Тематический форум ВМЕСТЕ

Объявление

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Тематический форум ВМЕСТЕ » #Художественные книги » Эрика Фишер Эми и Ягуар


Эрика Фишер Эми и Ягуар

Сообщений 1 страница 9 из 9

1

Скачать в формате fb2   http://sf.uploads.ru/t/W9rhQ.png

Глава первая

Широкая, обитая красной ковровой дорожкой деревянная лестница скрипит, когда Инга Вольф, перепрыгивая через ступеньку, поднимается на четвертый этаж дома номер 23 по Фридрихсхаллер штрассе. Окна лестничных площадок выходят на задний двор, который в свою очередь примыкает к палисаднику соседнего дома, — обычного дома, в котором живут люди, не слишком состоятельные. От этажа к этажу открывается все более широкая панорама с видом на крыши Шмаргендорфа и по-осеннему расцвеченные липы.

Сегодня первое октября, и Инга Вольф должна торопиться, чтобы найти подходящее место. Если она в скором времени не начнет свою обязательную годичную службу как помощница домохозяйки, ее привлечет к работе имперское ведомство труда. Дом на Фридрихсхаллер штрассе — это уже четвертая ее попытка за сегодняшнее утро.

Дверь с табличкой «Вуст» открывает стройная рыжеволосая женщина в очках без оправы.

—Добрый день.

Инга Вольф вздыхает с облегчением. После четырех встреч с домохозяйками в халатиках, которые приветствовали ее возгласами «Хайль Гитлер!» и «Ах, как замечательно, что вы пришли!», она уже не решалась надеяться на обыкновенное «добрый день». Это обилие нацисток связано, вероятно, с тем, что Инга, которой уже исполнился 21 год, должна проходить свою годичную службу в семье с как минимум четырьмя детьми. Если бы ей было шестнадцать, то было бы достаточно и одного ребенка. И без того скверно, что она, никогда не помышлявшая о готовке и уборке, должна идти в услужение к чужим людям, но, во всяком случае, это не должны быть нацисты. Если, к примеру, дама из своей квартиры звонит фюреру, то можно себе представить, что последует за этим.

—Ах, знаете ли, у меня такой большой выбор, я должна сначала осмотреться, — говорила она каждый раз и искала дальше.

Все ли дело в этой худощавой девушке с торчащими ушами и взъерошенными короткими волосами, под испытующим взглядом черных глаз которой Элизабет Вуст говорит «добрый день», или она впервые начинает сомневаться в убеждениях своего мужа? В последнее время Элизабет Вуст чем-то недовольна, но сама не знает, чем. Ей не на что жаловаться, у нее замечательные сыновья, которые в один прекрасный день поступят в Напола. Ее младший сын родился год назад, и 12 августа она получила Бронзовый материнский крест. Гюнтер Вуст в армии, в Бернау под Берлином, слава Богу, далеко от фронта. По своей гражданской профессии он чиновник Немецкого банка, симпатичный парень, высокий, стройный, темноволосый, всегда в хорошей форме, тот тип мужчины, о котором мечтает каждая девушка. Когда Элизабет Вуст познакомилась с ним в 1932 году в одном из отделений Немецкого банка, она сразу расторгла помолвку со своим бывшим женихом.

Инга Вольф, облегченно вздыхая, прячет в карман куртки стопку белых адресных карточек из ведомства труда и решает, что поиски окончены. За чистым кухонным столом обе женщины улаживают формальности. Рабочее время — с восьми до пяти.

—Я покажу вам квартиру.

Это просторная четырехкомнатная квартира с лепными потолками, большим балконом, выходящим на тенистую Фридрихсхаллер штрассе, и маленьким балкончиком при кухне, с которого видна крыша садового домика. Как только они входят в широко распахнутые двустворчатые двери гостиной, Инга Вольф осознает свою роковую ошибку. Бронзовый, натертый до блеска — барельеф фюрера! Что делать? По большому счету лучше всего было бы сейчас придумать какую-нибудь отговорку и сбежать. Но заполненные бумаги лежат на кухонном столе, и бегство, конечно же, вызовет недоверие. Не хватало еще, чтобы она написала донос. Кроме того, это новое разочарование повергает Ингу в апатию. Кто знает, сколько еще придется ей колесить по Берлину, прежде чем она найдет семью, способную противостоять коричневой чуме. И существует ли еще такая семья на десятом году гитлеровской диктатуры?

Она решает испить из этой чаши.

—Я должна кое о чем вам сразу сказать.— Инга пытается использовать последнюю возможность отказаться от своего решения. — В домашнем хозяйстве я абсолютный нуль.— Эта обязательная годичная работа в сельском или домашнем хозяйстве, которая была введена в 1938 году для всех незамужних женщин до 25 лет, должна, как недавно написала одна газета, «пробудить интерес к хозяйственным и социальным профессиям». Однако работать в семье нацистов Инга в любом случае не будет.

Но слова Инги не отпугивают фрау Вуст, ибо найти прислугу в последнее время становится все труднее.

—Ах, деточка, я точно такой же нуль. Но вдвоем мы как-нибудь с этим справимся,— говорит она, смеясь, и ведет Ингу к выходу.— До встречи в понедельник.

Лили

Увы, у нас никогда не было портрета Гитлера. Скорее всего, Инга выдумала все это. Она просто решила, что я нацистка. Конечно, наша семья была верноподданной немецкой семьей. Это я должна признать. И мое домашнее хозяйство было таким же, как у миллионов немцев, это я тоже признаю. Я никогда не голосовала за Гитлера, но я была замужем за нацистом. Мой муж не был членом партии, но он был добропорядочным немцем и нацистом. И такой меня узнала Инга. Он был лужицкий серб, но по сути своей — настоящий пруссак. Я думаю, что «Майн кампф» у нас была, да, конечно, была. И мы выписывали «Фёлькише беобахтер». Я не очень люблю об этом говорить. Я неохотно говорю о том, что мой муж был нацистом и немного антисемитом, это все шло из семьи, обычный антисемитизм без каких-то идейных основ. Мои родители, особенно отец, постоянно ругали меня за то, что я вышла замуж за нациста. И мой брат, пока он еще был в Германии, постоянно возражал против моего брака. А потом он уже больше обо мне не думал. Но я не позволила бы помешать мне. Я делала тогда то, что хотела. И я хотела во что бы то ни стало настоять на своем. Я была глупа и бестолкова, но мне хотелось прежде всего уйти из родительского дома. Ни о чем другом я не думала. Он был красивый парень, его все любили, и у него были хорошие перспективы. И я ведь выходила замуж за Гюнтера, а не за нациста! Я вышла замуж без согласия родителей. Мои свекор и свекровь не были на свадьбе, я была для них слишком молода и слишком бойка. Их не устраивал мой образ жизни. Мой отец приехал на свадьбу в Ризенгебирге. Мы в буквальном смысле заставили его дать письменное разрешение, ведь мне еще не было 21 года. Мой отец был ужасно неуступчивым. Я увидела его снова, только когда родился Бернд. После рождения внука его враждебность исчезла. Я стала маленькой домашней хозяйкой, и пошли дети. В сущности, меня воспитывали для того, чтобы иметь семью и вести домашнее хозяйство, и вот теперь у меня все это было. Так я жила все последующие годы. Рождение детей, пеленки, домашнее хозяйство, муж. Муж меня все время раздражал, но только в последние годы — серьезно. По крайней мере, в воскресенье он мог бы меня отпускать, так нет же, все должно было стоять на столе в положенное время. Или он мог бы пойти погулять с детьми. С малышами он вообще не находил общего языка. Он ужасно гордился своими сыновьями, но о том, чтобы хоть раз по-настоящему ими заняться, не могло быть и речи. Были тысячи таких семей, которые заботились только о своем потомстве. Мы, женщины, обменивались кухонными рецептами, это было для нас важнее всего. Напола? Нет, здесь можно только посмеяться. Для этого мой муж должен был быть членом партии. Туда попадали только дети преданных членов партии. Нет, таким нацистом он не был. Как и многие другие, тысячи. Германия должна снова стать чем-то, так думали тогда. Многие присоединялись и даже вступали в партию, потому что верили: Гитлер приведет Германию к чему-то. И к чему он ее привел... Но поначалу люди представляли себе это совсем иначе. Напола — я уже много лет не слышала этого слова. Боже мой, наверное, уже лет пятьдесят! Нет, ради всего святого, он был обычный банковский служащий и шел бы обычным путем. Дети тоже работали бы в Немецком банке или учились бы в университете. Все было предопределено.

5 октября 1942 года в своей речи по поводу Праздника урожая Герман Геринг говорит о «большой расовой войне»: «Выстоят ли германцы или арийцы, или миром овладеют евреи — вот о чем идет сейчас речь, и за это боремся мы на фронте». Полный текст речи печатается в газетах. В этот же день рейхсфюрер СС Генрих Гиммлер издает указ о том, что все евреи, находящиеся в концлагерях немецкого рейха, должны быть депортированы в Аушвитц.

Тем временем Инга Вольф обживается в доме Вустов. Она учится, преодолевая неудовольствие, так складывать постепенно растущую в кабинете хозяина стопку «Фёлькишер беобахтер», чтобы сгиб приходился точно на край маленького стеклянного шкафчика. Но очаровательные дети очень быстро завоевывают ее сердце. Каждые два года, с завидной регулярностью рожала двадцатидевятилетняя фрау Вуст своих детей: Бернду сейчас семь лет, Эберхарду — пять, Райнхарду — три и Альбрехту — один год.

Первое, что должна каждое утро делать Инга, — это менять Альбрехту мокрые штанишки, в которых оба старших брата приводят его из детского бункера. Но в основном она занимается двумя средними отпрысками Вустов. Эберхард каждое утро бросается Инге навстречу со своими очаровательными гримасами и обнажает при этом восхитительный ряд изъеденных кариесом зубов. Райнхард, который смотрит на мир широко распахнутыми серьезными глазами, постоянно просит Ингу взять его с собой в кино, где он, счастливый и очень тихий, сидит у нее на коленях. Бернд, рослый старший, обращает на Ингу мало внимания и предпочитает проводить свободное время на улице, играя в войну.

Фрау Вуст умеет так управляться с детьми, что у нее остается достаточно свободного времени на примечательное для нацистки времяпрепровождение. С обезоруживающей доверительностью рассказывает она своей помощнице о мужчинах, которые к ней приходят, и из-за этого между двумя женщинами в скором времени возникают сложности, ибо Инга не может и не хочет принять ни политических, ни сексуальных предпочтений своей работодательницы. По вечерам приходят коллеги Гюнтера Вуста, хорошо воспитанные молодые люди, ухоженные и импозантные. «Большая любовница маленьких чиновников», — язвительно говорит Инга, приходя домой, и этим мстит за ежедневный позор — стирать пыль с бронзового гитлеровского носа. Если ожидается очередной визит, фрау Вуст расправляет кружева у выреза своей бледно-зеленой ночной рубашки, и Инга должна застилать постель свежим бельем. Потом она идет с детьми в зоопарк. И есть один, по фамилии Патенхаймер, которого фрау Вуст ждет, краснея от возбуждения. Банковский служащий и старый борец, он заработал себе затемнение в легком и поэтому освобожден от службы в армии. Тогда фрау Вуст мечется по квартире как угорелая, высоко закалывает волосы, что-то постоянно ищет, расставляет безделушки по местам. Она говорит, что со старым борцом у нее получается лучше всего.

Лили

Это были мужчины нашего круга, в возрасте моего мужа. Они приезжали в отпуск или работали в Берлине. Должны ведь были быть мужчины, которые организовывали работу на предприятиях. От недостатка мужского внимания я не страдала. Но почти все они, увы, ничего или почти ничего не могли, и это было очень печально. Я сейчас думаю, что Гюнтер был лучшим из них всех. Я могу себе это только тем объяснить, что я просто ничего не чувствовала. Оргазма, как это сейчас называют, я вообще не испытывала. Но они хотели меня, и я им не отказывала. Конечно, молодой женщине льстит, если ее добиваются мужчины. Если мужчины уходят на войну, то нравы становятся мягче. Никто не знал, что его ждет завтра, и мы наслаждались жизнью, насколько это было возможно. Ведь и мужчины так поступали. И у моего мужа тоже была Лизл.

Конечно, я любила Гюнтера, иначе я не вышла бы за него замуж, это было бы бессмысленно. Но я была тогда слишком молода и слишком бестолкова. Я почувствовала себя взрослой, когда мне исполнилось 26 лет. У меня тогда было уже трое детей. Я вдруг поняла, что не хочу быть мамашей, постоянно сидящей дома. Я не хотела быть только лишь матерью. Тогда возникли первые разногласия между мужем и мной. Я начала взрослеть и сопротивляться. Он с удовольствием отправлялся выпить пива. Я не хотела идти с ним, но не хотела и сидеть дома с детьми. Я хотела сходить в театр или заняться вместе с ним чем-нибудь интересным. Я вдруг поняла: а что же дальше? И тогда я начала отдаляться от мужа. Если постараться быть точной, то это совпало с началом войны. Мы тогда решили провести несколько дней с семьей Германнов. Эвальд служил, как и Гюнтер, в Немецком банке, наши старшие дети были одного возраста. А Кэте была моей лучшей подругой. И тогда я заметила, что что-то происходит. Когда моего мужа в 1940 году призвали в армию, он пожаловался в одном из писем, что Кэте ему не пишет. И я, кипя от гнева, помчалась к своей подруге. «Если Гюнтер пишет мне письма, то он должен соизволить писать их именно мне», — кричала я. Тогда Кэте начала плакать. «Вы в самом деле так любите друг друга?» — «Да», — прошептала она. Тогда я обняла ее и стала утешать. «Тогда любите друг друга, и оставьте меня в покое».

Собственно, я была на него не в обиде. Думай о семье, а в остальном делай, что хочешь, таков был мой девиз. Я просто не хотела ни о чем знать. Однажды я предложила ему пожить пять лет отдельно друг от друга, хоть и в одной квартире. Я веду хозяйство, я делаю все, но, пожалуйста, ничего сверх того. Но мой муж только покрутил пальцем у виска. Я искала выход. Я становилась раскованней. Раньше я не могла даже представить себе, что я буду неверна своему мужу. В этом я заходила даже слишком далеко. И в этом я позднее упрекала своего мужа. Однажды мы поссорились, — Альбрехту было тогда девять месяцев, — я была в ярости и я ему сказала: это вообще не твой ребенок. Это его сильно задело. Прежде всего, он ведь знал Эрвина. Но я сказала ему, что он сам во всем виноват. Он постоянно путался с другими женщинами, а я чувствовала себя такой одинокой, какого черта, и однажды я уступила. Наши с Эрвином отношения длились недолго, и это случилось во время третьей встречи. Это был, так или иначе, сумасшедший год, и Эрвин был не единственным. Мой муж знал, как Эрвин ко мне относился. Он заклинал меня перед алтарем выйти замуж за него, а не за моего мужа. Мы постоянно поддерживали контакт друг с другом. Мы бродили по Берлину, и он ходил за нами следом. Когда он стал чиновником в ратуше Вильмерсдорфа, он устроил нам квартиру в Шмаргендорфе.

Нет, я не хотела так много детей. Бернд и Эберхард были желанными детьми, Бернду был нужен братик. Но Райнхард был зачат по неосторожности, я тогда три дня не разговаривала со своим мужем. Я только-только начала приходить в себя. В трехнедельном возрасте у Эберхарда был приступ желудочных колик, он чуть не умер у меня на руках. Больше чем полгода я должна была кормить его каждые два часа. И это всего лишь один штрих. И снова ребенок, это было для меня чересчур. Но потом моя природа взяла верх. Об аборте я никогда не думала, даже когда забеременела Альбрехтом. Я приняла это как свою судьбу, и я была рада своим детям. Только Махарт, это совсем другое дело.

Эрвин Бухвизер

Я познакомился с Лили в 1933 году. Мы вместе ходили на курсы стенографии и машинописи, которые организовал Немецкий банк для того, чтобы дать какой-то шанс безработным. Мой отец работал в депозитной кассе Немецкого банка, отец Лили — в международном отделе, но они не были знакомы друг с другом. Мне был 21 год, я раньше учился на автослесаря и был безработным. Я хотел стать инженером, но наше материальное положение не позволяло этого. Эти курсы являли собой некий жест, с помощью которого Немецкий банк хотел выразить свою лояльность по отношению к новой власти, своего рода «необходимая жертва». На самом деле это стоило недорого.

Лили была для меня именно такой женщиной, о которой я всегда мечтал. Рыжеволосая, — это было первое впечатление, а для меня — неисполнимая мечта. Ее живость, ее уверенная манера держаться и хорошие манеры меня просто покорили. Я был дикарь. Я был застенчив и сдержан, но каким-то образом между нами сразу установился контакт. Однако она была уже несвободна. Я никогда не пытался ее переубедить. Это было бы бессмысленно. Там было уже все налажено. Родители Лили и Гюнтер Вуст занимали на социальной лестнице более высокое положение, чем я. Я ведь был всего лишь пролетарий. Хотя мой отец и был банковским служащим, наше социальное положение было невысоким. Я был никем и не обладал ничем. Позже я познакомился с Гюнтером Вустом, когда он приходил встречать Лили после курсов. Он произвел на меня очень хорошее впечатление. Немного чересчур жеманный, но у него уже был в то время ответственный пост в банке, и он должен был соответственно вести себя по отношению к клиентам. Он был корректен, вежлив и образован. Лили была тоже образованной. Она закончила гимназию, а я нет. Вуст, конечно же, не принимал меня всерьез. Мой отец был мелким служащим, который переехал в Берлин из маленького городка и так никогда и не стал настоящим берлинцем. В общем, Лили была целью, достойной того, чтобы к ней стремиться, но о женитьбе на ней я даже не помышлял. Я был безработным, а у Гюнтера Вуста было постоянное место. Немецкий банк никого не увольнял, даже в кризисные времена, которые были постоянно.

В 1938 году я женился на другой женщине, но продолжал восторгаться Лили. Она была для меня драгоценностью, нежной и хрупкой, не говоря уже об исходившей от нее эротической притягательности. Она была всем, чего я желал, рыжеволосая, умнее и образованней, чем я. Она была близорука и носила очки. Я всегда говорил, что она должна их снять, чтобы не видеть моих слабостей. Когда я потом все-таки оказался с ней в постели, у меня не было сознания несправедливости. В январе 1941 года, после захвата Франции, мы были с ней в маленькой деревушке Шёневайде к югу от Берлина, где мы должны были, так сказать, освежиться перед походом на Россию. Я мог тогда не отчитываться о своих передвижениях. И тогда это произошло.

Я не помню, чтобы в гостиной был портрет Гитлера. Но вообще это было тогда обычным делом, и я мог просто не обратить внимания. Или все-таки он там был? Я, кажется, что-то такое сказал, вроде «и дорогой Адольф тоже здесь». Но портрет Гитлера мог быть в то время и своего рода маскировкой. Нужно было считаться с тем, что люди, которые приходили собирать деньги для национал-социалистского благотворительного фонда или для помощи в зимнее время, обращали внимание на то, есть ли у вас портрет Гитлера или, по крайней мере, немецкий флаг. Половина народа состояла из шпионов и доносчиков. Но неужели это так важно? Я никогда не замечал, чтобы Лили была поклонницей Гитлера. Я сам был национал-социалистом по убеждению, вступил в партию в 1931 году, потому что мне нравилась программа. А в программе ничего об этих вещах не говорилось. Я до сих пор счастлив, что был на фронте и не был вынужден, как член партии, во всем этом участвовать. Отправлять евреев в концлагеря и там убивать... Нигде не было написано, что их хотят уничтожить. А если даже и было что-то такое, то я все равно смотрел на вещи с экономической точки зрения. Все ведь сводилось к тому, что евреи якобы все прибрали к рукам с помощью своих капиталов. Да, я был уверен в том, что в экономике они играют слишком большую роль. Нам приводили примеры: почти все банкиры — евреи, и голливудские продюсеры тоже. На самом деле они просто более трудолюбивы, но мы тогда это все видели иначе. Я никогда не обидел ни одного еврея, даже словесно, но так ведь все о себе говорят. Сегодня я иногда спрашиваю себя: а почему, собственно, мы так мало замечали? Но неужели вы думаете, что кто-то из обычных людей принимал это всерьез, когда они распевали кровожадные песни о евреях? Потом евреи должны были принимать второе, еврейское имя. Да, были дела... И я не могу сейчас сказать, все ли я тогда правильно понимал. Мне кажется все сейчас таким чуждым.

В 1933 году, когда мы ходили на курсы Немецкого банка, кто-нибудь иногда говорил «Теперь вперед!» или «Победа!». Но говорилось это просто так и не было пропагандой какой-либо партии. Тогда там бывал и Боб, брат Лили, коммунист и социал-демократ. Мне всегда казалось, что родители Лили имели консервативные убеждения, раньше это называлось — немецко-национальные. Консерваторы приветствовали нацистское движение. Национал-социалисты и коммунисты из рабочих разбивали друг другу головы, но это были, как правило, те рабочие, которые разбивали головы и сами себе. Однако, когда я был вместе с Лили, я не говорил с ней о политике, у меня на уме было совсем другое.

Элизабет Вуст сразу замечает, что Инга умная девушка, совсем не такая, как та, которая работала у нее раньше и вышла замуж еще до того, как закончилась ее годичная служба. Инга Вольф, напротив, находит свою рыжеволосую госпожу с прозрачным, усеянным веснушками лицом и острыми высокими скулами хотя и довольно красивой, но достаточно бестолковой. Фрау Вуст без смущения обрывает разговоры о политике, ее интересует совсем другое. Лишь иногда она без воодушевления говорит о том, что прочла в «Фёлькишер беобахтер». И когда малыши, члены детской гитлеровской организации, в своих униформах шагают под барабанный бой мимо дома, она открывает окно, берет Эберхарда на руки и говорит ему: «Смотри, Эберхард, гитлерюгенд. Когда тебе исполнится десять лет, ты тоже будешь маршировать».

Раз в неделю Гюнтер Вуст получает отпуск, чтобы провести день с семьей. Со своей маленькой бородкой стройный тридцатишестилетний герр Вуст выглядит вполне привлекательно. Потягивая трубку, он излучает некую мечтательную невозмутимость, часто свойственную людям, курящим трубку.

Разговоры о политике возникают в доме только тогда, когда приходят в гости родители фрау Вуст, герр и фрау Каплер. Едва переступив порог, папаша Каплер начинает нападать на Гитлера, портрет которого к этому времени уже лежит на комоде лицом вниз. Его жена с довольной улыбкой складывает руки на своем полном животе. Такое единодушие между супругами — большая редкость, ибо обычно между Гюнтером и Маргарет Каплер царит настоящая война. Друзья семьи утверждают, что ежегодно в январе Каплеры покупают новую вазу чешского хрусталя, чтобы заменить ту, которая была разбита во время семейной ссоры на Рождество. Мамаша Каплер швыряет порой также лампочки и майсенский фарфор, не говоря уже о ее способности с удивительным легкомыслием влезать в долги из-за какого-нибудь симпатичного платьица с воротником, украшенным баварским кружевом. Эта безответственность доводит ее скуповатого мужа до белого каления. Фрау Вуст особенно раздражает то, что в ее отце, хвастуне и педантичном тиране, имеющем привычку развешивать по стенам квартиры записочки с требованием «Сделай это немедленно», посторонние видят лишь охотно принимаемого в доме гостя, который имеет очаровательное обыкновение говорить, никого не слушая. Визиты родителей на Фридрихсхаллер штрассе нередко заканчиваются ссорами, после чего фрау Вуст остается одна вся в слезах. Отец любит приводить свою дочь в смущение, рассказывая ей скабрезные стишки. Фрау Вуст, краснея, смотри в пол, поджимает губы и говорит отцу, что он ветреник.

Уже одни только политические взгляды этого худого мужчины с маленькими усиками располагают к нему Ингу Вольф. Он, как и ее отец, был членом КПД, но в 1933 году ради своей боязливой жены сжег партийный билет. С портретами Гитлера у него особые отношения. Дома у него тоже есть один: он лежит под ковриком возле входной двери, и Каплеру доставляет огромное удовольствие наблюдать, как каждый, входящий в его квартиру на юге Берлина, прежде всего наступает на Гитлера. Он бывает особенно рад, если этим входящим оказывается его умный зять Гюнтер, не принятый в свое время в НСДАП из-за временного прекращения приема, вступившего в силу 1 мая 1933 года. То, что из-за болезненной гордости Гюнтер Вуст не повторил своей попытки, ничего не меняет в уничтожающей оценке его тестя.

0

2

Бернд Вуст

Я не думаю, что у нас дома был портрет Гитлера, но, в общем, он мог и быть, насколько я представляю себе своего отца. Что у нас точно было — это солдатики из папье-маше или из глины, и среди них — фюрер, в позе полководца. У меня был целый ящик этих солдатиков: стреляющие солдаты, солдаты у пушки, марширующие солдаты и маленькие лошади, они были наподобие оловянных солдатиков, только побольше и раскрашенные. Мы ими менялись, спрашивали друг друга: «Сколько у тебя стрелков?» У меня был еще черные эсэсовец, и он ценился, конечно, выше. Вот этот фюрер точно был. И если к нам приходил дедушка, то этого фюрера где-нибудь потом обязательно находили повешенным. Он стоял, широко расставив ноги, и между ногами была дырка, за которую его можно было повесить на какой-нибудь крючок или ключ. Это было, без сомнения, повешение. У папы была целая куча разных других вещей, например, множество журналов для функционеров НСДАП, их можно было купить, и он постоянно приносил их домой. Мама их не выбросила. Там был на обложке орел, в общем, было совершенно ясно, что это такое, и когда потом пришли русские, мы засунули их под кровать. Когда мы сидели в подвале и русские обыскивали дом, мы очень боялись, что они их найдут.

Вследствие кадровых перестановок в берлинском гестапо в середине ноября 1942 года в Берлин приезжает бывший руководитель венского «Центрального управления по еврейской эмиграции» и личный секретарь Адольфа Айхмана хауптштурмфюрер СС Алоиз Бруннер. Этот австриец, известный как «венский мясник», с середины октября сделал Вену практически «свободной от евреев». Маленький кривоногий Бруннер видит свою задачу в том, чтобы «показать этим проклятым прусским свиньям, как обращаться с еврейскими свиньями». Бруннер ездит по Вене в мебельном фургоне и, не обращая на себя внимания, забирает евреев из квартир или с работы. Полиция безопасности и ее еврейские помощники систематически прочесывают целые городские кварталы. Как собаколовы, ездят они в закрытых автомобилях по улицам и стреляют в людей с желтыми звездами. С появлением Бруннера Берлин полнится слухами. Инга Вольф и Элизабет Вуст в скором времени познакомятся с Гердом Эрлихом, сыном умершего от сердечного приступа в 1940 году состоятельного берлинского адвоката. В Швейцарии, после войны Герд Эрлих запишет, как он и его семья пережили «кампанию Бруннера».

Герд Эрлих

Он привез с собой целую кучу дьявольских идей. «Мы заставим евреев истребить самих себя». Еврейские общины сами должны были заниматься набором жертв для депортации. Только в редких случаях, когда еврейские «распорядители» сталкивались с сопротивлением единоверцев, должны были вмешиваться служащие гестапо. Эта чудовищная идея была представлена правлению общины на внеочередном заседании 19 ноября. К чести наших представителей нужно сказать, что большинство присутствовавших членов правления отказались от этой палаческой миссии. Но, к сожалению, старые господа неправильно начали свое противостояние приказам Бургштрассе. Они могли только пассивно сопротивляться и не рискнули призвать к восстанию. Нацисты добились успеха, сразу арестовав и депортировав соответствующих людей. Таким образом, руководство общины оказалось послушным инструментом в руках нацистов.

Среди арестованных 19 ноября представителей был и мой отчим. Он просто не пришел с заседания домой, и я больше никогда его не видел. В этот черный день я работал в ночную смену. После обеда я снова лег в постель, чтобы поспать. Около четырех часов моя мать, смертельно бледная, вошла в мою комнату со страшным сообщением: «Бенно арестован. Вся семья должна сегодня вечером явиться на сборный пункт». Я в ужасе вскочил и стал одеваться. Случилось то, чего мы так боялись. Заранее было решено, что в этом случае я должен расстаться с родителями и постараться как можно дольше пробыть в Берлине. Я помог моей бедной матери и младшей сестре сложить в рюкзак последние вещи. Этот ужасный вечер я не забуду никогда. Слава Богу, что мы были слишком заняты подготовкой к «путешествию», чтобы по-настоящему осознать трагизм этого момента. Соседи помогли нам упаковать жалкий «разрешенный» багаж. Около восьми часов вечера все было готово, и мы отправились в путь, к вокзалу. Я проводил мать и сестру до сборного пункта, который находился на Гросер Гамбургер штрассе в помещении бывшего еврейского дома престарелых. Возле дверей охраняемого полицией здания мне пришлось навсегда распрощаться с людьми, которых я любил больше всего на свете. Последний поцелуй моей сестре Марион, последнее благословение матери, и ворота тюрьмы закрылись за обеими. Мир разрушился. — Эти закрывшиеся ворота означали, что моя, несмотря на все тяготы, все-таки довольно счастливая юность закончилась. Теперь я должен был сам заботиться о себе. [:]

Через несколько дней после депортации моих родных пришли чиновники гестапо, чтобы опечатать комнаты. Я тогда снова работал в ночную смену и сам открыл им дверь. Они несколько растерянно рассматривали пустые комнаты. (Все, что можно было унести, я благоразумно продал соседям.) Они раздраженно спросили меня, кто унес вещи. Я разыграл полное неведение и объяснил, что я всего лишь квартиросъемщик, отрабатываю свои 12 часов на фабрике и слишком устаю, чтобы еще думать о делах посторонних людей. Я мог позволить себе спокойно объяснить им, что не имею с «семьей Вальтер» ничего общего, ибо носил фамилию своего отца, а не отчима. Таким образом комнаты были опечатаны, и, невзирая на предчувствие, что эти пустые комнаты еще будут иметь для меня неприятные последствия, я снова лег в постель. Но «любезные» слова обоих чиновников окончательно укрепили меня в давно назревавшем решении как можно скорее перейти на нелегальное положение.

Чтобы не возбудить раньше времени подозрений, я продолжал ходить на фабрику. Я сумел договориться со своим сменщиком о том, чтобы он постоянно работал в дневную смену, а я — в ночную. В первые недели декабря я, кажется, вообще не спал. Нужно было хорошо подготовиться к той неизвестности, которая ждала меня в будущем. Я тайком унес из дому чемоданы со своими вещами, быстро продал все, имевшее хоть какую-то ценность, сжег все компрометирующие материалы. В середине декабря все было готово. И как раз вовремя.

24 декабря 1942 года нью-йоркский раввин Штефен Вайз дает в Вашингтоне пресс-конференцию. Он сообщает репортерам, что по сведениям, подтвержденным Государственным департаментом, в рамках «кампании по уничтожению» было убито два миллиона евреев и что целью является уничтожение всех европейских евреев. Эта информация была в тот же день подтверждена в Иерусалиме. Повсеместно публикуется подробный отчет о строительстве газовых камер в восточной Европе и об эшелонах, доставляющих евреев, взрослых и детей, «в гигантские крематории Освенцима, близ Кракова». Это первое сообщение, появившееся в печати, хотя массовые убийства евреев в Аушвитце проводятся с середины 1942 года. В Германии тоже можно слушать сообщиния «Би-би-си» об убийствах в газовых камерах и расстрелах евреев.

В конце ноября американским конгрессом отклоняется предложенный президентом Рузвельтом «President's Third War Powers Bill». Этот проект, обусловленный военным временем, требует отмены закона, запрещающего «свободный выезд и въезд в Соединенные Штаты, а также свободный ввоз и вывоз имущества и информации». «Если я правильно понял этот законопроект, — выражает мнение большинства один из представителей республиканцев, — вы хотите широко распахнуть двери для эмигрантов». Консервативная пресса, прежде всего «Chicago Tridune», в шоке от того, что политики пытаются «затопить Америку потоком беженцев из Европы». «Отвратительная правда состоит в том, — пишет «Newsweek» 30 ноября 1942 года, — что решающим фактором в этой злобной оппозиции требованию президента отменить на срок действия его полномочий закон об эмиграции является антисемитизм».



27 ноября Элизабет Вуст и Инга Вольф договариваются в три часа дня встретиться в кафе «Берлин» возле Уфа-Паласт у вокзала Цоо с одной из Ингиных подруг. Уже в течение некоторого времени Инга постоянно рассказывает о своих подругах. Элизабет Вуст подозревает, что это не совсем обычные девушки, и ее подозрения усиливаются, когда однажды, застилая постель, Инга начинает гладить ее руку и спрашивает, нравится ли ей это. С женщинами это тоже может быть очень приятно, шепчет она и смотрит своими бесстыдными черными глазами прямо в лицо госпоже. О да, я могу это себе представить, смущенно отвечает Элизабет Вуст и опускает глаза. Не особенно об этом задумываясь, она принимает к сведению, что Инга «любит женщин». Сдержанность — одна из черт характера фрау Вуст, которую Инга особенно ценит. Она просто не задает вопросов, что, правда, имеет и свои недостатки, ибо Инга, начиная подобные разговоры, чувствует себя чуть-чуть навязчивой.

В кафе Инга знакомит Элизабет Вуст с темноволосой молодой женщиной в красном костюме из хорошей английской ткани. Ее зовут Фелис Шрадер. Элизабет Вуст удивлена, она ожидала, что это будет девушка по имени Эленай, о которой Инга ей часто рассказывала. Длинноногая, в блестящих шелковых чулках, Фелис Шрадер намного выше Инги. Она очень нравится Элизабет Вуст. Она говорит о чем-то несущественном, но то, как она это говорит, просто очаровательно. Она все время улыбается Элизабет Вуст и демонстрирует при этом свои безупречные зубы.

Инга бормочет что-то о меблированной комнате, в которой живет ее подруга. Элизабет Вуст, как обычно, молчит. Она только завороженно рассматривает тонкие, с неброским маникюром руки Фелис Шрадер и вдыхает запах ее духов. Она замечает, что Инга и Фелис украдкой лукаво посматривают друг на друга. Элизабет Вуст чувствует себя вовлеченной в некий магический круг и ощущает, что все ее чувства как будто пробуждаются от глубокого сна и становятся необычайно острыми. В своем слишком тонком для этого времени года темно-синем платье из искусственной ткани с белыми и голубыми розочками она кажется себе ужасно провинциальной рядом с Фелис Шрадер.

На трамвайной остановке возле Уфа-Паласт, к которой она после неожиданно быстро промчавшихся часов провожает обеих подруг, Элизабет Вуст чувствует, что замерзает. Тогда Фелис Шрадер открывает свой портфель, — Элизабет даже не заметила, что он у нее был, — и со смущенной улыбкой протягивает ей яблоко, которое Элизабет Вуст, дрожа, сжимает в руках.

—До свидания, — говорит Фелис Шрадер, и Элизабет Вуст кажется, что она ей подмигивает.

Несколько дней спустя Элизабет Вуст замечает, что к концу рабочего дня Инга становится беспокойной и постоянно подбегает к окну в гостиной. Внизу на каменной мостовой Фридрихсхаллер штрассе стоит Фелис Шрадер и не решается подняться.

—Поднимайтесь, вы ведь не можете там стоять и мерзнуть, — кричит ей фрау Вуст в своей обычной, не терпящей возражений манере. — Инга, приведите Фелис наверх. Не может быть и речи о том, чтобы она ждала вас на улице.

Все чаще в пять часов вечера поднимается Фелис на четвертый этаж, и нередко ее вместе с Ингой приглашают остаться поужинать.

—Называйте меня Лили, тогда я не буду казаться себе такой старой, — говорит фрау Вуст, имея в виду восьмилетнюю разницу в возрасте.

Иногда к ужину приходит кто-то из мужчин. Хотя берлинские домохозяйки все чаще жалуются на недостаток продуктов и на то, что раздраженные очереди перед магазинами становятся все длиннее, в доме Лили, благодаря четырем детским пайкам, продуктов всегда достаточно. К Рождеству она получает даже специальный паек: 50 грамм натурального кофе и 0,7 литра спирта для взрослых и еще мясо, сливочное масло, пшеничную муку, сахар, бобы, сыр и сладости.

В роли хозяйки Лили с удовольствием наблюдает за тем, как ее квартира постепенно наполняется людьми. Она привыкла к гостеприимству. В ее родительском доме гости бывали постоянно. Мать приглашала приходящую домработницу, которая накрывала на стол и мыла посуду, отец приносил из погреба кобленцское белое вино, открывал двустворчатые двери между гостиной и кабинетом и опробовал пианино, чтобы в поздний час повеселить своих гостей импровизациями. Иногда, к удовольствию присутствующих молодых людей, Лили исполняла под аккомпанемент отца какой-нибудь импровизированный танец. В доме Каплеров вообще много музицировали. Когда летом при открытых окнах отец играл на пианино песни Шуберта, брат Лили Боб наигрывал на скрипке, а мать и Лили пели дуэтом, то с улицы доносились аплодисменты.

Теперь несколько раз в неделю к Лили приходят очаровательные, как пестрые птицы, молодые женщины, с виду вполне беззаботные. Самая красивая из них — Эленай Поллак. Синеглазая, с копной длинных черных кудрявых волос, она выглядит до странности экзотично. Если Лили, восхищенная удивительной переменой в своей жизни, пытается с ней о чем-то поболтать, Эленай отвечает молчанием, тяготящим обеих. Лишь когда она в разговоре хочет кого-то убедить в своей правоте, она вдруг начинает говорить громко и быстро, ее щеки краснеют, а глаза начинают яростно сверкать.

Лили не до конца разбирается в тонкостях их отношений между собой. Безусловно, что-то существует между Ингой и Фелис, и между Ингой и Эленай тоже. Бесцветная светловолосая Нора, кажется, влюблена в Эленай. А Эленай много говорит о мужчинах. В разговорах время от времени упоминается еще какая-то Кристина. И если Инга не успевает подойти к телефону, чтобы ответить на звонок Фелис, то Лили наслаждается комплиментами, в которых рассыпается дама на другом конце провода. При этом Лили радостно улыбается, а Инга не может скрыть своего неудовольствия. Фелис должна держаться подальше от фрау Вуст. А вместо этого она недавно явилась с огромным букетом красных роз.

31 декабря 1942 года они устраивают веселый праздник. У Фелис есть переносной граммофон, а у Лили — старомодный аппарат с ручным приводом. Фелис постепенно перетащила к Лили все свои граммофонные пластинки и тем самым пополнила ее собрание шлягеров, — от Зары Леандер и Марики Рокк до Ганса Альберса и опять-таки Зары Леандер с ее запрещенными французскими песенками наподобие «La mer» или «Germaine». Такие песни, как «Может ли любовь быть грешной?» или «Там, на крыше мира, аист свил гнездо» девушки подхватывают хором, а Лили с удовольствием ставит на стол булочки с яйцом и зеленым луком.

Военнослужащий Гюнтер Вуст тоже доволен. Приезжая в отпуск, он всегда теперь находит Лили в хорошем настроении и радуется присутствию в доме очаровательных дам. После этой несчастной истории с Кэте Германн они с Лили начали часто ссориться, а с тех пор, как появилась Лизл, отчуждение все увеличивается. Если бы такие подруги появились у Лили раньше, этой глупости с Эрвином, вероятно, и не случилась бы.

30 января 1943 года, в день десятилетия взятия власти, берлинцы вынуждены два часа дожидаться начала речи Германа Геринга, потому что в этот день над городом впервые кружат английские листовки. Через четыре дня после того как Геринг выразил свою непоколебимую уверенность в победе, под Сталинградом капитулируют последние попавшие в окружение немецкие подразделения. Об этом поражении сообщают по радио, и звучит траурная музыка.

18 февраля имперский министр пропаганды Геббельс призывает немецкий народ к еще большему напряжению всех сил. На «митинге доброй воли» в Берлинском дворце спорта он объявляет «всеобщую войну» во имя «спасения Германии и цивилизации». В память о солдатах, погибших в России, на три минуты замирает уличное движение. У вокзала Цоо люди стоят, словно окаменев, не глядя друг на друга. Хотя почти все понимают, что теперь война окончательно проиграна, никто не решается сказать об этом вслух.

Пропаганда с новой силой пускается на поиски «внутреннего врага». Гауляйтер Геббельс обещает, что 20 апреля, в 54-й день рождения Гитлера, он подарит ему «Берлин без евреев». Гестапо врывается в дома, взламывает замки, распиливает стальные задвижки, рубит двери топором, влезает через окна соседних домов. Многие евреи скрываются. По городу ходят ужасные слухи о судьбе «эвакуированных».

20 февраля имперское ведомство безопасности дает основные указания по «техническому проведению» депортации в Аушвитц. С собой можно взять: сухой паек на 5 дней, 1 чемодан или рюкзак, 1 пару простых рабочих сапог, 2 пары носков, 2 рубашки, 2 пары трусов, 1 смену рабочей одежды, 2 одеяла, 2 смены постельного белья, 1 миску, 1 кружку, 1 ложку, 1 свитер.

В конце февраля к дружескому кружку Лили присоединяются еще двое. Инга Пул, темноволосая, слегка прихрамывающая, с печальными черными глазами на широком лице, научила Фелис фотографировать. У Фелис есть фотоаппарат «Лейка», и она хочет стать журналисткой. По просьбе Фелис Инга Пул, постоянно озабоченная судьбой своего находящегося на фронте мужа, делает фотографии Лили и детей. Еще один новый знакомый — 46-летний писатель Георг Цифир, которого все называю Грегор. Он женат, но не слишком торопится представить рыжеволосой женственной хозяйке дома свою жену Дёрте.

Намерения Фелис в отношении Лили становятся все очевидней. Она постоянно звонит ей и каждый раз, приходя в гости, приносит цветы. Ее комплименты становятся все более дерзкими. Лили нравится это, хотя, если рассуждать здраво, ей это нравиться не должно. Может быть, именно потому, что по какой-то необъяснимой причине ей это нравится, она неосознанно поощряет Фелис к тому, что происходит во второй половине февраля?

Гюнтер Вуст приехал в отпуск. Фелис и Инга приглашены к ужину. После ужина Лили моет посуду, Инга беседует в гостиной с Гюнтером, а Фелис хочет помочь Лили и отправляется вслед за ней на кухню. Лили, о чем-то вспомнив, возвращается в гостиную и останавливается как вкопанная: Инга целуется с ее мужем! «О, простите», — бормочет она и возвращается на кухню, равнодушно размышляя о внезапно изменившемся отношении мужененавистницы Инги к противоположному полу. Когда она ставит очередную кофейную чашку на расстеленное кухонное полотенце, Фелис вдруг притягивает ее к себе и пытается поцеловать. Лили краснеет и отталкивает ее с ожесточением, испугавшим ее саму, ибо она бьет Фелис кулаками.

—Вы сердитесь? — спрашивает тоже испуганная Фелис внезапно севшим голосом.

—Нет, с чего вдруг? Мы можем остаться друзьями.

В молчании они заканчивают мыть посуду.

В последующие дни они делают вид, будто ничего не случилось, только Лили каждый раз отводит взгляд, когда Фелис вопрошающе и чуть-чуть насмешливо смотрит на нее своими серо-коричневыми глазами.

Ранним утром 27 февраля, в десятую годовщину пожара Рейхстага, в Берлине начинается «последняя еврейская акция», позднее ставшая известной как «фабричная акция». Алоиз Бруннер замышляет ее как завершение своей берлинской миссии, прежде чем приступить к новым важным задачам во Франции и Греции. Берлинское гестапо, которое полностью овладело его венскими методами, желает исполнить обещание, данное Геббельсом ко дню рождения фюрера. Кроме того, со времен Сталинграда даже сами национал-социалисты начинают критически высказываться о положении в стране. Время летит.

Уже в утренних сумерках по улицам катят колонны автомобилей с солдатами СС. Подразделение гренадерской танковой дивизии СС «Знамя Адольфа Гитлера», — солдаты в стальных шлемах и серой униформе, с примкнутыми штыками и автоматическими пистолетами, — разворачивает оцепление, чтобы отвлечь всеобщее внимание от разочарований, вызванных поражением, и переключить его на евреев. Все находящиеся до сих пор на принудительных работах в Берлине евреи должны быть арестованы на своих рабочих местах. Солдаты СС и гестапо набрасываются на людей прямо у станков и загоняют их в ожидающие снаружи автомобили. Сопротивляющихся бьют прикладами, беременных женщин и стариков заталкивают в кузов, как скот. Около семи тысяч евреев привозят во временные лагеря. При этом разыгрываются ужасные сцены. Те, кто оказал сопротивление, истекают кровью, их одежда разодрана. Мужей и жен разлучают, матери рвутся к детям, оставшимся дома, дети, которых привозят из дома, зовут родителей. Люди умоляют пустить их к родным, просят глоток воды или немного сена, чтобы постелить на пол. Они мерзнут в тонкой рабочей одежде. Туалетов нет. Люди выбрасываются из окон, кидаются под машины, принимают яд.

В огромном помещении «пересыльного пункта» на Леветцовштрассе стоит на перевернутом ящике гестаповец. Арестованные должны становиться перед ним, называть свое имя, семейное положение и категорию, которая им присвоена по расовому закону. Гестаповец в кожаном пальто указывает большим пальцем направо или налево. Налево означает Розенштрассе, направо — вокзал и лагерь. «Состоящие в смешанных браках», «влиятельные евреи» и «полукровки первой категории» отправляются на Розенштрассе 2-4 в центральном районе Берлина. Уже две тысячи человек томятся там в полной неизвестности.

В последующие дни перед воротами здания собираются сотни женщин, требующие освобождения своих «состоящих в родстве с арийцами» мужей. «Отпустите наших мужей и детей!», «Отправляйтесь на фронт, ваше место там!», — выкрикивают они, сперва несмело, потом все уверенней. Когда против них направляют пулеметы, они начинают кричать: «Убийцы! Стрелять в женщин!». Уличное движение пускают в объезд Розенштрассе, чтобы происходящее не стало достоянием гласности; близлежащая станция электрички «Бёрзе» закрыта. Тем не менее некоторые женщины терпеливо ждут ночи напролет, другие снова и снова приходят сюда пешком. Когда охрана и СС угрожают пустить в ход оружие, многие отступают, но через некоторое время толпа собирается снова.

1 марта с большой помпой празднуется «День военно-воздушных сил», вслед за которым на Берлин обрушивается ночной «террористический акт» британских ВВС: семь тысяч убитых, почти 65 тысяч оставшихся без крова. В западной и южной части Берлина горят дома. Воздух желтый от порохового дыма. По улицам бредут измученные люди с узлами, чемоданами и домашней утварью. Большинство бомб падает в центре Берлина, но четырехэтажное здание бывшей еврейской благотворительной организации на Розенштрассе стоит невредимо среди дымящихся развалин.

Эберхард, Райнхард и Альбрехт ночуют, как всегда, в детском бункере. Улицы, дома и деревья покрыты слоем серой пыли. В комплекс новостроек неподалеку от дома Лили попала бомба. Дети возбужденно рассказывают о том, что мать одного из их друзей вышла ночью из бомбоубежища, чтобы выкурить перед домом сигарету, и была убита воздушной миной. Распространяется слух о том, что бомбовый удар был ответом на аресты евреев. «Фёлькише беобахтер» от 3 марта выступает против «еврейского воздушного террора». На следующий день читатели берлинского выпуска узнают «наш ответ»: «Несгибаемая воля к победе в борьбе против вражеских извергов». Каждый день в газете указывается, с которого и до которого часа берлинцы должны устраивать затемнение. 3 марта это следует делать с 18 часов 42 минут до 6 часов 10 минут.

«Мы, наконец, вышвыриваем евреев из Берлина», с удовлетворением отмечает Геббельс в своем дневнике 2 марта. Но уже 6 марта, после того как в рамках «последней еврейской акции» 7031 человек был депортирован в Аушвитц и Терезиенштадт, поступает приказ освободить мужчин, состоящих в браке с женщинами арийского происхождения, а также их детей. Геббельс записывает в дневнике: «Довольно неприятные сцены разыгрывались, к сожалению, перед еврейским домом престарелых, и даже чуть ли не организовалась партия в защиту евреев». Это был критический момент в «эвакуации» евреев, и Геббельс пишет: «Пожалуй, стоит выждать несколько недель; тем основательнее мы возьмемся за это потом». Весь этот инцидент определяется как «ошибка» и «превышение власти», руководитель операции переводится в порядке взыскания на другое место.

В то время как в Берлине разыгрываются все эти ускользнувшие от внимания большинства сцены, Фелис отправляется к своим друзьям Альтфатергебирге.

Фелис не оставляет Лили адреса, но обещает писать сама. Кроме того, они договариваются каждый вечер в девять часов, когда по радио начинается новая программа, обязательно думать друг о друге.

Фелис сдерживает слово. Первое, не помеченное датой, известие от нее приходит на почтовой открытке:

Дорогая, уважаемая госпожа,

хоть я и ужасно ленива в отношении писания писем, но на мое намерение заменить ежедневные звонки Вам почтовыми открытками это не распространяется. Впрочем, это всего лишь намерение, ибо то, что можно сказать как бы между прочим и в полголоса, на бумаге выглядит совсем иначе. Но я все наверстаю — !

О том, как здесь чудесно, не имеет смысла даже говорить, но поверите ли Вы мне, что я, несмотря на это, не слишком охотно уехала из Берлина? Вы не только верите в это — Вы это знаете! Удивительно, как женщины все знают, не правда ли?

Что у Вас нового? Воздушная тревога? Ссора с Ингой? Любовь в общем и в целом? Я хочу все знать, поэтому завтра, наверное, пришлю Вам мой адрес (мы собираемся уехать еще дальше в горы). Вы ведь ответите мне?

Я надеюсь на это, и надеюсь еще кое на что, а пока шлю Вам свои наилучшие пожелания.

Ваша Фелис.

За открыткой следует письмо, написанное черными чернилами:

На краю мира, 12 или 13.3.43, день недели неизвестен.

Дорогая Ева (всегда)-долороза (иногда),

[Лили иногда бывает «долороза», если ссорится с одним из своих любовников. Тогда случается, что врывающиеся в квартиру девушки находят хозяйку дома в слезах.]

я только что отыскала Гермеса, который обязуется передать мои письма, ибо завтра отправляется в Берлин и будет дышать одним с Вами воздухом — счастливый! (Мне хотелось бы, чтобы воскресное утро, когда Вы получите мое письмо, было не таким сумрачным, как обычно).

После такого предисловия я чувствую себя в состоянии рассказать Вам, что сегодня ночью Вы мне замечательным образом приснились. Я не знала, — но не будем об этом. И я когда-нибудь, — но об этом тоже не будем. Только одно: думаете ли Вы обо мне, когда меняется радиопрограмма в 21.00? Don't forget!

Мои зеленые чернила, к сожалению, закончились, и я пишу чужой ручкой, потому что другими чернилами мою заправить нельзя. Но — если я правильно все поняла и не ошибаюсь, я должна буду (или смогу) съездить еще по крайней мере в Вену. Там я куплю чернила или веревку — для одной и той же цели! Умирают ли от этого? Без сомнения, скорее, чем от разбитого сердца. Вы улыбаетесь? Пожалуйста, улыбнитесь, мне приятно представлять себе это.

Мой божественный почерк Вы, наверное, вообще не сможете разобрать. Если бы я была в этом уверена, я была бы такой же смелой, как у сломанного телефона-автомата — ! Но Вы дадите себе труд разобрать каждое слово, если будете знать, что я хочу вас просто успокоить. В этом письме нет ничего, кроме наилучших пожеланий от

Вашей Фелис.

0

3

В третий раз Фелис пишет на почтовой открытке с видом Бад Карлсбрунна «у подножья Альтфатера»:

Снова в Карлсбрунне, 17.3.43

Дорогая Ева,

наверное, Вы не будете больше долороза, если услышите, что завтра утром я буду готова ко всему — я имею в виду, к телефонному разговору. Есть ли у Вас время?? Мне так нужен кто-нибудь, кто погладит меня по моим поседевшим волосам — !

Как видите, я решила — я, как всегда, неожиданно меняю тему, — послать эту открытку в конверте, «скрыть» ее; вообще лучше не посылать по почте писем из этого проклятого места, а передавать их с кем-нибудь. И я только что нашла, с кем.

Итак, я надеюсь, что в последующие семь дней у Вас найдется хотя бы один вечер для меня — ! Вообще я вернусь человеком, сильно переменившимся в нравственном и общественном отношении.

На этом открытка заканчивается. Фелис находит еще место для приписки «Как насчет понедельника? Я позвоню!» и добавляет крошечными буквами с внешней стороны открытки: «У меня больше нет бумаги для писем, уже поэтому пора — и не только поэтому!»

18 марта, в пятницу, Инга и папаша Каплер привозят рыдающую от боли Лили с запущенным и внезапно обострившимся челюстным воспалением в больницу Святого Норберта, неподалеку от ратуши Шёнеберга. Уже на следующий день ей делают операцию. В понедельник Фелис, как и было обещано, возвращается в Берлин, звонит на Фридрихсхаллер штрассе, где трубку снимает Инга, присматривающая за детьми во время отсутствия Лили, после чего сразу же отправляется в больницу.

—Ах, Фелис, я так больна, — шепчет Лили, когда Фелис с букетом красных роз запыхавшись входит в палату. Фелис ничего не говорит и только обнимает ее. На этот раз Лили не противится, и это объясняется не только ее телесной слабостью. Настойчивость Фелис сыграла свою роль.

С этого момента Фелис каждый день приходит с красными розами.

—Ага, кавалер роз, — смеется доктор Шухарт, веселый главврач отделения лицевой хирургии и «Золотой фазан» первого сорта, когда стройная фигурка Фелис появляется в коридоре.

Во вторник Лили совершает первую попытку сближения со своей стороны. Она сует Фелис листок, вырванный из ее карманного календаря, на котором она огрызком карандаша составляет список необходимых ей вещей:

Крем

Твой платок

Открытки

Твоя любовь — для меня одной

Нитки и иголка


В четверг Фелис дарит Лили стихотворение, написанное простым карандашом на вырванном из школьной тетради двойном листе:


Ты!
Подарить тебе хочу я столько!
Век —
Думы о тебе была б рабою.
Нам
Отыщу я в небе звезды, только
Чтоб
В ночь они сияли нам с тобою.
Цель?
Должна ли объяснять, понятья теребя?
Ты!
Ты - есть! И
я люблю тебя.


Лили разрывает листок пополам и отвечает с другой стороны:

Фелис, когда я произношу твое имя, я как будто вижу тебя. Ты смотришь на меня — Фелис, ты не должна так на меня смотреть — и тогда я хочу закричать — но не бойся, я кричу — и то лишь очень тихо — только там, где это можно!!

Фелис, когда мы будем одни, совсем одни? — ! Ты, я ведь только на бумаге такая смелая, как ты у сломанного телефона-автомата! И кроме того, я ужасно тебя боюсь. Меня бьет озноб от... сама не знаю, от чего. Фелис, пожалуйста, будь ко мне добра. Ты!

Для Лили время проходит в лихорадочных мечтах, и она пытается выразить словами бурю нахлынувших на нее чувств:

Больница Святого Норберта, 27.3.43

Ты!

Фелис, помоги! Скажи мне, о чем я думаю, ты должна это знать! Ты знаешь это! Скажи мне, пожалуйста! Я день и ночь мечтаю о лете, солнце, цветах, голубом небе, ароматных ночах, я мечтаю просто о — действительно несказанном — счастье. Но я хочу не только мечтать, я хочу жить — Фелис — жить — жить с тобой. Скажи мне, что ты хочешь жить со мной, скажи мне это, пожалуйста. Мое сердце бьется в унисон с твоим, знаешь ли ты об этом?

Сейчас я больна — но потом — наконец — мы сможем броситься друг другу в объятья, и во всем мире будем только ты и я.

29 марта — девятая годовщина свадьбы Лили. Вечером приходит Гюнтер с цветами.

—С детьми все в порядке? Я должен что-нибудь сделать? — спрашивает он в обычной своей чопорной манере.

—Нет, там ведь Инга, и почти каждый день приходит мама. Мне уже гораздо лучше, и 2 апреля меня выпишут.

Минуты тянутся, и Лили со страхом осознает отчуждение, возникшее между ней и Гюнтером. Хотя они уже давно не спят друг с другом, но общая ответственность за детей никогда не позволяла усомниться в прочности их отношений.

Всемогущий Боже, пусть он уйдет, — это все, чего Лили в этот момент желает, думая о муже. Он должен просто оставить ее наедине с собой и с мечтами.

Фелис благоразумно решила прийти лишь к вечеру.

—Фелис, наконец-то! Я так скучала.

—Эме, радость моя, как ты пережила годовщину своей свадьбы? Как поживает господин супруг? Я надеюсь, ты держалась как следует.

—Ах, Фелис, мне просто хотелось кричать!

Фелис склоняется к больной, и ее волосы щекочут щеку Лили. Колени Лили вдруг становятся ватными, и в этот момент она ощущает то, что никогда не могли пробудить в ней ее многочисленные мужчины. Она почти теряет сознание.

—Фелис, — шепчет она почти беззвучно.

Фелис так низко склоняется к лицу Лили, что ее черты расплываются. Лили чувствует такое же жжение в горле, как тогда на кухне. «Здесь со мной ничего не может случиться», — стучит у нее в висках. Смятение души и тела Лили осознает как гремящую лавину. Чтобы не погибнуть под ней, она закрывает глаза и сдается на милость мягких губ Фелис. Вдруг становится тихо, так тихо, как будто даже их колотящиеся сердца перестали биться. Когда Лили приходит в себя и смотрит в удивительно серьезные глаза Фелис, ей вдруг хочется плакать. Еще никогда она не ощущала в себе такой нежности.

«Это случилось», — проносится у нее в голове. Та безмолвная неотвратимость, с которой все произошло, без сомнения, свидетельствует о ее необратимости. Позднее она понимает, что к этому моменту уже была по другую сторону всех ограничений и условностей.

Молодая женщина на соседней кровати уснула. Кто знает, что сделала бы Фелис, если бы она это заметила! Время от времени до них доносится легкий вздох.

На следующий день Фелис дарит Лили второе стихотворение:

О твоих губах...

Этот мир был навязчив и груб —
Я дала себе клятву стерпеть.
Но забылась однажды у губ,
У твоих... Что об этом жалеть?

И теперь я живу, словно в снах,
Только в сердце стучит ксилофон
О чудесных и нежных вещах,
Что гораздо реальней, чем сон.

Как так вышло, что я не хочу
Бестолково по свету бродить?
Я хочу прислониться к плечу,
Я хочу одну тайну открыть:
Как мне будет мечтаться о них...
На твоей груди...
О губах твоих...



Три любовных письма пишет Лили в последующие дни на светло-розовых почтовых карточках, которые Фелис принесла ей из дому:

30.3.43

Во мне бушует ураган — нет, не ураган, много больше. Я сейчас лягу спать, и тогда, наверное, утро придет быстрее, может быть, я усну — может быть, тогда мне приснится:

Ты со мной...

Фелис, если бы ты знала, как сейчас стучит мое сердце! И я не хочу, чтобы это было иначе! — Я надеюсь, ты читаешь не все мои мысли, я ведь и сама не все их решаюсь додумать до конца. Ах, эти проклятые повязки, эта ужасная болезнь! Фелис, я так хочу остаться с тобой вдвоем, стоп! дальше я не решаюсь думать. Но только — хочешь ты этого тоже? Пожалуйста, ты ведь еще не ответила ни на один мой вопрос. Завтра я буду неумолима, завтра. Я хочу... нет! — то есть, я действительно хочу! Фелис, напомни мне о моем возрасте. Скажи мне, что я должна быть благоразумней. Ты — когда будет день нашей свадьбы? Мой мы уже достойно отметили!! Мне иногда кажется, что я теряю контроль над собой, когда думаю о тебе. Фелис, прости мне эти вспышки, я ведь так часто бываю одна и в полном смятении. — Я тебя тоже, Фелис.

31.3.43

Фелис, я тебя люблю! Что за удивительное чувство — об этом говорить! Ах, Фелис, лучшее, чего я жду от судьбы — это счастье, длящееся бесконечно. Ты, я хочу долго, очень долго жить с тобой, ты слышишь? И жизнь так прекрасна, так замечательна. Фелис, без оговорок — ты моя? Только моя? Пожалуйста, по меньшей мере, надолго, пожалуйста! Ты любишь меня? Ты, мне ведь только семнадцать? Ведь так?

Будь добра ко мне, Фелис, пожалуйста. Но все-таки — пожалуйста — не будь такой сдержанной. Я хочу вытащить тебя из твоей раковины. Я, как ребенок, играю с огнем, — я обожгусь? Чуть-чуть? Целиком? Останови меня, Фелис! Ведь есть и твоя вина в том, что я схожу с ума. Я окончательно схожу с ума.

Вечером 1 апреля Лили звонит из больницы домой и говорит с Фелис, стараясь не переступать границ приличия, ибо предполагает, что рядом с Фелис могут быть Инга, Грегор или ее муж. Фелис же, напротив, флиртует с ней беззастенчиво и повергает Лили в полное смущение. И только к концу разговора Лили понимает, что ее мужа нет дома.

Ты, тебя нужно — я не знаю, что нужно с тобой сделать, но ты ужасно дерзкая! И как мне это в тебе нравится! Жаль, что сегодня вечером моего благоверного не было дома. Это было бы еще лучше!

Боже мой, Фелис, Мне постоянно приходит в голову что-то ужасное. Но этого не может быть, просто не может быть!! Если он не придет сегодня, то может прийти завтра, и тогда я не знаю, что я буду делать. Фелис, я не хочу от него ничего, абсолютно ничего. Пожалуйста, пожалуйста, не сердись на меня за эти слова. Но скажи мне, что ему нужно? Фелис, это письмо ты, скорее всего, не получишь — я слишком откровенна. Я слишком о многом говорю, я слишком люблю тебя, Фелис, моя чудесная черноволосая девочка. Какой ты стала красивой в последнее время! Ты не знаешь, как сияют твои глаза. Мне бывает так тяжело, когда ты смотришь на меня, Фелис. Ты, мне кажется, что я сгораю. Что ты наделала, я не могу тебе этого простить, ты меня просто заколдовала; я дышу не воздухом, а только любовью!

2 апреля Фелис привозит Лили домой. Инга убеждена в том, что фрау Вуст еще настолько слаба, что еще в течение несколько ночей нуждается в уходе, который готова взять на себя Фелис. Квартира уже хорошо знакома Фелис, она ночевала здесь несколько раз вместе с Ингой.

Еще в больнице, после стихотворной строчки «Как мечтается на твоей груди о твоих губах?», Лили ожидает «брачной ночи» со смешанным чувством мучительного нетерпения и ужаса. И теперь она, вытянувшись, лежит в постели в своей длинной белой ночной рубашке с отложным воротничком и твердит про себя только одно: «Я не могу даже представить себе». Ее тело пылает.

В элегантной пижаме из желтого шелка Фелис, неуверенно улыбаясь, выходит из ванной и ложится в кровать с той стороны, где обычно спит Гюнтер. Затаив дыхание, они некоторое время молча лежат рядом.

—Можно мне подвинуться поближе к тебе? — спрашивает Фелис чуть более настойчиво, чем Лили того хотелось бы, и вот она уже забралась под ее одеяло.

Вся будто натянутая струна, с бешено колотящимся сердцем, Лили напряженно смотрит в потолок, а Фелис гладит ее по густым рыжим волосам, от которых она еще в кафе «Берлин» не могла отвести глаз. У Лили останавливается дыхание. В слабой попытке все-таки избежать дальнейшего она крепко держит руку Фелис, прокладывающую себе путь под ее ночную рубашку. Но вот она закрывает глаза и погружается в горячий поток. Она облегченно вздыхает, когда полная грудь Фелис касается ее груди. Что за невероятное чувство свежести и невинности! Чужим кажется Лили это создание, так похожее на нее саму. Но когда она касается пальцами бедер Фелис, а щекой — ее нежной щеки, ей кажется, что так было всегда и что она никогда никого другого не любила. Какой у всего этого вкус и запах, и как это изящно и легко!

Фелис замечательная учительница, а Лили — способная ученица. Она не чувствует ни малейшего стеснения, и все происходит совсем иначе, чем это было с мужчинами, когда ей приходилось постоянно перебарывать отвращение и страх перед проникающим в нее дрожащим от возбуждения членом. И возникают совсем иные желания. Уже на следующую ночь Лили хочет сама ласкать Фелис. Наконец-то не нужно ждать, пока тебя удовлетворят, но удовлетворять самой, не брать, а давать! Лили чертит языком линии на груди Фелис, с наслаждением задерживаясь на ее твердых сосках с большим коричневым ореолом, скользит все ниже и ниже, пока ее губы не касаются пушистых волос на лобке Фелис. Еще никогда Лили не чувствовала себя такой раскованной. И как это здорово! Всему, всему, всему хочет она научиться и все наверстать.

Фелис издает невольный вздох и пытается оттолкнуть голову Лили. Ей немного не по себе от этого ученического рвения. Еще вчера она неподвижно лежала, вытянувшись под одеялом! Начинается маленькая «борьба за власть».

—Нет, — возражает Лили так решительно, что Фелис поднимает голову и удивленно смотрит на нее своими серо-коричневыми глазами. — Я не хочу быть счастливой одна, — может быть, Фелис недооценила фрау Вуст? Ни секунды Лили не думает о том, что означает эта новая связь для ее дальнейшей жизни. Ей кажется, что «так» было всегда. Жизнь до встречи с Фелис представляется ей сейчас каким-то расплывчатым воспоминанием.

Лили

С мужчинами я не ощущала вообще ничего. Мужчины получали свое удовольствие, а я чувствовала, что меня используют. С Фелис все было абсолютно иначе. Она была в буквальном смысле моим отражением. Я чувствовала себя собой и одновременно я была Фелис. Мы были зеркальным отражением друг друга. Ей стоило лишь коснуться меня, и я... Когда она меня целовала, я переставала владеть собой. Мне казалось все это и с эстетической точки зрения удивительно красивым, впервые в моей жизни. Ни одного мужчину я не считала красивым. Я вообще была как-то по-другому устроена, но долго не понимала этого. С мужчинами я всегда была вынуждена подчиняться. Они просто делали это со мной. Женщина всегда должна ждать — так я была воспитана. А с Фелис я сама могла любить. И потом это удивительное чувство принадлежности друг другу, здесь было все, и любовь, и секс, и нельзя было отделить одно от другого. Поэтому в первые недели я называла ее «моим первым человеком», ибо она действительно была моим первым человеком на этой земле. И больше не было ничего, абсолютно ничего. Я чувствовала себя будто заново родившейся. Фелис освободила меня. Я знала только, кто я, где я, с кем я, а все остальное было мне совершенно безразлично. И Фелис очень хорошо понимала, что я имела в виду. Конечно, каждая из нас играла свою роль. Она всегда говорила: «Я в достаточной мере мужчина!», но с ней я всегда с удовольствием играла свою роль, ибо ей этого хотелось. Поэтому я была кошечкой, которая иногда показывает коготки. Хотя я была старше, у меня все время было такое чувство, будто я младшая из нас двоих. Она полностью покорила меня. Да, она это сделала. Но это было прекрасно! Она постоянно носила брюки. Только один раз, жарким летним днем, она надела платье. В конце концов она меня завоевала!

В последующие ночи Фелис и Лили спят мало. «Ты любишь меня?» — шепчет Лили Фелис на ухо, если Инги нет рядом. Ей беспрестанно хочется слышать в ответ: «Я тебя люблю». Но и Фелис мучается сомнениями: «Ты счастлива?» Мать четверых детей, кто бы мог подумать! К тому же, поначалу это была во всех отношениях отчаянная идея — соблазнить эту странную немецкую домохозяйку. Нельзя сказать, чтобы Инга ее не предупреждала. Но всерьез ни та, ни другая не предполагали, что Фелис удастся перетащить на свою сторону такую женщину, как Лили. С одной стороны, Фелис удивлена и горда неожиданным успехом своего искусства соблазнения, с другой стороны, она чувствует, что события уходят у нее из-под контроля, и боится этого.

Им удается устроить так, что Фелис почти постоянно ночует на Фридрихсхаллер штрассе. Лишь иногда она проводит ночь где-то в другом месте. Лили подозревает, что у Инги, но ни о чем не спрашивает. Фелис тоже молчит; она, как и Инга, ценит сдержанность Лили. В извинение за одну из ночей, проведенных не вместе, Фелис дарит Лили стихотворение в духе поэтессы Маши Калеко:


Хочу тебе под сводом темноты
Отдать все то, что я в себе хранила.
С тех пор, как ты вошла в мои мечты,
Забыла все, забыла всех, забыла...
В любом, кто по душе когда-то был
Искала лишь тебя —
Теперь я точно знаю.
Проходит ночь.
Любви не гаснет пыл —
Молюсь твоим рукам,
Одна... одна... одна...
И засыпаю...


Через восемь дней после выписки Лили из больницы они с Фелис начинают выходить на прогулки, ибо Фелис ни в коем случае не хочет отказать себе в удовольствии пройтись по городу со своей новой возлюбленной. Они идут в «Бристоль» на Курфюрстендам, где у них назначена встреча с Грегором Цифиром. Писатель наслаждается возможностью на глазах у всех целовать ручки двум таким очаровательным и элегантным молодым дамам, пусть даже они, к его сожалению, не сводят глаз друг с друга. Они идут в кафе-кондитерскую Раймана на Уландштрассе и в отель «Фюрстенхоф» у Потсдамского вокзала, где можно недорого и вкусно поесть. Однажды Фелис настаивает на том, чтобы пойти в «Кайзерсхоф», один из самых дорогих берлинских отелей, прямо напротив рейхсканцелярии. Там полно мужчин в униформе СС и в подбитых гвоздями сапогах, которые с важным видом снуют туда-сюда, но, кажется, именно это особенно нравится Фелис.

Лили старается выглядеть как можно привлекательней, чтобы Фелис могла гордиться своей Эме. Один за другим дарит Фелис Лили женские наряды из своего богатого гардероба: платья с цветной вышивкой из нежного фулярдского шелка и тонкого льна. Она сама предпочитает брюки. Только однажды, в один особенно жаркий летний день, она вытаскивает одно из своих легких платьев. «Ну-ка, живо, девочка!», — посмеивается Лили.

Среди нарядов, которые Фелис дарит Лили, есть платье из сиреневой тафты, с бретельками и маленькой накидкой. Лили исчезает в спальне, чтобы накинуть на себя облачко легкой тафты. Когда она в этом изысканно женственном облачении появляется в гостиной, Фелис издает восхищенный возглас. Со своей веснушчатой кожей, бледными ресницами, темными глазами и стянутыми лентой рыжими волосами Лили, старшая из них, выглядит как фарфоровая кукла, и пробуждает в Фелис страстное желание уберечь и защитить ее.

—Осторожно, ты помнешь платье, — защищается Лили, когда Фелис бросается к ней и так сжимает в объятиях, будто собирается проститься с ней перед долгой разлукой.

Лили, в свою очередь, находит удовольствие в том, чтобы познакомить Фелис со своей давней подругой Кэте Герман, с которой Гюнтер изменял ей несколько лет назад. Она живет в Айхвальде возле Грюнау, на восточной окраине Берлина, где с удовольствием селятся нацисты. Путешествие оказывается категорически неудачным, ибо Фелис не видит в этой полной блондинке ничего привлекательного. Но отец Кэте, который живет в королевском Вустерхаузене, оказывается бывшим портным. Фелис заказывает ему для своей возлюбленной синий костюм с тонкой, едва заметной вышивкой. Несколько раз она ездит туда с Лили на примерки, но Кэте не хочет больше с ней встречаться. На фотографии, сделанной мужем Кэте Эвальдом, коллегой Гюнтера по работе в Немецком банке, Лили выглядит еще не оправившейся после операции, а у Фелис, сидящей рядом с простоватой Кэте, залегли вокруг рта сердитые морщинки.

В день рождения Гитлера — весь город увешан флагами — Лили и Фелис, опьяненные солнцем, едут в Капут около Потсдама, где Лили в одном из отделений Немецкого банка познакомилась со своим мужем. По непонятной ей самой причине ее тянет к тому месту, где она, едва закончив школу, одержала свою первую женскую победу. Целый день вдали от Инги!

Фелис подкрадывается к Лили сзади.

—Не желает ли госпожа в своем великодушии одарить меня поцелуем? — спрашивает она среди птичьего гомона и обнимает Лили за талию.

—Экспонаты трогать руками запрещено!

Лили вырывается, падает на траву и сбивает Фелис с ног. При этом она теряет обручальное кольцо, которое лежало в нагрудном кармане ее костюма. Она всегда снимает обручальное кольцо, если остается вдвоем со своей возлюбленной. Стоя на четвереньках, они осматривают каждый сантиметр земли, но кольца не находят. До странности голым выглядит без кольца палец ее правой руки.

—Твой кавалер роз подарит тебе новое, — обещает Фелис и целует ей руку.

Вернувшись домой, они рассказывают Инге, любезно согласившейся присмотреть за детьми, о виденной ими на обратном пути груде развалин посреди цветущего сада, которая с трудом позволяла предположить, что на этом месте раньше стоял дом. Если нет воздушной тревоги и небо синее, то можно просто забыть о том, что идет война.

—Во всем виноваты евреи, — вырывается у Лили.

Инга, вне себя от ярости, готова наброситься на свою хозяйку.

—Инга, оставь ее, она сама не знает, что говорит! — кричит Фелис каким-то чужим пронзительным голосом и становится между ними.

Не говоря ни слова, Инга берет свою сумочку и уходит, хлопнув дверью.

30 апреля евреев лишают немецкого гражданства. По состоянию на 2 мая в городе находятся еще примерно пять тысяч скрывающихся евреев, из которых около 150 человек ежемесячно вылавливают на улицах и в укрытиях и «переселяют» в Аушвитц или Терезиенштадт. 2 мая Фелис с частью своих вещей, так сказать, официально переселяется к Лили.

3 мая Лили впервые заговаривает со своим мужем о разводе: «Это бессмысленно. Мы больше не понимаем друг друга».

Гюнтер Вуст будто громом поражен. Что это вдруг напало на его жену? То, что Лили иногда склонна к эксцентрическим выходкам, для него не новость, но развод с четырьмя детьми! Вряд ли причиной тому ревность к Лизл. К его случайным изменам Лили всегда относилась с удивительной терпимостью. И не вел ли он себя со своей стороны образцово, когда выяснилось, что Альбрехт не его сын? Это было великодушие, граничащее даже с мягкосердечием. Может быть, в этом была его ошибка, может быть, ей нужна просто твердая рука? И как она собирается, простите, зарабатывать на жизнь?

Разговор не приводит ни к чему. Гюнтер не хочет и слышать о разводе, и уж во всяком случае не может быть и речи ни о чем подобном, если Лили не возьмет всю вину на себя. Лили же в свою очередь настаивает на том, что причиной развода являются измены Гюнтера. Как единственную уступку Лили могла бы представить себе «отдельный стол и отдельную постель» при сохранении видимости супружеских отношений, если уж для Гюнтера так важно, чтобы внешне все было как прежде. В общем, она готова была бы делить с ним и стол, но только не постель. С тех пор как в ее жизни появилась Фелис, она постоянно боится, что Гюнтер начнет настаивать на своих супружеских правах. Ни в коем случае нельзя, чтобы до этого дошло!

Фелис лишь недавно перебралась к Лили, но ей снова нужно уезжать. Она не рассказывает о цели своей «деловой поездки». Два дня спустя она звонит, но не говорит, откуда. Лили так ждала этого звонка, но, услышав в трубке мелодичный голос Фелис, она не может произнести ни слова. Позже она записывает то, что хотела сказать:

Несколько дней одна. Ужасно тяжело вот так расстаться с тобой! Ах, Фелис, мой первый человек, я люблю тебя. Я сижу сейчас при плохом свете, и мне так грустно. Я чувствую нечто неописуемое. Мне кажется, что мы снова возле Уфа-Паласт! Тогда, на остановке, наша судьба уже была решена. Ты ни в коем случае не должна была дарить мне яблоко! Ни в коем случае! — Я сейчас лягу в постель и буду плакать. Я поставлю твою фотографию на ночной столик и буду на тебя смотреть. Ты ведь будешь меня охранять, ведь правда? И когда ты ляжешь спать, думай о том, что я хочу тебя поцеловать, и тогда тебе не будет так грустно. А утром — ! Утром мы будем снова вместе!!!

Фелис возвращается, она весела и очаровательна, как всегда. Лили, напротив, озабочена. Ее угнетает мысль о том, что Фелис отсутствовала дольше, чем предполагалось, не рассказав ей о том, где и с кем она была. А если бы с ней что-нибудь случилось? Или если бы Берлин разбомбили, и не было бы никакой возможности с Фелис связаться? В этот день у Лили особенно много работы, Райнхард постоянно капризничает, и лишь около девяти часов ей удается уединиться с Фелис в спальне. Но Лили взволнована и не хочет ложиться в постель. В подаренной Фелис синей пижаме она стоит у изножья кровати, опираясь на этажерку из светлого дуба.

—Фелис, я чувствую, что что-то не так, — срывается у нее.

—Почему?

—Ты уезжаешь и не говоришь мне, куда. Ты звонишь мне, но не говоришь, откуда. Что происходит?

—Все в порядке, солнышко, в самом деле все в порядке. Идем в постель и дай мне тебя приласкать. Ты простудишься.

—Нет. Фелис, если мы хотим быть вместе — а ты ведь хочешь этого, правда?— мы должны быть честными друг с другом.

—Радость моя, я ведь открытая книга. Я люблю тебя, и больше мне нечего сказать.

—Фелис, я говорю вполне серьезно. Или мы будем до конца откровенны друг с другом, или нам придется расстаться.

—Не мучай меня, Лили, пожалуйста. Я не могу тебе этого сказать. У тебя и без этого достаточно проблем.

—Фелис, я умоляю тебя. Если мы хотим жить вместе, мы должны говорить друг другу правду. Я люблю тебя, но все это не может так оставаться.

Лили не понимает страха Фелис. Ей, ценящей открытость в отношениях, неприятно так давить на подругу, но гораздо более невыносима для нее мысль о том, что между ними существует нечто, о чем нельзя говорить. Переваливает за полночь, прежде чем Фелис, полностью измученная, с широко раскрытыми глазами, говорит:

—Обещай мне, что ты все равно будешь меня любить.

—Фелис, ты для меня важнее всего на свете. Для меня не существует больше никого, кроме тебя. Только узнав тебя, я узнала себя. Ты мой первый человек. Ты ведь знаешь об этом!

—Хорошо, — Фелис переводит дыхание. — Лили, я еврейка.

Одно мгновение Лили молчит, как оглушенная. Ей вдруг становятся понятными все несуразности, о которых она никогда не спрашивала Фелис. Выйдя, наконец, из оцепенения, она бросается к Фелис и сжимает ее в бесконечном объятии.

—Теперь я понимаю! — произносит она.

—И моя фамилия Шрагенхайм, — шепчет Фелис.

Лили

Мы проплакали всю ночь. Конечно, для меня было ужасно, что она так боялась сказать мне правду. Но она так была ко мне привязана и так боялась меня потерять. Какую-то долю секунды я была словно парализована, но потом я обняла ее, и все стало на свои места. Конечно, я знала, что это значит. Перед моими глазами будто с огромной скоростью прокрутили фильм, и я увидела, как жила Фелис все это время... Я ни минуты не думала о том, что это может быть опасно и для меня. Наоборот, я думала только о том, как спасти ее. Человек в опасности — и это была она! Если бы, к примеру, на ее месте был какой-нибудь коммунист, то для меня это было бы то же самое, в этом я могу поклясться. Я до сих пор иногда я с трудом втолковываю себе — Фелис была еврейкой! Это просто бред, настоящий бред! Мне никогда бы не пришло в голову, что она еврейка. Она совсем не была похожа на еврейку, только когда у нее были месячные, можно было это предположить. Инга не была еврейкой, только в отношении Эленай можно было об этом подумать. Да, и Грегор выглядел как еврей, из него можно было бы сделать десятерых. Я часто бывала с ним в бомбоубежище во время воздушной тревоги. И для меня было загадкой, почему никто из жителей дома ни разу об этом не заговорил. Я не задумывалась о том, почему у Фелис не было продуктовых карточек. Если люди приходили ко мне, то они у меня и ели. И Инга ела у меня, и Фелис тоже. У нее были проездные билеты, довольно дорогие. Я думаю, что она получала их от Инги и от других людей. Раньше, в школе, со мной учились несколько евреек, с которыми я даже дружила, но у меня уже давно не было с ними связи. Об одной из них я спустя долгое время узнала, что она успела вовремя эмигрировать. В общем, в моем окружении больше не было евреев. И мне просто не приходилось об этом задумываться. О том, что Грегор, к примеру, тоже был евреем, я узнала в ту же ночь. Прежде это мне не приходило в голову. Я знаю только, что мне в окружении этих людей было очень хорошо, с самого начала, мне все они нравились, это был совсем другой мир, удивительный мир. Я могу это объяснить только тем, что я жила так, как чувствовала. Я много говорила об этом со своими родителями. Я помню, как 9 ноября 1938 года мой отец пришел домой с куском стекла от разбитой витрины... и мы были в ужасе. Этот кусок стекла он долгие годы хранил в ящичке. Нет, я не была антисемиткой, я была не так воспитана. Я просто не задумывалась о том, как действует на людей нацистская идеология. Если я вспоминаю об этом времени — мне кажется, я годами жила в каком-то тумане и делала только то, чего хотел мой муж. Все, что я тогда узнала, я узнала от своих родителей. Моя мать постоянно жила в страхе, потому что отец часто не считал нужным молчать. Это было мне ясно. Я помню, каким ужасом была для нас эта «хрустальная ночь», я помню это очень хорошо. С Гюнтером я никогда об этом не говорила. Если мы ходили к кому-нибудь, например, на день рождения, то о политике практически не говорилось.

Позже я говорила с Фелис об этой сцене с Ингой. «Ты глупышка,— сказала она, — надо же было додуматься до такого! Ты начиталась газет, вот и все». Мне было ужасно неловко — потом, — но Фелис отреагировала замечательно. Я помню, что после Ингиной вспышки я не чувствовала себя виноватой. Хотя я, конечно, должна была бы подумать о своем брате, да... Я ведь знала, что отец Боба был евреем. Когда я рассказала своим родителям о том, кто такая Фелис, мама честно призналась мне: Боб был сыном кантора из синагоги на Леветцов штрассе. Мой отец так никогда и не узнал об этом, мама тщательно хранила эту тайну. Даже самому Бобу она говорила об этом лишь намеками, но правды так и не сказала, потому что не хотела полностью выдать себя. Нацисты тоже не знали, что он был евреем. Но он был очень похож на еврея. Они часто избивали его, ведь он был коммунистом, а в Берлине постоянно бывали драки. Они говорили ему: проклятый еврей. Боб и мой отец совершенно не переносили друг друга, между ними постоянно были столкновения и стычки. Я никогда не забуду, как мой брат пришел ко мне в слезах и сказал: это не мой отец. Мы, дети, знали об этом, потому что иногда нас наряжали во все самое лучшее и мы встречались с каким-то незнакомым мужчиной. В этих случаях мы должны были быть очень послушными. Это был он, и он хотел видеть своего ребенка.

Во время войны, когда мама призналась мне, что до последнего времени поддерживала с ним контакт, я пыталась ему позвонить. Ему удалось спасти украшение с синагогального алтаря, и он хотел, чтобы оно хранилось у нас. Но мама на это не решилась. «Я труслива, как заяц», — сказала она мне. И он это понял. Поэтому я попыталась с ним связаться. Когда я позвонила, мне сказали, что человека с таким именем здесь нет. Конечно, это была моя ошибка, но я хотела как лучше, я думала об алтарном украшении. Своих сыновей он вовремя отправил в Америку, а сам остался здесь, был дважды женат и скрывался в одной из прачечных поблизости от ратуши Вильмерсдорфа. Что с ним было дальше, неизвестно.

11 мая 1943 года Фелис снова уехала. На зеленом входном билете кинотеатра «Амор» на Уландштрассе, где она несколько дней назад смотрела «Фелину» с Кэте Дорш, Лили пишет зелеными чернилами Фелис:

22 часа 18 минут: первый вечер без тебя! Если с тобой что-нибудь — тогда — я долго не проживу.

Глава третья
Предыдущее

Фелис Рахель Шрагенхайм родилась 9 марта 1922 года в берлинской Еврейской больнице. В том году многие люди потеряли свои сбережения. Евреев упрекали в том, что они обогатились на инфляции, что хотя и не соответствовало действительности, но тем не менее предлагало деклассированному элементу своего рода отдушину — антисемитизм. Через несколько месяцев после рождения Фелис по наущению враждебных республике патриотических кругов правыми радикалами был убит министр иностранных дел, еврей Вальтер Ратенау. Вальтер Ратенау, один из образованнейших людей своего времени, всегда гордившийся своим еврейством, был эталоном для родителей Фелис, державших на Фленсбургер-штрассе в берлинском районе Тиргартен стоматологический кабинет.

Отец Фелис, доктор Альберт Шрагенхайм, родившийся в Берлине в 1887 году, служил во время Первой мировой войны военным врачом в Болгарии, и в 1917 году, во время отпуска, женился на Эрне Каревски, враче-стоматологе.

«Откуда у вас такой светловолосый ребенок?» — удивляются друзья семьи Шрагенхайм волосам Фелис, лишь со временем ставшим темнее и превратившимся к моменту поступления в школу Кляйста в 1928 году в ничем не примечательные светло-коричневые. Вскоре семья переезжает на тихую усаженную липами Августа-Виктория-штрассе в берлинском районе Шмаргендорф, где в большом доме с роскошным садом Фелис провела свое благополучное и обеспеченное детство. У семьи был собственный автомобиль и моторная лодка. Фелис, любимицу семьи, родители и сестра Ирена называют Фис, Лис или Путц. Ее родители — замечательная пара: мать, с аккуратно завитыми короткими локонами, и отец, стройный и узкоплечий, с рано поседевшими висками, в круглых никелированных очках и неизбежной мушкой под подбородком, воплощение небрежной элегантности.

Друзья семьи — это либерально и социалистически настроенные евреи, которые верят в ассимиляцию и воротят нос от говорящих на идиш «галицийцев» с Гренадирштрассе. В доме постоянно бывают адвокаты, врачи и художники, среди них — писатель Лион Фейхтвангер и его сестра Хенни, родственники семьи с отцовской стороны; Фелис называет их «дядей» и «тетей». Но среди друзей семьи Шрагенхайм есть и раввин, ибо, не будучи особенно благочестивыми, они тем не менее придерживаются традиций. В Шаббат на празднично накрытый стол ставятся субботние свечи, и в пасхальный вечер дети бегают по дому, отыскивая квасное тесто, — обязанность, которую, благодаря спрятанным родителями в укромных уголках сладостям, они выполняют с большим рвением. До полного счастья детям не хватает только рождественской елки. Мать ничего не имела бы против, для нее еврейские праздники — лишь ничего не значащий ритуал, но отец остается в этом отношении непреклонным.

Стоматологический кабинет родителей известен всем берлинским евреям. «Я знал одного зубного врача», — говорят спустя десятилетия многие в английской эмиграции при упоминании имени Шрагенхайм. В 1933 году половину всех работающих по разрешению больничных касс врачей и стоматологов составляют евреи.

В 1930 году, когда Фелис исполняется восемь лет, родители попадают во время отпуска в тяжелую автомобильную аварию. Открытый «Фиат» с прицепом опрокидывается на лесной дороге и остается лежать на обочине колесами вверх. Путц и Ирена теряют свою красивую тридцативосьмилетнюю маму. Фелис вспоминает, что отец вернулся тогда в Берлин совершенно седым. Но уже два года спустя он женится на фешенебельной молодой даме с черными миндалевидными глазами и овальным, с правильными чертами, лицом. Кэте Хаммершлаг становится не только женой, но и ассистенткой доктора Шрагенхайма. Дочери совсем не в восторге от двадцатипятилетней мачехи из состоятельной семьи, и они так и не смогут простить отцу это предательство. Но у доктора Шрагенхайма вскоре появляются совсем другие заботы.

В 1930 году он становится председателем попечительского и страхового комитета Общества немецких зубных врачей, а также членом стоматологической секции Союза врачей-социалистов, что порождает некоторое беспокойство во время выборов 1931 года в Прусскую палату врачей-стоматологов. Но дни Альберта Шрагенхайма как функционера и без того сочтены. После «взятия власти» всех еврейских членов правления и их заместителей, всего девятнадцать человек, принуждают вернуть свои мандаты. «Распоряжение о деятельности зубных врачей и зубных техников в рамках больничных касс» от 2 июня 1933 года требует исключения из больничных касс врачей-коммунистов и евреев. Участники войны, такие, как доктор Шрагенхайм, по «Закону о восстановлении профессионального достоинства государственных чиновников» поначалу избегают этой участи.

Между 1 апреля 1933-го и концом июня 1934 года 600 еврейских зубных врачей лишаются права практической деятельности, причем антисемитская агитация среди самих врачей превосходит даже нацистскую пропаганду. Каждый, кто раньше в Берлине что-либо собой представлял, ходил к еврейским врачам. Вступающий в силу запрет на работу в больницах для еврейских врачей освобождает рабочие места для находящихся не у дел «арийских» коллег. 12 мая «Грос-Берлинер Эрцтеблатт» требует «запретить всем еврейским врачам лечить немцев, ибо еврей является воплощением лжи и обмана».

В 1934 году набирает силу «ариизация частного страхования». «Лично неблагонадежные», «не арийские» и «политически чуждые» врачи вынуждены прекратить работу, ибо частные страховые компании перестают оплачивать их счета. Обнародуются списки врачей и стоматологов, чьи счета не принимаются к оплате. В рамках Общенемецкого еврейского совета возникает общество, организующее для оставшихся без практики зубных врачей курсы переобучения на зубных техников и консультации по вопросам эмиграции. Эмигрировать удобнее всего в Англию, там иностранные врачи могут начать практиковать без каких-либо дополнительных экзаменов. Однако в скором времени и там предложение уже сильно превышает спрос.

В это время, а может быть, даже раньше, доктор Шрагенхайм купил дом на горе Кармель в Палестине, однако потом снова продал его, ибо климат оказался для него неподходящим. Но о своих дочерях он позаботился: Хааварское соглашение позволяет ему в 1934 году купить палестинские ценные бумаги, которые находятся на счетах Фелис и Ирены в двух Тель-Авивских банках. Соглашение разрешает сотрудничество между одной из основанных имперским министерством внутренних дел траст-компаний, экспортирующих немецкие товары в Палестину, и сионистской Jewish Agency for Palestine.

18 марта 1935 года — Фелис и Ирене соответственно тринадцать и пятнадцать лет — Альберт Шрагенхайм умирает в возрасте 48 лет. Во время одной из проводящихся в рамках подготовки к войне и ставших с 1933 года обычными учебных тревог с сиреной, затемнением и газовыми масками он падает замертво. Он не доживает до принятых в сентябре Нюрнбергских расовых законов. Его хоронят на кладбище Вайсензее. В 1937 году по случаю дня рождения фюрера начальник берлинской полиции посмертно присваивает ему «от имени фюрера и рейхсканцелярии» Почетный крест участника войны.

Молодая вдова Кэте Шрагенхайм переезжает со своими падчерицами в квартиру на Зибельштрассе в Шарлоттенбурге. Кэте, которую Ирена и Лис называют «мулла», относится к своим обязанностям мачехи очень серьезно, — к большому сожалению обеих падчериц. Курить теперь можно только в постели, когда бдящее око Кэте обращено на что-нибудь другое. Вообще обе девочки считают элегантную даму довольно глупой и ограничивают контакты с ней необходимым минимумом.

В 1932 году Фелис поступает в школу Кляйста на Леветцов-штрассе, рядом с синагогой, которая позже будет служить пересыльным пунктом. В одиннадцать лет она переходит в лицей Бисмарка, выстроенный в историческом стиле 19 века и расположенный в квартале роскошных вилл Грюневальда, неподалеку от Кёнигсаллее, где был убит Вальтер Ратенау.

Первым школьным «нововведением» после взятия власти оказывается восстановление запрещенных во времена Веймарской республики телесных наказаний, а также «немецкое приветствие» в начале каждого урока. Однако лицей Бисмарка на Лассен-штрассе имеет хотя и немецко-национальную, но все-таки не национал-социалистскую ориентацию. В классах висят портреты королевы Луизы. Учителя с большой неохотой подчиняются предписанию произносить при входе в класс приветствие «Хайль Гитлер». Во время школьных праздников сперва звучит, как и до 1933 года, молитва «Отче наш», и лишь потом поется немецкий гимн и песня о Хорсте Весселе.

В апреле 1933 года издается «Закон о контингенте немецких школ и высших учебных заведений». Процент «неарийских» школьников и студентов в учебных заведениях не должен превышать процента «неарийцев» среди населения Германии. Среди вновь принятых школьников «неарийцы» должны составлять максимум 1,5 процента, среди тех, кто уже учится — не более пяти процентов. Оба эти положения не касаются тех школьников, чьи отцы были участниками Первой мировой войны.

4 сентября 1933 года Фелис получает 75-минутный абонемент в бассейн около Луна-парка в берлинском районе Халензее. Ей недолго остается купаться в общедоступных бассейнах. Летом 1935 года в бассейне Ванзее вывешивается табличка «Евреям вход запрещен!», которая, однако, затем снова убирается по настоянию министерства иностранных дел, ибо в следующем году предстоят Олимпийские игры. Фелис вступает в еврейское спортивное общество Bar Kochbar.

Личные контакты между еврейскими и нееврейскими школьницами становятся после изданного в ноябре 1935 года имперского гражданского закона почти невозможными. После передышки, которую получили евреи перед Олимпиадой и во время нее, давление усиливается. «Мне не кажется, что Фелис сейчас находится в хорошей физической форме; поэтому она не всегда отвечает верно. Тем не менее ее успехи можно считать в целом хорошими», — пишет в ее свидетельстве от 8 октября 1936 года классный руководитель, штудиенрат Вальтер Герхардт. На классной фотографии, сделанной в июне 1936 года, Фелис выглядит маленькой и хрупкой. Она освобождена от уроков истории, на которых обсуждается «мировое еврейство»; на уроках по расовой теории ей, вероятно, измеряют череп.

И все-таки — — 

Кто-то видит беды и ненастье,
Проклиная свой тяжелый труд,
Выставляет напоказ несчастья,
Словно опасаясь, что уйдут.

Только вышло так, что может статься,
Есть другие вещи для меня —
Например, по городу шататься,
Наблюдать прохожих в свете дня,

Мне милы пластинки и открытки,
Книги и летящие платки,
А порой достаточно улыбки,
Чтобы излечиться от тоски...

Кто-то, может быть, меня осудит,
Скажет: я поверхностна, беспечна,
Но вопрос открыт — и в мире будет,
То, что дарит радость — это вечно.

[6 апреля ?]

0

4

Но Фелис повезло со школой. Вальтер Герхардт, классный руководитель, преподающий историю и латынь и любовно называемый школьницами «Буби», хоть и носит на лацкане золотой партийный значок, тем не менее остается очень добрым человеком, который внутренне, вероятно, уже давно отошел от национал-социализма. По обязанности он все-таки вносит в классный журнал «расу» своих учениц: а., п.а., н.а. — арийская, полуарийская, неарийская. Несмотря на многочисленные отчисления, в 1937 году в лицее Бисмарка среди 343 учениц есть еще 58 евреек, что значительно превышает квоту, — может быть, потому, что отцы многих из них являются ветеранами войны. Бывшая школьница, закончившая в 1933 году школу в Грюневальде, вспоминает, что в ее выпуске среди двадцати трех учениц были только семь «ариек». Директор, доктор Фридрих Абэ, имеет хорошую репутацию среди родителей, не стремящихся воспитывать своих детей в подчеркнуто национал-социалистском духе. Даже в 1943 году, когда летом закрываются все берлинские школы, в школе Фелис еще учатся «полу-» и «четверть-еврейки». Ильзе Кальден, выпускница 1943 года, пишет в школьной хронике:

В этом учебном году в наш класс пришли новые ученицы из других районов Берлина и даже из других, среднегерманских городов. Они показались нам сперва робкими и как будто вопрошающими, можно ли нам доверять. Постепенно мы узнали, что у них почти всех без исключения были сложности одного и того же рода, они были исключены из других школ, потому что где-то в их генеалогическом древе имелся еврейский предок. Они все бежали к доктору Абэ и были приняты без всяких оговорок. Некоторым из них он даже дал приют в собственном доме.

Официально школа уже в 1939 году значится как «свободная от евреев». Очищение школы от дочерей торговцев, университетских профессоров, хирургов, банкиров, инженеров и директоров театров происходит «из-за отъезда родителей» поэтапно. 27 мая 1936 года сестра Фелис Ирена получает справку об оставлении школы «в связи с продолжением образования за границей». По той же причине класс покидают еще пять девочек. Через год из школы уходят еще как минимум восемь учениц, среди них — лучшая подруга Фелис Хилли Френкель. В школьной газете в 1937 году появляется прощальное стихотворение, которое Фелис посвящает дочери банкира Марии-Анне Хартог:

В альбом Марии-Анне

Умолкнут звуки прощальных песен,
И лишь на город рассвет падёт,
Все то, чем школьный твой день был тесен,
Уйдет, навек уйдет...

И все заботы и все тревоги
Вдруг станут прошлым — не удержать.
Тебе желаю я у порога,
Кем хочешь — стать...

[март 1937]


«Какой я хочу быть — мой идеал женщины», — такова тема сочинения, которое пишет класс Фелис в 1936/37 учебном году. По сравнению с некоторыми другими берлинскими школами, в которых уже в 1933 году школьников потчуют темами вроде «Кровь — это совершенно особенный сок», «Противовоздушная оборона — это необходимость» или «Героическое в древнегерманских религиях», лицей Фелис кажется удивительно сдержанным. Интересна одна из экзаменационных работ по математике в одном из старших классов:

Корабль, который находится в Средиземном море на пути в Яффу: f2=32°5’, ? =34°45’ только что определил свои координаты: f1=34°45’ и ? =27°17’. Какой курс должен он выбрать?

Объяснить это трудно. Может быть, это завуалированное изображение перспективы, ожидающей еврейских школьниц, или цинизм, или забегающее вперед послушание, ведь официальную «еврейскую политику» пока что еще определяет лозунг «Евреи, убирайтесь в Палестину!»

На Пасху 1937 года в класс Фелис приходит «полуарийская» школьница Ольга Зельбах. Фис сразу проникается доверием к полноватой, постоянно грызущей ногти Ольге. Летом они ездят после занятий в бассейн в имперский спортивный комплекс, зимой ходят друг к другу в гости, устраиваются на диване, хихикают и говорят о сексе. Ольга, двумя годами старше Фис, полностью невинна в этом отношении, и Фис играет здесь главную роль. В их разговорах постоянно возникает тема лесбийской любви. Это производит на Ольгу сильное впечатление, а Фис добавляет еще кое-что: якобы в детстве она перенесла операцию, что-то, связанное с яичниками, и с тех пор у нее появились эти «лесбийские» чувства. Ольга прямо-таки одержима мыслью о том, чтобы быть достойной дружбы племянницы Лиона Фейхтвангера. Фелис, подобно дяде, хочет быть писательницей, и подружки шлифуют свой стиль, сочиняя любовные письма. «Должен быть культ чувства», — утверждает Фис, и тогда возникают воображаемые персонажи, которым адресуются нежные письма. У Ольги это русский, которого она называет «Вася».

К Пасхе 1938 года лицей Бисмарка преобразовывается в высшую школу для девочек, названную по имени жены Бисмарка, Иоганны фон Путкамер. 22 июля для евреев вводятся идентификационные удостоверение с буквой «е». Осенью в классе остается только одна «чистокровная» еврейка. Фис остается в одиночестве — в полном смысле этого слова.

11 октября 1938 года Фис получает свой последний табель. «Фелис по-прежнему сохраняет свое реноме среди одноклассниц», — пишет штудиенрат Герхардт в характеристике. Единственная оценка «очень хорошо» у Фелис по английскому языку.

К сожалению

Вы о старинных сагах нам читали,
И о колониях на том конце земли,
Но, если бы мы вдруг туда попали,
Спросить дорогу так и не смогли.

Нет, вас судить я не имею права,
Я только лишь посетую слегка,
Как вдруг представляю, что б «там» с нами стало
С таким «прекрасным» знаньем языка.

Нам нет нужды ни в наставленьи, ни в совете,
В рассказах ваших — никакого прока,
Ошибка в том, драгая миссис Мертен,
Что вы вообще взялись вести уроки!

[9 августа 1938]


Но шансы попасть «туда» невелики. Когда после присоединения Австрии к гитлеровской Германии в марте 1938 года положение евреев ухудшается и постепенно становится очевидным, что мировое сообщество не в состоянии справиться с потоком беженцев, президент США Рузвельт созывает конференцию с целью создания новой международной организации помощи беженцам. Представители 32 национальностей приезжают в июле 1938 года во французский курортный город Эвиан-ле-Бэн. На открытии конференции Соединенные Штаты предлагают принимать беженцев из Германии и Австрии без ограничений, ведь это шанс для 27 370 человек. После чего делегаты друг за другом приносят свои извинения в связи с малыми возможностями своих стран в отношении приема беженцев. Британская делегация не допускает никаких дебатов по поводу британского мандата на Палестину и дает понять, что перенаселенная и страдающая от безработицы Великобритания не в состоянии принимать еврейских беженцев.

Когда в «имперскую хрустальную ночь» по всей Германии горят синагоги и десятки тысяч евреев оказываются загнанными в концлагеря, ужаснувшийся мир реагирует кратковременной симпатией по отношению к евреям. Нидерланды, Бельгия, Франция и Швейцария впускают тысячи человек без паспортов и денег и даже после закрытия границ не высылают нелегальных беженцев обратно. «Я не могу поверить, — возмущается президент США Рузвельт, — что подобные вещи могут происходить в цивилизованной стране в двадцатом веке». Но когда ему задают вопрос о возможности внесения изменений в закон об эмиграции, он ссылается на квоты отдельных штатов, определенные в законе об эмиграции от 1924 года.

После «имперской хрустальной ночи» даже самым любящим родину евреям стало ясно, что было бы благоразумно на время отказаться от родины. Кто может, пытается покинуть страну. Но после 9 ноября аннулируется Хааварское соглашение, на основании которого 30 000 евреев могли эмигрировать в Палестину. И если в предыдущие годы, после удержания 25-процентного имперского налога остаток капитала мог быть вывезен за границу, то с июня 1938 года какой бы то ни было вывоз капитала запрещается.

В 1938 году страну покидают 140 000 человек. Остаются, в основном, старики и одинокие женщины. Половину еврейского населения теперь составляют люди старше пятидесяти лет. Хоть женщины и проявляют большую, чем мужчины, готовность воспользоваться шансом и эмигрировать, но у мужчин больше возможностей уехать за границу, чем у женщин. Женщины идут туда, где они больше всего нужны. Они находят работу сиделок, медсестер и учительниц в еврейских благотворительных организациях, от которых становится зависимы все больше людей. В кухнях при общинах женщины готовят для тех, кто уже не может готовить для себя сам. Ещё женщины остаются, если они чувствуют себя ответственными за своих престарелых родителей. В 1932 году среди немецких евреев женщины составляют 52,3 процента, в 1939 году — уже 57,5 процента.

15 ноября 1938 года заканчиваются и для Фелис ее школьные годы. Отныне евреям запрещено посещать государственные школы. «После гнусного парижского убийства ни одного немецкого учителя и ни одну немецкую учительницу больше нельзя заставить давать уроки еврейским школьникам», — гласит указ имперского министерства воспитания. «Также само собой разумеется, что для немецких школьников и школьниц непереносимо сидеть с евреями в одном классе. Расовое разделение в школах хоть и было в последнее время в основном проведено, но тем не менее осталось какое-то число еврейских учеников, которым отныне не может быть дозволено посещать школу совместно с немецкими мальчиками и девочками».

Входящая в это число Фелис получает свое свидетельство об оставлении школы «по распоряжению господина имперского министерства воспитания», подписанное классным руководителем Герхардтом и директором доктором Фридрихом Абэ. Вальтер Герхардт дает свою последнюю оценку: «Фелис была спокойной и дружелюбной, одаренной и прилежной ученицей».

Следующие страницы зачетной книжки Фелис остаются пустыми. Ей шестнадцать лет. Она уносит с собой немецко-английский словарь из школьной библиотеки. «Украден 2.11.38», дерзко отмечено зелеными чернилами на внутренней стороне обложки.

Некролог

Последнее, что вынесла из класса,
Последний лист — последние мольбы...
Но занавес упал — железа масса
Сокрыла то, что было б, если было бы...
Еще бы год, и я бы кем-то стала,
Есть аттестат — возможностей не счесть.
Читаю отзыв о себе устало:
Талантлива, прилежна — так и есть...
Все унеслось... Чудесны дни те были —
Под шиллеровский звон колоколов
Я засыпала и меня будили
Смешки и крики ранних школяров.
Сбегать с уроков, щебетать как птица,
Тайком писать посланья — все прошло.
Не быть мне вечно «бывшей ученицей»
Исключена, не ведомо за что...

[11 сентября 1939]


Соученицам 16 ноября 1938 года кратко сообщается, что Фелис отныне не посещает школу. Никто не задает вопросов, но всем все ясно. Теперь и для Ольги наступает страшный момент, длящийся много недель. К Фелис никто не приходит. Однажды Ольга случайно встречает ее на улице. Фис выглядит несчастной и потерянной. Ольга приглашает ее к себе домой. Луиза Зельбах видит всю мировую скорбь во взгляде девочки, и ее материнское сердце тотчас же открывается ей навстречу. Живущая в «привилегированном смешанном браке» еврейка строго управляет своим семейством, в котором Фис скоро становится как бы четвертой дочерью. Луиза Зельбах капризна, остроумна и склонна к театральным выходкам. Ее власть над домашними опирается не столько на громкость ее голоса, сколько на ее способность мучить окружающих. И она полностью непредсказуема. Посреди веселого разговора она может вдруг вспомнить о старых грехах, о которых больше не помнит никто из присутствующих. И все-таки мамочкина квартира на Фриденауер-штрассе — приют тепла и гостеприимства. Иногда Фис и Ольга серьезно спорят со своей красивой соученицей Лизл Пток о будущем мира, читают Маркса, Спинозу, Брехта и Тухольского, иногда, сидя задом наперед на стульях, играют под мамочкино фортепианное сопровождение в «Путешествие в Иерусалим». Фелис снова нашла семью.

Высшая школа для девочек Иоганны фон Путкамер называется сегодня высшей школой Хильдегард Вегшайдер. Хильдегард Вегшайдер была до 1933 года представительницей Пруссии от СПГ в ландтаге. О 58 еврейских школьницах, которые посещали школу в 1937 году, не напоминает ни школьная хроника 1989 года, ни памятная доска.

Никаких вопросов

Скажите мне, стоите ль вы, боясь
По математике контрольной иль латыни,
К стене у кабинета прислонясь,
Трясетесь ль вы от страха и поныне?

Скажите мне, все также на балкон,
Вы выбегаете погреться в день весенний?
Скажите мне, все также задают
Порой такие небольшие упражненья?

По-прежнему ли Буби так быстра,
Что на экскурсиях она, как поезд скорый?
Все также раздает Буше выговора
И носит платье, сшитое из шторы?

Опаздывает ли Инга Мати в класс?
Все тот же распорядок, как по кругу?
И фрау Мертен вырывает ли у вас
Записки, что вы пишите друг другу?

Вы учитесь… И перышки скрипят…
И вечно не довольны настоящим…
И только прошлое, когда о нем грустят,
Нам кажется чудесным и блестящим.

[февраль 1939]


Теперь и Шрагенхаймы начинают усиленно искать возможность эмигрировать. 22 октября 1938 года по решению официальных инстанций Шарлоттенбурга Ирена объявлена совершеннолетней, и между ней и несовершеннолетней Фелис заключается договор «о разделении наследства». На 31 октября 1938 года имеются в наличии следующие оставшиеся от отца ценности, разделенные пополам между Иреной и Фелис:

1. Ценные бумаги

а) в отделении вкладов Прусского Государственного банка в Берлине на сумму 94 448,75 рейхсмарок;
б) 1 пай в корпорации Ханотай ЛТД, хозяйственное и поселенческое общество, Тель-Авив, земельные акции (5% земельный заем 1934 года), номинальная стоимость 814 522 палестинских фунта. При пересчете на немецкую валюту с учетом среднего курса палестинского фунта сумма составляет 3 373,64 рейхсмарки;
в) в отделении вкладов Хаавара Лимитед в Тель-Авиве на имя сестер Шрагенхайм: 162 акции Керем-Каемет-Леизраель, каждая стоимостью 6 палестинских фунтов, что составляет 972 палестинских фунта и состветствует 7 916,60 рейхсмаркам.

2. Драгоценные украшения на сумму 745 рейхсмарок.

3. Платежные требования на сумму 2 339,09 рейхсмарок.

Наследуемая сумма составляет таким образом 106 483,99, следовательно, 54 411,54 рейхсмарок для каждой из сестер.

 

162 акции Хаавара Лимитед делятся не поровну в пользу Фелис (112:50), чтобы обеспечить ей возможность выезда в Палестину. Если ей удастся покинуть Германию, Ирене будет возмещена ее часть.

К этому времени Ирена, после двухлетнего пребывания у родственников в Стокгольме, возвращается в Берлин, где она, вероятно, вплоть до «хрустальной ночи» посещает одну из коммерческих школ. Она оставила лицей Бисмарка в 1936 году, чтобы, как написано в свидетельстве об оставлении школы, «посещать школу за границей». В 1939 году она уезжает в Лондон и в феврале 1940 года начинает работать медсестрой в госпитале Святого Панкратия. Первое сохранившееся известие от нее, переданное Фелис через Красный Крест, датировано 4 апреля 1942 года.

6 апреля 1939 года адвокат Элгар фон Фрагштайн, официальный опекун Фелис, сообщает Кэте Шрагенхайм, что он считает разумным разделение между Иреной и Фелис денег, находящихся на счетах за границей и внутри Германии, и перечисляет ценные бумаги, которые находятся в распоряжении Фелис для того, чтобы иметь возможность эмигрировать ей вместе с Кэте.

16 января Континентальный Национальный банк Илинойса и Чикагская трастовая компания подтверждают американскому консулу, что доктор Вальтер Каревски, дядя Фелис и брат ее умершей матери, вместе со своей женой имеют сбережения в размере 2 091,04 американского доллара. Доктор Каревски, который на новой родине называет себя Вальтером Карстеном, с июня 1936 года живет в США. 20 января он подписывает нотариально заверенное поручительство (aфидавит) для Фелис, «домашней хозяйки» по профессии, которая из-за «условий в Германии» просит разрешения на въезд в Соединенные Штаты. Еще один афидавит подписан Дженни Л. Бран, которая прожила всю свою жизнь в США и которая вносит свое имя в желтый формуляр как двоюродная сестра Фелис второй степени. 18 января Тель-Авивская трастовая компания Хаавара Лимитед дает «Британскому паспортному ведомству» подтверждение, что в вышеназванном Англо-Палестинском банке хранятся ценные бумаги на сумму 12 000 рейхсмарок, положенные на имя обеих дочерей умершего доктора Шрагенхайма.

С 6 декабря 1938 года евреям не разрешается больше ходить по некоторым улицам в центре Берлина. Определенные участки Вильгельмшрассе и Унтер ден Линден определяются как запрещенные для евреев.

Герд Эрлих

Все проходит, и страсти, кипевшие в ноябре 38-го года, тоже улеглись. Жизнь шла дальше «нормально». Хотя толпы людей продолжали штурмовать консульства, эмигрировать было нелегко. Кроме разрешения на въезд в какую-нибудь страну, которое само по себе добывалось с трудом, нужно было еще получить в гестапо разрешение на выезд. На Курфюрстенштрассе было открыто паспортное бюро, и поход туда не сулил ничего приятного. Лично я дальше консульства не продвинулся. […] Вообще-то такой уж страшной наша жизнь не была. У нас еще были большие квартиры, и на улице можно было чувствовать себя в относительной безопасности. Но уже нельзя было пройтись по Курфюрстендамм или совершить какое-либо подобное «преступление». В подобных случаях людей арестовывали. Полицейские имели строгие указания насчёт совершения подобных ошибок, наказуемых вообще-то предупредительным штрафом в размере одной рейхсмарки, применять по отношению к евреям самые строгие меры. Я знаю случаи, когда евреи попадали в тюрьму и затем в концлагерь за незначительные нарушения правил дорожного движения. Я сам был задержан сержантом за то, что ехал на велосипеде по запрещенной улице. По каким-то оставшимся мне неизвестными причинам полицейский чиновник не занес это в протокол; во всяком случае, ход делу не был дан.

С 1 января 1939 года евреи должны во все документах добавлять к своей фамилии имя Сара или Израиль. Фелис становится Фелис Рахель Сара Шрагенхайм. Евреям запрещается посещать общедоступные театры, кино, концерты и кабаре. Существующие под эгидой еврейского культурного общества театры и кино остаются последними местами, в которых евреи могут отвлечься от беспросветности своей повседневной жизни. 9 января открывается задуманная Альбертом Шпеером «новая рейхсканцелярия», 24 января — «имперское бюро по еврейской эмиграции».

Берлинцы жалуются, что заканчивается кофе. «Немцы, пейте чай!», — призывают продавцы кофе. Так как теперь предписания для евреев обнародуются только в Еврейском листке новостей, «арийцам» легче закрывать глаза на то, что происходит перед дверью их дома.

«Если международному финансовому еврейству в Европе и за ее пределами удастся ввергнуть народы в еще одну мировую войну, — грозит Гитлер в адрес Вашингтона 30 января 1939 года в своей традиционной речи по поводу годовщины взятия власти, — то результатом будет не большевизация земли и последующая победа еврейства, а уничтожение еврейской расы в Европе».

4 февраля 1939 года бабушка Фелис Хульда Каревски предоставляет в американское консульство афидавит своего сына Вальтера вместе с дополнительным афидавитом американского гражданина коммерсанта Сэма Малинга, жена которого Хазель является подругой Хульды Каревски. Сэм Малинг официально подтверждает, что он живет в пятикомнатных апартаментах в Чикагском Бич-отеле, что его ежемесячный доход составляет 1 500 долларов и что он обладает личными сбережениями на сумму более чем 50 000 долларов. Он подчеркивает, что всегда был законопослушным гражданином и никогда не был арестован за какое-либо преступление или за иную провинность. Он также не является членом какой-либо группы или организации, целью которой является разрушение существующего государственного порядка. Насколько он знает, то же самое можно сказать и о заявительнице. 70-летняя Хульда Каревски сообщает американскому консульству, что в своем заказном письме от 22 декабря 1938 года она просила о предоставлении ей номера в очереди на выезд и сейчас просит об ускорении процедуры, потому что ее сын является важной персоной и Хульда Каревски срочно необходима ему для ведения домашнего хозяйства.

Начиная с 21 февраля 1939 года евреи должны сдать все имеющиеся у них предметы из золота, серебра и платины (за исключением обручальных колец), а также жемчуг и драгоценные камни. В конце апреля издан закон о съеме жилья евреями. Отныне самим жильцам дома предоставлено право решать, «с какого момента присутствие в доме еврейских квартиросъемщиков становится для них тягостным». Евреев, которые должны освободить свои квартиры, переселяют в «еврейские дома». Шрагенхаймы, вынужденные покинуть Зибельштрасе, переезжают к Хаммершлагам, родителям Кэте, в десятикомнатной квартире которых в берлинском районе Халензее поселяется все больше и больше евреев.

Переезд

Вот квартира и пуста, и холодна,
Представляется заброшенной кладовкой,
Где разбросаны бумаги и осколки,
Та, что долго домом нам была...

Что посуда бьется к счастью — не понять,
Только ваза, слава Богу, в это верит.
Грузчики-гиганты тянут к двери
Пианино и огромную кровать.

От картин остались пятна на стене,
Мы на ящиках сидим так сиротливо,
Провода свисают сверху некрасиво —
Одиноко в темноте и тишине.

Упаковщикам осталось полчаса,
И с последним унесенным вниз предметом,
Может, в соответствии с приметой,
Ливень нам подарят небеса.

Все закончено, и мебель по местам,
Старенький фургон качнется, уезжая.
Но настанет день, и скажем мы вздыхая:
«А... еще когда мы жили там...»

[12 июня 1939]


Во второй половине мая 1939 года Фелис сдает в частной еврейской школе Калиски в берлинском районе Далем экзамен по английскому языку и начинает ждать «дня Х».

Эмигранты могут взять с собой десять рейхсмарок наличными. Нарушение этого предписания чревато концлагерем или чем-то еще более худшим. Арийские немцы, которым разрешается выезжать за границу, всегда отправляются туда элегантно и дорого одетыми, чтобы вывезти меха и драгоценности своих еврейских друзей. В подвалах и на чердаках скапливается еврейское имущество, «отданное на сохранение».

Официальная «еврейская политика» немецкого рейха остается вплоть до лета 1941 года ориентированной на эмиграцию всех живущих в Германии евреев. Из 140 000 эмигрировавших в 1938 году евреев Южная Америка принимает 20 000, и Палестина — 12 000 легальных и неизвестное, но внушительное число нелегальных беженцев. Примерно 30 000 евреев удается эмигрировать в Соединенные штаты. Остальные застревают в западноевропейских транзитных странах: во Франции, Англии, Бельгии, Нидерландах и Швейцарии. Когда становится ясно, что за океаном для беженцев слишком мало места, транзитные страны начинают закрывать свои границы. Десятки тысяч людей осаждают иностранные консульства, но списки ожидающих заполнены уже на годы вперед. В мае 1939 года британское правительство вплоть до 1944 года ограничивает число эмигрантов в Палестину — 10 000 в год, плюс еще 25 000 беженцев, чьи родственники могут за них поручиться.

Среди тех, кому удается эмигрировать в Соединенные Штаты, оказывается и лучшая подруга Фелис Хилли Френкель. В упаковке бинтов она перевозит через границу украшения матери Фелис.

До свидания!

Если я вдруг ненароком
Попадала в переделки,
Выходило ль что-то боком,
Например, Мертен проделки,
Наслаждалась ль басом Михи,
Над приказами ль смеялась,
Вытворяла что-то лихо,
Или с кем-нибудь ругалась,
Мысль о Хилли возникала:
Рассказать ей все должна!
А сегодня все пропало!
Я сижу теперь одна,

Смех тот радостный при встрече,
Не могу никак забыть я,
Горе давит мне на плечи…
Только если вдруг - событье,
Эвелин Корлей прикинусь,
Чехова ль пред мной предстанет,
Или песней вдруг проникнусь,
Снова мысль меня застанет,
Мысль о Хилии: по секрету
Рассказать ей все должна!
Только Хилии рядом нету,
Я сижу теперь одна.

Подожди еще немного,
Что-то в мире изменилось.
Станет общею дорога,
Все, что без тебя случилось,
Все истории, все книжки,
Описанье грустных лет,
Все знакомые мальчишки,
Что мне нравились, иль нет -
Хилли, все тебе открою
Душу выверну до дна,
Пусть всегда живет со мною:
Рассказать ей все должна!

[март 1939]


15 марта 1939 года «Союз помощи евреям Германии» подтверждает, что в феврале 1937 года Фелис сдала перед экзаменационной комиссией лицея Бисмарка экзамен по ведению домашнего хозяйства и поэтому «может получить место экономки в Англии». Со времен того кулинарного курса (во втором классе) прошла через десятилетия маленькая линованная школьная тетрадь Фелис с рецептами шоколадного супа с макаронами, жареных котлет, панированных и непанированных, голландского соуса, песочного пирога, рассыпчатых пирожных, манного пудинга, катрайнского солодового кофе, супа на бульоне с кусочками яйца, рагу из дичи, яблочного супа...

Рассматривание будущего

Часто я о будущем мечтаю,
О карьере, роскоши, деньгах,
По морю плыву и в небесах летаю,
Интервью беру в далеких городах.

Вновь листая атласа страницы,
Вижу горы, реки и всегда
Верю: все должно вдруг измениться —
Где-то есть счастливая звезда.

Если бы была сейчас далеко,
Я могла б и дальше так мечтать,
Но и здесь могу взлететь высоко —
Горничной, кухаркой можно стать.

Здорово, что мы, надеясь, забываем,
То что жизнь — гастроль, театр, бал...
И у той комедии, что мы играем,
К сожалению, трагический финал.

[май 1938]

0

5

16 марта 1939 года доктор Израиль Эрнст Якоби подтверждает по-английски, что Фелис «абсолютно здорова душевно и физически» и не страдает никакими заразными болезнями. 1 апреля в полицейском управлении на Александер-плац ей снимают отпечатки пальцев. 18 апреля председатель еврейской общины на Ораниенбургер-штрассе сообщает Фелис Саре Шрагенхайм, что для нее установлен эмиграционный налог — 2.080 рейхсмарок, и предлагает ей перевести на счет еврейской общины в Частно-коммерческом банке ценные бумаги, покрывающие эту сумму.

Сложная внутренняя жизнь

«Запрещено» — вдруг буквы появились
И засияли яростным огнем.
«Запрещено» — чего мы не лишились —
Скамеек желтых, страха перед новым днем?
Кино, бассейны, танцы — с ними мы расстались.
Нет равноправия — заботы лишь остались.

И надо поскорее бы умчаться —
Решила я — так видно суждено,
Но как же тяжело нам расставаться
Со всем, с чем свыклись мы давным-давно.
Уходим навсегда — чужие я и ты,
Дороги нет назад и сожжены мосты...

[23 июня 1939]


9 мая 1939 года американское генеральное консульство на Герман-Геринг-штрассе сообщает Ирене и Фелис, что они внесены в список ожидающих возможности выезда под номерами 43015-b и 43015-c. «В данный момент нельзя сказать, когда для Вас возникнет такая возможность, но о состоянии дел Вы будете своевременно информированы».

11 мая Фелис испрашивает у председателя берлинского финансового ведомства разрешения на вывоз двух серебряных столовых приборов, каждый на четыре персоны, одного маленького кольца для салфеток, одного браслета, одной солонки и одной пилочки для ногтей. К заявлению приложен список предметов, которые она предполагает взять собой. Предметы эти пронумерованы, и рядом с каждым указан год покупки.

2 ручных полотенца, 1 двойной браслет, 1 утюг, 1 маленькая гладильная доска, 2 банных полотенца, 1 шляпа, 1 плащ, 1 шерстяной жилет, 5 вешалок, 1 платье, 4 блузки, 1 дюжина носовых платков, 4 пижамы, 1 зонтик, 2 костюма, 2 бюстгальтера, 2 брюк, 2 нижние рубашки, 2 пары обуви, 1 пара домашних тапочек, 1 пальто, 1 одежная щетка, 1 нессесер, 1 будильник, 1 льняные брюки, 1 пара перчаток, 1 шапка, 2 пояса для блузок, 1 ручное зеркальце, 2 чулочных пояса, 2 пудреницы, 2 карманных гребня, 4 кошелька, 1 сумочка, 1 пара галош, 1 настенные часы, 2 пояса, 1 халат, 1 коробочка граммофонных иголок, 1 пара спортивной обуви, 1 папка для бумаг с документами, 5 лент, 2 мешочка для обуви, 2 воротничка, 1 бритва, 2 пинцета, 1 маленький фотоальбом, 3 словаря, 6 книг, 2 чемодана, 1 саквояж, 1 шляпная коробка, 1 чемоданчик для бумаг, 1 банное полотенце, 1 шляпа, 1 походная аптечка, 3 марлевых бинта, 6 пар чулок, 3 куска мыла, 2 пары перчаток, 1 шапка, 4 стиральных пакета, 3 рукавички для купания, 2 мочалки, 2 гребня, 4 щетки, 5 тюбиков крема, 3 тюбика зубной пасты, 4 упаковки бинтов, 4 пакета стиральных средств, 2 вуали, 4 упаковки ваты, 10 бигудей, 3 флакона духов, 1 бутылочка пятновыводителя, 20 различных медикаментов, 1 коробочка булавок, 4 коробочки пудры, 2 тюбика губной помады, 2 карманных гребня, 4 коробочки зажимов для волос, 3 тюбика шампуня, 1 карманное зеркальце, 1 кошелек, 1 бутылочка чернил, 1 точилка для карандашей, 4 карандаша, 4 коробки карандашных стержней, 2 упаковки бумаги для писем, 2 перьевые ручки, 1 коробочка для перьев, 2 сумочки для документов, 1 штопальный гриб, 3 ножниц, 3 пояса, 2 коробочки штопальных ниток, 12 пар манжет, 2 мешочка для обуви, 5 лент, 5 коробочек булавок, 2 карманных календаря, 2 цветных ленты, 1 мешочек для чулок, 1 кольцо, 1 термометр, 1 солнцезащитные очки, 2 блока бумаги для писем, 1 ящичек с обувными щетками.

Фелис старательно перечисляет также те немногие книги, которые собирается взять с собой:

Рингельнац: «Стихотворения»; Калеко: «Стихотворения»; Нелькен: «Я за тебя»; Клабунд: «Новеллы»; Чехов: «Рассказы»; Селар: «1066 and all that»; Гёц: «Жалоба»; Шпёрл: «Об этом можно спокойно говорить»; Калеко: «Книга для чтения»; Анет: «Женщины»; Вильдганс: «Стихотворения»; Райман: «Карл Мей»; Вэшер: «Мысли»; Гитри: «Улица любви»; Финк: «Каучуковый требник»; Слезак: «Книга слов»; Киш: «Репортер»; Цельвекер: «Его дочь», «Петер»; Мопассан: «Милый друг»; Принц: «Стихотворения»; Вайншенк: «Актер»; Шопенгауэр: «Сочинения»; Муасси: «Жизнь»; Ландауэр: «Палестина»; Вильде: «Мудрости»; Вильде: «Пьесы»; Рильке: «О Боге»; Шелленберг: «Арабские ночи»; Атлас мира, издательство Кнаурса; Мунте: «Книга о Святом Михаэле».

После смерти отца каждая из сестер получила наследство, которого им хватило бы на четыре года жизни в эмиграции. На тонкой линованной бумаге, исписывая лист за листом, Фелис перечисляет вещи и предметы, которые она считает необходимым взять с собой. На своей английской пишущей машинке с зеленой лентой она ведет учет содержимого «серого железного военного ящика», одного из трех ящиков, которые в гамбургском транспортном агентстве «Эдмунд Франковиак и К°» — при ежемесячной плате за хранение в размере 4,20 рейхсмарок — ожидают возможности отправиться в путешествие.

Обезьянка, мешочек для хлеба, 1 пара носков, 1 пара лыжных ботинок, 2 пары лыжных перчаток, 1 пара резиновых сапог, 7 спортивных рубашек, 2 лыжные ленты, 2 шапочки, 4 халата, 1 фартук, 3 пары тренировочных брюк, 3 спортивных рубашки, 2 купальника, 1 пара шорт, игрушечные собачки, 1 шерстяная блузка, 1 пляжные брюки, 6 пар носков, 5 пар гольфов, 10 пар чулок, 4 ящичка бинтов, 4 пакета ваты, 8 вешалок, 1 льняное платье, 4 цветные ленты, 5 тюбиков зубной пасты, 1 марлевый пояс, 6 кусков мыла, 4 пакета стиральных средств, 2 пленки для фотоаппарата, 1 пара тапочек, 1 пара деревянных башмаков, 1 ящичек с обувными щетками, 2 упаковки бумаги для писем, 25 конвертов, 1 баночка О-Мед, 3 мочалки, 6 марлевых бинтов, 1 бутылочка спектрола, 1 бутылочка инспирола, 1 щеточка для ногтей, 3 пакета ваты, белье, 1 дюжина носовых платков, 1 утюг, 1 игрушка, 4 бутылочки шампуня, 1 упаковка туши для ресниц, 2 ящичка значков, 1 сумочка, 1 пинцет, 1 белая сумочка, 5 пижам, 1 пара белых шорт, 5 бельевых гарнитуров, 2 бюстгальтера, 2 пояса для чулок, 1 коричневый зимний костюм, 2 пары чулок, 3 блузки, 1 полотенце, 9 вешалок, 5 зимних платьев, 1 вечернее платье.



30 мая Фелис вызывают в британское бюро паспортного контроля по поводу ее эмиграции в Палестину. Об этом визите ничего более неизвестно. 3 июня «школьница без школы» Фелис Рахель Сара Шрагенхайм получает паспорт, действительный в течение года, в котором стоит большая красная буква «Е». 9 июня банк Е.Л.Фейхтвангера в Тель-Авиве подтверждает британскому генеральному консульству наличие необходимой суммы на счету Фелис. 13 июня Фелис и ее мачеха получают действительное в течение года разрешение на въезд в Австралию.

Времена меняются

Раньше нам путешествия снились,
Море синие, пальмы прибрежные,
А сегодня вдруг все изменилось,
Впереди лишь дороги мятежные.

Все мечты наши канули в Лету,
Нам не нужно заморских круизов.
По Бедекеру б ездить по свету,
Жить на месте без всяких сюрпризов.

Сумки, что в Биаррице бывали,
Едут в путь, застегнувши карманы,
В города, о которых не знали,
В неизвестные дальние страны.

========== =========

И, собравшись в край обетованный,
Загодя купи себе билеты,
Отправляясь в этот тур прощальный,
Знай, назад дороги больше нету.

16 июня 1939 г.


7 августа 1939 года в паспорте Фелис появляется австралийская виза. 9 августа отделение Имперского банка в берлинском районе Шарлоттенбург сообщает опекунам Фелис Фрагштайну и Нимсдорфу о том, что ее палестинские бумаги могут быть проданы в количестве, достаточном для того, чтобы покрыть сумму в 200 австралийских фунтов, «необходимую для предоставления в финансовое ведомство при въезде в Австралию». 14 августа данное Фелис в мае разрешение на вывоз внесенных ею в список вещей продлевается на два года. Среди оставшихся после Фелис бумаг находится копия выданного Среднеевропейским туристическим бюро и оформленного на имя Кэте Шрагенхайм чека на 1.268, 45 рейхсмарок, подтверждающего, что для нее забронировано место на теплоходе «Australia Star», отплывающем 20 декабря 1939 года из Лондона в Мельбурн.

В конце августа события стремительно следуют одно за другим. 23 августа: гитлеровско-сталинский пакт; 26 августа: первый день всеобщей мобилизации. Созывается рейхстаг, детей отправляют из школ домой. 27 августа: введение продуктовых карточек. На карточках, которые Шрагенхаймы и Хаммершлаги получают от жены швейцара, стоит красная буква «е». Обладатели таких карточек не получают ничего сверх нормы, и им не разрешается покупать те немногие продукты, которые поступают в свободную продажу. 1 сентября: немецкие войска пересекают польскую границу. Франция и Англия объявляют мобилизацию.

Герд Эрлих

В Германии война была воспринята очень серьезно, и я ни разу не видел каких-либо проявлений ура-патриотизма, который царил в августе 1914 года. […] Начало войны повлияло на мою жизнь самым решительным образом. В первые военные месяцы с евреями обращались почти как с полноценными гражданами. Правда, им по-прежнему не доверяли, и в связи с тем, что теперь слушание зарубежных радиостанций стало наказуемым, евреям не разрешалось больше иметь радио. Но, с другой стороны, их привлекали к противовоздушной обороне, и они могли получить должность добровольных пожарных. Еврейские школы продолжали существовать, хоть и в более стесненных условиях.

С началом войны эмигрировать в США становится все труднее, так как иностранные пароходные компании больше не принимают немецких денег. Когда выясняется, что у кого-то есть в Америке родственники, способные оплатить проезд, американские консульства, прежде чем выдать визу, начинают требовать от пароходных компаний подтверждения оплаты. Кроме того, Вашингтон настолько усложняет подтверждение афидавитов с обоснованием «оскорбление достоинства», что лишь десять процентов людей, ожидающих разрешения на въезд, в состоянии предоставить документы для получения визы, когда наступает их очередь.

В конце 1939 года в Берлине живет еще около 80.000 евреев. 1 сентября для них введен комендантский час: летом с 21.00, зимой с 20.00 до 5.00. В октябре посещающим курсы гражданской обороны сообщается, что расово чуждые элементы не должны допускаться в бомбоубежища. С декабря евреи перестают получать натуральный кофе и сладости. Во всех магазинах и на рынках вывешиваются большие красные таблички: «Евреям разрешается покупать только после 12.00». Арийцев это, кажется, не трогает. Несмотря на подорожание продуктов и напитков, на ухудшение качества пива и появление суррогатов, в кафе и ресторанах царит оживление. И темнота на улицах, дарящая берлинцам непривычную картину звездного неба, не удерживает людей от ежевечерних посещений кино, театров и концертных залов. Люди хотят отвлечься и потратить деньги, ведь экономить не имеет смысла. Очевидно, что женщины ищут мужского общества, ибо с началом войны число совершаемых под покровом темноты «половых преступлений» резко возрастает.

24 января 1940 года сестре Фелис исполняется двадцать лет.

Вот так...
(Ирене)

Когда себя еще мы плохо знали,
Нам так хотелось, впрочем как и всем,
Казаться взрослыми, как их мы представляли —
Со временем прошло, но видно, не совсем.

Но став взрослей, мы стали одиноки,
На нас теперь солидности печать.
Не знали мы, что годы так жестоки,
Но это не причина, чтобы нам скучать

А мир, как парк, где все скамейки разом
Вдруг выкрасили люди, как им не грешно...
А ты присядешь, но поймешь не сразу,
Что выглядишь и странно, и смешно.

Обидно грязным стать от всех от этих лавок,
Но не забыта нами истина одна,
Что солнца луч все также чист и ярок,
Пусть даже у тебя испачкана спина.

[24 января 1940]


Война начинает постепенно сказываться в повседневной жизни. Нехватка продуктов становится ощутимой уже в кафе и ресторанах, лавки и магазины потихоньку пустеют и расцветает черный рынок. С февраля 1940 года евреи больше не получают карточек на одежду. 28 февраля хирург Вальтер Д. Карстен из Чикаго снова подписывает нотариально заверенный афидавит для своей племянницы Фелис. «Мы хотим, чтобы фройляйн Ф. Шрагенхайм как можно скорее прибыла к нам, чтобы помогать нам дома и в нашем врачебном кабинете».

Но немецкая квота почти исчерпана. Эмигранты немецкого происхождения, прибывающие через транзитные страны (Францию, Бельгию, Нидерланды и Англию) получают разрешение на въезд чаще — американцы идут навстречу своим союзникам.

Герд Эрлих

Весной 1940 года в Берлине разразился тяжелый жилищный кризис. Из западных районов Германии люди приезжали в Берлин. У нас тоже поселилась старая тетушка из Карлсруэ. Небольшие воздушные налеты, казавшиеся нам тогда очень страшными, разрушили несколько домов. Пришлось потесниться. Начали, конечно же, с евреев. У нас была семикомнатная квартира, в которой жила наша семья и еще одна девушка. Постепенно к нам переселялось все больше и больше людей, и само собой разумеется, все были евреями. Когда мы сами уезжали, в квартире жили уже 14 человек. — Сначала речь шла о том, что евреи могут жить только в так называемых «еврейских домах» и что из этих домов должны уехать арийцы. Но на самом деле все было иначе: евреи должны были переезжать и из еврейских домов, если на квартиру претендовал какой-нибудь партийный бонза.

В марте Ольга заканчивает гимназию.

Аттестат зрелости
(Ольге)

И за тобой закрылась эта дверь,
С волненьем, лихорадкой надоевшей.
Гимназия окончена, теперь
Ты кажешься ужасно повзрослевшей.

Ты хочешь превратить все сказки в быль
И бредишь медицинским факультетом.
(А то, что аттестат роняешь в пыль,
Мы лучше умолчим с тобой об этом).

Деяний, Ольга, ждет семья твоя,
Что будешь жить достойно, честно, ярко,
Но только между нами говоря:
На старых лаврах почивать не мягко.

Да, время резко поделило нас,
И вышло так — мы разные особы...
Не повезло мне, мой упущен шанс,
Ты ж будешь разводить свои микробы.

Постылую латынь, коров доение —
Ты изучила, все препятствия пройдя.
Достигла цели ты, но все ждут продолженья —
Гордимся мы тобой и смотрим на тебя.

Май 1940


Вскоре Ольга находит место домашней учительницы в Ближней Померании. «Ты что, с ума сошла, что ты будешь там делать?», — смеется над ней Фелис.

10 мая немецкие войска пересекают бельгийскую границу. «Начавшаяся сегодня борьба решает судьбу немецкой нации на следующую тысячу лет», — возвещает Гитлер.

Первые сообщения о западном наступлении оказались довольно-таки безрадостными, но с последовавшими затем победами настроение быстро меняется. Газеты постоянно поощряют берлинцев «спокойно ходить в театр, в кино, на концерты и в варьете». Зима была тяжелой, перебои с поставками продуктов были столь существенными, что с января по март были закрыты все школы. С наступлением тепла кругом распространяется некое легкомысленное парение, которое затрагивает и Фелис. Несколькими следующими друг за другом любовными историями компенсирует она свои безрадостные жизненные перспективы. Фелис чувствует себя причастной жизни «знаменитостей», которые воплощают для нее все то, в чем ей отказано. С нравящимися ей актрисами, которые в основном намного старше нее, Фелис знакомится через свою мачеху, вращающуюся в «киношных» кругах.

Во второй половине 1940 года Кэте Шрагенхайм отплывает в Палестину. Похоже, Что Фелис буквально в последнюю минуту решает не ехать вместе с ней. Перспектива отправиться с «муллой» в Палестину оказывается для Фелис не особенно заманчивой. И так как падчерица все равно собирается ехать к своему дяде Вальтеру в Америку, Кэте Шрагенхайм уезжает, не слишком о ней беспокоясь. Но возможно, что это «притяжение» мамочки заставляет Фис остаться. В мамочкином летнем лесном домике в Ризенгебирге она провела замечательные дни в кругу семьи Зельбах. И ее белый скотч-терьер Фипс был рядом с ней. Этот домик — замечательное место, в котором можно скрываться от нацистов, но для Фелис он символизирует прежде всего некую защищенность в кругу людей, которые вернули ей так рано потерянное тепло родного дома.

Восемнадцатилетняя Фелис очень привязана к мамочке, она для нее отчасти мать, отчасти недостижимая и обожаемая дама, в которую Фелис влюблена и которую ужасно боится потерять. Влюбленность Фелис хоть и остается безответной, но все же мамочка чувствует себя польщенной, если Фелис приносит ей цветы или заворожено ловит каждое сказанное ею слово. Если она обнимает Фелис так же нежно, как своих дочерей, той каждый раз кажется, что она, наконец, у цели своих мечтаний. «Что ты себе позволяешь?», — каждый раз осаживает ее мамочка.

«Чего ты добиваешься? Ты с ума сошла, выбрось это из головы», — часто говорит ей Ольга и ее сестры. Но Фелис не может остановиться и каждый раз начинает все сначала.

Ваше письмо

Наверно, это было недостойно —
Но не спасти.
Мне, видно, Рок помог определенно
Письмо найти.
Мне как во сне судьба вдруг повелела
Слова прочесть
О том, что знать я не хотела —
Плохую весть.

Кто высоко стоял, падет больнее —
Так страшно жить.
Низвергнута письмом, и тяжелее
Не может быть.
И жизнь моя — нагроможденье точек,
Кругом стена.
Мне не уйти от этих строчек —
Совсем одна.

Сказали все Вы четко и жестоко,
И время — вспять.
Вам не понять, как мне тут одиноко,
Вам наплевать.
Готова я была любить, бедняжка,
И Вам служить,
И вечно мне теперь бродяжкой
На свете жить.

[3 августа 1940]


Три дня спустя все снова выглядит иначе.

Падающие звезды

Упала звёздочка, горящая в ночи,
А я смотрю ей вслед и верю, словно дети:
Посланница судьбы с небес мне светит
И ни за что меня не огорчит.
Жизнь одаряет и карает. — Жизнь молчит.
Как надоели мне сомненья и тревоги!
Ночь за окном. И не найти дороги.
Но указала путь звезда в ночи.
Летит, горит моя звезда в полночный час.
И ощущаю я, как после всех скитаний
Освобождаюсь от оков страданий —
Упавшая звезда вернула Вас!

[6 августа 1940]


Может быть, это стихотворение, намекающее на примирение с мамочкой, связано с сумасбродным решением Фелис не принимать предложенный ей «ангажемент», о котором она пишет своему другу Фрицу Штернбергу? Журналист, которого некоторые считают любовником Фелис, озабоченно отвечает ей 31 августа:

Что меня ни в коем случае не обрадовало, так это твое отношение к ангажементу, который был тебе столь великодушно предложен. Мне бы очень хотелось узнать, как ты себя сейчас на самом деле ведешь. В конце концов, мимо этого нельзя так просто пройти, как ты это сделала в своем письме.

Может быть, под ангажементом имеется в виду отъезд Кэте Шрагенхайм в Палестину? «Кэте не может понять, почему Лис пожелала остаться в Берлине, и как все это вообще могло произойти», — напишет сестра Фелис Ирена в 1949 году из Лондона.

Летом 1940 года, когда 13 августа начинается «воздушная битва за Англию» и людей все чаще вырывает из постелей вой сирены, берлинским евреям приходится еще туже. С июля они могут покупать продукты лишь между 16 и 17 часами, и в парках им разрешается сидеть лишь на скамейках с табличками «Только для евреев». Кроме того — тяжелейший удар — они больше не имеют права пользоваться телефоном. До конца января они обязаны сдать свои аппараты. 15 сентября Фриц Штернберг подготавливает Фелис к возвращению в Берлин:

Я представляю себе, как вдохновенно пронесешься ты по лестницам дедушкиного дома, порывисто обнимешь любимых родственников и, само собой разумеется, помчишься к телефону. О, лучше не будем, не будем об этом: место, любимое тобою место окажется пустым. Телефона нет. Он не издаст больше сладкого звона, и ты не заставишь его звучать. Будет тихо, поразительно тихо. В то время как ты там, несмотря на град, снег и дождь, радуешься коровам, козам, курам и урожаю, все те же звери здесь, правда, без урожая, не смогут поднять тебе настроение, ибо среди них будет отсутствовать важнейший зверь — телефон, к которому ты подбегала по пять раз на дню.

В связи с этим возникают некие новые отношения. Я приведу тебе пример. Недавно у меня в мастерской раздается звонок. Меня будто током ударило. И в самом деле, звонили мне. У аппарата был Лупус. Лупус пригласил нас с женой в гости. Я с радостью согласился, ибо телефонное приглашение сегодня на вес золота. Я схватил ноги в руки и помчался туда. Но, к сожалению, прибыл на четверть часа позже, чем пообещал в порыве чувств. Лупуса нет, дверь заперта. Я свистнул, причем так, что расшатался мой последний молочный зуб, но сверху никакой реакции не последовало. Через полчаса я ушел, печальный и посрамленный. На следующее утро я получил — вместе с твоим письмом, за которое очень тебе благодарен, — открытку следующего содержания:

Дорогой Фриц!

Вчера, в четверг, я ждал с 9.15 до 9.40 у входа. Моя жена охотно осталась бы в постели, если бы не ждала вас с таким нетерпением. Разве это прилично, заставлять пожилого человека так долго ждать под дверью? По-джентельменски ли это, заставлять ждать даму? Купите себе ежедневник, исправьтесь и дайте о себе знать.

С наилучшими пожеланиями,

Вф.

Ты, со своей объективностью, конечно, согласишься, что эти упреки ставят все с ног на голову. Жена не в постели, муж под дверью, ежедневник… Да, я бы сказал, что это уж слишком. Но такие истории происходят сегодня сплошь и рядом. И тебе придется сразу по приезде со всем этим столкнуться. Ибо я не думаю, что мое «введение» в бестелефонные времена на самом деле поможет тебе безропотно их принять, — я и сам до сих пор этого не могу.

Этим особенно сложным предложением я и закончу. В конце недели ты вернешься. Напиши мне, когда мы сможем увидеться. Впрочем, наша переписка вряд ли этим закончится, так как я сомневаюсь, что нам удастся легко договориться о встрече. (Жена в постели, жена не в постели, у пожилого человека нет времени, пожилой человек под дверью, жена опять-таки в постели… И конца этому не видно).

Таково будет мое приветствие. Но когда, когда???

0

6

Вероятно, под нажимом своего дяди Вальтера Фелис возобновляет попытки добиться разрешения на въезд в США. Но после наступившего 22 июня 1940 года перемирия между Германией и Францией это стало еще труднее. Американские корабли могут теперь швартоваться только в британских и португальских портах. До конца 1941 года большинство эмигрантов отплывает из лиссабонского порта. Билеты на корабли из Лиссабона раскуплены на девять месяцев вперед. Нацисты, все еще лелеющие надежду решить «еврейскую проблему» путем эмиграции, опечатывают вагоны с беженцами, отбывающими в Лиссабон и в испанские порты. Сложнейшей проблемой, решаемой с трудом, является страх американцев перед замаскированной под поток беженцев «пятой колонной». В июне 1940 года они без какого-либо законного обоснования усиливают контроль при выдаче виз и стараются максимально затруднить въезд в страну для перемещенных лиц.

Мы можем уменьшить количество въезжающих в Соединенные Штаты и в итоге свести его к нулю. Для этого мы должны дать указание нашим консульствам чинить желающим эмигрировать всевозможные препятствия, требовать от них все новых и новых бумаг и проводить различные административные мероприятия, которые будут постоянно оттягивать момент выдачи визы. Но, к сожалению, это лишь временная мера.

29 июня Государственный Департамент телеграфно уведомляет свои консульства о том, что они должны тщательно проверять всех, добивающихся разрешения на длительное пребывание в Соединенных Штатах, и замораживать выдачу виз, если существует хоть «малейшее сомнение». «Телеграмма, практически парализующая эмиграцию, уже отослана», — удовлетворенно отмечает ответственный чиновник Государственного Департамента в своем дневнике.

Американский историк Дэвид С. Вайман приводит пример подобной бесчеловечной тактики «затягивания». Примерно то же самое произошло, вероятно, и с бабушкой Фелис Хульдой Каревски. Еврейский эмигрант, имеющий в Соединенных Штатах врачебную практику, с 1939 года пытается вызвать к себе живущую в Вене семидесятилетнюю мать. В марте 1940 года, после полуторагодичного ожидания визы, наконец, наступает ее очередь. Но в этот момент ее паспорт находится в одной из немецких канцелярий. Когда она, в конце концов, его получает, американское консульство сообщает ей, что новая квота ожидается лишь в июле следующего бюджетного года.

В августе женщину уведомляют о том, что все в порядке и что необходимо провести всего лишь одно медицинское обследование, которое назначено на конец месяца. А в сентябре, к ужасу ее сына, она получает сообщение, что в выдаче визы ей отказано, потому что предоставленных документов недостаточно и потому что состояние ее здоровья оставляет желать лучшего. В конце концов друзьям в США удается добиться новой проверки документов, которые в марте 1941 консульством одобрены, на этот раз без упоминания состояния здоровья. Она получает визу и может отправиться к сыну, — «хэппи энд», увы, не имевший места в случае с Хульдой Каревски.

15 января 1941 года дядя Вальтер шлет из Чикаго американскому консулу в Берлине заверенную копию своей налоговой декларации за 1940 год и требует сообщить, когда его племянница сможет получить визу. У Вальтера Каревски нет своих детей, и он от всей души желает забрать к себе в Америку обеих племянниц. Дяде Вальтеру пришлось в Америке заново сдать врачебный экзамен, и он гордится тем, что за столь короткий срок сумел стать практикующим гинекологом. 17 января он телеграфирует Фелис: «DOLLARS 1000 BOND WIRELESS AT CONSULATE GO OVER IMMEDIATELY HOW ARE TRANSPORTATION TO AMERICA WHO PAYS TICKET = WALTER»

11 февраля Американ Экспресс подтверждает американскому генеральному консульству в Берлине, что для Фелис забронировано место на корабле Marques de Comillas компании Transatlantica Espaniola, отплывающем 10 июня из Бильбао в Нью-Йорк. 19 февраля Фелис подписывает заявление окружному бургомистру берлинского района Вильмерсдорф и в финансовое управление западного Шарлоттенбурга о выдаче ей свидетельств о благонадежности, предусмотренных для лиц, желающих эмигрировать. 22 февраля она их получает — с пометкой «временно». 20 февраля опекун Фелис, представитель фирмы «Фрагштайн и Нимсдорф», выражает свое согласие с тем, чтобы «его подопечной был выдан заграничный паспорт с целью эмиграции». 26 февраля паспорт Фелис продлевается сроком на один год. 28 февраля между 10 и 12 часами дня ее (все под тем же номером 43015-с) приглашают в консульский отдел американского посольства для получения визы. «В Ваших интересах не предпринимать никаких основательных приготовлений, не отказываться от квартиры и т. д., пока у Вас не будет эмиграционной визы».

Фелис получает эмиграционную визу №23989, действительную до 17 июля 1941 года. К визе приложены отпечатки всех ее десяти пальцев, а также согласие ее опекуна, полицейское свидетельство о благонадежности и две нотариально заверенные характеристики, подписанные Гарри Израилем Хаммершлагом, агентом, проживающем в берлинском районе Халензее, и Фрицем Израилем Хиршфельдом, фотографом из Шарлоттенбурга. Раса Фелис обозначена как «еврейская», ее рост пять футов три дюйма, она весит 113 фунтов. Корабль отплывает из Бильбао. 26 февраля Американ Экспресс подтверждает, что Нью-Йоркским бюро в распоряжение Фелис предоставлены 300 долларов на дополнительные расходы.

В июле в направлении Лодзи, Ковно, Минска, Риги и Люблинского округа уходят первые эшелоны с евреями из «старого рейха». 1 июля Фелис получает в испанском консульстве транзитную визу, действительную до 26 февраля следующего года для въезда в США (корабль Navemar, отплывает 15 июля 1941 года). 12 июля, «в соответствии с установленным порядком», Фелис сообщает американскому консульству, что

моя виза для въезда в США истекает 18 числа текущего месяца, но у меня до сих пор не было возможности ею воспользоваться.

В связи с заказом билета на корабль «Marques de Comillas» мне было сообщено, что моими делами занимается компания Американ Экспресс. Так как корабль не отплыл, я заказала новый билет, после чего сделала в компании Американ Экспресс еще четыре заказа, которые не были реализованы, частью из-за временного закрытия португальских портов, частью из-за того, что корабли не вышли в море.

В последний раз я заказала билет на корабль «Navemar», отплытие которого было перенесено на неопределенный срок, так что я не могу более рассчитывать на то, что мне удастся уехать до истечения срока визы.

Я буду Вам очень благодарна, если Вы сообщите мне, при каком условии моя виза может быть продлена.

Ответ приходит быстро: «На Ваш запрос отвечаем, что обработка визовых документов временно прекращена».

Немецко-американские отношения прерваны. 10 июля закрывается американское консульство. Через три дня Германия отвечает на этот шаг требованием удалить все американские консульские учреждения с территорий, контролируемых нацистами. Разбиваются надежды тысяч беженцев. Среди 13.000 немцев, эмигрировавших в США с июля 1940 по июль 1941 года, лишь 4.000 прибыли из самой Германии. По сравнению с предыдущим бюджетным годом квота понизилась на 81 процент.

Для Фелис еще 21 августа брезжит надежда. «Отдел эмиграции» имперского союза евреев Германии сообщает ей, что 26 августа она «может отбыть с 22-м специальным транспортом еврейских эмигрантов» из Берлина в Барселону. «Мы просим Вас сделать в паспорте отметку о проезде через Нойбург-Мозель». Но уже на следующий день приходит отказ: «Мы вынуждены Вам с сожалением сообщить, что Ваш отъезд не состоится, так как эмиграция мужчин и женщин в возрасте от 18 до 46 лет запрещена. На возникшие у Вас вопросы мы можем ответить дополнительно».

К этому времени Фелис, вероятно, уже нет в Берлине. 24 августа ее друг Ханс-Вернер Мюзам пишет ей в одно из лесных хозяйств:

Моя дорогая Лис Фис,

я действительно пребывал в печальной уверенности, что ты меня забыла, очарованная журчащими ручьями или одурманенная человеческими глупостями, как вдруг сегодня — будто пресловутый, как во всех консульствах, в которых я добиваюсь своего изгнания, внезапно выскакивающий «бог из машины» — явилась твоя чудесная открыточка. Должен сказать, что, когда дело касается тебя, я становлюсь ужасным индивидуалистом (individual, envie, envy). С какой страстью я пилил бы с тобой дрова и спал, эту страсть я, вероятно, унаследовал от нашего короля, не говоря уже о собирании черники и питии горячительных напитков!

Нет ли у тебя для меня какого-нибудь растеньица? Я взял бы его, даже если бы оно лежало на твоей девичьей груди, ибо во время войны не следует отказываться ни от чего, и мог бы быть счастлив с тобой вдали от цивилизации, забыв о благословениях главного управления и Фонтаненпроменаде. Если не считать обыска с многочасовым допросом (на меня был донос), всевозможных приготовлений к отъезду ввиду закрытия консульства Среднеамериканских Штатов, интереса ко мне со стороны Розенштрассе (без взаимности), расстройства желудка ввиду обилия фруктов по карточкам, дела мои идут намного лучше, чем на четвертом году войны, в 1943-м.

Фриц Штернберг тоже пишет Фелис, прозванной в дружеском кругу «ученицей», — из-за уроков фотографии, которые она берет у Инги Пул. Письмо не датировано, и, очевидно, представляет собой ответ на вопрос о том, имеет ли смысл и дальше оставаться в лесничестве.

Ученица,

насколько я тебя знаю, ты желаешь всего лишь получить от меня подтверждение своим уже принятым решениям: оставайся там, где ты есть, пей молоко прямо из-под коровы, смейся без цивилизации и спи без правописания. Ну как, ты именно это хотела услышать? Если бы я был уверен, что твоих дедушку и бабушку со стороны мачехи никто не навещал и в ближайшее время навестить не собирается, я с удовольствием сказал бы тебе это. Но, к сожалению, Бог не наделил меня пророческими способностями, и поэтому я могу лишь сказать, что, конечно, определенный риск есть. Если бы ты оформила выписку с места жительства, риск был бы невелик или вообще равен нулю (во всяком случае, я бы, не задумываясь, посоветовал тебе остаться). Но ты этого не сделала, и если вдруг твоих родственников навестят, — с чем нужно считаться, хоть это и не обязательно случится, — что возможно, хоть и не слишком вероятно, — то дело может принять для тебя и для них весьма неприятный оборот. Таким образом, на твой точно сформулированный вопрос я могу дать лишь весьма расплывчатый ответ: хм, ну, э-э, э-э, ну? […]

Кажется, я достаточно поразглагольствовал на заданную тему и теперь могу перейти ко второй части своего послания. Ты должна дать мне кое-какие объяснения. Что значит по-немецки «я не очень люблю думать о себе и копаться в себе»??? И что означает по-немецки «в этом году меня преследуют те же мысли, что и в прошлом году»? Что уж такое безрадостное ожидает тебя в Берлине? И связано ли одно с другим? Что мучает тебя и «заволакивает» твой мозг? Мне кажется, ты запуталась в чрезвычайно темных формулировках. Со мной ты можешь говорить обо всем, что лежит у тебя на сердце или еще где-нибудь. У меня сложилось впечатление — возможно, неверное, — что ты хочешь со мной о чем-то поговорить. В общем, если хочешь, выкладывай. В конце концов — ты, вероятно, заметила, как распирает мою грудь, — я уже в том возрасте, когда человеком овладевает мудрость, — или не овладевает. Во всяком случае, я предлагаю попробовать.

В марте 1941 года 21.000 берлинских евреев старше 14 лет обязывают к принудительным работам. После нападения на Советский Союз 22 июня евреи больше не получают карточек на мыло, а «обезжиренное свежее молоко» отныне выдается только по карточкам. Берлинцы называют его «арийским обезжиренным молоком», потому что «неарийцам» оно не доступно.

В июне руководство НСДРП решает начать подготовку «делового, реального и организованного окончательного решения еврейского вопроса». В имперском «законодательном листке» указывается, что с 17 сентября все евреи старше шести лет должны носить желтую «еврейскую звезду».

Герд Эрлих

Эту печальную новость принес однажды воскресным утром мой будущий отчим, и мы сперва посмеялись над ней как над чем-то невероятным. Когда же Бенно прочел этот закон вслух, моя мать стала говорить, что покончит с собой, и мы ее еле-еле успокоили. Один из моих одноклассников в тот день на самом деле отравился, и не только он один был доведен до отчаяния. Наш опознавательный знак, получивший вскоре печальное прозвище «pour le Semite», представлял собой желтую звезду Давида с надписью «еврей». Этот «орден», пришитый к одежде на груди с левой стороны, нужно было носить так, чтобы он был хорошо виден.

В противоположность моему другу Эрнсту, который надевал звезду только на работу, я носил ее постоянно до того дня, когда мои родители были депортированы, ибо каждого, кто был уличен в неисполнении этого закона, немедленно «переселяли» вместе со всей семьей. Вообще же звезда не оказала того действия, которого ожидали нацисты. Никто не обращался со мной грубо, и даже, напротив, иногда случалось, что евреям уступали место в городском транспорте. Позднее гестапо стало бороться с этими проявлениями симпатии, вообще запретив евреям ездить в транспорте. Все же теперь нам стало гораздо труднее раствориться в общей массе. Уже нельзя было нарушать мелкие запреты и предписания без риска быть пойманным. Нельзя было ходить за покупками в отдаленные районы в неположенное время, нельзя было быстро проскользнуть в телефонную будку, не говоря уже о том, чтобы ходить в гости к другу-арийцу.

На улице гестаповцы проверяют при помощи карандаша, прочно ли пришита звезда. Они ждут у домов, контролируя выполнение комендантского часа. Тот, кто возвращается домой пятью минутами позже, арестовывается на месте. Закон, который нигде не обнародован, часто не воспринимается всерьез главным образом потому, что его существование отрицают сами полицейские. Но человек, который рискует осведомиться, верны ли слухи, попадает в тюрьму на четырнадцать суток за распространение «небылиц».

С 13 сентября евреям разрешается пользоваться городским транспортом только для проезда на работу и обратно. В апреле 1942 года им запрещают и это.

Вскоре после введения «еврейской звезды» Инга Вольф приходит в гости к Зельбахам. Она дружит с их дочерью Ренатой, работающей в книжном магазине Колиньона, в котором и Инга получила место секретарши. Раздается звонок, и входит Фелис. После короткого разговора она отгибает воротник своего плаща и, неуверенно улыбаясь, показывает Инге желтый знак.

— Здорово, правда?

— Что ты делала сегодня ночью? — с издевкой спрашивает Инга свою подругу Эленай.

Эленай разражается громким смехом.

— Я сама? Кончик твоего носа такого странного цвета. Признавайся! У тебя новая невеста?

Инга с виноватым видом втягивает голову в плечи и делает большие глаза.

— Признаюсь.

Фелис все чаще проводит ночи у Инги, в квартире ее родителей на Кульмер штрассе в берлинском районе Шенеберг.

Уходя из своего района, Фелис так поднимает воротник пальто, чтобы звезду не было видно, или держит перед ней папку, — и то, и другое, конечно, запрещено. Ощущение выставленности на всеобщее обозрение делает ее неуверенной в себе, хоть она и решила с гордостью носить это желтое пятно. Иногда люди пялятся на нее, будто никогда в жизни не видели ни одного еврея, чаще же пристыжено отводят глаза.

В начале октября еврейское ведомство труда на Фонтаненпроменаде в районе Нойкельн обязывает ее приступить к работе на фабрике бутылочных пробок «С. Зоммерфельд & Co.» на Штромштрассе 47 в районе Моабит — в качестве разнорабочей. Она должна оборачивать проволокой стеклянные пробки для бутылок, — настоящая морока для человека, непривычного к физическому труду. Но Инга ни разу не слышала, чтобы Фелис жаловалась. По сравнению с постоянной опасностью для жизни неприятности такого рода теряют свою значимость. Записи в трудовой книжке Фелис начинаются 9 октября 1941 года и заканчиваются ровно через год. Неделю за неделей она записывает простым карандашом количество отработанных часов и умножает их на почасовую плату — 46,5 пфеннигов. После вычета подоходного налога, больничной страховки, страховок по безработице и инвалидности она получает за 48-часовую рабочую неделю 16,13 рейхсмарок. 10 октября фирма выдает ей справку:

Настоящим подтверждаем, что Фелис Сара Шрагенхайм, рожд. 9.3.1922 в Берлине, проживающая на Курфюрстендамм,102 в Берлин-Халензее, работает у нас с 7 до 16 часов и таким образом не может делать покупки в часы, определенные для неарийцев.

Из проверки ее домашних условий следует, что вместо нее делать покупки никто не может.

Таким образом, для нее устанавливается время для покупок с 17 до 18 часов.

При изменении условий работы или при увольнении эту справку надлежит немедленно вернуть.

В конце сентября гестапо вынуждает еврейскую общину устроить в закопченной после пожара в «имперскую хрустальную ночь» синагоге на Леветцовштрассе сборный лагерь на тысячу человек, так как в связи с необходимостью получения новых жилых помещений для арийского населения предстоит «переселение» берлинских евреев. Еврейская община должна этому содействовать, так как в противном случае эвакуацию проведут СА и СС, и «можно себе представить, что это будет». К тому времени в Берлине живет приблизительно 73.000 евреев, более чем сорок процентов всех евреев «старого рейха».

Поначалу депортация выглядит как обычное путешествие. Примерно за две недели людям письменно сообщается, на какой день назначен их отъезд. К письму приложен приказ явиться к определенному времени в сборный лагерь, а также список вещей, которые можно взять с собой и инструкция по оставлению квартиры. Все вещи, остающиеся в квартире, надлежит также внести в список. В лагере люди зачастую ждут много дней, прежде чем соберется тысяча человек. У них есть одеяла, соломенные тюфяки и матрацы, а сотрудники общины раздают суп и хлеб. Колонна грузовиков отправляется с Леветцовштрассе к вокзалу Грюневальда, где этот человеческий груз ожидает пустой поезд, — сперва это старые пассажирские вагоны, позднее товарные вагоны или вагоны для перевозки скота. Отхода поезда часто приходится ждать часами. Из списка жильцов люди вычеркиваются как «отбывшие в неизвестном направлении».

Герд Эрлих

В начале октября я получил заказное письмо: «Ваша квартира реквизируется. Вам нужно незамедлительно явиться в здание еврейской общины, в комнату 26». Такое же письмо получил и наш субквартирант, с которым вместе я раньше был арестован. Так как моя мать лежала в больнице после тяжелой желудочной операции, я сам отправился на следующее утро на Ораниенбургер штрассе, где мне вручили анкету. В нее нужно было внести все предметы, находящиеся в квартире, а также ответить на вопросы, явно связанные с предстоящим переселением. Я объяснил выдавшей мне анкету даме, что мать моя больна, а я сам не в состоянии заполнить столь важный документ, и попросил известить моего опекуна Бенно В. Бенно был членом совета общины и работал в том же здании, так что меня сразу к нему отвели. Он был в ужасе от того, что мы тоже получили эту бумагу, и от него я в первый раз, под большим секретом, услышал о том, что речь идет о проводимом гестапо мероприятии, связанном с немедленной высылкой на восток. Он переговорил с дамой, занимавшейся моими делами, и выяснил, что случай наш достаточно безнадежен, потому что мое имя стояло в списке, прибывшем с Бургштрассе, причем с пометкой «асоциальный элемент», то есть я числился политически подозрительным. После тревожного дня, в течение которого я поочередно ссылался то на болезнь моей матери, то на высокое положение моего будущего отчима, нам удалось вычеркнуть наши имена из списка лиц, отбывающих с ближайшим эшелоном. Нашего субквартиранта господина Швальбе и всю его семью однажды вечером двое чиновников увели в сборный лагерь на Леветцовштрассе. Оттуда эшелон, состоящий из тысяч несчастных, отправился в Лодзь, откуда мы получили от него последнее известие. Через шесть недель посылки стали возвращаться с пометкой «умер». В тот раз мне удалось спастись, но с октября 41-го каждая еврейская семья жила под страхом «реквизиции».

После того как 18 октября ушел первый эшелон, каждую неделю отбывает на восток новый транспорт, место назначения которого неизвестно. Супруги Цифир, с которыми дружила Фелис, жили на верхнем этаже роскошного дома на Трабенерштрассе, окна которого выходили на вокзал Грюневальда.

Дёрте Цифир

Это было примерно в 11 или в 12 часов дня. Я делала покупки недалеко от вокзала и вдруг увидела эту колонну женщин и детей. Это было очень печальное зрелище. Видимо, их выгрузили из автомобилей на Эрденерштрассе, и они шли по улице вдоль дамбы, выстроившись в ряды по восемь или по десять человек, — женщины, держащие за руки детей. Их привели на вокзал Грюневальда и посадили в вагоны. Это был единственный раз, когда я их видела, вообще же их привозили прямо на вокзал. Это была очень длинная колонна. Люди на улице, видевшие это, выглядели пристыженными. Но ничего нельзя было сделать, ведь рядом были военные с оружием. Но я подошла к одной женщине и пожала ей руку. Это можно было сделать с оглядкой, если охрана была далеко. Потом я быстро побежала домой, чтобы еще раз посмотреть на все это из окна. Тогда я увидела, как их очень быстро заталкивали в товарные вагоны. Я слышала, как кричали охранники. Это было ужасно.

Многие безуспешно пытаются с помощью своих работодателей добиться вычеркивания из списков. Лишь в конце января 1942 года вводятся «рекламации». Фирмы подтверждают, что их еврейские сотрудники работают на важном для военной промышленности предприятии и поэтому пока что не могут быть «переселены». Гестапо не всегда реагирует на эти запросы, и часто проходят исполненные страха часы ожидания в сборном лагере, прежде чем тому или иному влиятельному руководителю предприятия удается вызволить свою дешевую рабочую силу.

25 августа 1942 года Фелис тоже получает такое подтверждение от фирмы «С. Зоммерфельд & Co.».

Настоящим подтверждаем, что госпожа Фелис Сара Шрагенхайм, проживающая в 87-м северо-западном округе Берлина на Клаудиусштрассе, 14, работает у нас в качестве разнорабочей.

Выпускаемая нами продукция «бутылочные пробки» признана по указанию председателя имперского совета обороны о срочной производительной программе (ПСПВ) на основании пункта Ф5 вводных положений к закону от 21.10.40 продукцией военного назначения. В связи с этим нам следует избегать утечки рабочей силы, необходимой для стабильного производства.

Кроме того, в настоящее время мы получили специальный заказ в связи с нуждами армии и необходимостью поставок продукции для дислоцированных в Греции военных частей.

Вышеназванная рабочая занята на очень важном участке производства бутылочных пробок.

(Подпись) Р. Прайсс

На основании состоявшихся 25.8.42 переговоров с еврейским ведомством труда в 29-м юго-западном округе Берлина на Фонтаненпроменаде, 15, вышеназванные причины были признаны существенными, вследствие чего еврейская рабочая сила должна быть временно освобождена от эвакуации.

(Подпись) Р. Прайсс

C 21 декабря 1941 года евреям запрещено пользоваться уличными телефонами-автоматами, с 17 февраля 1942 года они не имеют права покупать газеты и журналы, а с 22 апреля — стричься у «арийских» парикмахеров.

Герд Эрлих

На фоне продолжающихся депортаций нацисты осложняли нам жизнь маленькими «булавочными уколами». Они постоянно издавали неприятные предписания, например, запрет на посещение парикмахерских, запрет на покупку пирогов, изъятие мясных карточек и т.д. и т.п. Самым тяжелым был введенный в мае 42-го запрет на проезд. Ни один еврей не имел больше права пользоваться берлинским городским транспортом, — разве что у него было особое желтое удостоверение. Такие удостоверения получали только люди, работавшие на военно-промышленных предприятиях и живущие более чем в семи километрах, т.е. более чем в полутора часах ходьбы от места работы. И горе тому, кто злоупотреблял этим удостоверением. Каждому, кто не по назначению использовал желтую карточку, которая при посадке предъявлялась кондуктору, угрожала немедленная депортация, что было равносильно смертной казни. По воскресеньям я шел пешком много часов, чтобы навестить друга или девушку.

При этих условиях не стоило удивляться тому, что даже молодым людям жизнь казалась не имеющей смысла, и волна самоубийств угрожающе росла. Никто не был уверен в том, что, вернувшись с работы, найдет дома дорогих ему людей. Ужин, ожидавший дома тяжело работающего мужчину или стоящую по 10-12 часов у станка женщину, состоял из капусты и картошки. Все остальные овощи или, тем более, мясо можно было достать только через друзей или на черном рынке. Даже я, юный жизнерадостный балбес, постоянно думал о том, когда же закончатся все эти мучения. Позднее я часто спрашивал себя, почему мы так долго и абсолютно пассивно наблюдали, как еженедельно больше тысячи человек отбывали в товарных вагонах в неизвестном направлении; и почему мы так цеплялись за жизнь, невзирая на тяжелую работу и постоянные издевательства. Я думаю, что от открытого протеста нас удерживала невероятно ловкая тактика гестаповских бестий, которая состояла в медленном придушивании и постоянно готовила нас ко все более худшему, так что каждое новое предписание казалось нам все же еще терпимым. Каждый лелеял надежду, что принадлежит к меньшинству, которому удастся выжить. Кроме того, мы не имели возможности открытого высказывания, которое, вероятно, могло бы привести к созданию некоего движения сопротивления. В наших рядах тоже были многочисленные предатели, которые надеялись путем доносов спасти свою шкуру. В общем, практически никто не решался бунтовать.

Сразу после окончания школы мы с одноклассниками решили и дальше встречаться каждую неделю. Наш бывший учитель немецкого предложил давать нам по воскресеньям уроки философии. Это и было ядро нашей маленькой подпольной группы, которая, правда, осознала себя в этом качестве лишь к середине 1942 года.

Летом 1941 года Фелис оставляет квартиру Хаммершлагов на Курфюрстендамм, в которой чувствует себя неуютно, и переезжает в Моабит к врачу-ортопеду Курту Хиршфельду, который живет в непосредственной близости от «Зоммерфельд & Co.» Как «лечащий евреев», Хиршфельд имеет врачебную практику в Шарлоттенбурге. Если у Инги выдается свободная минута, она ждет Фелис у ворот фабрики, чтобы отправиться с ней на Клаудиусштрассе. В конце года Фелис прописывается к своей бабушке Хульде Каревски и ее брату Юлиусу Филиппу на Прагерштрассе. И по-прежнему в ее распоряжении находится комната в квартире Зельбахов на Фриденауерштрассе.

В оставшихся бумагах Фелис есть почтовая открытка, которую она 3 января 1942 года написала некой госпоже Эдит Блюменталь в гетто Лодзи (Лицманштадта):

Дорогая Эдит,

я уже давно пыталась узнать Ваш адрес, и очень рада, что, наконец, он у меня есть и что с Вами все в порядке. С этой же почтой я шлю Вам 15 рейхсмарок и буду делать это по возможности регулярно. Если сможете, сообщите мне, пожалуйста, имеет ли смысл посылать деньги непосредственно Вам, или лучше переводить их на Ваш счет в сберкассе Лицманштадта.

У меня все в порядке. Я работаю в хорошем месте и с очень симпатичными людьми.

Кроме того, я переехала и живу теперь у своей бабушки, но поскольку я по-прежнему обедаю у Х., Вы можете спокойно писать мне туда.

Открытка возвращается со штемпелем: «Возврат. На указанную улицу почта в данный момент не доставляется».

До 16 января 1942 года евреи, обязанные носить на улицах еврейскую звезду, должны сдать свои меховые и шерстяные вещи. На основании принятого 20 января на Ванзейской конференции «окончательного решения» эмиграция евреев из рейха прекращается.

Ко дню рождения Ирены, работающей медсестрой в одной из английских детских больниц, Фелис шлет ей через иностранную службу Немецкого Красного Креста сообщение из 25 слов:

Моя дорогая,

всегда и особенно сегодня я думаю о тебе и желаю, чтобы улыбнулась Мадонна!

Тысяча поцелуев от

Твоей ПУТЦ

Ответ на обратной стороне формуляра датирован 4 апреля 1942 года:

Моя любимая Путц,

у меня новое хорошее место. У Муллы нет от вас известий. Много думаю о тебе и о бабушке.

Тысяча поцелуев.

Твоя любимая маленькая девочка

Ирена.

В марте Королевские Воздушные Силы начинают массированную бомбардировку немецких городов.


Если тяжелым размахом
Нависает огромная тень,
Чтоб принести одним махом
Смерти дыханье в наш день,

Нам нужно в миг затаиться
Зубы сжимая назло,
Как только тень растворится,
Мы говорим: «Повезло».

Снова почувствуй, как в сказке,
Жизнь можно светлой назвать
Сердце лишь бьется с опаской,
И дрожи в руках не унять...

[19 марта 1942]


Население Берлина успокаивают сообщением, что «полностью обустроенные еврейские квартиры» скоро будут свободны. Квартиры «отбывших» опечатываются, имущество дешево продается с аукциона. С 15 апреля евреи должны отмечать свои квартиры «еврейской звездой». 

Видимо, в первой половине 1942 года Эленай Поллак знакомится с подругой Инги Фелис. Они интересны друг другу, но и боятся друг друга.

Эленай Поллак

Впервые встретившись в этом маленьком странном кафе на Винтерфельдплац, мы говорили друг с другом принужденно, печально и отчужденно. Я уже однажды видела ее издали и теперь рассмотрела вблизи. У нее были красивые глаза и очаровательно большой суховатый рот. Ее звали Фелис или как-то в этом роде. Я просто не решилась спросить, как ее зовут, потому что в эти часы окончательной Невозможности-сюда-Вернуться мне казалось бессмысленным спрашивать имя или адрес. Тем не менее я заметила, что она этого от меня ждет. Вначале мы говорили о пустяках. Она сняла с крючка газету, и меня раздосадовало, что в этот вечер она не нашла ничего лучшего, кроме как читать страницу с этими омерзительными стишками геббельсовской пропаганды стойкости. Я уже почти собралась уходить, как вдруг она сложила газету и спросила меня, знаю ли я Стеллу. Я была поражена. Стелла была той самой рыжеволосой девушкой, которую все панически боялись. Она выдавала скрывающихся евреев, зарабатывая себе этим пожизненную свободу. И Стеллу знали, в общем, только те, кто скрывался. Несколько секунд я не могла понять, испытывает ли она меня или сама является провокаторшей. Но она сделала такое мягкое, почти нежное движение рукой в мою сторону, что все сомнения сразу отпали. «Я знаю Стеллу, но я не знаю тебя», — сказала я, сразу назвав ее на «ты». — «И я не знаю, чего ты хочешь. Но если ты, сестричка, в таком же положении, как и я, то могу тебе сказать, что я научилась не бояться и идти людям навстречу. Ты можешь верить, если ты этого хочешь». У нее был печальный опыт, почти такой же, как у меня. Через некоторое время я перестала слышать, что она говорила, и слушала только ее голос, удивительно ровный, полнозвучный и довольно низкий. И ее голос увел меня из реальности, причем странным образом, в Альтворден, где я вдруг увидела Андреаса и Урсулу. Они сидели со своими детьми недалеко от нас, удобно устроившись и читая Библию, так что я с удивлением спросила себя, не закончилась ли война. И так же внезапно я очнулась и заметила, что голос Фелис зазвучал иначе. Точнее, он не звучал вообще. Она молчала. Само собой разумеется, мне была знакома ее история. В то время это была наша общая история. Но молчала она по другой причине. Она не хотела меня о чем-то спросить, и это не был конец ее собственной истории. Это было что-то вроде «не знаю, почему я не могу рассказать тебе все». И это было опасно для жизни. И, может быть, все эти наши истории ей уже наскучили. Ее рука не касалась моей. Это как со смертью: если ты знаешь, что умрешь, то смерть становится для тебя такой же естественной, как жизнь. Я не знала, хочет ли она, чтобы ее утешили, или просто поговорить, и мне не хотелось ее об этом спрашивать. Вместо этого я предложила ей пройтись немого по Хохенштауфен-штрассе. При ходьбе у меня иногда появляются кое-какие идеи. Она кивнула, мы расплатились и пошли, сперва молча и без всякой цели. Потом начался дождь, и это окрылило мою фантазию. Я почувствовала себя легкой и свободной и была готова обо всем забыть. Но было и еще что-то: я знала, что, может быть, никогда больше ее не увижу, что этот день закончится так же, как начался. Так же незаметно. И я о нем забуду.

По нюрнбергским законам Эленай считается стопроцентной еврейкой: трое из ее бабушек и дедушек были евреями. Эленай носит имя второго, «арийского» мужа своей «полуеврейской» матери, поэтому от желтой звезды она избавлена. Она посещает еврейскую частную школу, в которой, после исключения из обычной школы, хочет получить аттестат. Встреча в кафе на Винтерфельдплац оказывается началом сердечной дружбы между Фелис и Эленай, дружбы, которая балансирует на грани между эротическим влечением и сестринской привязанностью. Вместе с Ингой они постоянно ищут, чтобы что-то организовать. Каждый человек, с которым знакомится Инга, тотчас же проверяется ею на предмет возможности помочь Фелис или другим людям, находящимся в таком же положении: дать приют на несколько ночей, достать продуктовые карточки, лекарства, документы, помочь бежать. И Инга постоянно знакомится с людьми, которые нуждаются в ее помощи. Эленай восхищена организационным талантом Фелис и ее волей к жизни. Она использует любую возможность, если надо, пускает в ход свое очарование, но при этом производит впечатление праздношатающегося, одинокого и замкнутого человека.

Весной она снова ссорится с мамочкой. Из письма, которое разъяренная Фелис пишет Ольге 20 марта 1942 года, ясно, что друг Фелис Фриц Штернберг был депортирован. «От Фрица пришли два сообщения о том, что деньги он получил. Значит, он жив, хоть и неизвестно, где он и что с ним». С другой стороны, из письма следует, что Луиза Зельбах отчаянно старается скрыть свое еврейское происхождение:

0

7

В понедельник было семь лет со дня смерти моего отца, и поскольку после работы это было удобнее, я поехала на кладбище, хоть и, как всегда, неохотно. Х. попросили меня взглянуть на могилу их квартирантки, уход за которой они оплачивают. Справившись со своими делами, я обнаружила, что на указанной могиле, конечно же, ничего не сделано, и направилась к выходу. При этом я случайно взглянула на могилу твоей бабушки, и это было удручающее зрелище. С ней надо что-то сделать. Я мимоходом упомянула об этом в разговоре с Ренатой, мне казалось, что хотя бы об этом можно свободно говорить. — На следующий день мамочке было сообщено об этом по телефону. Видит Бог, моя совесть редко бывает чиста. Я как раз подумала об этом, сооружая вечером постель в своей комнате. Мамочка почти до двенадцати стояла под дверью, а я лежала в постели и слушала разглагольствования о том, что я за ней шпионю! Мол, существуют вещи, о которых мне было бы лучше не знать и спрашивать, и есть вещи, о которых она слышала, но обсуждать которые не желает, и я должна быть осторожнее. Бац. Я все еще не могла понять, о чем речь. Но у меня была целая ночь и девять часов на работе, чтобы в этом разобраться. И тут, Ольга, я пришла к выводу, что нужно, наконец-то, внести ясность. Я не могу это больше выдерживать, — ты понимаешь, что я хочу сказать, — этот вечный страх на что-то наткнуться, эта вечная нервозность и опасение что-то не то сказать. Кроме того, я поняла, что мамочка всерьез думает, будто я ни о чем не знаю, и мне кажется, это будет продолжением лжи, если я и дальше буду устраивать весь этот театр. Знакомо ли тебе это чувство, когда тебе лгут, чувство, как будто ты стоишь в темной комнате и не отваживаешься сдвинуться с места из страха куда-нибудь провалиться? Знаком ли тебе это страх: не спрашивать, чтобы тебе не солгали? И знакомо ли тебе это ощущение, будто ты должна влезть на стену или сделать что-нибудь столь же сумасшедшее, потому что человек, для которого ты готова сделать все, говорит тебе, что ты должна быть осторожна и — что ты за ним шпионишь?

Я попыталась все это объяснить мамочке. Я хотела вчера с ней об этом спокойно поговорить с открытыми картами и всей возможной рыцарственностью. Да-а, и тогда она заговорила с невиданной доселе скоростью о половине и ни о чем и о четверти и ведомстве и подтверждении и что неправда, так что у меня закружилась голова. И потом вдруг она о чем-то задумалась и спросила меня, не считаю ли я, что она обязана обо всем мне рассказывать. Бац. Я хотела доверительного разговора, и мне казалось, что я могу на это рассчитывать после всего, что было -. И я попыталась объяснить ей это чувство, когда тебе лгут. Но я не должна была этого делать. Потому что из всего этого мамочка услышала только то, что она мне лжет, и вознамерилась меня вышвырнуть […]

Я попыталась ей объяснить, каково это — бояться за кого-то, кто не хочет, чтобы за него боялись. Она довольно высокомерно заметила, что это было излишне […] Во всяком случае, при расставании она сказала, что «при этих обстоятельствах и после всех упреков, которые я ей сделала, должна серьезно подумать о том, как все это пойдет дальше».

Вот, Ольга, вкратце состав преступления, а факты таковы, что вряд ли существует что-либо, что было бы мне еще более неприятно. Вряд ли это существует. Потому что в противном случае вся моя жизнь со всеми привходящими обстоятельствами и всеми бутылочными пробками была бы бессмысленна. Страшное слово — бессмысленно. И поэтому — ведь я не «человек разума» — поэтому я не делаю выводов, а просто пойду туда вечером и не буду ни о чем подобном говорить — до следующего столкновения. Помнишь ли ты еще март 1940-го? Тогда это случилось в первый раз, и я смутно догадывалась, что он будет не единственным. Так оно и оказалось.

2 июня из Берлина уходит первый эшелон в предназначенное для людей старше 65 лет «гетто престарелых» Терезиенштадт. Расположенный между Дрезденом и Прагой бывший гарнизонный город Терезин был основан в 1780 году австрийским королем Иосифом II и назван им в честь своей матери Марии Терезии. В качестве «большой крепости» он был отделен от внешнего мира высоким валом и рвом с водой. А «маленькая крепость», обустроенная Габсбургами как первоклассный тюремный и пыточный центр, готова к дельнейшему употреблению. 7.000 человек, жившие там до войны, были переселены в другое место. В сентябре 1942 года туда загоняют 58.000 человек. «Оттуда евреи отправятся дальше на восток, — сообщается в октябре 1941 года в одном из внутренних протоколов СС. — Минск и Рига уже готовы принять 50.000 евреев. После полной эвакуации евреев Терезиенштадт будет, в соответствии с уже подготовленным планом, заселен немцами и станет центром немецкой жизни. Его местоположение хорошо подходит для этой цели».

В качестве сообщения о депортации пожилые евреи получают письмо от имперского объединения евреев Германии, в котором указывается, на какой день назначен их «отъезд в протекторат». Они могут взять с собой один большой чемодан и один рюкзак, высота которого может быть «максимум от бедра до плеча». Как ручную кладь разрешается взять всего лишь один узел, в котором должны находиться ночная рубашка, одеяло, тарелка, ложка, кружка и продукты. Багаж и ручная кладь должны весить не более 50 килограмм. «Тот, кто не придерживается этого указания, должен считаться с тем, что его багаж может быть утерян».

В […] 8 часов Ваша квартира будет опечатана чиновником. К этому времени Вы должны быть готовы. Ключи от квартиры и от комнат надлежит передать чиновнику. Предоставленный нами автомобиль привезет Вас к сборному пункту на Гроссе-Гамбургер-штрассе, 26.

Если у Вас есть сберегательные или банковские книжки и т.п., не хранящиеся в банке ценные бумаги, ипотечные залоговые письма, банковские квитанции и пр., в общем, все документы, связанные с Вашим имуществом, их нужно сдать в прочном, незаклеенном, но могущем быть заклеенным конверте в сборный пункт на Гроссе-Гамбургер-штрассе, 26. На конверте должно быть точно указано Ваше имя, Ваш адрес, а также номер эшелона. […]

Дома престарелых, а также приюты для глухонемых и слепых расформировываются. Пациенты еврейской больницы на Иранишерштрассе освобождаются от «переселения» только в случае операции или «финальной стадии» заболевания. Беременные женщины должны предоставить подтверждение о том, что они «на сносях»; новорожденные, которым исполнилось шесть недель, «эвакуируются» вместе с родителями.

В июле евреям запрещают пользоваться залами ожидания государственного транспорта. 11 июля первый эшелон с берлинскими евреями уходит в Освенцим. С 13 июля слепые евреи больше не могут носить соответствующие нарукавные повязки. В уголовной статистике за 1942 год упоминается всего лишь один приговор, вынесенный еврею за сопротивление государственному насилию. Многие кончают жизнь самоубийством, чтобы избежать депортации. «Вы хотите лишить себя жизни или эвакуироваться?», — таков вопрос, который берлинские евреи постоянно задают друг другу.

6 августа 74-летняя бабушка Фелис Хульда Каревски и ее 78-летний брат Юлиус Филипп депортируются с 38-м эшелоном престарелых евреев в Терезиенштадт. За день до отъезда Фелис берет Эленай с собой к бабушке, чтобы попрощаться с ней и забрать из квартиры оставшиеся вещи. Эленай не рискует заговорить с вежливой старой женщиной, сохраняющей удивительное самообладание. Несмотря на близкую дружбу, Фелис не говорит ни слова об этом прощании, и Эленай не хватает мужества спросить ее об этом. Все знают, что это прощание навсегда, но Фелис в отчаянии заставляет себя надеяться на то, что ее любимая бабушка получит в Терезиенштадте шанс выжить. «Гетто престарелых» звучит как дом престарелых.

Во второй половине 1942 года число заболеваний в Терезиенштадте достигает рекордной отметки: скарлатина, корь, желтуха, тиф и кишечные воспаления уносят из жизни пожилых людей. В сентябре в Терезиенштадте находится 30.000 «старых, больных и умирающих». 7 сентября начинает работать крематорий. В сентябре умирают 3.941 человек, среди них Хульда Каревски. Она умирает 14 сентября 1942 года.

В начале октября увозят Хиршфельдов, и Фелис получает так называемый «реестр» — сообщение о депортации. Вместе с Ингой она едет на велосипеде на Клаудиусштрассе и вскрывает опечатанную квартиру, чтобы забрать оттуда свои вещи. На кухонном столе Фелис оставляет обрызганное водой прощальное письмо, в котором сообщает о своем добровольном уходе из жизни. Она снимает звезду со своего пальто и переходит на нелегальное положение.

С этого момента она нелегально живет у родителей Инги на Кульмерштрассе, у отчима Эленай на Ноллендорфплац и у множества других людей. Оставшиеся от ее семьи ценные вещи — бабушкино меховое пальто, украшения, столовое серебро и белье — хранятся у друзей и подруг. Потихоньку продавая эти вещи, она добывает себе средства к существованию.

В начале октября Инга начинает свою обязательную годичную службу у Элизабет Вуст. Отец Инги коммунист, мать социалдемократка, они владеют книжным магазином. Укрывать у себя нелегально живущего еврея опасно, особенно для коммуниста. Папа Вольф с удовольствием запер бы Фелис дома, тем более что по улицам рыщет «рыжая Стелла», печально известная еврейская доносчица с феноменальной памятью.

Стеллу Кюблер-Исаксон, урожденную Гольдшлаг, в Берлине называют еще «еврейской Лорелеей» или «белокурым привидением». Чтобы спасти себя и своих родителей, она вместе со своим вторым мужем Рольфом Исаксоном разыскивает скрывающихся евреев и выдает их гестапо. Тем не менее Фелис, девочка с Курфюрстендамм, рвется наружу, на бульвары большого города.

В то время как Фелис делает свои первые «нелегальные» шаги, Герд Эрлих, несколькими годами моложе нее, тоже готовится к переходу на нелегальное положение. Вероятно, к этому моменту эти двое уже знакомы друг с другом — через небольшую группу живущих в Берлине молодых людей.

Герд Эрлих

С августа 42-го гестапо начало новые депортационные мероприятия. В последние недели все чаще случалось, что жертвы, которым велено было подготовиться, не дожидались своих палачей. Поэтому они начали окружать те кварталы, в которых жило большое количество евреев, и врываться во все квартиры, обозначенные еврейской звездой. Все несчастные жители таких квартир должны были в течение 10 минут подготовиться к путешествию в неведомое. Различным фирмам удавалось потом лишь с большим трудом высвобождать из сборного лагеря необходимых им специалистов. Некоторые люди просто не рисковали больше ночевать дома, многие ложились одетыми в постель, чтобы в любой момент быть готовыми к бегству. Само собой разумеется, у каждого был готов рюкзак. Я думаю, это неопределенное ожидание было худшим из всего, мною пережитого. Возвращаясь после ночной смены домой, человек каждый раз облегченно вздыхал, если находил там дорогих ему людей живыми и здоровыми. На фабрике люди каждый день озабоченно пересчитывали друзей и знакомых и были счастливы, если все оказывались на месте.

Наша подготовка к переходу на нелегальное положение продолжалась, и двое из нас уже вынуждены были ступить на этот тернистый путь. Первые сложности были преодолены. Мы больше не были безмолвными жертвами, у нас даже было оружие, чтобы оказать сопротивление. И пусть наши средства были более чем ограниченными, наше единство очень поддерживало нас морально. Я готов был к тому, чтобы в любой момент уйти из дома. Мои вещи, костюмы, белье, книги и т.д. находились у надежных людей, и я оставался дома только для того, чтобы не подвергать опасности свою семью. Мне было ясно, что даже самые крепкие нервы не в состоянии долго выдерживать подобное напряжение, и в глубине души мне хотелось скорее принять окончательное решение. И мне пришлось принять его раньше, чем я ожидал.

Тем временем Фелис размышляет о любви, читает книги, в изобилии имеющиеся в доме книготорговцев, болтает с мамой Вольф, которая утаивает от отца вылазки Фелис в город, пишет зелеными чернилами стихи и по вечерам просит Ингу рассказать о том, как прошел день у Вустов.

В конце октября Инга буквально врывается после работы домой.

— Слушай, сегодня опять то же самое! Знаешь, что она мне сказала? «Евреи? Я чувствую их по запаху!» Я не могу больше это выдерживать!

— Да? Она так сказала? Она чувствует евреев по запаху? Я хочу это увидеть!

Инга и без того разожгла любопытство Фелис рассказами о пикантностях своей службы в качестве помощницы по хозяйству, и Фелис, угнетенная своей монотонной бездеятельной жизнью, с удовольствием воображает себе принюхивающуюся к ней фрау Вуст. Она постоянно просит Ингу устроить ей эту встречу.

Инга находит все это не таким уж безобидным, тем более что отец постоянно просит ее следить за тем, чтобы Фелис не выходила из дому. И сама эта встреча внушает ей необъяснимый страх, что, конечно же, глупо, ведь Вуст не может чувствовать евреев по запаху!

— Ты разрешишь мне? Я ужа-асно хочу… — Фелис старательно подражает Тухольскому, чтобы рассмешить свою сопротивляющуюся подругу.

Глава четвертая
Предыдущее

2 апреля 1943 года Фелис говорит Инге, что хотела бы провести несколько следующих ночей у Лили, потому что ей, ослабевшей после болезни, трудно справляться одной с четырьмя детьми. Инга с радостью соглашается. Она считает, что после полугода нелегального пребывания в более чем ненадежной квартире ее родителей, самое время найти для Фелис другое пристанище. У Эленай она тоже не может оставаться. Ее «полуеврейская» мать приговорена по закону о благонадежности к десяти месяцам тюрьмы — за нелестный отзыв о Гитлере, и теперь сидит в Моабите. Берлина бомбят все более массированно, и положение становится по-настоящему опасным. До сих пор во время воздушной тревоги Инга оставалась с Фелис в квартире. Но теперь поневоле приходится спускаться в убежище, и нужна весьма правдоподобная история, объясняющая появление Фелис, ибо дом полон нацистов. Если выяснится, что папа Вольф укрывает еврейку, ему не избежать концлагеря. В доме жены солдата она будет гораздо лучше защищена. Ничего лучшего нельзя придумать. Инга пока не имеет понятия о нежных узах, которые с недавнего времени связывают Лили и Фелис.

—Что же нам делать? — размышляет она. — У тебя ведь нет продуктовых карточек. — Без продуктовых карточек на четвертом году войны не может обойтись ни один человек. — Скажи просто, что во Фриденау у Зельбахов есть лавка, в которой ты всегда покупаешь продукты, и что ты хочешь и дальше там делать покупки. Мол, ты все равно часто туда ездишь, и все такое. И мы сделаем следующее. Я часто хожу за покупками для Вустов. И я буду кое-что брать оттуда для тебя. Со своими четырьмя детьми Вуст получает целую кучу продуктов, так что можно сделать это незаметно. Они все равно не съедают всего, что получают.

Так они и делают. Инга запасается упаковочной бумагой и, возвращаясь из магазина, кладет продукты для Фелис на лестничной площадке между третьим и четвертым этажом. Таким образом, если дети получают полкилограмма масла, четверть достается Фелис.

—Я сегодня ходила за покупками, — говорит Фелис, и этим дело ограничивается.

Фелис тоже довольна таким раскладом. Она говорит Лили, что у нее дела в Бабельсберге, и иногда проводит время у Эленай, у мамочки во Фриденау или беспокойно мечется из одного дома в другой в постоянном поиске новой информации о том, улучшилось ли или ухудшилось ее положение. Эленай вспоминает, что однажды Фелис заходила к ней четырнадцать раз в течение дня. Но Фелис наслаждается и той безопасностью, которую предоставляет ей квартира жены нациста. Замечательно, что не надо больше прятаться и можно жить в настоящей семье, причем в Шмаргендорфе, в непосредственной близости от Августа-Виктория-штрассе, где Фелис провела свое детство. Хотя, в то же время, это дополнительный источник опасности. Ведь ее здесь могут легко узнать и донести.

Более того, нельзя отрицать, что «мамы» обладают для Фелис особой привлекательностью, — особенно если их лица усеяны такими восхитительными веснушками, как у Лили. Под крылышком Лили Фелис может на какое-то время забыть о том, что ее, в общем-то, уже не должно быть в живых. Преданность Лили и приветливость детей отчасти уравновешивают все те унижения, которыми ее вот уже в течение десяти лет донимают соотечественники. Когда Альбрехт кричит ей своим высоким голоском «Хис, Хис», это трогает ее до слез. Так уютно и безопасно она не чувствовала себя с прошлого лета в лесничестве.

В начале года, заплатив 200 марок, Фелис раздобыла через друзей сопроводительное удостоверение имперского объединения «Загородные дачи для городских детей». Этот скромный документ без фотографии подтверждает, что Фелис — под именем Барбары Ф. Шрадер — «сопровождает детские поездки внутри страны». Он действителен до 1 апреля 1944 года. Это неумело заполненное розовое удостоверение, конечно же, не выдержало бы тщательной проверки, ведь дату Фелис поставила сама, а подпись «Барбара Ф. Шрадер» сделана рукой Инги, но в любом случае это лучше, чем оказаться пойманной вообще без документов.

Герд Эрлих

В нашу группу входили Вальтер, Эрнст, Луц, Герберт, Гердхен, Гюнтер, Халу, Йо, Фис (единственная девушка) и я. Кроме этого тесного круга, были еще друзья, с которыми мы общались нерегулярно. С ними мы обменивались опытом.

Начальные сложности мы легко преодолели, но чем больше опыта появлялось у нас в нашей новой жизни, тем яснее становилось, с какими огромными проблемами нам предстоит справиться. Уже очень скоро мы столкнулись со сложностями в поисках укрытия. Далеко не всегда возможно было укрыться у надежного арийского друга. Даже если этот друг искренне хотел помочь, кто-нибудь из членов его семьи обязательно был против того, чтобы укрыть одного из нас. Халу первому пришла в голову гениальная идея снимать поденно меблированные комнаты. В Берлине существовали различные «бюро по съему комнат». Халу отправился однажды в подобное бюро, заплатил назначенную цену и попросил дать ему адреса свободных комнат, под тем предлогом, что он поссорился со своей семьей и хочет несколько дней пожить отдельно. Потом он снял одну из этих комнат, рассказав хозяйке все тот же вздор. Когда же добрая женщина заговорила с ним о необходимости прописки, он ответил, что уже прописан в Берлине, но место прописки ему не хотелось бы менять — из-за сложностей с получением продуктовых карточек и в связи с необходимостью заново отмечаться в министерстве обороны [...]

После перехода на нелегальное положение организация помогла Луцу устроиться добровольным помощником (без зарплаты) в одно из отделений «Немецкого Красного Креста». Под именем Фреда Вернера он с обычной ловкостью быстро завоевал доверие своих начальников. Спустя короткое время его уже оставляли одного работать в бюро. Он должен был обрабатывать корреспонденцию, и поэтому на его столе было целое собрание различных ведомственных штемпелей. Однажды ему удалось раздобыть целую стопку незаполненных удостоверений НКК. Он утащил также комплект штемпелей и несколько ведомственных бланков. После этого его, конечно же, в НКК больше не видели. Мы узнали, что на него объявлен розыск. Поэтому ему первым пришлось отправиться в Швейцарию. [...]

Но теперь у нас было то, что требовалось. Мы все вдруг стали референтами, начальниками подотделов, переводчиками и т.п. У каждого в кармане был великолепный паспорт, характеризующий его как добропорядочного немца. Конечно, это документ не выдержал бы серьезной проверки в гестапо, но в случае уличной облавы и, особенно, для любопытных глаз квартирной хозяйки эта штука была незаменима.

Герд Эрлих один из немногих скрывающихся евреев, не имеющих денежных проблем. У друзей хранятся драгоценные ковры его умершего отца, и всегда находятся люди, готовые их купить. Таким образом, он в состоянии материально поддержать своих неимущих друзей и подруг. Имея деньги и связи, совсем не сложно добывать продуктовые карточки. Иногда группа вдруг получает целую стопку карточек, которые срочно должны быть отоварены, потому что кто-то запустил станок с отключенным счетчиком.

Когда Герд Эрлих выходит из дому, у него всегда в кармане куртки выписанный на имя Герхарда Крамера фальшивый военный билет с фотографией, и, так как он свободно говорит по-французски, в другом кармане лежит удостоверение бельгийского иностранного рабочего. Иностранных рабочих контролирует гестапо, а не вермахт, поэтому главное здесь — не перепутать карманы.

Изготовление фальшивых документов происходит следующим образом. Сначала находят будущего владельца паспорта, внешность которого — цвет волос и глаз, рост, возраст, особые приметы — по возможности совпадают с описанием личности в документе. С помощью специальной машины вклеивается новая фотография. После чего на фотографию наносится недостающая часть печати — высококлассная работа, требующая высокой оплаты, — разве что среди подобных специалистов найдется единомышленник. Группе Герда Эрлиха удается в конце концов найти «полуарийского» графика, который великолепно знает свое дело, но, к сожалению, слишком далеко живет.

Таким образом, нужны паспорта. Летом излюбленным методом является поход на Ванзее, где лежащая без присмотра в траве и на песке одежда купающихся обыскивается на предмет документов любого рода. В отчаянном стремлении соответствовать описанию личности один человек даже отрезал себе палец. Потом нужно отвезти документы графику и забрать их у него. Поручения подобного рода для «организации» выполняет Фелис. Лили постоянно просит разрешения отправиться с ней вместе туда, где Фелис встречается с людьми, с которыми Лили встречаться нельзя. Иногда это «Дом отечества» на Потсдамер плац, иногда они едут на электричке номер 51 от Розенэк в Панков, в фотоателье Шмидта, а иногда на поезде в Бабельсберг, где Лили должна ждать Фелис в кафе. Однажды она с безопасного расстояния наблюдает за тем, как Фелис шепчется с красивой женщиной, работающей в оружейном магазине на Таубенштрассе, и при этом передает ей записку. Лили ни о чем не спрашивает.

—Это не для тебя. Это вещи, которые тебе не нужно видеть, — говорит Фелис, когда Лили однажды находит фотографию обнаженной Эленай, стоящей возле ванны, с блестящими на коже каплями воды. — Мы делаем эти вещи для солдат.

Лили больше не задает вопросов, но принимает к сведению, что девушки делают в фотоателье Шмидта порнографические снимки. Но не исключено, что он участвует также в подделке документов.


Эленай Поллак

Однажды я познакомилась со Шмидтом, сейчас уже не помню, где. Он решил, что у меня интересная внешность и что я хорошо выгляжу, и спросил, не соглашусь ли я сделать несколько фотографий в обнаженном виде. Он хотел участвовать в конкурсе фотографов, и с фотографией такой девушки, как я, у него, бесспорно, были шансы на победу. Я не удивилась, а отнеслась к этому с пониманием, и сказала, что, мол, хорошо, если ты хочешь, я сделаю это. Он хотел сфотографировать меня непременно в ванной под душем. И так как у нас дома была отвратительная ванна, он пригласил меня в свою квартиру. Там был еще один человек, с виду вполне приличный. Я спросила его, кто он такой и где работает. И он ответил: я священник. После чего я сказала: да, я оказалась в довольно странной компании! Если священники уже начинают фотографировать не известных им девушек в обнаженном виде! Ну ладно, пусть будет так. Это было чистой воды стремление к приключениям и бьющая через край радость жизни. Жизнь и моя фантазия рвались вперед. Это было некое разнообразие и вообще что-то иное. У Инги до сих пор хранятся эти фотографии.

На одном из портретов, сделанных Шмидтом, у Эленай длинные распущенные черные волосы, и она смотрит вдаль взглядом, исполненным драматизма. Вообще же она никогда не распускает волосы. Она стремится выглядеть как можно менее экзотичной и не привлекать к себе внимания. Ее мать уверена, что в Эленай даже издали любой узнает еврейку, и ужасно боится, что с ней случится что-нибудь. Фелис и Эленай размышляют о том, как можно «онемечить» ее внешность, и им приходит в голову грандиозная идея: они делают ей прическу «гретхен», с косой, уложенной вокруг головы, и узлом на затылке.

Лили продолжает свои адресованные Фелис монологи на желтоватых и светло-розовых открытках, единственной бумаге, которую можно дешево купить; она пишет ей, даже если знает, что расстается с любимой ненадолго. Присутствие Инги в течение дня и множество забот, которые неизбежны в семье с четырьмя детьми и при условии все возрастающего дефицита, часто не оставляют времени для долгих откровенных разговоров. Несколько наспех написанных строчек, «я тебя люблю» на обрывке бумаге, найденное в кошельке во время покупок, спрятанное в стаканчике в ванной или под подушкой, вознаграждают обеих за часы тоски и томления. И с конца мая Фелис постоянно предупреждает Лили, если собирается уехать — ведь теперь Лили знает ее тайну.

Снова всю ночь одна!

Ах, ночь прошла! Мне так больно от тоски, ты, мне так больно. Я тебя люблю! Сон пришел, но был таким чудесным, что при пробуждении я почти обезумела от разочарования, ибо тебя не было рядом со мной. Я кусала подушку, я не хотела, чтобы меня кто-нибудь услышал. Ты, все, о чем я думаю, это только: Фелис! Ах, я так боюсь, что скоро настанет тот день, когда ты полюбишь другую. Пожалуйста, не сердись, что я это говорю, но ты меня совершенно изменила. Это уже больше не я.

Твоя фотография лежит передо мной! — Когда я думаю о том, что годы прошли зря! — Фелис, пожалуйста, никогда не оставляй меня одну, пожалуйста, бери меня с собой! Я знаю, что мне придется все бросить, но что значит это, если ты меня любишь! Мы связанны с тобой неразрывно. Ты знаешь, что ты разрушила мир, в котором я жила раньше (Бог свидетель, мне его не жаль) — причем во всех отношениях. Ты теперь должна меня защитить, сможешь ли ты это? Ты любишь меня? Я, я хочу жить в твоем мире, пусть даже это принесет мне лишь боль; твоя любовь, только она поможет мне эту боль перенести. Это тяжелая обязанность! Ты не боишься? Не страшно тебе? Ты ответишь мне? — — — — — Я жду тебя...

Но моменты любовного томления и страха перед будущим с лихвой компенсируются блаженством — постоянно быть рядом с любимой. Лили кажется, что вдруг распахнулись все окна, и в ее жизнь льется солнечный свет, который почти ослепляет. Пока Инга еще ничего не знает, им доставляет удовольствие вместе вести домашнее хозяйство, хотя Фелис и Лили должны быть постоянно начеку, чтобы не проговориться. Они твердо решили не обижать Ингу. Конечно, ни Ингу, ни Фелис нельзя назвать домохозяйками от Бога, несмотря на прослушанный Фелис в средней школе кулинарный курс, но когда они вдвоем моют посуду, напевая при этом, одна фальшивей другой, «Марийхен сидела, плача, в саду, на руках ее дремлющий ребенок...», так что у госпожи, выросшей на песнях Шуберта и Брамса, мурашки бегут по коже, Лили замирает и вздыхает глубоко, удивляясь всему тому чудесному, что ворвалось в ее жизнь в облике этого человеческого существа. Инга замолкает, заметив из кухни ласковый снисходительный взгляд Лили. Если она чему-то и завидует, так это чистому, сильному голосу фрау Вуст, ведь, напевая, она скрашивает свою повседневную жизнь.

Эленай Поллак

Нам всем, разумеется, очень нравилась, что Лили так воспряла духом в нашем кругу. У нас, конечно, был свой миссионерский «тик». Даже такую женщину можно изменить, думали мы, может быть, нам это удастся. И симпатия тоже была, во всяком случае, со стороны Инги. Но и мы вошли в мир, которого не знали раньше. Нацистская мелкобуржуазная среда, и в ней женщина, которая вдруг оказалась на нашей стороне. Это был, конечно, вызов. Нам было очень интересно, как она себя теперь будет вести. Мы тоже были любительницами приключений, и происходящее казалось нам очень увлекательным: и то, что происходило с нами, и то, что происходило с ней, попеременно.

В мае 1943 года Инга знакомится с Гердом Эрлихом.

Герд Эрлих

Однажды вечером мы с Эрнстом встретились с Фис в кафе на Ноллендорфплац. С нашей подругой была девушка, ослепительно прекрасные карие глаза которой сразили меня наповал. Нас представили друг другу. Ее звали Инга В., и от Фис она знала о наших жизненных обстоятельствах. Обсудив с Фис «дела», я обратил все свое внимание на Ингу. К концу вечера мы расстались добрыми друзьями. Я назначил ей свидание. В течение всего «нелегального» времени Инга была моей единственной любовью. [...]

В следующую субботу Инга с Фелис пригласили меня и моего друга Эрнста к фрау Вуст. [...] Эта суббота была первой в целой череде суббот, которые нам предстояло провести в квартире недалеко от Розенэк. Там я провел и несколько ночей в компании милых дам и своих друзей, и в конце концов мы перенесли туда часть наших материалов. Ведь фрау Вуст была известна в своем квартале как настоящая нацистка, и только наше (благотворное) влияние изменило ее. Внешне же она, конечно, оставалась верной приверженкой фюрера, чтобы по-прежнему быть нам полезной.

Герд Эрлих, Вальтер Йольсон по прозвищу Йолле и Эрнст Шверин вскоре становятся желанными гостями в доме фрау Вуст. Так как Герд в это время живет у «тети Ильзы», квартира которой находится на первом этаже и в которую с улицы может заглянуть каждый, ему приходится рано утром уходить из дому, а в выходные он вообще не может там появляться. Поэтому часто встает вопрос о том, где провести ночь с субботы на воскресенье. Невзирая на предупреждения Инги, местом ночевки часто оказывается диван в кабинете на Фридрихсхаллер штрассе.

—Замечательно, — отмахивается Герд от Ингиных напоминаний о том, что фрау Вуст «добропорядочная нацистка». — Ничего лучшего нельзя желать. Тем надежнее это для нас. Если она не имеет понятия о том, кто мы, и что-нибудь все-таки выплывет, она будет вести себя как сама невинность.

В свою очередь Герд и Инга не имеют понятия о том, что Лили давно обо всем знает, но, как обычно, не показывает этого. Правда, о спрятанных в ее квартире материалах она так никогда и не узнает.

Герд не имеет понятия и о разворачивающихся в квартире любовных коллизиях. В свою первую ночь на диване до него доносятся из одной из комнат звуки, которые молодой человек, несмотря на свою невинность, истолковывает однозначно.

—Что это было? — спрашивает он на следующий день своего друга Эрнста. — Наверное, ночью вернулся домой герр Вуст.

Эрнст смотрит на него с недоверием, а потом трясется от хохота.

—Эй, сколько тебе лет? Ты что, не знаешь, что наша очаровательная Фис с другого берега, и что она окончательно вскружила голову добрейшей Вуст.

Герд Эрлих, конечно, заметил, что его обаяние, обычно привлекающее молодых дам, оставляет Фелис равнодушной, в связи с чем он не старается больше с ней заигрывать, как он делает это обычно. Но все-таки история кажется ему невероятной. Женщина с четырьмя детьми и фюрером на стене, размышляет он, но в конце концов находит объяснение, которое снова приводит в порядок его картину мира. Во время войны мужчины оказываются редким товаром, и это, вероятно, выход из положения. Точно так же он, будучи маленьким мальчиком, занимался онанизмом со своим другом, но это отнюдь не значит, что он был гомосексуалистом.

Всеобъемлющие перемены в ее жизни тяжелы для Лили, которая все еще страдает от последствий своей челюстной операции и у которой после родов слабое сердце. Но со свойственным ей стремлением целиком отдаваться тому, что делает, она предпринимает еще кое-что. Она хочет как можно скорее развестись.

Когда она рассказывает об этом Фелис, та первым делом в ужасе мчится к Инге.

—Боже, ненормальная! Представь себе, в суде всплывет мое имя!

-Ты что, с ума сошла? — пытается Инга отговорить Лили от ее планов. — Ну, кто это разводится с четырьмя детьми?

—Не кажется ли тебе, что ты должна обеспечить своим детям нормальную семью? — вопрошают свекор со свекровью в своей прусской манере и втайне чувствуют, что их инстинктивное неприятие рыжеволосой в качестве жены сына нашло свое подтверждение.

—Боже мой, девочка, — увещевает ее мать, всплескивая руками, — ты с ума сошла? Ты ведь абсолютно незащищена. Кто будет заботиться о тебе в старости?

— Сначала рожаешь четверых детей, а потом разводишься! Ты не могла подумать об этом раньше? — недовольно ворчит папаша Каплер.

—Тебя, во всяком случае, это не должно волновать. К тебе я уж точно не обращусь за помощью, — упрямо возражает Лили.

Гюнтер, конечно, тоже возражает и ведет себя так, как обычно ведут себя мужья в подобном положении. Лили думает о том, что бы он сделал, если бы узнал истинную причину, и при этом не может удержаться от мысленного триумфа. Жаль, что он этого никогда не узнает! Гюнтер все еще пытается обычными угрозами удержать мать своих детей. Он хочет оставить за собой квартиру, и двое детей должны остаться с ним, Лили должна взять на себя всю вину за расторжение брака. Его внебрачные эскапады не имеют, конечно же, такого веса, как измены Лили.

Лили чувствует, что на нее давят со всех сторон.

«У меня сейчас сложный период. Ты должна мне помочь его пережить», — пишет она на карточке, по которой детям от 6 до 14 лет выдаются жиры. В магазине на Брайте штрассе каждый бледно-желтый талон на масло, маргарин и сыр снабжается штемпелем «выдано». Вечно подвыпившего хозяина магазина, торгующего колониальными товарами, консервами, маслом, фруктами и овощами, зовут Адольф Хох, и Фелис находит это очень смешным.

Неприятности подстерегают Лили еще с одной стороны. Инга постепенно начинает понимать, что в результате организованной ею встречи в кафе Берлин обнаружилась, с одной стороны, замечательная возможность укрытия для Фелис, но, с другой стороны, она рискует теперь потерять свою возлюбленную. Все остальные влюбленности Фелис ее мало интересуют, вернуться к моногамии они всегда успеют, но неужели это должна быть именно нацистка! К тому же Инга в глубине души не доверяет Лили. С ее точки зрения, Фелис совершила большую ошибку, рассказав Лили правду о себе. Но для Фелис это большое облегчение — больше не прятаться от Лили. Инга упрекает себя за то, что заварила эту кашу и что Фелис теперь отдана на растерзание влюбленной нацистке. Лили и Инга все чаще ссорятся между собой.

Я, конечно, снова ужасно расстроена. Я абсолютно не понимаю Ингу. Она ведь знает, что для нее это борьба с ветряными мельницами. Если это ее большая любовь, — — — то —. Я бы на ее месте поначалу вела себя так же, но именно потому, что я тебя люблю, я отказалась бы от тебя, хоть и с кровоточащим сердцем! Для меня лучше, если другие счастливы. Чем ей поможет эта поза? Что от этого изменится? Она ведь не может всерьез требовать, чтобы мы перестали любить друг друга. Или ты считаешь, что так было бы лучше? Но я хочу сказать тебе кое-что с полной определенностью: я не хочу потерять даже малую частицу тебя, я буду держать тебя так крепко, как только смогу! А я смогу это — и прежде всего: Я не хочу, чтобы было иначе!

0

8

С одной стороны, Лили впечатляет та сексуальная свобода, которую демонстрирует связанное между собой разнообразными узами трио «Инга, Нора и Эленай» — о том, что делает Фелис, она предпочитает вообще не знать. Лили и сама не упускает возможности воспользоваться этой свободой. С другой стороны, девушки делают это чересчур уж напоказ, иначе почему они постоянно ссорятся? И снова она берется за открытку. «Я хочу тебе сказать, в чем состоит ваша проблема, — поучает она Фелис. — Вы заходите слишком далеко, что-то должно оставаться, и это — внутренняя близость между людьми. Вы все думаете только о себе. О том, чтобы самому получить что-то».

В воскресенье Лили и Фелис отсыпаются. В воскресенье нет Инги, стоящей в восемь часов утра на пороге. Всю неделю Лили с нетерпением ждет воскресенья. Дети тоже знают, что в воскресенье утром, после того как мама накормила их завтраком, им предстоит самим о себе заботиться, но и они радуются возможности беспрепятственно шуметь и веселиться в своей комнате. Для себя и Фелис Лили еще в субботу вечером готовит все для второго завтрака около полудня. Остается только подогреть жареную картошку и налить солодовый кофе. Они дремлют, едят, читают и любят друг друга, и очень быстро наступает вечер. Друзья и подруги тоже знают, что до 16 часов им появляться нельзя.

Однажды воскресным июньским утром раздается звонок в дверь. Эберхард открывает дверь и впускает знакомую ему Эленай. С необыкновенной для нее резвостью Эленай врывается в комнату, в которой томно потягиваются Лили и Фелис. На ночном столике Лили, стоящем на противоположной от балкона стороне комнаты, лежит моток золотистого плетеного шнура, которым Лили хочет украсить платье. Эленай в восхищении обматывает блестящий шнур вокруг своей кудрявой головы и вокруг талии летнего платья. В этом виде она исполняет для влюбленной парочки зажигательный танец баядерки. Внезапно распахивается двустворчатая дверь, ведущая в кабинет: на пороге стоит мать Лили. Лили тоже замирает в постели, ведь, ложась в постель, они с Фелис уже давно не надевают ночных рубашек.

Теперь уже бесполезно что-то утаивать. Лили решает все рассказать родителям: может быть, это поможет им понять, почему она хочет развестись. Однажды вечером, без предупреждения явившись к родителям, Лили выкладывает им все. Она рассказывает им не только о том, что Фелис еврейка, но и обо всем остальном.

—Мы любим друг друга и хотим быть вместе.

Несколько тягостных секунд длится молчание, потом отец первым обретает дар речи.

—И что ты хочешь делать дальше?

—Ну, буду соблазнять молодых девушек, — Лили пытается за дерзостью скрыть свое смущение.

Лили

Мои родители были на самом деле не так уж удивлены. Вероятно, они сразу вспомнили мою юность и все то, что им пришлось сделать, чтобы это скрыть. Они отправили меня в школу танцев и начали приглашать в дом молодых людей. Ужасно! Чуть ли не каждый день мне представляли нового жениха. Кошмар!

Когда мне исполнилось семнадцать лет, мой отец написал стихотворение: «Любое увлечение молодым человеком начинается с подружки, / и Лили тоже влюбилась в учительницу на турнике». В выпускном классе я просто обожествляла учительницу физкультуры. Она была маленькая и мускулистая, с черными локонами и блестящими черными глазами, в общем, она казалась мне прекрасной. Из тщеславия я была лучшей на уроках физкультуры. Потом я выяснила, где она живет. У нее была комната в Шпандау, и там я ее дожидалась. Помню, что иногда я ужасно мерзла. Я постоянно бегала по лестнице вверх и вниз, и однажды решилась к ней постучать. Я наврала ей что-то невообразимое про тетушку, которая живет в Шпандау. Она, конечно, была очень смущена, просто не знала, куда деваться, бедная девочка. Ее звали Карола Фус. И она была еврейка. (Увы: я была симпатична евреям, и это было взаимно). Все смеялись надо мной. Ха-ха, опять она тут стоит, и так далее. Или они говорили мне: Эй, ты, она только что пошла в ту сторону. Девочки могут быть ужасно коварными. А потом все выплыло наружу, наверное, кто-то наябедничал. Учителя заволновались, собрали школьную конференцию и пригласили туда моих родителей. Меня чуть не исключили из школы. Но потом они устроили мне допрос и выяснили, что я совершенно ничего не понимаю и вообще абсолютно невинна. И даже тогда я не поняла, в чем было дело. Мои родители не говорили со мной об этом. О таких вещах вообще никто никогда не говорил. Все было расплывчато. Этого не делают, этого нет, того нет. Где-то в подсознании ты знаешь, ну да, она такая-то и такая-то...

Просто я теперь знаю, почему мне так легко обнимать женщин. Я могу это автоматически. Я всегда это могла. Например, после окончания школы, но еще не начав работать, я ходила в 1933 году в школу домоводства в Сааров-Писков. Я тогда была уже даже помолвлена, но у меня была подруга. Все шептались у нас за спиной, потому что мы ходили, держась за руки. Мы очень любили друг друга, но совершенно не понимали, что с нами творится. Мы лежали на соседних кроватях и ничего не делали, но все девочки говорили о нас невесть что. Если бы мы тогда знали, что с нами происходит, я бы ни за что на свете... Она потом тоже вышла замуж. У меня есть фотографии ее дочери, сделанные Фелис. Я специально ездила к ней вместе с Фелис. И на кухне она жаловалась мне на своего мужа. Из-за войны наша дружба расстроилась. Если бы мы остались вместе, все было бы иначе. Ее звали Лотти Радеке.

Я всегда говорила: как хорошо, что в конце ее фамилии стоит «е». Потому что в школе у меня был скандал из-за Герды Радек. Учитель, который все это затеял, был нашим классным руководителем. Все началось во время классной поездки, в которой с нами была мать Герды Радек. Мы абсолютно ничего не делали, просто ходили, держась за руки. Но потом говорили, что я вытворяла нечто недопустимое, и это уже полнейший абсурд. Мать Герды сказала это учителю, а учитель вызвал моих родителей. Мол, это недопустимо и неслыханно, и так далее. Мои родители тоже были шокированы, но все же поняли, что я понятия ни о чем не имею. Нам запретили сидеть вместе. В классе мы сидели друг за другом и могли передавать друг другу записки. Они на самом деле запретили нам дружить. И мы перестали дружить. Герда отдалилась от меня. Мы даже стали почти врагами.

У меня всегда были подруги, даже можно сказать, любимые подруги. Дольше всего я дружила с Лотти Тиде. Ее родители часто устраивали домашние балы, и тогда мы оставались у них ночевать, потому что уже поздно было ехать домой. Однажды мы спали втроем в двух постелях. Я лежала посредине, и вдруг Лотти оказалась совсем рядом со мной. И я сказала ей довольно резко: что тебе нужно от меня? Потом я ужасно об этом жалела. У нее одна нога была короче другой. Она была очень, очень милым человеком. Это было ужасно, и я никогда это не забуду. Я ничего не поняла.

Когда я, наконец, начала встречаться с молодыми людьми, мои родители вздохнули с облегчением. Слава, Богу, у нее появились друзья!

Боязливая мать Лили очень переживает из-за того, что Фелис еврейка, но гораздо серьезней для ее родителей другое. Они, конечно же, видят, как счастлива их дочь и как боготворит ее Фелис. Если бы не дети, папаша Каплер самолично вышвырнул бы своего зятя-нациста. Несмотря на все сомнения, Фелис принимают в кругу семьи с удивительной теплотой.

«Папочка» очень понравился Фелис с самой первой их встречи на Рождество. Когда он встал перед ней, рослый, стройный, с никелированными очками на носу, она побледнела и вынуждена была сесть. Сходство с ее собственным отцом было просто поразительным.

Лили настраивается на долгую совместную жизнь с Фелис и мужественно борется со страхом перед неведомым будущим. Она берет на себя нелегкую ношу: война, четверо детей, скрывающаяся еврейка в доме — и она ничего не умеет, кроме как готовить, стирать пеленки и убирать.

Фелис, пожалуйста, не повторяй ошибок моего мужа: если я иногда раздражаюсь или сержусь, не возражай мне; не говори ничего и будь добра ко мне. Я вполне благоразумна, но дай мне перебеситься, это быстро пройдет. — — Когда мы, наконец, будем по-настоящему вдвоем? (Инга!) Я думаю, что дальше будет еще хуже (эти дорогие друзья!). Будем надеяться на лучшее. Вообще-то у всего есть две стороны! Кто знает, сколько нам еще осталось быть вдвоем!

Послушай, мне пришло в голову нечто грандиозное! Как насчет брачного договора? Например, с моей стороны: верность, нежность и признание твоих многообразных обязанностей по отношению к...

В данный момент я так бесконечно — ах, нет, я не малодушна и не уныла, но бесконечно печальна. Никогда не обещай мне того, что ты не можешь выполнить! Никогда! Я абсолютно уверена в том, что ты меня никогда не бросишь. Такую женщину как я не бросают. Лучше всего было бы для нас перестать скрываться. Построить совершенно новое будущее. Я с печалью думаю о твоей юности, о том, что я, такая зрелая дама, обременяю тебя. Но ты ведь сделаешь это, правда? И с удовольствием? Для меня!!

Ты, мне очень хочется получить от тебя нечто, подтверждающее, что ты моя. Колец мы, к сожалению, не можем носить, и я не знаю, что, но что-то ведь должно быть. — Фелис, девочка моя, я только что думала о твоих глазах. — Фелис, я тебя люблю! Чем дольше мы живем вместе, тем больше. — — Вообще, я собираюсь составить список вещей, которые мне хотелось бы иметь. Ты можешь быть уверена в том, что у нас все будет очень мило. Ты сможешь достать для меня диван?

Мне становится немного не по себе, когда я думаю о будущем. Но это не страх. Я долго думала о том, что я хочу сделать. Долго! Я хочу жить с тобой — и быть счастлива! Вырви меня из этой повседневности, я в ней уже не помещаюсь. Лучше пережить большое горе и умереть от этого, чем до конца спокойно жить в безмятежном счастье. Фелис, я еще никогда никого не любила, позабыв о всем и вся. Никогда не оставляй меня одну!

В июне в Берлине работают два еврейских учреждения: еврейская больница и кладбище Вайсензее. В городе еще живут 6.000 евреев, в смешанных браках и в подполье. 10 июня конфисковывается все имущество насильственно созданного в июле 1939 года посреднического общества «Правовое объединение евреев Германии», в общей сложности восемь миллионов рейхсмарок. Директор еврейской больницы доктор Вальтер Люстиг становится основателем и руководителем «Нового имперского объединения», находящегося в канцелярии еврейской больницы. Это общество не имеет практически никакой возможности помогать своим принудительным членам. Несколько еврейских служащих в Мишехе под надзором гестапо руководят до апреля 1945 года последними евреями города. Лечат больных, выслеживают скрывающихся, арестовывают и депортируют осиротевших «партнеров Мишехе», организовывают похороны, ведут статистику.

Не прекращаются скандалы с Гюнтером Вустом. Он ни при каких условиях не соглашается на развод, хоть и давно уже живет у своей подруги Лизл. Лизл неожиданно приходит на помощь Лили, начав со своей стороны давить на Гюнтера, чтобы, наконец, женить его на себе. После долгих препирательств Лили и Гюнтер делят между собой детей. Оба старших сына, Бернд и Эберхард, должны переехать к Гюнтеру, Райнхард и Альбрехт остаются с Лили. К ужасу своих подруг, Лили довольно невозмутимо относится к этой «торговле», при нынешних обстоятельствах она почти уверена, что Гюнтер не сможет забрать детей. После того как Гюнтер, наконец, соглашается на развод, начинаются ссоры из-за денег и из-за того, кто что получит из совместно нажитого имущества.

Я снова еду к своему мужу. Но я твердо решила, что это будет наш последний разговор. Я больше не хочу. Он должен сам решить, как он со всем этим справится. Я больше ничего не буду делать и ни с кем больше не стану это обсуждать, кроме тебя и Инги. Ему кажется, что все просто. Но он будет удивлен. Во всяком случае, это не будет так быстро, как ему хочется. — Скажи мне, что с твоей пишущей машинкой? Было бы хорошо, если бы я могла ею пользоваться. Я хочу, наконец, чего-то добиться. Я всего всегда ужасно боюсь, но так было всегда. Но если я начну что-то делать, то дальше все будет хорошо. Хотя бы потому, что я этого очень хочу, потому, что я могу встать на ноги и жить без посторонней помощи.

И ты поможешь мне, правда? Ты ведь любишь меня! Ты ведь действительно остаешься у меня одна — но я и не хочу, чтобы было иначе. И всем назло: Я люблю тебя больше жизни! Я очень надеюсь, что все будет хорошо — и потом — потом нам будет открыт весь мир. (Но, вообще-то, я не буду следить за твоими костюмами!!!)

—И вообще, мне не нравится твое окружение, — как бы невзначай замечает Гюнтер во время одной из размолвок.

Лили с недоверием смотрит на него, и ее взгляд становится жестким. Догадывается ли он, что именно в этом ключ ко всей ситуации? Глубоко уязвленная, она напоминает ему давно забытую фразу: «Тогда спасите мне по крайней мере ребенка». Она чуть не умерла, рожая Райнхарда. «Тогда спасите мне по крайней мере ребенка». Тот, кто смог это произнести, способен на все.

С этого момента Лили соглашается на все, что требует Гюнтер.

И словно ей недостаточно проблем с Гюнтером, — Инга внушает ей новые страхи. «Пожалуйста, не оставляй меня ночью одну», — умоляет она, после того как Инга неожиданно явилась в неурочное время.

«Что такое любовь, — мучительное счастье, чудесная боль?!», — спрашивает она на обороте четырех розовых использованных продуктовых карточек:

Фелис, Бог свидетель, для меня все прошедшее исчезло, его просто больше нет — все сегодня, все завтра, и все сияет, если на него взглянуть. Я люблю тебя бесконечно. И ты любишь меня! Моя девочка, моя любимая девочка, моя красивая девочка. Я думаю, мы обе очень зависим друг от друга. Друг без друга ничего не выйдет. Отныне так должно быть. На всю жизнь. Я ничего не желаю так страстно, как этого. Никогда нельзя говорить «никогда» и никогда нельзя говорить «всегда», и все-таки я хочу это сказать и признать: мы всегда будем вместе и мы никогда не покинем друг друга, разве что это будет к счастью. Я не вижу причин для того, чтобы две женщины не могли идти своей дорогой, полной счастья и гармонии. Зачем нам мужчины! В любом случае, я ничего не боюсь, ведь ты же «в достаточной мере мужчина», правда? Ты знаешь, что ты всегда должна меня защищать, и ты ведь с удовольствием делаешь это. Я по опыту знаю, что не обязательно нужно быть счастливой с мужчиной; в конце концов, они совершенно иные существа, живут на другой планете и редко позволяют нам, бедным женщинам, принимать участие в своей жизни, — я сталкивалась с этим очень часто. — И ты, моя любимая, ты для меня нечто несказанно родное, ты это просто: я! Мы с тобой чудесная пара. Бог свидетель, моя предыдущая жизнь не была совсем уж лишена любви, но это была не жизнь, не настоящая жизнь, долгие годы я не жила, это была упущенная жизнь. А ведь жизнь дана нам не для этого. Я хочу жить, любить всем жаром своего сердца и ощущать полноту жизни и любви. Я никогда не буду стоять перед тобой с пустыми руками. Я буду заботиться о тебе, я буду для тебя всегда и везде родиной, домом и семьей: я хочу тебе дать все то, чего у тебя нет, и я знаю, что мое призвание — сделать счастливой тебя, мою Фелис.

С конца 1942 года Фелис и ее сестре Ирене удается постоянно писать друг другу — через живущую в Женеве мадам Эмми-Луизу Куммер. Фрау Куммер, работающая, видимо, в комитете помощи и спасения сионистской организации Хехалуц («Пионер»), переписывает фрагменты писем и пересылает их в Лондон или в Берлин. Иногда это длится четырнадцать дней, а иногда и целый месяц, прежде чем письмо из Лондона пройдет английскую цензуру и цензуру высшего командования вермахта и, снабженное синим штемпелем, будет доставлено в Женеву. Многие письма не доходят вообще. 6 июля Ирена благодарит за фотографию, полученную от Путц. «Остается только всплеснуть руками, — пишет она, — и сказать: девочка, девочка, как ты изменилась. Но мне кажется, я все еще думаю, что Путц 17 лет, а не 21».

Еще в самом начале их взаимной симпатии Фелис начала называть Лили Эме. «Эме, или здоровый человеческий рассудок» — так называется пьеса Хайнца Кубира, которую Ольга Чехова подарила Фелис в январе 1940 года «на память о пьесе, которая доставила так много радости многим людям и мне». Премьера этой простоватой комедии, действие которой разыгрывается сразу после Французской революции, состоялась в Бременском театре 30 апреля 1938 года. Эме предстает в ней молодой дамой, «за нелогичностью которой кроется трезвый рассудок». Лили нравится это имя. Эме, возлюбленная, да она хочет быть ею, всегда и безгранично. И не подходит ли это определение и ей? Все называют ее безрассудной, но не признак ли это здорового рассудка — покинуть удушающую тесноту своей прежней жизни и броситься в омут приключений, пока еще не поздно? Есть ли что-либо более неразумное, чем, подобно ее матери, состариться рядом с нелюбимым мужчиной?

26 июня 1943 года Эме пишет зелеными чернилами Фелис свою часть «брачного договора»:

Я всегда буду тебя безгранично любить,

буду тебе безоговорочно верна,

буду заботиться о порядке и чистоте,

буду прилежно трудиться для тебя, для детей и для себя самой,

буду экономна, и, если нужно,

великодушно во всем

тебе доверять!

Что принадлежит мне, должно принадлежать тебе;

я буду всегда с тобой.

Элизабет Вуст, урожд. Каплер

«А ты?», — спрашивает она Фелис на обороте почтовой открытки. 29 июня Фелис принимает вызов — на двойном листе настоящей писчей бумаге.

Именем всех существующих богов, святых и идолов я обязуюсь выполнять следующие десять пунктов и надеюсь, что все существующие боги, святые и идолы будут милостивы и помогут мне сдержать слово: 

 

1. Я буду тебя всегда любить. 

2. Я никогда не оставлю тебя одну. 

3. Я сделаю все для того, чтобы ты была счастлива. 

4. Я буду, насколько это позволят обстоятельства, заботиться о тебе и о детях. 

5. Я не буду протестовать против того, чтобы ты заботилась обо мне. 

6. Я больше не буду заглядываться на красивых девочек, разве что, чтобы удостовериться, что ты красивее. 

7. Я буду по вечерам очень редко поздно возвращаться домой. 

8. Я буду стараться по ночам как можно тише скрипеть зубами. 

9. Я буду тебя всегда любить.

10. Я буду тебя всегда любить.

Пока.

Фелис.

0

9

«Это странно, — пишет Лили в поезде, — если я думаю о будущем, то никогда не думаю о детях, мне кажется, что мы одни».

Бернд Вуст

Конечно, мама нас кормила и пеленала, но роль домашней хозяйки ей явно не доставляла удовольствия. Она часто говорила мне о своей «мечте»: когда закончится война, будет, с божьей помощью, достаточно консервов, и больше не придется чистить овощи. Я видел и кое-что другое: когда мы были в гостях у бабушки, было заметно, что она совсем иначе относится к домашнему хозяйству, готовке и всему остальному. Бабушка готовила как уроженка рейнской области, мне эта еда не нравилась, но я должен был ее хвалить, потому что этого хотел дедушка. Например, сладковатые телячьи фрикадельки, может быть, это и не было «рейнское» блюдо, но я пробовал его только у бабушки. Дедушка был очень веселым человеком, но позже превратился в ужасно упрямого сутягу. Такова была его манера справляться с жизненными трудностями, манера не слишком мужественная, но он умел это маскировать целой кучей разного вздора. Нам, детям, он был замечательным дедушкой. Он сажал нас всех четверых на свой велосипед. На Гогенцоллерндам был в середине парк с широкими пешеходными дорожками и скамейками, там он нас катал и говорил, чтобы мы, тогда еще малыши, следили, не появится ли сторож.

Однажды утром Инга приходит на работу и обнаруживает Лили и Фелис в постели в затемненной комнате.

—Инга, открой, пожалуйста, окно, — лениво мурлычет Фелис и обматывает вокруг пальца одну из растрепанных прядей Лили.

—Я тебе не служанка, девочка, — рычит Инга. — Это уж слишком! Хватит с меня! — с этими словами она захлопывает дверь спальни и берется за свою обычную домашнюю работу. Карьера Инги как помощницы по хозяйству заканчивается громкой и совершенно неделовой перепалкой между нею и Лили. Чемодан Инги уже стоит у двери.

Но этот уход никак нельзя назвать неподготовленным. Уже довольно продолжительное время бывший шеф Инги из книжного магазина Колиньона дает ей понять, что он был бы рад снова видеть ее у себя в качестве бухгалтера. В конце концов они вместе отправляются в ведомство труда, и ему удается досрочно освободить Ингу от годичной службы — в связи с ее незаменимостью. 21 июня 1943 года Инга, наконец, снова становится бухгалтером, радуясь возможности вырваться из напряженной атмосферы Фридрихсхаллер штрассе, а для Фелис и Лили начинается время свободы.

Моя Фелис-девочка,

я сижу в поезде на Грюнау. Чувствуешь ли ты, что я думаю о тебе? Я уверена, если мое сердце бьется и болит, значит, ты думаешь обо мне!! Почему любовь причиняет боль? — После нескольких своих любовных историй я думала, что, наверное, не умею по-настоящему любить, но теперь я знаю, что я это могу. Я люблю тебя, ты, мой на самом деле «первый человек»! Раньше у меня часто бывало странное чувство вины, ощущение, что что-то не так, что мне должно быть стыдно — а сейчас — сейчас я просто льюсь через край, и мое чувство безбрежно.

13 июля 1943 года гестапо, главное государственное полицейское управление Берлина, направляет письмо в канцелярию господина главного финансового президента района Бранденбург, в отдел оценки имущества. В этом письме сообщается, что еврейка Фелис Сара Шрагенхайм с 15.6.1943 числится сбежавшей, в связи с чем ее имущество может быть конфисковано. Запрос тотчас удовлетворяется. Уже 1 июля отдел корреспонденции Прусского государственного банка сообщает главному финансовому президенту о том, что имущество «Фелис Сары Шрагенхайм», счет №. J 361 224, конфисковано в соответствии с положением, опубликованном в «Немецком имперском вестнике» №.144 от 24 июня 1943 года.

Лили готовится к роли разведенной женщины, которая будет получать деньги от своего мужа лишь в течение одного года, потому что под дамокловым мечом угроз Гюнтера согласилась взять на себя часть вины за расторжение брака. В июне она записывается школу иностранных языков «Раков» на Виттенбергплац. Она хочет пройти курс перевода с английского, но сначала ей нужно изучить немецкую стенографию и машинопись. Когда утренние занятия заканчиваются, Фелис стоит в своих коротких льняных брюках у ворот школы. Колесо к колесу едут они на велосипедах через Вильмерсдорф и садятся на скамейку в парке Гинденбурга, чтобы поболтать, прежде чем ими снова завладеет орава детей.

Жители Берлина все еще верят, что берлинская воздушная оборона не допустит серьезной воздушной атаки на имперскую столицу. К ночным «москитным атакам» уже все привыкли, они не приносят больших разрушений. С сочувствием и некоторым недоверием прислушиваются берлинцы к рассказам беженцев из Рурской области, повествующих о горящих городских районах и о полностью разрушенных городах. Но невозмутимость сменяется растущим беспокойством, когда между 24 и 30 июля, в ходе операции «Гоморра», в близлежащем Гамбурге погибают от британских зажигательных и разрывных бомб около 50.000 человек. 1 августа каждая берлинская семья получает письмо, рекомендующее женщинам, детям, больным и пенсионерам покинуть имперскую столицу. При 35-градусной температуре начинается массовый штурм вокзалов и билетных касс. Тысячи уезжают за город и ночуют в лесу в палатках. Тысячи едут к друзьям и знакомым в сельскую местность, чтобы отвезти в надежное место ценные вещи. «Фёлькишер беобахтер» цитирует Фридриха Великого: «В часы бури и страданий нужно вооружиться железными внутренностями и бронзовым сердцем, чтобы изгнать любого рода чувствительность».

Соотечественники должны быть «полностью подготовлены к сопротивлению бомбовому террору», пишут газеты. Ценные вещи следует отправить на хранение к знакомым в менее опасные районы. Мебель, ковры и домашнюю утварь нужно снабдить табличками с указанием точного адреса владельца. «Женщинам и детям место в подвале, раз и навсегда», — предупреждает Хакенкройцбаннер, ежедневная национал-социалистская газета Манхейма и Нордбадена, которой еще предстоит сыграть роль в истории Фелис. Так как разрывные бомбы опасны тем, что можно оказаться погребенным под обломками или умереть от перегрева, люди должны точно запомнить выходы из бомбоубежища. Эти выходы нельзя загораживать ящиками, приборами и взятыми с собой в бомбоубежище вещами. Проломы в стенах надлежит заделывать, так как при пожаре они действуют по принципу камина и представляют собой опасность для еще не разрушенного дома. В подвал нужно брать с собой только то, что необходимо для «примитивного» выживания. «Пара полотенец важнее, чем столовое серебро, ковры, картины и сто томов классиков», — поучает Хакенкройцбаннер. В подвале нужны прежде всего свечи и спички, газовые маски, одеяла и вода. Если все выходы окажутся засыпанными и пылающий над повалом огонь раскалит воздух до смертельной температуры, то помочь могут только смоченные водой одеяла и пальто. В этом случае надлежит пробиваться через горящий дом, держа перед ртом и носом влажное полотенце. В квартире должна стоять наготове ручная кладь для бомбоубежища, со сберегательной книжкой, продуктовыми карточками, питьевой водой и небольшим запасом продуктов. Одежда для бомбоубежища должна содержать как можно меньше искусственного шелка и хлопка, потому что эти материалы легко воспламеняются. Вместо этого рекомендуются тяжелые кожаные перчатки, кожаные пальто и куртки, а также очки, защищающие виски, наподобие снежных или сварочных очков. Женщинам следует надевать на голову платок.

«Место ли мужчинам в подвале?», — спрашивает газета и тут же дает ответ: «Их задача состоит не в том, чтобы спасать самих себя, а в том, чтобы отвратить беду от общества». Огонь нужно гасить песком и водой, зажигательные бомбы похожи на беловатый фейерверк, фосфорные бомбы исторгают брызги и дым, огневыми хлопушками можно, конечно, погасить летящие искры, но они бессильны против фосфора, который разбрызгивается во все стороны.

В Берлине люди охвачены страшным беспокойством. Каждый вечер ожидается начало постоянно предсказываемой Би Би Си воздушной атаки. Каждую ночь при первых звуках сирены жители исчезают в подвалах. Люди штурмуют вокзалы. Все, кто не обязан оставаться в городе, устремляются на восток или на юг. Кругом разворочены мостовые, и каждый свободный кусочек земли перекопан. Везде устраиваются противовоздушные ямы. Коменданты останавливают каждого праздношатающегося прохожего мужского пола и дают ему в руки лопату. Люди ходят по улицам гораздо быстрее, чем раньше. То, чего все уже так давно боятся, происходит лишь 27 августа, когда берлинцы постепенно начинают снова доверять своим воздушным силам. Скрывающиеся евреи, наподобие Герда Эрлиха, должны при бомбовых атаках поторапливаться, чтобы своевременно добраться до общественного бомбоубежища.

Герд Эрлих

Имперское радио Берлина замолкло, как это обычно бывало, около 9 часов вечера. Это значило, что вражеские самолеты подлетали к городу. Я быстро надел сапоги и куртку и застегнул свой гитлерюгендовкий пояс. Папка стояла наготове около двери. И действительно, завыли сирены. Значит, нужно быстрее выходить из дому и немного прогуляться по улице. Последний раз я был в замечательно обустроенном подвале на Бисмаркштрассе. Там жил мой бывший соученик, Клаус Х., полуариец, преспокойно себе живущий в этом качестве. В тот день, едва я дошел до этого дома, зенитные пушки начали палить изо всех сил. [...] Свет погас. Пыль летела с потолка. Подвал качало как корабль на море. Женщины начали кричать, и, казалось, будто весь дом обрушился. После нескольких минут растерянности мы все-таки взяли себя в руки. Охранники бомбоубежища стали звать к двери молодых людей. Меня и Клауса выбрали для контрольного прохода по полу. Это значит, надеваешь шлем и идешь. [...] С крыши открывалась потрясающая панорама. На какое-то мгновение мы совсем забыли об опасности, которая тяготела над нами. Ночное небо было со всех сторон кроваво-красным. Над нашими головами плыли разноцветные светящиеся рождественские елки — это стреляли трассирующими снарядами немецкие зенитные пушки. Прожекторы ловили в перекрестья отдельные самолеты, которые, несмотря на яростный оборонный огонь, невозмутимо летели дальше, чтобы потом, возможно, мужественно взять на таран какой-нибудь индустриальный объект или железную дорогу. [...] Потом мы поспешили на улицу. Поднялся сильный ветер, который нес с собой дым, пепел и листовки. Мы быстро собрали несколько летящих «Призывов к немецкому народу» и засунули их в карманы. [...] Налет длился в общей сложности не больше часа, но причиненный ущерб был весьма значительным. Еще два дня спустя я ходил по горящим улицам. [...] В ту ночь я вынужден был гулять до трех часов ночи, потому что в доме было слишком неспокойно для того, чтобы незаметно туда вернуться. Я помогал тушить многочисленные горящие дома и выносить мебель.

Соседи знают и любят Фелис как симпатичную подругу Лили. При первых звуках воздушной тревоги она отправляется с Лили и Берндом в подвал, в то время как трое младших проводят ночи в детском бункере, привилегия, которая доступна далеко не всем матерям. Поначалу Лили сама отводит их в бункер к сестре Герте, позже они отправляются туда сами. Они кажутся себе такими взрослыми, когда без четверти шесть идут рука об руку через Кольбергплац к Райхенхаллер штрассе. Заботливый Эберхард отвечает за то, чтобы Толстяк был передан на попечение сестре Герте. Альберт, которому еще нет двух лет и который еще не приучен к горшку, собственно, еще не имеет права ночевать в бункере, но сестра Герта просто влюблена в него и закрывает на это глаза. В то время как другие дети вскарабкиваются со своими плюшевыми мишками на двухэтажные кровати, Толстяку разрешается прижиматься к полной груди сестры Герты. «Держаться за ручки, головки опустить, думать только об Адольфе Гитлере. Он дает нам наш насущный хлеб и спасает нас от всех бед», лепечут малыши хором и смотрят на портрет фюрера. После чего выключается свет, и те, кто лежит снизу, начинают пинать ногами лежащих над ними. «Тихо», — кричит сестра Герта, еще сильнее прижимает Толстяка к себе и думает с тоской о доме, о котором она уже большее двух месяцев ничего не слышала с момента капитуляции немецко-итальянских войск в Тунисе.

Дома, когда раздается вой сирены, у Лили начинается стресс.

—Идем, наконец! — сердится она и, нервничая, носится с сумками для бомбоубежища между входной дверью и ванной. Но Фелис стоит перед зеркалом и все расчесывается и расчесывается. У нее темно-коричневые, прямые и сухие волосы; если бы не элегантный перманент, который ей делают в парикмахерской, ее волосы были бы невзрачными. За ними нужен постоянный уход. Когда она спускается в подвал, ее прическа непременно должна быть в порядке. Чем более ухоженной она предстает перед жильцами, тем увереннее она себя чувствует.

После отбоя роли меняются.

—Не спи, пожалуйста, не спи, — ноет Фелис, если Лили останавливается от усталости на лестнице, и Фелис должна просто-таки тащить ее в квартиру. Потом Фелис приходится еще и раздевать Лили, неподвижно распростершуюся на кровати. Это нередко приводит к тому, что Лили вдруг неожиданно просыпается. На следующий день ее одолевает свинцовая усталость, когда любимые малыши в восемь часов утра звонят в дверь.

Примерно в это время Эрнст, Йолле и Герд спрашивают ее, не хочет ли она бежать вместе с ними. Луцу, находящемуся в розыске после героического деяния с удостоверениями Немецкого Красного Креста, недавно удалось бежать в Швейцарию — с помощью одной дамы и удостоверения имперского министерства вооружения и боеприпасов, разрешающего передвижение вблизи границы.

Фелис и Лили отчаянно дискутируют. Бежать или оставаться? Такие же лихорадочные споры ведутся — незаметно для Лили — между Фелис, Ингой и Эленай. Побег через границу в Швейцарию ни в коем случае нельзя назвать безопасным. Известны случаи, когда швейцарские таможенные чиновники отправляли беглых евреев, подобно почтовым пакетам, назад в нацистскую Германию.

Лили размышляет о том, чтобы оставить детей и бежать вместе с Фелис. В Южной Германии есть много детских домов. После войны она могла бы забрать детей назад. Лили убеждена в том, что это «потом» наступит. Фелис, напротив, настроена скептически, обрывки слухов, которые доходят до нее, слишком ужасны для того, чтобы представить себе это «потом». Но все-таки она допускает эту мысль. Так как известно, что люди, помогающие устроить побег, интересуются не деньгами, а только вещами, Фелис пишет фрау Зельбах в Ризенгебирге и простит о возвращении своего имущества. Мамочка, для которой отношения Фелис и Лили равносильны непростительному нарушению верности, отправила вещи Фелис — ковровые дорожки, постельное белье из разных квартир и, прежде всего, персидский мех ее бабушки — в лесничество и к Ольге в Восточную Померанию. На требование Фелис она реагирует раздраженно и придумывает все новые отговорки. Она всегда предупреждала Фелис о том, что «беглянка» не может себе позволить так долго оставаться на одном месте.

Лили чувствует, что обязана предложить Фелис бежать без нее. В конце августа она записывает то, что мучает ее уже в течение многих недель.

Ты, мой любимый человек,

я не могу представить себе жизни без тебя. Может ли такое быть? Не меняемся ли мы, не становимся ли чужими каждую минуту, прожитую друг без друга, и не находим ли мы себя заново при каждой встрече? И я должна, может быть, дни, недели, месяцы быть без тебя, без твоего голоса, твоих рук, твоего рта? Без уверенности, что все твои мысли посвящены мне, как и мои — тебе? Неужели нужно отдавать все, что любишь? Нельзя ли быть счастливым без оглядки? Отдаление, время, привыкание — неужели и нам угрожают эти опаснейшие враги любви? Или наша любовь настолько слаба, что тоска, этот медленно угасающий огонь, пойдет ей только на пользу?? Почему я пишу все это — я люблю тебя так сильно, я ничего подобного раньше не чувствовала и не знала. Я только мучаю тебя и себя. Почему люди мучают друг друга, если любят? Потому что любят.

Это письмо без подписи, оно написано зелеными чернилами и почерком, который легко можно спутать с почерком Фелис.

Эленай совершенно теряется, когда однажды ей в руки попадает одно из подобных писем Лили.

—Скажи, почему ты подражаешь почерку Фелис?

—Это любовь, — отвечает Лили.

Эленай, Инга и Фелис решают, что, учитывая неопределенный исход побега, для Фелис будет надежнее оставаться в Берлине. Фелис знает, что это ее последний шанс покинуть Германию, и она еще ближе «придвигается» к Лили.

Ночью

Какое счастье над тобой склониться
И видеть, как тебе спокойно спится,
Когда чрез плотное дремотное молчанье
Лишь слышно твое тихое дыханье.

Когда мои глаза скользят по этим ясным
Твоим чертам, знакомым и прекрасным,
Могу я очень многое понять
В том чудном мире, что ты хочешь мне отдать.

И как в произведение искусства
В тебя гляжу, и замирают чувства.
Ловлю зов губ твоих — в ответ лишь тишина...
И вдруг я понимаю — я одна.

Тебя здесь нет — и страх меня пронзает.
Я вижу даль - она не отпускает.
И я тебя бужу, шепча, как я люблю,
Чтоб снова ты вернулась в жизнь мою.

Моя Эме!

Я люблю тебя так сильно, что ничего не могу написать. И мне, собственно, ничего не нужно тебе писать, ведь все ужасно важное я скажу тебе — если ты согласна — потом в постели.

И если ты однажды скажешь, что я должна найти для тебя мужчину, или что ты хочешь выйти замуж, то тебя отлупит по все правилам

твой

верный, мужественный, благородный, дикий

Ягуар

Так впервые Фелис называет себя Ягуаром.

Второго числа каждого месяца Эме и Ягуар вспоминают 2 апреля, день, когда Фелис впервые забралась к Лили под одеяло. 2 сентября Ягуар и Эме дарят друг другу кольца. Эме получает золотое обручальное кольцо, на внутренней стороне которого выгравировано «Ф.Ш.» и дата 2. 4. 43. Она дарит Ягуару свое серебряное кольцо с зеленым камнем. Руки Фелис так тонки, что она может носить его только на среднем пальце правой руки.

Моя глубоко любимая девочка!

Ко дню нашей свадьбы — такие длинные и такие короткие полгода — я желаю тебе и себе все самое лучшее, что может существовать на свете. Прежде всего — счастливого будущего! В него входит немножко денег, симпатичная квартира и милые друзья. Последних у нас всегда будет достаточно. Квартира у нас тоже будет, но вот будут ли постоянно деньги? — — ладно, посмотрим! Что может с нами случиться, а? При нашей любви! И что нам еще нужно!

Я люблю тебя бесконечно и никогда тебя не оставлю.

Твоя Эме

В конце сентября Фелис встречается с Эрнстом Шверином и Гердом Эрлихом в кафе на Савиньиплац.

Герд Эрлих

Мы хотели встретиться с девушкой в половине четвертого, но пришли немного раньше. Эрнст сел за стол, а я, в своей униформе, отправился к буфету, чтобы взять нам по кусочку пирога. Впереди стояло несколько человек, а непосредственно передо мной — офицер СД. Я не простоял и пяти минут, офицер СД как раз получал свой заказ, как вдруг почувствовал чью-то руку на своем плече. Я полуоборачиваюсь и вижу свою бывшую еврейскую коллегу по работе в Е & Г, которая вместе со своими родителями перешла на нелегальное положение, но уже довольно давно была схвачена гестапо. Мы знали об этой девушке, что ее зовут Стелла Гольдшлаг, что из-за своих красивых светлых волос она получила прозвище «еврейская Лорелея», и что с момента своего ареста она шпионит по заданию полиции. Ей удалось передать множество евреев в руки полицейских чиновников. «Привет, Герд, как дела?» — «Простите, девушка, я Вас не знаю. Вы, вероятно, спутали меня с кем-то!» — «Нет же, ты ведь Герд Эрлих, неужели ты не узнаешь меня? Мы ведь вместе работали в Е & Г!» — «Вы, безусловно, заблуждаетесь, меня зовут иначе!» В этот момент офицер, стоящий впереди меня, получает свой заказ и оборачивается. Вероятно, это был сопровождающий шпионки, она должна была привлекать его внимание к скрывающимся евреям, которых потом нужно было только арестовать. В полицейском участке мне не помогли бы все мои замечательные удостоверения. Следовательно, я не мог допустить, чтобы до этого дошло. Девушка, все еще протягивающая ко мне руку, получает пинок в грудь. С помощью свистка я предупреждаю Эрнста об опасности. В этот момент офицер СД хочет меня схватить. Эрнст, который видит, в каком опасном положении я нахожусь, прыгает на него с боку. Длинный парень падает через сервировочный стол. Все это произошло в течение нескольких секунд. Прежде чем кто-либо из присутствующих успел прийти в себя от удивления, мы оба были уже на улице и с огромной скоростью мчались за угол. Вверх на станцию электрички. Снова вниз, и прыгаем в едущий трамвай. Лишь на вокзале Цоо, две остановки спустя, убедившись, что нас никто не преследует, мы вышли и проехали на электричке одну станцию назад, к Савиньиплац. Нам нужно было дождаться Фелис у кафе, чтобы она не вошла туда и не попала в ловушку. Мы стояли в парадном противоположного дома и следили за входом в опасное место. Наконец наша подруга пришла. Мы успели привлечь к себе ее внимание, прежде чем она вошла в кафе, и пошли с ней вместе в другой ресторан. Там мы рассказали ей, что произошло.

Это событие впервые серьезно обеспокоило меня. Еще тревожнее было сообщение, полученное нами от одного товарища, работающего в полиции. Стелла назвала мое имя и подробно описала меня, и теперь эти данные, вместе с моим портретом, стояли в розыскном листе. Значит, пришло время уносить ноги из Берлина.

В течение четырнадцати дней все подготовлено. Велосипед, пишущую машинку, может быть, немного денег нужно отдать людям, помогающим организовать побег. Остальное сделает Хедвиг Мейер, одетая в черное дама, живущая в респектабельной вилле в Грюневальде и потерявшая на немецком восточном фронте двух сыновей. Зашифрованной телеграммой она извещает крестьян в баденском Зингене, показывающих беглецам безопасный проход и готовящих их побег в Швейцарию. 7 октября 1943 года в десять часов вечера небольшая депутация друзей провожает Герда, Эрнста и его невесту, называемую всеми «толстушкой», в «отпуск». Перед этим Герд встретил Ингу после работы у Колиньона, чтобы поужинать с ней на оставшиеся продуктовые карточки. Обе проверки документов чиновниками тайной государственной полиции проходят без проблем. После ночи, проведенной в Штутгартском отеле, они в семь часов утра отправляются пригородным поездом в Туттинген и, после недолгого пребывания там, дальше в Зигмаринен. После обеденного перерыва троица садится в следующий пригородный поезд на Радольфцель у Боденского озера, чтобы потом пересесть на поезд, в 17 часов своевременно доставляющий их в пограничный Зинген. Их предупреждают избегать строгого контролируемого поезда Штутгарт — Зинген и по возможности пользоваться другими маршрутами. На вокзале ждет «дама в черном с велосипедом», за которой они должны незаметно следовать. Приключение заканчивается в швейцарской деревушке Рамзен, после ночи в лесу, в течение которой они едва не перепутали направление, что было бы равносильно смерти. Молодой швейцарский пограничник перехватывает их на полевой дороге и доставляет к таможенному посту. Бернский немецкий дежурного сержанта берлинцы не понимают абсолютно.

—Parlez-vous francais?

Сержант Фиш хочет немедленно отправить их назад в Германию.

—У Вас есть ружье? — спрашивает Герд.

—Да.

—Вы умеете стрелять?

—Да.

—Тогда застрелите нас, иначе мы отсюда не уйдем.

После чего Герд Эрлих просит разрешения позвонить в Вашингтон.

0


Вы здесь » Тематический форум ВМЕСТЕ » #Художественные книги » Эрика Фишер Эми и Ягуар