Тематический форум ВМЕСТЕ

Объявление

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Тематический форум ВМЕСТЕ » Золотой фонд темных книг » fanat84 "Великое веселье"


fanat84 "Великое веселье"

Сообщений 1 страница 16 из 16

1

скажу от себя:
это произведение заявлено как фанфик,
но автор безумно талантлив
и из под его пера вышла потрясающая книга
Поэтому выкладываю ее сразу в золотой фонд

http://s2.uploads.ru/t/p314q.png

Скачать в формате fb2   http://sf.uploads.ru/t/W9rhQ.png

Великое веселье

Автор: fanat84

Описание:
Случайная встреча в оккупированном Париже. 1942 год.

========== Пролог ==========
        Ладонь ощутила грубый рубец на смятой простыне, легонько погладила его и продвинулась дальше, коснувшись кожи лежащего рядом человека. Легкие пальцы пробежались по руке, безвольно утонувшей в складках одеяла, притронулись к плечу, захватили прядь, темнеющую на подушке.

Ничего не произошло. В комнате стояла невыносимая жара, а благодаря полумраку казалось, что лежишь под одеялом и дышишь тем же воздухом, который только что выдохнул. Подушка промокла от пота. Все тело словно плавало в горячей ванне, в висках стучало от боли, а глаза казались засыпанными песком из-за сна в неурочное время.

Потом Эмма села на кровати, пытаясь полной грудью вдохнуть невыносимо спертый воздух, казалось, лишенный всякого кислорода. За окном плавился ранний вечер, солнце, пробиваясь сквозь мелкие дырочки в неком подобии занавески, падало светлыми пятнышками на щербатый пол.

<i>Страх. Опустошение. Невыносимая жара. </i>Она спрятала лицо в ладони, чувствуя, как воздух касается влажной от пота спины.

С улицы несло кислой капустой и замоченным бельем – привычный запах человеческого жилья в квартале Марэ. Часы на запястье тикали, невольно напоминая о том, о чем вспоминать не хотелось.

Она подняла голову, оглянулась, глядя на человека, спящего мертвым сном на разоренной постели.

Гладкая кожа спины, закинутая за голову рука, трогательно обнаженная подмышка с нежной сморщенной кожей… Голова отвернута в сторону окна, и видно только темные растрепанные волосы, блестящие в луче, упавшем из окна на кровать…

Она встала, ощутив, как прогнулась кровать, прошла по дырявому старому полу, взяла на колченогом столике графин с водой, долго и жадно пила, чувствуя, как струйки теплой противной воды бегут по подбородку и стекают на грудь и ниже, туда, где все еще горит огонь, который ничем не затушить…

Потом оделась, не сводя глаз со спящего человека. От прикосновения грубой ткани одежды стало еще жарче. Юбка, чулки, комбинация, рубашка. Глянув в старое пожелтевшее зеркало она осмотрела свое лицо и шею. Ничего. Губы чуть припухли, но это можно списать на жару. Оттянув ворот форменной рубашки, она посмотрела на старый след чуть пониже ключицы. Придется застегнуться на все пуговицы, но по-другому она и не может носить эту форму. <i>Безупречность. Всегда и во всем. Строгая чистота и подтянутость.</i> И последний штрих – волосы. Длинные пряди белокурых волос, которые ей давно пора остричь. Но жалко. Жалость к себе и женское тщеславие – порок, но что поделаешь. Она резко, причиняя себе боль, сворачивает волосы в тугой жгут и закалывает на затылке в скромный простой узел. Осталась только пилотка. Она пытается надвинуть ее на самые глаза, чтобы никто не увидел их лихорадочный блеск. <i>Теперь порядок. </i>

Из зеркала на нее смотрит бледное бесстрастное лицо, которое привыкло носить эту маску. Она бросает взгляд на узкую постель с ветхим гостиничным бельем. Руки дрожат от желания подойти и еще хоть раз коснуться. <i>Но нет. Этого нельзя. Не в этой одежде. Да и время поджимает. Уже половина шестого, а после шести в этом квартале таких, как она, не жалуют. </i>

Эмма уходит, тихо закрыв дверь, чтобы не разбудить. В коридоре еще жарче, и она, с трудом дыша, пробирается мимо облупленных дверей к черному ходу. Пахнет старостью и сыростью, и потом, и едой, и влажным человеческим телом. Скорее бы кончился коридор. В прошлый раз она встретила управляющего - мерзкого человечка с лицом обиженной крысы. Он так посмотрел на ее форму, а потом на лицо, что она похолодела. <i>Знает. Он все знает.</i> Но он тут же поспешно спрятал глаза, и, проходя мимо, она заметила кое-что на левой стороне его пиджака.

Она не остановилась, хотя могла бы. Но ведь позади нее остался номер с незастеленной кроватью, на которой кто-то спал. И она сбежала по ступенькам, прыгая через одну, как делала еще маленькой девочкой. И долго кусала губы, вспоминая его взгляд в том коридоре…

Вот и железная лестница, которая ведет в убогий дворик, всегда пустой. Из него есть выход на другую улицу, не ту, с которой обычно заходят жильцы. А в следующий раз придется искать другое место. Они были здесь уже дважды. Нельзя расслабляться. Нельзя думать, что они умнее других.

Она быстро спускается во дворик, выходит на улицу и морщится от яркого солнца, бьющего в глаза. По стене напротив бегает солнечный зайчик, отражающийся от ее пилотки, от маленького значка, прикрепленного прямо над суровыми серыми глазами – древнего и мудрого креста с загнутыми в стороны концами.


       
========== Часть 2 ==========
        «Весна в Париже – что может быть лучше», говорила ее мать, помогая упаковывать вещи. Сестра Эльза с остановившимся от ненависти и зависти взглядом перешивала какой-то старый чулок, делая из него саше. Эльза была старой девой и давно предназначалась для того, чтоб нянчить детей Эммы, но, к сожалению, детей так и не было, хотя они с Густавом поженились пять лет назад. Тогда Эмме исполнилось 23, и она была убеждена, что весь мир принадлежит ей и той стране, в которой она родилась. Встреча с молодым лейтенантом Хиршфегелем, на вечере, который раз в неделю устраивала Национал-социалистическая женская организация, изменила ее жизнь. Он был амбициозным и напористым, поэтому для Эммы вопрос - выходить ли замуж за этого высокого блондина, обещавшего ей безбедную жизнь, стоял недолго. Отец был от него в восторге, даже мать, которая мало что знала о жизни младшей дочери, принимая Густава во время его частых визитов, благосклонно улыбалась и даже целовала его в щеку на прощание. Отец Эммы устроил через своих богатых нацистских друзей протекцию для Густава, и его карьера пошла в гору. К 1936 году, когда они поженились, Густав уже занимал не последний пост в управлении при имперском министерстве науки. Ему прочили великолепное будущее, и Эмма как нельзя лучше подходила на роль примерной жены арийца – она была из безупречной, с точки зрения происхождения, семьи, отец ее в нацистских кругах был на хорошем счету, она закончила школу примерных жен, состояла в NS, полностью разделяла его убеждения и к тому же была довольно привлекательна. Единственное, что не очень нравилось Густаву, это ее замкнутость – она была немногословна и практически лишена женского кокетства, вроде любви к нарядам и озабоченности своей внешностью  – но он рассудил, что жена и не должна много говорить, а любовь к тряпкам и макияжу – это и вовсе лишнее качество для жены нациста и будущей матери его детей.

Эмма была родом из богатой немецкой семьи – отец ее владел фабрикой по производству посуды, а мать до замужества работала учительницей. Зажиточная интеллигенция – просторная квартира в центре Берлина, загородный дом, четверо детей – помимо Эммы и ее сестры Эльзы, были еще два брата - Рудольф и Антон. Оба уже воевали в Африке к тому времени, когда Эмма с мужем уехала в оккупационный Париж.

Родители Эммы с восторгом приняли новый политический режим, тем более, что и до 1933-го года отец ее был ярым антисемитом, и Эмма с детства привыкла к громким речам отца, который, выпив в пятницу лишнюю кружку пива, любил поспорить с братьями, особенно со старшим – Рудольфом, отказавшимся вступить в гитлерюгенд и вообще считавшимся в семье белой вороной. Когда он в 1940-м году был призван на фронт, отец с гордостью говорил матери, что «наконец-то собьют с него спесь и научат уму-разуму».

Эмма всегда была любимицей отца. С матерью у нее отношения не сложились, та души не чаяла в Антоне, своем втором сыне, Рудольфа недолюбливала, а на дочерей вообще обращала мало внимания. Для нее дочери были просто ее подобием, чем-то неинтересным и обыденным - случайные люди, которые в будущем уйдут из отчего дома и построят свои собственные семьи. А вот Антон, с детства ставший надеждой семьи, был ее единственной отрадой, и она обожала его со всей яростью фанатичной мамаши-наседки. Антон всегда оставался лучшим, и это не обсуждалось. Когда в 1926 году в Берлине появились первые организации гитлерюгенда, Антон был одним из первых вступивших в нее, и за 4 года он добился немалых успехов – стал предводителем товарищества, неизменно побеждал на соревнованиях по легкой атлетике и активно участвовал в пропагандистских и предвыборных кампаниях, так что к своему 18-летию был замечен руководством, и с началом войны Антон, единственный из детей Свон, твердо стоял на пути к серьезной политической карьере. Он был идеальным арийцем – высокий красавец-блондин с серыми глазами, атлет, неутомимый спорщик и мастер ведения идеологических диспутов, убежденный нацист, спортсмен, обожаемый девушками и без устали приводимый в пример своим сверстникам. Его ожидало блестящее будущее. Но он предпочел воевать. Так он сказал отцу, когда в сентябре 1940-го года пришел сообщить, что его посылают в Африку. Он вступил в войска СС и не стал пользоваться протекцией ни отца, ни зятя. Вслед за ним в Африку отправился и убежденный пацифист Рудольф, от которого семья за год не получила ни одного письма. Антон, напротив, писал даже слишком много - особенно матери, и письма эти зачитывались за общим столом - читала всегда мать - и хранились в специальной шкатулке как семейные реликвии.

Эмма слушала рассказы брата о войне, украдкой зевая. Для нее все, что происходило в Африке, было чем-то таким же далеким и неправдоподобным, как и то, о чем она могла бы прочитать в романе, скажем, Вальтера Скотта. Она часто пропускала мимо ушей половину письма и посматривала на мужа, участвовавшего в этих священных ритуалах, как того требовал его моральный кодекс.

Их семейная жизнь началась в 1936 году  и продолжалась уже 5 лет. До замужества Эмма работала на фабрике отца – вела его документацию и неплохо разбиралась в бухгалтерии, но, выйдя замуж за Густава, она оставила работу и полностью посвятила себя мужу. Они сняли приличную квартиру в хорошем районе, обзавелись автомобилем, и все было прекрасно за исключением одного – отсутствия детей. Как и любой нацист, свято верующий в семью и будущее Германии, Густав страстно хотел иметь ребенка, но, по прошествии двух лет после начала их брака, стало ясно, что детей они иметь не могут. Густав отправил Эмму к лучшим врачам Берлина, свозил даже за границу, в Швейцарию, хотя обращение к зарубежным врачам не поощрялось, однако все было тщетно – Эмма никак не могла забеременеть. Впрочем, Густав по-настоящему любил ее и никогда ни в чем не упрекал. Он всячески поощрял ее активное участие в делах НС, и она писала статьи в журнал, выпускаемый для немецких женщин, помогала устраивать праздники и благотворительные мероприятия и иногда, с позволения мужа, приходила к отцу на фабрику, чтобы разобраться с его бумажными делами, так как новая помощница оказалась не столь сообразительной.

К 1939-му году, когда началась война, Густав и Эмма Хиршфегели были типично немецкой семьей – крепкой, состоятельной и нацеленной на укрепление нового порядка, в который они оба верили так же свято, как и большинство людей вокруг.

Известие о войне Эмма приняла спокойно – ее муж Густав был защищен от военного призыва благодаря высокому посту, а до Берлина, как были уверены все вокруг, ничья вражеская рука не дотянется. До 1941-го года Эмма жила ровно также, как и в предвоенные годы, разве что бывали перебои с продуктами и некоторыми товарами домашнего обихода. Но война, как и все, что происходило где-то за границей, мало касалось и ее, и ее семьи. Поступали какие-то сведения о боях, все знали, что в СССР жутко холодные зимы, и Эмма вместе с другими женщинами вязала носки, шила одеяла и собирала посылки для отправки на фронт. Все читали газеты и знали, что победа – вопрос нескольких месяцев. Все были спокойны.

В конце 41-го Густаву предложили поехать в оккупированный Париж и занять там место при новообразованном министерстве по решению еврейского вопроса. Он сразу согласился – занять такой пост значило продвинуться сразу на несколько ступенек вперед. Эмму он брать не хотел, мотивируя это тем, что во Франции идет война, хоть немецкие войска и одержали сокрушительную победу. Но она настояла на своем. Впоследствии она часто размышляла над тем, зачем так фанатично рвалась из мирного и уютного Берлина в незнакомую страну и почему считала, что сможет быть там полезной, но так и не смогла ответить на этот вопрос. Вероятно, ей просто хотелось увидеть Париж… А еще она думала, что должна быть рядом с мужем.

В Париже Эмма была поражена бурной жизнью города, разительно отличающейся от скучного и чопорного Берлина. По Сене плыли лодки с обнимающимися парочками, на берегах художники в блузах и шарфах писали пейзажи, по Монмартру гуляли красивые, модно одетые дамы со своими кавалерами, кипела интеллектуальная жизнь, было море эмигрантов из России и американцев, а еще – евреев, которых в Берлине почти не осталось. Женщины носили шелковые чулки и платья, громко смеялись и курили, и для Эммы, которая привыкла видеть строгие юбки и форменные пиджаки на членах НС и скромные наряды обычных немок, поначалу с ужасом, а потом с восхищением разглядывала свободных, как ей казалось, веселых и раскрепощенных француженок.

Женщин-жен членов НСДАП в Париж приехало немало, и они быстро освоились в незнакомом городе, почувствовав себя хозяйками положения. Вскоре в кафе и ресторанах, где парижане привыкли проводить досуг, кишмя кишели одетые в форму немки, которые жадно впитывали дух несколько обнищавшего, но все так же притягательного Парижа, и кое-кто даже осмеливался появляться на Монмартре в платьях и шляпках по последней французской моде. Эмма себе такого не позволяла, но ее подруга, Руби фон Ульбах, которая рвалась в Париж ради местной веселой жизни, начала таскать ее по злачным заведениям практически сразу после приезда. Эмма вяло сопротивлялась. Она никогда не любила шумные и прокуренные рестораны, не употребляла алкоголь, и находиться в толпе, где было так много идеологических врагов, для нее было в тягость. Однако Густав, которому она пожаловалась на бесшабашную Руби, к ее удивлению, отреагировал по-другому. Убежденный нацист, он считал, что врага надо знать изнутри и искоренять в зародыше, поэтому не видел ничего предосудительного в том, что жена проводит время на Монмартре. К тому же он был ценителем импрессионистской живописи и иногда, одевшись в штатское, бродил по улочкам Латинского квартала, в надежде купить пока не оцененный шедевр, чтобы впоследствии увезти в Германию.

Но по большому счету Густав отсутствовал в жизни Эммы, так как практически безотлучно находился при штабе, иногда по целым неделям не появляясь дома. Поэтому Эмма, первые недели вознамерившаяся просто гулять и писать путевые заметки, вскоре не на шутку заскучала и неожиданно для самой себя приняла предложение Руби посетить знаменитый ресторан  Максим, который, по словам подруги, кишел «интересными людьми как тараканами». Руби всегда была остра на язык. Сама она, будучи замужем за невероятно скучным толстым нацистом, начальником гарнизона, сразу же по приезду во Францию, завела себе молодого любовника, а после – еще одного, и скучать не собиралась. Она быстро влилась в разнузданную жизнь Монмартра, посещала все сомнительные заведения, и даже ухитрилась переодетой проникнуть в квартал, где собирались объявленные вне закона гомосексуалисты.

Эмма, конечно, в этом не участвовала, но была осведомлена о том, что Руби творит в Париже, однако поскольку та была ее единственной подругой, она не говорила всей правды даже Густаву. К тому же ей и самой понравился город, причем гораздо больше, чем она могла себе признаться.

Она по-прежнему носила форму, хотя знала, что многие ее соотечественницы считают ее чуть ли не кликушей, потому что она не желала расставаться с духом Берлина даже здесь, в развращенном и свободном Париже. Она осуждала Руби, которая в подробностях рассказывала ей о своих ночных приключениях, но хранила тайны подруги и никогда не высказывала ей своих истинных мыслей.

Руби - австрийка по происхождению, высокая и длинноногая, обладала своеобразной внешностью - слишком большие глаза и рот, крупные зубы, чересчур худая фигура, однако это не мешало ей пользоваться громадным успехом у мужчин, не в последнюю очередь благодаря своему чувству юмора и умению прикинуться скромницей. Впрочем, долго она не скромничала и привыкла в Берлине менять любовников как перчатки, причем, достигнув тридцатилетнего возраста, она предпочитала молоденьких мальчиков едва за двадцать.

С Эммой они познакомились еще в школе для женщин рейха, которую обе посещали в 1935-ом году. После их пути пересеклись благодаря тому, что мужья работали вместе. Густав как-то во время ужина шутливо попросил Руби немного "развлечь Эмму", втянуть ее в жизнь Берлина, и Руби восприняла это как призыв к действию. Она таскала Эмму по театрам и кино, водила в кафе, и часто Эмма спрашивала ее, что она, такая экзальтированная и раскрепощенная, нашла в ней, и тогда Руби смеялась, обнажая свои большие зубы, и говорила, что просто любит ее.

Ресторан "Максим", куда Руби повела Эмму в тот вечер, стал местом встреч всех высокопоставленных немецких офицеров. Эмма, еще не выезжавшая в свет после своего приезда в Париж, вышла из такси и немного смутилась, увидев у входа толпу шикарно одетых дам с бриллиантами в ушах и в роскошных вечерних платьях.

- Слушай, - сказала она Руби. - Это не очень-то хорошая идея... Я и не одета для такого места.

- Ерунда, - Руби сунула шоферу несколько монет и лукаво посмотрела на Эмму. - Разве если бы я сказала тебе, что нужно надеть вечернее платье, ты бы его надела?

Эмма криво улыбнулась. Это была правда. Она еще раз глянула на разодетую Руби, которая улыбалась ей поверх пышного боа, украшавшего ее шею, и вздернула подбородок.

- Ладно, раз уж мы пришли...

- Вот и славно... - Руби увлекла ее за руку. - И, может, ты даже выпьешь немного шампанского... говорят, есть трофейное "Вдова Клико"...

В ресторане было так шумно и темно, что глаза не сразу привыкли, и первое время Эмма беспомощно моргала, вглядываясь в десятки голов и равномерно поднимавшиеся струйки дыма, которые на вид казались совершенно одинаковыми. В глубине зала виднелась сцена, на которой кто-то пел смешным тонким голосом. Раздавались взрывы смеха.

- Идем, вон наш столик, - Руби взяла ее под руку.

Добравшись до столика, Эмма послушно села, глядя на сцену, где, притопывая ногами, пел молодой француз со маленькой козлиной бородкой. Он пел по-немецки, но с таким чудовищным акцентом, что половину слов было не разобрать. Эмма злилась. Она поймала себя на мысли, что незаметно оглядывает всех сидящих в зале, и это ее раздражало. В основном здесь были представители немецкой номенклатуры с женами или подругами (причем многие с француженками), но хватало и парижан – богатых, хорошо одетых, особенно выделялись женщины – в шикарных шляпках, с боа и сумочками от Шанель. Эмма подумала о своем форменном пиджачке и глухой юбке ниже колена, в которой она выглядела старше самой себя. Рядом с красотками, словно сошедшими со страниц журналов, она выглядела как гадкий утенок. Глухая ненависть к разодетым офицерским шлюхам пронзила ее, и она гневно стиснула принесенный ей официантом бокал с лимонадом.

Руби глянула на нее из-под кокетливой шляпки-таблетки.

- Что это ты приуныла? – спросила она лукаво. – Думаешь о том, что пора снять эту убогую форму?

Эмма сдвинула брови и усмехнулась.

- Может, ты и забыла, что мы не в Берлине, а я помню об этом, - сказала она. – И не собираюсь уподобляться этим раскрашенным проституткам.

- Значит, ты и меня считаешь проституткой? – улыбнулась неисправимая Руби, театрально взмахнув рукой. – Смотри, я ведь и обидеться могу.

Эмма потрепала ее по руке.

- Тебе я прощаю, зная твою любовь к тряпкам.

Руби прищурила темные глаза, глядя на Эмму поверх бокала.

- А вот тебе бы тоже не помешало их полюбить. С твоей-то фигурой… Как бы на тебе смотрелось то новое платье от Коко Шанель… мм… красота… А вот у меня бедра слишком худые для него…

Эмма покачала головой, улыбаясь и слушая вполуха болтовню подруги о Шанель. Она бросила взгляд на сцену, где, придя на смену певцу, призывно улыбаясь, танцевали хорошенькие француженки. Дым от сигарет резал глаза, но вокруг было так шумно и уютно, что уходить уже не хотелось. Руби что-то стрекотала над ухом, офицеры аплодировали танцоршам, звенели бокалы, и вдруг Руби схватила Эмму за руку, пригибаясь к ней через стол.

- Ого, посмотри! Вот это да!

- Что? – встрепенулась Эмма, разглядывавшая соседний столик, за которым толстый господин в сюртуке что-то шептал молодой француженке.

- Эта женщина там, у входа… Знаешь, кто это?

Эмма обернулась и обмерла.

У дверей ресторана, слегка придерживая рукой роскошное манто, небрежно накинутое на плечи, стояла женщина. Поначалу Эмма не разобрала ее лица, было темно, и дым обволакивал все кругом, смазывая черты, и ее прежде всего поразил наряд – серебристое манто, узкое черное платье, подчеркивающее каждый изгиб роскошного тела, темные волосы, подстриженные так коротко, что концы едва касались шеи, ярко-красные губы и сверкающие в ушах бриллианты. Женщина стояла рядом с высоким офицером СС, очень красивым блондином средних лет -  Эмма знала, что он состоит при штабе одним из начальников ее мужа - и со скучающим видом ждала, когда метрдотель укажет офицеру  заказанный им столик. Потом она ленивой кошачьей походкой двинулась, поддерживаемая под локоть спутником, и когда проходила в нескольких метрах от Эммы, та сумела разглядеть ее лицо – красивое, страстное, с большими глазами и алым чувственным ртом. Черные глаза скользили по присутствующим с выражением равнодушного презрения.

Эмма заметила, как оглядываются на нее мужчины, как жадно, с нескрываемой завистью, смотрят их спутницы, как мгновенно замолкают, когда она проходит мимо, и тут же принимаются шептать ей вслед...

- Это Регина Миллс, - говорила тем временем Руби, понизив голос. – Она жена одного американца, который приехал во Францию в тридцатые годы, члена Германо-американского союза, он здесь проектирует то ли мост, то ли еще что-то… Он женился на ней чуть ли не сразу как увидел... Очень романтическая история...

Эмма, вполуха слушая Руби, смотрела на необыкновенную женщину. В чертах ее лица проскальзывало что-то испанское, мятежное, притягательное – в больших ли темных глазах или в чувственном рте, нельзя было сказать, но Эмма прежде не видела такой красивой женщины.

- Так вот она открыла в Париже ателье и шьет наряды для всех богатых дам. Даже Шанель признает, что она талант. Я давно пытаюсь пробиться к ней, но там очередь на месяц вперед. Нет, ты только посмотри на это манто… А бриллианты…

- Сколько ей лет? – спросила Эмма, отводя взгляд от брюнетки, которая сняла манто и небрежно бросила его на спинку стула. Руби пожала плечами.

- Она старше нас, но сорока ей нет, думаю. Выглядит просто потрясающе… А красавчика рядом с ней видишь?

Эмма видела. Видела, как офицер отодвинул стул для грациозно опустившейся на него Регины, как уселся рядом, поднес зажигалку к ее сигарете, как пламя на миг осветило это потрясающее лицо и тонкие пальцы, точно так же, как влюбленная физиономия офицера осветилась страстью и обожанием.

- Богиня, просто богиня, - шептала Руби. – Хозяйка Парижа. Спит с этим начальником службы, Мартином Гау, причем все знают, и ее муж тоже. Но он редко приезжает в Париж, потому что все время занят на строительстве. Нет, какая красивая пара! А он-то... Я бы посмотрела, что у него под этой строгой униформой...

Эмму передернуло. Значит, вот кто она. Просто красивая шлюшка, ложащаяся под каждого кадрового офицера, который предоставляет ей манто и сопровождение. Ее словно окатило волной гнева и непонятного отвращения, будто кто-то неожиданно вложил ей в руку скользкую и холодную змею.

- Мне нет дела до французской шлюхи, раздвигающей ноги ради денег и положения, - презрительно сказала она.

Руби усмехнулась, закуривая.

- Она не шлюха, дорогая. Другие - может быть. Но не она...

       
========== Часть 3 ==========
        Каждый день Эммы во Франции, как и в Берлине, был распланирован до получаса. К такому порядку ее приучил отец, который всегда вставал в шесть утра и ложился в девять, а в промежутках делал только то, что спланировал заранее. Он был деловым человеком и не видел смысла в каких-то развлечениях, вроде прогулок или посещения театра. «Делай свое дело честно и с удовольствием и не нужно будет искать это удовольствие в другом месте». Он придерживался этого принципа всю жизнь. Дети в семье Свон росли в соответствии с железными правилами отца, и до 18-ти лет Эмма ни разу не побывала ни на танцах, ни в театре. Разумеется, детей водили гулять в парк, иногда все вместе они выезжали в Баварию, на озеро Аммерзее, где жила сестра отца, но, в целом, в доме Свон отсутствовали развлечения, привычные для других немецких семей. По вечерам отец сидел в своем кабинете и читал газеты, прихлебывая пиво, а детям строго-настрого запрещалось приходить и беспокоить его. Мать после ужина удалялась в спальню и возлежала там, на горе подушек, окруженная своими четырьмя котами, которых любила едва ли не так же сильно, как Антона.

Старшим детям вменялось в обязанности следить за младшими – не позволять им бегать и прыгать и нарушать священную тишину дома. Эмма была самой маленькой, к тому же любимицей отца, поэтому всегда получала больше внимания, чем другие – и Эльза, будучи старше на два года, ненавидела ее так, как может ненавидеть недолюбленный и брошенный ребенок, на которого слишком рано взвалили слишком большую ответственность.

Когда Эмма родилась, ее мать со скандалом заявила мужу, что больше не будет рожать, и господину Свон пришлось согласиться иметь четверых детей. Нанимать няню считалось расточительством, и сразу после года трехлетней Эльзе было сказано, что, поскольку она уже взрослая, годовалая Эмма попадает под ее полную ответственность. Эльза должна была следить за тем, как Эмма поела, как поспала, и если Эмма мочилась в штанишки, то попадало за это Эльзе. Неудивительно, что старшая сестра Эммы выросла ярой детоненавистницей. Она была недурна собой, хотя несколько полновата, однако до определенного возраста, пока еще поступали предложения о браке, отвергала их одно за другим и превратила себя в старуху, еще не достигнув тридцатилетия. Носила жуткие широкие юбки и вязаные кофточки, волосы коротко стригла, а по вечерам читала Библию и долго молилась, причем молитвы эти были больше похожи на некий религиозный экстаз. Стоило ли говорить, что она была фанатичной нацисткой и антисемиткой и слушала отца, открыв рот, особенно когда он принимался громить евреев.

В ситуации «Рудольф – Антон» все было сложнее и трагичнее. Рудольф родился в 1908 году, был первенцем и порученную ему заботу о брате воспринимал с радостью. Он никогда не считал это обузой, ненатужно и легко любил малыша Антона, помогал ему делать домашнюю работу, защищал в школе, учил всему тому, чему обычно учат отцы – кататься на велосипеде, бросать камешки «лягушкой», делать "мостик" – всему, чему уже научился сам от сверстников. До того, как Антон вступил в гитлерюгенд, Рудольф с братом были неразлучны. Братья Свон выросли как на подбор ладными – высокие, светловолосые, с обаятельными мальчишескими улыбками, разве что Рудольф был менее красив – ему достался отцовский нос, который делал его похожим на хищную птицу. Антон, напротив, пошел в мать, как и Эмма, и покорял сердца девушек так же легко, как опытный стрелок поражает мишени – одну за другой.

Все закончилось, когда братья внезапно обнаружили страшную пропасть, незаметно пролегшую между ними. Рудольф был ярым пацифистом, приход национал-социалистов к власти не поддерживал, и считал гитлерюгенд «организацией для ослов, которые не умеют думать сами», много читал, причем если бы отец увидел, что хранится под подушкой у сына, то пришел бы в ярость, правда, умный Рудольф прятал труды Маркса или романы Драйзера подальше, однако, в своих речах не был так уж осторожен и скоро попал в школе в ряды «трудных подростков» за дерзость и пререкания с учителями. Отцу сделали внушение, и Рудольф был жестоко наказан – отец собственноручно выпорол его, причем так сильно, что тот две недели не вставал с кровати.

Напротив, Антон пошел по стопам отца и даже дальше. Он разделял антисемитские взгляды господина Свон, с радостью ходил вместе с ним на демонстрации – это было единственным развлечением, которое позволял себе отец – и в конечном итоге стал надеждой семьи.

У каждого ребенка в семействе Свон по достижении им трехлетнего возраста появлялась домашняя обязанность, которая неукоснительно и свято исполнялась, и за нарушение этого порядка полагалась порка. Например, Рудольфу положено было выгуливать собаку и начищать отцовскую обувь – и до окончания школы он в любую погоду, в дождь и снег, выводил громадного глупого пса Ахилла, который от старости жутко вонял и не слушался никого, но был нежно любим отцом, а еще – натянув на руку сапог или ботинок, часами до блеска натирал гуталином потрескавшуюся кожу отцовских штиблет – помимо прочего, отец был скуповат и более всего экономил на еде и одежде.

Обязанностью Эммы было поливать цветы и помогать на кухне. Из слуг в доме была лишь кухарка – остаток прежнего великолепия семьи Свон. Мать Эммы привыкла к личной горничной, но ей пришлось отказаться от ее услуг – «немецкая женщина не изнеженная барыня», заявил отец. Он бы и от кухарки отказался, но мать Эммы совершенно отвратительно готовила.

И с детства Эмма запомнила кухню, где толстая Лина что-то бесконечно помешивала, резала, строгала и жарила, часто угощая вкусными кусочками девочку, примостившуюся на высоком стульчике и болтающую без умолку. Однажды мать зашла в кухню  и увидела, что Эмма, вместо того, чтобы помогать, вырезает стаканом кружочки в остатках теста для хлеба. Эмма получила равнодушную пощечину, а Лина – выговор, и это был первый раз, когда Эмму наказали. Ошеломленная, она впервые поняла, что в семье творится что-то странное. Ей было десять, и до того момента все казалось ей радужным и веселым – отец никогда не повышал на нее голос и даже разрешал заходить к себе вечером (еще одной ее обязанностью было приносить ему следующую кружку пива), братья обожали малышку со светлыми вьющимися локонами и всегда наперебой старались развлечь ее, мать снисходительно не замечала, но никогда и не ругала, а вот Эльзе доставалось и за себя, и за Эмму, поэтому реальное положение дел в семье никогда не заботило девочку. Только теперь, оглушенная пощечиной, с горящей больше от стыда, чем от боли щекой, она потихоньку начала прозревать. Она увидела ненависть в глазах Эльзы, когда, бережно держа на вытянутых руках поднос с любимой отцовской кружкой, она шла мимо нее в кабинет. Увидела, как равнодушно смотрит на них мать, стараясь не оставаться со своими детьми в одной комнате надолго, как брезгливо она отстраняется, когда Эмма пытается обнять ее, как дерутся по вечерам Антон и Рудольф в своей комнате – дерутся не как мальчишки, которым некуда девать юношескую удаль, а как непримиримые спорщики, боящиеся наказания извне – тяжело дыша, стараясь сдержать крики боли, задыхаясь от ненависти и злобы…  Был еще один случай, который навсегда отделил наивную веселую девчонку от той Эммы, которая вышла замуж за Густава Хиршфегеля и приехала с ним в Париж в 1941-ом году.

Дети Свон посещали разные школы. Мальчики получали несравнимо лучшее образование, девочки же ходили в самую обычную школу, куда принимали детей состоятельных берлинцев. Тогда еще не делали различий между евреями и немцами, поэтому до седьмого класса Эмма знать не знала ни о какой "расовой гигиене". Речи отца о евреях она пропускала мимо ушей, потому что в обычной жизни даже не очень-то знала, как отличить еврея от нееврея. В ее понимании, на основе речистых тирад отца, "жид" представлялся ей каким-то грязным полуживотным, которое живет в унылом грязном доме и никогда не выходит на улицу. Она искренне удивилась бы, узнав, что по улице ходят те самые люди, которых ее отец громил как скотов, отнимающих рабочие места у немцев и презирающих великую германскую культуру.

Когда Эмме исполнилось тринадцать, в их класс перевелась дочка крупного банкира Рипмана - Лилиан. Она переехала вместе с семьей из Англии, где училась в престижной школе для одаренных детей. Лилиан была очаровательна - черные как смоль волосы густейшей копной падали на спину, талия была тонкой как прутик, и уже появилась грудь (ведь южные девушки развиваются быстрее), черные глаза влажно сияли, а когда она заливалась смехом, то демонстрировала два ряда ослепительно белых зубов, и невозможно было оторвать взгляд от ее красивого личика. Лилиан сразу стала любимицей и заводилой класса - ее красота и остроумие покоряли с первого взгляда, к тому же она обладала такой жизненной энергией, что сразу сплотила вокруг себя всех девочек, какими бы разными они ни были, научила их сбегать с уроков и проходить в кино бесплатно, минуя строгую билетершу, подначивала устраивать диверсии неприятным учителям, высмеивала доносчиков и зубрил – она стала Солнцем, вокруг которого вращались планеты их прежде скучного бытия, и не было ни одного человека, который бы не покорился ее обаянию.

Ни одного, кроме Эммы.

0

2

Эмма долго не участвовала в жизни класса. Строгость отца и равнодушие матери сделали свое дело – к 13-ти годам она ни разу не прогуляла урок, не была в кино и думать не смела о мальчишках, хотя на улицах часто видела девочек своего возраста, пересмеивающихся с учениками-реалистами. Когда появилась Лилиан, и весь класс начал плясать под ее дудку, Эмма долго отмалчивалась, не отвечая на поддевки новенькой. Та обзывала ее «серой мышкой», дразнила за чересчур длинную форменную юбку, окрестила «занудой», потому что Эмма не хотела сбегать с урока и всячески доставала ее, до тех пор пока та не сдалась. В глубине души ее до дрожи восхищала красота и открытость Лилиан, и она мечтала дружить с ней, но не решалась. И когда в первый раз она согласилась сбежать с урока, когда вместе с другими поехала на взятых напрокат велосипедах на реку и чувствовала, как ветер бьет ее по ногам и лицу, как слетает с нее омерзительный налет отцовских наставлений и материнской мнимой чопорности, она посмотрела на Лилиан и почувствовала себя счастливой. Эмме открылось то, чего она была лишена раньше - что, оказывается, в других семьях матери целуют и любят дочерей, что отцы хохочут и шутят, что можно в выходной не сидеть рядом с кухаркой Линой на кухне или слушать унылые речи национал-социалистов по радио, а поехать купаться или пойти в кино или просто гулять по улице, смеясь над прохожими. Лилиан часто приглашала ее к себе вместе с другими девочками, и Эмма была потрясена непохожестью дома Рипманов с их громкими разговорами и шутками, поцелуями и объятиями на их унылый и скучный дом, где боялись говорить в голос и все дети обязаны были "трудиться на благо семьи и общества".

Но счастье длилось недолго. Прогулы и ложь Эммы не сошли ей с рук. Месяц им с Лилиан удавалось подделывать письма домой и избегать кары, однако вскоре все выяснилось, и однажды, вернувшись домой, Эмма увидела на пороге заплаканную мать с ремнем в руке. Не говоря ни слова, мать хлестнула ее по лицу, и когда Эмма упала, закрываясь, продолжила бить ее до тех пор, молча, жестоко и беспощадно, пока Рудольф не оттащил ее, оставив Эмму, содрогающуюся в рыданиях, лежать на пороге.

Вечером вернулся отец. Он ничего не сказал, прошел в ванную комнату, как делал каждый день, умылся, затем поужинал, закрывшись от остальных газетой, и Эмма, которой кусок не лез в горло, чувствовала, как трясутся ее ноги в форменных чулках и предательски потеют ладони.

Затем он встал, отодвинул тарелку и взглянул на Эмму своими блеклыми серыми глазами.

- Пойдем, - сказал он, отворачиваясь, и все за столом поняли, к кому обращается глава семьи.

Она умоляюще взглянула на своего главного защитника - Рудольфа - но он лишь покачал головой, <i>мол, терпи, что уж тут.</i>

Следуя за отцом в его темный кабинет, пропахший табаком и пивом, она сжимала кулаки, думая о том, что бы сделала на ее месте Лилиан... Лилиан, которая всегда дерзко отшучивалась и не боялась никого на свете. Уж она бы не потела от страха и не сглатывала горечь во рту от одного только сознания того, что ей предстоит.

Войдя, отец прошел к столу и как обычно сел в кресло. До прихода национал-социалистов к власти он много курил, но Гитлер не одобрял курение, и с табаком было покончено. Но сейчас мясистая рука отца по привычке потянулась туда, где раньше стояла огромная хрустальная пепельница с трубкой, и по лицу родителя Эмма поняла - он взбешен.

- В глаза мне смотри, - заревел отец, не найдя трубку и разозлившись еще больше. Она подняла на него взгляд, словно впервые видя. Одутловатое лицо типичного бюргера, слишком много пьющего и злоупотребляющего едой. Он был ее отцом, но Эмма ничего о нем не знала. Он всегда был абстрактной фигурой Фатума, восседающего в своем кабинете в облаке дыма и пивных паров и вершащего правосудие над теми, кто осмеливался ослушаться.

- Что все это значит, Эмма? - спросил отец уже тише. Его холодные глаза не отпускали взгляд дочери.

- Папа… - беспомощно сказала Эмма, не зная, что делать. Отцовский гнев такого рода был ей в новинку. Но ведь раньше она никогда даже не думала противоречить его законам.

- Я был в твоей школе, - начал он. - Разговаривал с директором. Он сказал, что вот уже месяц ты прогуливаешь уроки и ходишь в кино или бог знает куда...

- Я... - Эмма пыталась понять, как отвечать, но она никогда раньше не была в такой ситуации и не приучена лгать - папина дочка всегда слушалась и делала, что ей было велено.

- Эта Лилиан… - продолжал отец, положив руки на стол. – Рипман, да? Ты с ней дружишь? Это она подбивала тебя сбегать из школы?

Эмма яростно замотала головой.

- Нет, папа, нет... Она ни в чем не виновата... я сама...

- А ты знаешь, - вдруг как-то мирно и спокойно сказал отец. - Что она сказала про тебя? Она сказала, что это ты научила ее подделывать подписи на письмах, которые вы приносили домой.

Эмма знала - это ложь, знала, что Лилиан не могла так сказать, но все же... Она молчала, глядя в пол и представляя себе честное красивое лицо Лилиан. <i>Не могла она так лгать, не могла. Или могла?</i>

- А еще она сказала, что ты научила ее, как проходить в кино мимо билетера, чтобы не платить..

На глаза Эммы наворачиваются слезы, что-то едкое стоит в носу и жжет невыносимо, как огонь. Зачем отцу лгать? Ведь он и так мог бы выдрать ее уже за одно то, что она вообще сбежала с уроков, неважно, научил ее кто-то или нет... А если ему незачем лгать, значит, Лилиан и вправду... И вправду...

Отец встал, медленно обошел стол и приблизился к ней. Приподнял ее подбородок, заставляя смотреть себе в глаза.

- Знаешь, кто такая эта Рипман? Кто ее отец?

Эмма, глотая слезы, покачала головой, глядя в суровое лицо отца.

- Они - жиды, Эмма. Сколько раз я говорил тебе, кто такие эти люди. Сколько раз я предупреждал тебя и твою сестру и твоих братьев, что это за порода. Ты же помнишь?

- Да, папа, - кивнула Эмма. Неумолимые пальцы не давали ей нагнуть голову, и в носу жгло, как будто туда залили соленую воду.

- Они не работают честно, дочка. Никогда не работают. Они наживаются на труде других, и поэтому твоей Лилиан нет нужды учиться. Она может позволить себе прогуливать уроки. Она может пройти в кино без билета, потому что привыкла ни за что не платить. Я так понимаю, что ты и в доме у них была? Да, я все знаю, девочка. Так вот ты, наверное, видела все, что они наворовали. Наворовали, понимаешь? Вот ты сказала мне правду о том, что прогуливала уроки, а твоя Лилиан - она соврала про тебя. Она прикрылась тобой, и отец не наказал ее. И из школы ее не исключили, потому что ей поверили. Я видел ее... о, я все видел. Я понимаю, что тебя ввело в заблуждение ее красивое лицо. О, эти жидовки могут быть очень привлекательными. Но они не женщины и не девочки - они порождение греха, запомни! И когда в следующий раз жид попробует научить тебя быть таким же как он - вором и лгуном - смотри на меня! Вспомни тогда, кто ты и из какой семьи, поняла?

- Да! - рыдая, крикнула Эмма, вцепляясь руками в каменную ладонь отца. Он, наконец, отпустил ее и отвернулся.

- Можешь идти.

Когда на следующий день Эмма появилась в школе, одна из девочек рассказала ей, как директор вызвал ее отца и отца Лилиан, и как Лилиан выбежала из кабинета в слезах и как отец Эммы громко кричал на герра Рипмана, обзывая его жидом и грозясь позаботиться о нем с помощью вышестоящих инстанций. Шел 1926 год, и бытовой антисемитизм был обычным делом, к тому же отец Эммы имел множество влиятельных друзей среди нацистов, и даже директор не смог остановить его гневные вопли. Рипман вышел вскоре после дочери - красный как рак, нервно покусывая губу. Эмма слушала все это, глядя прямо перед собой. Девочка, шептавшая ей на ухо, была неприятна. Она как будто восхищалась отцом Эммы, и ее горячее дыхание на ухе вызывало у Эммы чувство омерзения.

- Что ты теперь будешь делать? - спросила она, закончив и отстранившись от Эммы. Свон ничего не ответила, встала и пошла в класс.

Там ее ждала гробовая тишина. Она посмотрела на лица, окружавшие ее, на пустующее рядом с Лилиан место, а затем на саму Лилиан - над черной униформой ученицы белое как мел, все такое же красивое лицо с угольно-черными бровями и огромными глазами, горящими ненавистью и презрением.

- Свон, садитесь, - сказала учительница латыни. Эмма отвела взгляд от Лилиан и прошла за последнюю парту. Весь урок она смотрела на спину Лилиан, на ее густые волосы, заплетенные в косу, на ее ухо, когда та поворачивала голову. Она сама не могла понять, что чувствует. Что-то новое рождалось в ней, что-то вылуплялось из той сухой оболочки, которой раньше была Эмма, вылуплялось с болью и кровью, и весь этот невыносимо длинный урок латыни прошел для нее в каком-то оцепенелом бреду.

На перемене классы высыпали на улицу. Вышла и Эмма, и ее тут же обступили те, кто близко общался с Лилиан - те девочки, которые еще недавно вместе с ней крутили педали велосипедов и смеялись над утками, отнимающими друг у друга крошки в зеленоватом пруду. Эмма смотрела на окружившие ее лица и молчала. Вдруг толпа расступилась, и вперед вышла Лилиан.

Она распустила свою косу, словно шла на войну, красивое лицо горело то ли от гнева, то ли от ненависти, и она вплотную подошла к Эмме, глядя на нее сверху вниз.

- Зачем ты сказала все это? - спросила она, раздувая ноздри.

Эмма спокойно посмотрела на нее. Она не знала, о чем говорит Лилиан, и не собиралась это выяснять. Кокон уже треснул, и бабочка выбралась наружу.

- Зачем ты врала? - еще раз спросила Лилиан, и Эмма повернулась, собираясь уйти, но Лилиан схватила ее за руку, дергая на себя и повалила на землю.

Вкус крови во рту от закушенной губы смешался с привкусом страха. Хрупкая с виду, Лилиан оказалась крепкой и гибкой, и она мигом преодолела вялое сопротивление Эммы, усевшись сверху. Эмма чувствовала спиной холодную траву, страшная тяжесть давила на живот, лишая дыхания, лицо Лилиан, обрамленное растрепанными волосами, нависло сверху.

- Ты - предательница, - ненавидяще сказала Лилиан. - Знаешь, что мы делаем с предателями?

Эмма чувствовала дыхание толпы. Они все ненавидели ее. Все готовы были подчиниться Лилиан. Все хотели увидеть, как ее накажут.

- Давай!

- Всыпь ей, Лил!

- Пусти ей кровь!

Крики раздавались то там, то тут, и Лилиан уже занесла кулак. Эмма представила, как сейчас оглушительной болью взорвется ее нос, как потечет кровь, как ее унизят на глазах толпы и унизит... унизит...кто?

- Жидовка! - выкрикнула она, приподнимаясь, и от ее яростного рывка Лилиан чуть не упала назад. - Ты - жидовка! Убери свои поганые лапы от меня!

Вокруг повисла тишина. Эмма видела безумные глаза Лилиан, в которых что-то плескалось, но ее уже несло по течению к водопаду, и повернуть назад было невозможно.

- Убери свои руки, мерзкая тварь, - повторила Эмма и вдруг, размахнувшись, отвесила Лилиан пощечину. Затем спихнула ее с себя, поднялась на ноги посреди оглушительного молчания, подняла свою сумку и пошла прочь. Никто не остановил ее и она шла до самого дома, ничего вокруг не видя, а дома легла на кровать и пролежала до вечера.

После этого случая с Эммой перестал разговаривать весь класс. Все пять лет, до окончания школы, она просидела на той самой последней парте, упорно отказываясь пересаживаться, хотя в классе она была одной из лучших и учителя хотели бы видеть ее в первых рядах. Она ни с кем не общалась, игнорировала насмешки и оскорбления, которые затихли, когда она надела на себя форму Союза немецких девушек в 1928 году. И уже даже самые отъявленные выскочки не решались задирать ее, даже тогда, когда она читала доклады по национал-социализму перед всем классом. Лилиан перевелась в другую школу еще в восьмом классе, и Эмма больше никогда не встречала ее. Вероятно, ее семья сгинула во время первых чисток в 39-ом году, потому что отец ее не отличался сдержанностью, и Эмма часто слышала о нем впоследствии от своего отца, который называл его "жидовским выскочкой".

Она больше никогда не заводила подруг, и, как бы это ни было смешно, начала усиленно учиться отличать евреев. Идя по улице или во время поездки в трамвае, она пристально изучала лица людей, и многих вводил в ступор прямой и холодный взгляд серых глаз малоэмоциональной гимназистки в форме Союза немецких девушек, когда она в упор рассматривала кого-либо, сверля его и совершенно не печалясь по поводу приличности этого взгляда.

Так прошла ее юность. Темный чулан, в котором она выросла, сменился малоосвещенной комнатой, в которой не было места любви, счастью и весне. Она по-прежнему приходила домой после школы, а потом и после очередного заседания в НС, снимала форму и облачалась в унылое платье, которое сшила сама на древней машинке, оставленной в наследство кухарке Лине ее тетушкой, помогала на кухне, поливала цветы и приносила отцу кружку пива. Кстати, случай с Лилиан и пощечина, которую Эмма залепила ей, стали известны и родителям Эммы, однако никто в доме не сказал по этому поводу ни слова. И все же Эмма чувствовала, что отец ею доволен.

В Париже Эмма вела ровно тот же образ жизни. Им выделили квартиру на Пляс де ла Сорбонн, и первое время Эмма увлеченно занялась обустройством семейного гнездышка. Она выкинула большое количество французских книг, которыми были забиты шкафы, правда, некоторые оставила, потому что они показались им с Густавом старинными, перевесила гардины, купила ткань для обшивки старого диванчика, который напоминал ей кушетки времен Марии Антуанетты, и первую неделю была так увлечена своими мещанскими делами, что легко отделывалась от Руби, которая звала ее выйти в свет.

На второй неделе Эмме наскучило украшать чужую квартиру, и она решила посетить Лувр. Долго ходила по огромным залам, глядя на холодные картины, скульптуры обнаженных богинь и атлетов, на пустые рамы на тех местах, где раньше висели шедевры, вывезенные нацистами в Германию, потом с облегчением вышла на улицу. В музеях она всегда чувствовала себя так же, как и в церкви - как будто ее накрыли крышкой из прозрачного стекла и она задыхается от нехватки воздуха.

Возвращаясь домой, она всегда заходила в маленькое кафе на углу, где подавали невероятно вкусный кофе. Правда, вкусность его уменьшалась с каждым днем - даже для нацистов - потому что поставки зерен неуклонно уменьшались, и в напиток нещадно добавляли жареные перемолотые каштаны, но Эмме просто нравилось сидеть на мостовой и смотреть на прохожих. Их было много - все куда-то шли, и ей нравилось, что она одна в незнакомом городе, где нет укоризненного взгляда матери и ворчания отца, где она сама себе хозяйка и...

- Привет! - Руби фон Ульбах упала на соседний стул, глядя на Эмму из-под кокетливой шляпки. Они не виделись с Руби с тех пор, как ходили в "Максим", потому что Эмма наотрез отказывалась еще куда-то идти, а Руби как раз познакомилась с новым офицером - он только что вернулся из России и был покрыт славой, сравнимой с наполеоновской. Жуткие лишения и очаровательный шрам на щеке делали его героем в глазах немецких дам, но Руби успела первой. Пока длился ее первый страстный период увлеченности, она оставила Эмму в покое и не заставляла ее сопровождать себя повсюду. Но, похоже, страсти улеглись, и Эмма снова понадобилась ей в качестве спутницы.

- Ты слышала про своего мужа? - спросила Руби, достав из сумочки плоскую пудреницу и подправив макияж. Эмма удивленно приподняла брови. Она не разговаривала с Густавом уже три дня, потому что его присутствия потребовал Фольке, а это значило, что он останется ночевать в комиссариате. А тут оказалось, что Руби о чем-то осведомлена лучше нее, хотя Густаву было запрещено звонить домой.

- Что-то случилось? - спросила Эмма, глядя на официанта - худого молодого француза, который нес Руби бокал с лимонадом. На руке его висело белое полотенце, а вялая прядь волос упала на шишковатый лоб.

- О, дорогая, как же приятно, что ты не все знаешь, - Руби скрестила ноги в лодыжках и улыбнулась. - Твой муж пошел на повышение. Сам штурмбанфюрер вызвал его утром...

- И? - Эмма наклонилась над столом, хотя, кроме них, в кафе не было ни одного человека.

- И теперь он будет заниматься чем-то очень важным. Пока я больше ничего не знаю, но Оливер сказал, что Густаву несказанно повезло...

Эмма попыталась понять, что она чувствует. С одной стороны, весть была прекрасной - она сулила мужу не только материальное благополучие и высокое положение в СС, но и громадные перспективы. С другой стороны, это значило, что она будет видеть его еще меньше, к тому же и опасность увеличится. Его могут отправить на фронт, в Россию или Африку... Могут убить... Она покачала головой.

- Ты не рада? - спросила Руби, глядя на отрешенное лицо Эммы.

- Нет, просто подумала о том, что он вообще перестанет появляться дома, - Эмма сказала ту часть правды, которую могла себе позволить. Она не собиралась делиться с Руби своими страхами.

- Ой, а я была бы рада, если бы Оливер вообще не приходил, - протянула Руби, допивая лимонад. - Вчера он приехал как раз тогда, когда я собиралась к Дэвиду...

- А кто такой Дэвид? - спросила Эмма, уловив незнакомое имя.

Руби склонилась к ней и зашептала.

- Только не говори никому... Он - русский художник-эмигрант... Встретила его в баре "Ритца", там собирается богема... Невыносимо прекрасен... И трагичен до умопомрачения...

- А как же офицер со шрамом, как его там? - Эмма, качая головой, смотрела на Руби.

- А... - Руби махнула рукой. - Он скучный. Оказывается, он и не воевал вовсе, а отсиживался в штабе и посылал на смерть других... А вот этот блондинчик меня привлек. Он плохо говорит по-французски, но зато над ним висит какое-то ощущение рока, понимаешь? Ведь он русский, а их скоро всех выставят отсюда...

Эмма плохо слушала, что говорила Руби дальше. Если ей охота лезть в петлю, пусть лезет - такие, как она всегда выходят сухими из воды. Ее больше занимал Густав и его новое назначение.

Все выяснилось достаточно быстро. Вечером муж явился с огромным букетом роз и, широко улыбаясь, бросил его на кровать.

Эмма, уже раздетая для сна, глянула на него поверх романа, который читала.

- Ну что? - улыбнулся Густав, демонстрируя ей новые петлицы. - Ты видишь?

- Руби сказала мне, - ответила Эмма, протягивая ему руку. Он упал на кровать и поцеловал ее, щекоча усами.

- Ох уж эта Руби! Ведь говорил я Оливеру, чтобы молчал.

- Ты мне расскажешь? - спросила Эмма.

Оказалось, что в комиссариате открылась новая должность, и теперь ее занимает Густав. Он не мог рассказать всего, но Эмма поняла, что он будет заниматься отправкой евреев в лагеря под Парижем - ответственнейшее дело, которое полагалось доверять только проверенным людям. Однако, сказал Густав, отныне он будет появляться еще реже. Эмма вздохнула. Не то чтобы она очень скучала, но сидеть целыми днями в одиночестве в чужом городе - это не то, чего она ожидала от Парижа.

Густав притянул ее к себе.

- Поедем отпразднуем, - сказал он. - Тебе надо отвлечься, сидишь тут одна целыми днями...

- Сейчас? Но ведь уже почти одиннадцать!

Муж громко рассмеялся. Таким возбужденным и веселым он давно не был.

- Руби и Оливер ждут нас в "Серебряной башне". Там сегодня весь бомонд... И мы теперь его часть...

Эмма замялась. Она вспомнила свои ощущения в "Максиме" - смущение от нелепой в той обстановке форменной юбки и пиджака, обилие красивых нарядных женщин, желание убежать оттуда...

- Мне нечего надеть, - попыталась отшутиться она, но Густав тут же посерьезнел.

- Да, кстати, теперь мы часто будем присутствовать на всяких раутах. Ты теперь жена большого начальника, и тебе нужно обновить гардероб.

Эмма, нахмурившись, смотрела на мужа. Она всегда считала, что он разделяет ее убеждения, но теперь ей стало не по себе. Так он вознамерился превратить ее в одну из парижских кокоток?

- Не думаю... это не мое, Густав, - примирительно сказала она.

Он поймал ее подбородок.

- Дорогая, ты знаешь - я люблю тебя в любой одежде, но теперь положение обязывает. Я должен буду появляться среди высокопоставленных лиц, а ты должна будешь соответствовать мне. И потом, ведь любая женщина любит красивые наряды, не так ли?

<i>Не любая</i>, подумала Эмма озлобленно. Она представила себя в обтягивающем платье и внутренне затряслась от гнева.

- А сейчас давай, одевайся, и поехали, - Густав соскочил с кровати и поднял букет. - Где у нас ваза?

Эмма обреченно встала и принялась натягивать чулки и комбинацию. Она совсем не хотела никуда ехать. Она представила себе переполненный пьяными людьми зал, запах дыма, обнаженные плечи женщин, хохот, звон бокалов. Она не принадлежала всему этому, почему же должна изображать, что ей это нравится? Ответ пришел сам собой, но почему-то впервые он не обрадовал Эмму.

Ресторан и правда был забит. Кроме офицеров-эсесовцев и их спутниц никого не было - веселились только свои. Посреди ресторана стоял длинный стол, за которым мужчины в черной форме перемежались с женщинами, одетыми в роскошные платья. Эмма увидела на дальнем конце стола Руби, и та замахала ей, широко улыбаясь. Густав остался в толпе пожимающих ему руки, а Эмма пробралась к Руби, надеясь, что никто ее не заметит.

- Дорогая! - Руби уже явно выпила больше одного бокала, на шее ее красовалось лебяжье боа, красные губы прижались к щеке Эммы. - Ты как всегда обворожительна.

- Перестань, - прошипела Эмма, усаживаясь рядом. Она пробежалась глазами по сидящим вокруг людям и вдруг заметила на противоположном конце стола знакомое лицо - Регина Миллс, та самая Регина Миллс, которая поразила ее в "Максиме", сидела рядом с Мартином Гау, по-хозяйски обнимающим ее, в одной руке держа неизменный мундштук, а в другой - бокал с шампанским. На ее руках были черные митенки, обнаженные плечи блестели в свете ламп, платье серебряного цвета полностью открывало их, на шее блистало жемчужное ожерелье. Ярко-красные губы улыбались Мартину, который что-то говорил ей на ухо. Улыбка была чуть усталая и томная, будто бы он нашептывал ей что-то интимное, что она давно привыкла от него слышать.

Эмма почему-то не могла оторвать от нее глаз. Эта женщина притягивала к себе ее внимание в "Максиме", пока они с Мартином не ушли, и вот теперь опять - Эмма разглядывала ее, пытаясь понять, что она за человек и что таится за этой ошеломительной внешностью - и не в силах была остановиться.

От Руби не укрылся ее пристальный взгляд на Регину, но она истолковала его по-своему.

- Послушай, - сказала она. - Густав спросил меня, где в Париже можно найти хорошую портниху, и я сказала ему про Миллс. Он хочет устроить тебе аудиенцию. Теперь твой муж большая шишка, так что, вполне возможно, она подвинет очередь для тебя.

Эмма воззрилась на Руби.

- Не нужно мне это! - воскликнула она возмущенно. - К этой женщине я не пойду!

Руби громко рассмеялась.

- Дурочка, - зашептала она, заметив, что сосед сбоку обратил на них внимание. - Это такой шанс, который выпадает не каждый день. Попасть к самой Миллс! Да она тебя оденет так, что весь Париж будет у твоих ног!

Эмма нервно дернула плечом, опять взглянув на Регину, на ее опущенные длинные ресницы, когда та потянулась затушить сигарету. В этот момент Миллс вдруг вскинула глаза, и взгляды их встретились.

Эмму как будто пронзило. Взгляд этой женщины был физически ощутим - темный, загадочный и противоречиво-опасный. Она быстро отвела глаза, надеясь, что ей все это показалось, потому что такого пронзительного взгляда не видела никогда в жизни. Но когда она осмелилась и подняла глаза еще раз, Регина уже смеялась чему-то, глядя на Мартина, который, держа руку на ее плече, властным движением поглаживал ключицу и начало груди над корсетом. Пронзенная странным болезненным чувством, Эмма отвела глаза.

Остаток вечера прошел в пьяных тостах за ее мужа. Пили все, кроме Эммы, Руби ускользнула с каким-то офицером, Густав был пьян и шатался под тяжестью руки своего начальника, поздравляющего его с повышением, а Эмма молча ковыряла свой ромштекс и украдкой смотрела на Регину. Когда в половине первого Мартин и она встали, прощаясь, Эмма увидела, как, уходя, Гау положил руку на обнаженную спину Регины - чувственным и рассчитанным движением. Ее опять передернуло. Потом Оливер помогал ей довезти пьяного мужа домой, и, уложив его на диван в гостиной, Эмма долго сидела у окна и смотрела на неспящий город. С дивана раздавался оглушительный храп.

Через два дня Густав сообщил ей, что он устроил для нее встречу с Региной Миллс. На возмущенные фразы Эммы он отреагировал неожиданно жестко - он стоял, полностью одетый для работы, в черной эсэсовской форме, фуражка была надвинута на глаза - и она вдруг увидела не своего мужа, а безжалостного немецкого офицера, который железной рукой мог вершить судьбы тысяч людей.

- Ты пойдешь к ней, - сказал он, глядя на Эмму с холодным вниманием. - Ты теперь не просто Эмма Хиршфегель, ты жена оберштурмфюрера, а значит, будешь делать все, что положено. Я рад, что ты так любишь форму НС, но мне нужно, чтобы, когда нас пригласят к Геббельсу или самому фюреру на ужин, ты не упала в грязь лицом, появившись в бабушкином мешке.

Он оставил ей адрес, скупо поцеловал в щеку и пообещал сообщить о себе. Затем вышел, и Эмма долго слышала чеканный шаг его армейских каблуков на лестнице. Внизу взревел служебный автомобиль.

Она взяла карточку. Незнакомым почерком там было написано "Регина Миллс, площадь Контрэскарп, 45. 24-ое сентября, к 14.00"



__________________________________________________________

Эмма шла к площади с каким-то странным ощущением - будто ее тянули туда на аркане. Она давно уже не испытывала подобного чувства и злилась. Дело было даже не в том, что сама идея шить платья на заказ противоречила всем ее жизненным принципам. Дело было не в том, что выставлять свое тело напоказ для нее было равносильно тому, что она бы вышла на панель. И дело было не в том, что чуть ли не впервые Густав пошел против ее воли, настояв на том, чего она не желала и желать не могла. Дело было в этой женщине. В Регине Миллс.

С того момента, как Эмма покинула ресторан, она часто возвращалась мыслями к тому, что там увидела. По давней привычке анализировать свое поведение и произошедшие события, она перебирала в памяти то, как себя вела и что чувствовала и все время ощущала какое-то смутное недовольство собой, как будто она сделала что-то неправильно. Это было похоже на то, как будто в глубине ее души лежал кусочек льда - маленький и хрупкий, такой крошечный, что ей никак не удавалось уловить его, и постоянный дискомфорт не давал покоя. Где же этот кусочек, словно спрашивала она себя и не могла нащупать его. Она перебирала воспоминания, как золотоискатель промывает песок, чтобы найти золото:<i> приезд в ресторан... Руби... толпа дам... поздравления мужу... взгляды на нее: равнодушные - мужчин и насмешливые - женщин... может быть, она слишком раскрылась? Слишком проявила свое женское тщеславие, от которого так тщетно пыталась избавиться? Но нет, Руби - единственный человек, который знал ее лучше остальных, и она ничего не заметила... Что же было не так? </i>Потом она вспомнила большую руку Мартина Гау на хрупком плече Миллс. Ее опять пронзило то самое странное чувство - как будто произошло что-то скверное. Но какое ей дело до совершенно незнакомой женщины?



Дом выглядел старинным и добротным: высокое пятиэтажное здание с огромными окнами и очаровательными балкончиками, на которых пышно росли цветы. Эмма посмотрела на кнопки с именами жильцов. Нужная ей нашлась быстро.

"Миллс 23" - гласила надпись. Ощутив непонятное смущение и жар в груди, она нерешительно толкнула дверь.

Внутри дома пахло сигаретами и пылью. Массивные ступени вели наверх, на второй этаж. Эмма уже жалела, что не взяла с собой Руби, потому что сейчас, преодолевая одну ступеньку за другой, она вдруг поняла, что чем-то напугана. Сглатывая сухую и неприятную слюну, она не сводила глаз с деревянной двери, на которой виднелись цифры "23". Ладони вдруг вспотели, и пришлось вытереть их о юбку. Чего она боится? Французской шлюхи, которая ложится под немцев? Эмма знала, что многие француженки повели себя так же, как и коллаборационисты - не стали ждать у моря погоды и переключили свое внимание с побежденных на победителей. Но эта женщина была замужем. Она не просто раздвигала ноги перед нацистами, она изменяла мужу. Эмма не считала себя моралисткой, но ее воспитывали в убеждении, что брак совершается один раз и на всю жизнь, ее единственным мужчиной был и оставался Густав, и помыслить о ком-то другом в своей постели она не могла. Наверное, это и пугало ее больше всего - перспектива столкновения с чуждым ей миром, с чуждой реальностью, с чем-то столь же далеким, как Солнце, и мерзким, как ползущий по стене таракан. Но потом она вспомнила слова Густава. <i>"Мы должны знать, с чем боремся, Эмма. Нельзя уничтожать врага и не знать, за что ты его уничтожаешь. Ты заперлась в своем мире и не желаешь выходить - это неправильно. Бояться жить - значит бояться сражаться".</i>

Она сглотнула, останавливаясь у двери. <i>Правильно</i>. Ей нечего бояться Регины Миллс. В конце концов, она просто женщина. И она будет шить ей наряды, потому что она - просто очень хорошая портниха, ничего больше. Обслуга, как официант в кафе или повар в ресторане...

Эмма нажала кнопку звонка, внутренне приготовившись к тому, что дверь тут же откроется. Напрасно. Прошло с полминуты, но никто не появлялся. Разозлившись, Эмма нажала кнопку еще раз. Да что она о себе возомнила?

Звонок переливался звонкими трелями еще несколько секунд, и, наконец, замок щелкнул.

Эмма подняла глаза. В появившемся проеме она увидела Регину Миллс, одной рукой откидывающую волосы со лба. Ее лицо ясно говорило о том, что она никого не ждала и к тому же только что встала с постели.<i> В два часа дня? А если она не одна? </i>Все эти мысли ласточками пролетели в мозгу Эммы, и она почувствовала, как заливается краской.

На Регине был свободный китайский халат - явно шелковый и явно очень дорогой. Взлохмаченные темные волосы окружали лицо, в который раз поразившее Эмму своей красотой. Даже сейчас, без макияжа, без шикарного платья и бриллиантов в ушах, она выглядела потрясающе.

Регина вопросительно приподняла бровь, увидев на пороге молодую женщину в нацистской форме. Смутно мелькнувшее воспоминание о вечере в "Башне" - что-то неприятное произошло, и оно было связано с этой девушкой.

- Простите? - спросила она, открывая дверь шире. Эмма увидела залитый ярким светом коридор, и Регину, стоявшую в луче - пояс халата обвивает тонкую талию, а в неплотно запахнутом вырезе видно начало груди. Эмма внезапно осознала, что под халатом у Регины ничего нет, и поняла, что та спала обнаженной. Чувство неловкости, появившееся сразу, как только ей открыли, теперь все усиливалось.

- Я - Эмма Хиршфегель, - представилась она, решив, что не будет поддаваться смущению при виде полуодетой женщины легкого поведения.

На красивом лбу Регины появлялась морщинка, свидетельствующая о том, что она пытается вспомнить. Затем она подняла бровь и слегка улыбнулась.

- Я вспомнила - фрау Хиршфегель, заказ на вечерние платья.

- Да, - кивнула Эмма, входя и закрывая за собой дверь. Внутри ощутимо пахло духами и извечным парижским дымом сигарет.

- Разве уже 29-ое? - без зазрения совести спросила Регина, и Эмма онемела. Подумать только, назначает встречу и даже не знает, какое число. Спит в два часа дня, появляется перед незнакомым человеком полураздетая...

Она заставила себя кивнуть.

- Если я не вовремя, то могу прийти позже, - сухо сказала она, глядя на босые ноги Регины.

Брюнетка махнула рукой.

- Что вы, я просто забыла о времени. Вчера я вернулась под утро, поэтому... Прошу вас...

С этими словами она повернулась и пошла по коридору, ступая по начищенному паркету босыми ногами. Эмме ничего не оставалось, кроме как последовать за ней.

Коридор был невероятно длинным и сделал как минимум три поворота. Эмма никогда еще не была в квартире парижанки - только в занятых немцами и переделанных жилищах, поэтому она поймала себя на том, что с жадностью рассматривает убранство дома. Стены были оклеены типичными для французов обоями - огромные цветы в духе рококо, повсюду висели полки с книгами, какие-то картины, украшения - вроде деревянных статуэток, резных светильников и настенных подсвечников, китайских болванчиков и полотенец с вышитыми на них журавлями и иероглифами, стояли какие-то деревянные сундучки, стулья и разный старинный хлам. Было ощущение, что в этой квартире живет путешественник, который привозил сюда все, что только мог найти в отдаленных уголках мира.

Коридор закончился, и Регина с Эммой оказались на кухне. Просторная и огромная, она была гораздо больше той, что досталась Эмме на Пляс де ла Сорбонн. Почувствовав укол злобы, Эмма опустилась на диванчик, который стоял у окна. Регина подошла к плите, поставила на огонь медную турку и повернулась к Эмме.

- Кофе, фрау Хиршфегель? - спросила она.

0

3

Эмма кивнула. Регина отвернулась к плите. Что-то щелкнуло, и Эмма увидела, что во рту Регины дымится сигарета. Она никогда не понимала, зачем женщины курят, но тут готова была признать - Миллс сигарета шла. Она уверенными и точными движениями насыпала одну за другой ложки кофе. Затем обернулась, прищурившись, вынула сигарету из рта и посмотрела на Эмму.

- Я редко принимаю дома... В салоне у меня есть две помощницы, а дома я шью только для своих... - сказала она спокойно, и поначалу Эмма не поняла, зачем она говорит это. Потом ее охватила злость.

- Почему же меня приняли? - спросила она, подавляя ее и глядя в испытующие темные глаза Регины. Та усмехнулась.

- Особая просьба... - сказала она немного насмешливо, и тут Эмма осознала, что ей ненавязчиво дали понять три вещи. Первая - что ее принимают только потому, что кто-то из высоких лиц попросил об этом. Второе - что Регине это не нравится. И третье...

А третье было то, что Регина Миллс разговаривала с ней так, как будто это Эмма была ей чем-то обязана. Как будто она, Регина, сделала снисхождение, приняв ее дома и сшив ей платье. Точнее, собираясь сшить.

Эмма хмыкнула, глядя в прямую спину Регины, которая следила за кофе.

- Вы не могли бы достать кофейные чашки? - спросила Миллс, не поворачиваясь. - Они в буфете на верхней полке.

Эмма подошла к великолепному резному буфету, украшенному мастерски вырезанными листьями и цветами. Не удержавшись, она провела пальцами по отполированному дереву.

- Прекрасная работа, - сказала она и обернулась, желая увидеть реакцию на свои слова. Регина чуть помедлила, повернула голову и бросила короткий взгляд на Эмму. Потом кивнула и опять отвернулась.

<i>Странно</i>, подумала Эмма. Было ощущение, что Регине неприятно говорить об этом. Но что такого в том, что пришедшая клиентка похвалила ее буфет?

Она открыла дверцу, посмотрела на фаянс, расставленный на полках. На верхней полке стояли крошечные чашки, каждая величиной с кольцо, которое можно сделать, сложив указательный и большой палец. Эмма уже привыкла к тому, что во Франции все не так, как в Германии, однако она до сих пор не понимала, как можно пить кофе из таких крохотулек. И зачем? Ведь так и вкуса не почувствуешь.

Когда она принесла чашки, Регина уже стояла рядом со столом с дымящейся туркой в руках. Эмма поставила чашки на стол. Регина разлила кофе, не вынимая сигарету изо рта. Эмма непроизвольно поморщилась, когда дым попал ей в нос. Подняв голову, она увидела насмешливые глаза Регины.

- Вы не могли бы не курить? - сказала она с раздражением. В конце концов, она имеет право вдохнуть немного кислорода, даже если нигде в этом чертовом городе не было места, которое бы не осквернил табачный дым.

Регина молча положила сигарету в пепельницу, сделанную из бамбукового ствола, но затушить ее даже не подумала. Усевшись напротив Эммы за стол, она положила ногу на ногу. Халат соскользнул с колена, полностью обнажая ногу от смуглого бедра до ступни. Эмму передернуло. Она вдруг почувствовала вес своей одежды.

- Пейте, - Регина кивнула на кофе. Эмма села и взяла в руку чашечку, отпивая из нее глоток. Кофе был превосходен. Никогда в жизни она не пробовала ничего подобного. Сощурившись, Регина наблюдала за ее лицом, на котором вдруг выразилось крайнее удивление.

- Ну как? - спросила Миллс, приподняв уголок рта.

- Никогда не пила такого вкусного кофе, - призналась Эмма.

- Мне привозят его из Алжира, - сказала Регина, прикуривая вторую сигарету от первой, которая все еще дымилась в пепельнице. Эмма обратила внимание на ее пальцы - длинные и тонкие, почти без колец, ногти накрашены красным лаком - в моде были яркие цвета. Слова Регины укололи ее. <i>Привозят... </i><i>Вероятно, один из твоих бесчисленных любовников</i>, подумала Эмма, с сожалением допивая крохотную порцию кофе.

- Теперь он кончается, и вряд ли в ближайшее время я попробую его снова... - пожимая плечами, сказала Регина, глядя в окно. - Ведь выезд из страны запрещен.

Эмма поймала себя на том, что разглядывает ее лицо. Хотя она и видела его два раза, но рассмотреть толком необыкновенную внешность Регины ей не удавалось. Она скользила взглядом по безупречной коже, от бровей ко рту и обратно - к глазам, цветом напоминающим старый бренди. Красивый цвет, хотя карие глаза ей никогда не нравились. Слишком темные. Слишком скрытные. Человек с такими глазами может лгать без зазрения совести.

Она не ответила Регине на слова о выезде, посчитав, что это лишнее. Пусть эта женщина и замужем за членом Германо-американского союза, но сама-то она - француженка. И любые разговоры о политике неуместны, особенно если учесть, что они явно друг другу не нравятся.

- Мы могли бы обсудить... мой заказ? - спросила Эмма. Регина перевела взгляд на нее.

- О конечно, - она ткнула сигарету в пепельницу и поднялась. - Пожалуйста, пройдем в мастерскую.

Они прошли несколько комнат - красивых и разных, обставленных старинной мебелью и предметами антиквариата, и у Эммы потихоньку открывался рот при виде богатства, которым владела эта женщина. Обстановка дома была скорее королевская, и трудно было поверить, что все это нажито честным трудом.

-  У вас так много... старинных вещей... - не выдержала она, глядя на роскошную ширму с журавлями в китайском стиле. Регина повернула к ней голову.

- Это вещи моей бабки, - бросила она, и по ее тону Эмма поняла, что она не желает обсуждать эту тему.

Мастерская располагалась в угловой комнате с огромным балконом, открытым настежь. Белые занавески развевались на ветру, а за перилами в туманной солнечной пелене виднелся облик Эйфелевой башни.

Регина остановилась посреди комнаты. Вся она была заставлена манекенами, шкафами и разбросанными повсюду рулонами ткани и прочими портняжными штуками. Эмма остановилась и увидела взгляд Регины, скользящий по ее телу. Она вспыхнула было, но потом сообразила, что ее рассматривают в профессиональном смысле.

- Итак, фрау Хиршфегель, что бы вы хотели? - спокойно спросила Регина, глядя на Эмму. Ее насмешливые глаза сбивали с толку. Эмма почувствовала себя школьницей, которую вызвал строгий директор. Эта женщина - такая высокомерная, красивая, такая далекая - почему она так странно действует на нее?

- Я не знаю, - Эмма пожала плечами. - Мне нужно несколько нарядов для выход в свет.

- Ах, да... ваш муж... большое повышение, как я слышала, - безо всякого выражения сказала Регина. - Поздравляю вас.

И опять этот насмешливый тон, будто она знает что-то, чего не знает Эмма. Тон, который раздражал все больше.

- Пока ничего не известно, - строго сказала Эмма. Надо дать понять этой выскочке, что все это не ее дело. А ее дело - шить платья.

- Хорошо. Но мне нужно знать, что вы хотите, - Регина повернулась к столику, заваленному какими-то кусками ткани и взяла с него маленький предмет. Эмма не поняла, какой именно.

Она стушевалась.<i> Чего она хочет?</i> Она долгие годы не носила ничего, кроме формы - сначала школьная, обезличивающая всех вокруг, затем униформа Союза немецких девушек, затем форма НС. Откуда ей знать, чего она хочет?

- Я... не могу сказать точно... - она злилась, потому что понимала, что имеет в виду Регина, и выставляла себя круглой дурой. <i>Надо же - женщина, которая не знает, какое платье ей нужно. И что это за женщина такая? </i>

Регина усмехнулась.

- Хорошо, - сказала она и вдруг подошла почти вплотную. Эмма отшатнулась.

- Мы сделаем вот что, - подняв бровь, сказала Миллс, глядя в глаза Эммы. - Я сниму мерки, а вы подумаете пару дней. Я набросаю несколько вариантов, и когда вы придете еще раз, мы обсудим, нравится ли вам.

Вблизи Регина была ниже Эммы, к тому же она была босиком. Эмма ясно видела легкие морщинки на ее лице, пряди волос, падающие на лоб, видела нежную кожу в вырезе халата - непроизвольно она взглянула на обнаженные ключицы: между ними на золотой цепочке висел кулон в виде лебедя. Она поняла, почему ей так неловко - впервые в жизни она остро почувствовала тепло, исходящее от другого человека. Казалось, что Регина излучает какую-то энергию, физически ощутимую, и от ее близости Эмма почему-то почувствовала себя ленивой и расслабленной. Регина насмешливо смотрела на нее, и Эмма поняла, что от нее ждут ответа.

- Да, - сказала она, встречаясь с Региной глазами. - Только я сомневаюсь, что смогу что-то придумать... Я никогда не надевала ни одного вечернего платья...

Регина чуть улыбнулась, но глаза ее остались холодными.

- Это заметно, - сказала она, и французский акцент ясно почувствовался в ее словах. Эмма хотела обидеться, но этот очаровательный акцент обезоружил ее.

- Снимайте пиджак, - скомандовала Регина и щелкнула метром - именно его она взяла со стола. Под ее оценивающим взглядом раздеваться было неловко. И тут Эмма сообразила, что очень скоро ей придется снимать с себя не только пиджак, но и все остальное - ведь платья, которые будет ей шить Регина, надеваются на белье. А то и вовсе на голое тело. Неужели ей придется раздеваться догола перед этим проницательным и насмешливым взглядом?

Она сняла пиджак. Регина протянула руку, чтобы взять его, но Эмма сначала аккуратно сложила его и только потом отдала.

Под пиджаком на ней была тонкая белая рубашка с эмблемой НС.

- Рубашку тоже снимать? - спросила Эмма и, к своему стыду, почувствовала, что краснеет. Регина покачала головой, улыбаясь. Похоже, что смущение Эммы ее забавляло.

- Нет, я справлюсь и так. Подойдите к столу, пожалуйста, там больше света.

Эмма послушно встала у стола, Регина обошла ее и остановилась за спиной. Волосы Эммы были как всегда убраны в тугой узел на затылке, и на обнаженной шее она чувствовала дыхание Миллс. Это странным образом отвлекало... будоражило...

Она ощутила прикосновение рук к плечам.

- Расправьте плечи, - отзвук тихого низкого голоса прокатился по телу Эммы как волна. Регина приложила метр к плечам.

- Вы напряжены как струна, - заметила она, отклоняясь и записывая цифру на бумажке, лежащей на столе.<i> Левой рукой,</i> обратила внимание Эмма.

- Я не очень люблю, когда ко мне прикасаются незнакомые люди, - вдруг сказала Эмма, решив, что ей нечего скрывать свою неприязнь.

Регина хмыкнула, беря одну руку Эммы и поднимая ее.

- Держите так... Не любите прикосновений? Как же тогда вы ходите к докторам?

Эмма ощутила, как пальцы Регины ложатся на ее плечо, слегка сжимая. Она измеряла длину руки.

- Я не хожу к докторам, - ответила она, запрещая себе вспоминать унизительные осмотры швейцарских врачей, искавших причину ее бесплодия.

- Ах, да, немецкое железное здоровье, - сказала Регина, опуская ее руку и переходя к другой.

Эмма сжала зубы. Эта женщина явно решила вывести ее из себя, отпуская одну колкость за другой. Она решила не поддаваться.

- Просто не болею, - ответила она и сосредоточилась на виде из окна. Но это было сложно сделать, если учесть, что Регина, измерив ее руку, остановилась прямо перед ней, глядя куда-то вниз, на грудь.

- Теперь разведите руки в стороны, - сказала она. Эмма послушно развела руки. Регина наклонилась, протянула обе руки подмышками Эммы и соединила концы метра на груди, на несколько сантиметров выше сосков.

Это было странно. Эмма понимала, что прикосновение такого рода - чисто профессиональное - что в этом нет ровно ничего неприличного, но сейчас ее фактически обнимали и трогали за грудь. Она чувствовала слабый запах духов, исходящий от Миллс, каштановые волосы оказались прямо у нее под носом, а кончиками пальцев, держащих концы метра, Регина касалась мягкой груди. Ткань бюстгальтера не спасала от ощущений. Это волновало. Эмма не могла отрицать - что-то неизъяснимо притягательное было в этой роскошной женщине. Наверное, поэтому мужчины сходили по ней с ума. А, может, и не только мужчины.

Эмма вспомнила, как видела однажды в Берлине двух целующихся девушек. Это было давно, еще в детстве, когда она почему-то задержалась в школе и шла домой в сумраке раннего вечера. Они стояли в каком-то дворике - лиц Эмма не видела, видела только, что это две женщины и они страстно целуются. Тогда ее передернуло от отвращения. Сейчас она знала, что в Париже много лесбиянок, что у них есть тайные места - обо всем этом ей поведала Руби - но никогда раньше она по-настоящему не задумывалась о том, что такие женщины могли бы быть и среди ее знакомых. Руби как-то признавалась, что хотела бы переспать с двумя сразу - с мужчиной и женщиной одновременно, и Эмма с негодованием заставила ее замолчать. Но почему она думала об этом сейчас, когда Регина Миллс касалась ее груди?

Она непроизвольно отшатнулась, и Регина удивленно посмотрела на нее.

- Что-то не так? - спросила она.

- Просто... щекотно... - соврала Эмма, и по глазам Миллс поняла, что ее ложь раскушена. Это раздражало еще больше, чем неуместная реакция тела.

- Еще талия.

Она обвила метром пояс Эммы, и было видно, что она старается не прикасаться к ней больше, чем это необходимо. Почему-то это раздражало и радовало одновременно. И пугало - особенно то, как легко незнакомая женщина считывала ее внутренние страхи.

Регина записала цифры.

- Теперь рост от плеча.

Она попросила Эмму подержать конец метра и наклонилась, прикладывая край ленты к полу. Затем выпрямилась - слегка раскрасневшаяся от наклона.

- Нога от бедра.

Она положила обе руки на бедра Эммы, заставляя ее сдвинуть ноги.

- Встаньте прямо.

Прикосновение к бедрам было легким, но Эмма почувствовала его. Она разозлилась на себя. Не будь эта женщина так красива и загадочна, все прошло бы легко. Нужно было настоять на своем и пойти к обычной портнихе, а не изображать из себя парижскую даму. Теперь ей придется терпеть дурацкие примерки и чувствовать руки этой женщины. А ей совсем не хочется этого.

Измерив ноги Эммы от бедер, Регина откинула прядь волос со лба. Затем широко улыбнулась, глядя на нахмуренную Эмму. Белые зубы прекрасно контрастировали со смуглой кожей.

- И самое главное...

- Что?

Руки Регины обвились вокруг бедер Эммы. Краска залила лицо, и воздуха вдруг стало мало. Эмма изо всех сил сдерживала дыхание. Однако в прикосновениях Миллс не было ровным счетом ничего неприличного - просто умелые движения портного, который миллион раз измерял параметры человеческого тела. И это почему-то раздражало так же сильно, как и собственная чувствительность.

Наконец все закончилось.

Регина небрежно бросила метр на стол и подала Эмме пиджак.

- Ну вот, - сказала она. - Давайте условимся о следующей встрече.

Она выглядела абсолютно спокойной, а Эмма все никак не могла утихомирить бешено бьющееся сердце. <i>Ах, да, она же снимает мерки постоянно</i>, подумала Эмма, застегивая тугие пуговицы. И ей представилось, сколько людей вот так стояло в объятиях Регины, сколько смотрело на нее, ощущало ее запах, представляло себе, как раздевает ее... И тут она разозлилась окончательно. Ни одна порядочная женщина не станет заниматься таким. Обслуживать других людей, касаться их, измерять как животных, вдыхать их испарения, давать им ощущать себя...

<i>Шлюха</i>...

Что бы ни говорила Руби...

Регина, не подозревающая о мыслях Эммы, что-то произносила, и усилием воли Эмма вернулась в реальность.

- Что, простите? - спросила она, наконец, справившись с последней пуговицей.

Карие глаза вспыхнули вдруг чем-то, подозрительно напоминающим злобу - будто Регина изо всех сдерживалась, стараясь не ответить колкостью.

- Вы не слушали? Я говорила, что свободна в пятницу... - нетерпеливо сказала она, упирая руку в бок.

Эмма подумала - вот как, надо же, "она свободна"... То есть здесь решает не клиент, а само Ее Королевское Величество?

- Я не могу в пятницу, - глухо сказала она, доставая из кармана пилотку и глядя на маленькую свастику. Регина бросила быстрый взгляд на значок и слегка выпятила губы, словно раздумывая.

- А когда вы можете?

Эмма могла и в пятницу, но из принципа не собиралась признаваться в этом. Пусть эта французская выскочка изменит свои планы ради нее. Пусть вылезет из очередной постели и примет ее тогда, когда удобно ей, Эмме.

- В субботу, в десять утра, - отчеканила Эмма, с вызовом глядя на Регину. Та изумленно приподняла бровь.

- Так рано?

- Я встаю в восемь, - сухо сказала Эмма, вертя в руке пилотку.

- И в субботу?

- И в субботу.

Регина хмыкнула.

- Хорошо, в десять в субботу. Буду ждать. Пойдемте, я вас провожу.

Когда они шли мимо какой-то комнаты - Эмма впереди, а Регина сзади - то в глубине ее Свон увидела массивную кровать под белым балдахином. Разбросанные подушки и скомканные одеяла дополнили ее взбудораженное воображение - она отчетливо вдруг представила, как Регина извивается под очередным любовником, прикрывая от удовольствия карие глаза, становящиеся в момент наслаждения черными и закидывая гибкие ноги ему на пояс...

И даже выйдя на улицу, даже пройдя несколько кварталов, она не могла понять, что почувствовала при мысли об этом - возбуждение или отвращение...


            Комментарий к
         
       
========== Часть 4 ==========
        Эмма привыкла к простым решениям.

Эмма привыкла к ясности.

Эмма привыкла, что мир вокруг понятен и прост.

Даже теперь, когда вокруг шла война, она жила с чувством защищенности и мира - его обеспечивали люди, окружавшие ее, и сама идея существования, с которой она выросла - <i>делай свое дело, люби свою страну, выполняй простые правила - и ты будешь жить хорошо.</i>

Но теперь, впервые в жизни, Эмма столкнулась с чем-то до такой степени непонятным и странным, что она никак не могла понять, как ей действовать. Сам Париж оказался настолько необычным местом, что она оказалась совершенно не готова дать отпор его колдовской красоте. Готовясь к поездке, она слабо представляла себе город и страну и думала, что ее жизнь там будет такой же, как жизнь в Берлине, только с поправкой на географию. Но когда она впервые ступила на набережную Сены в районе Монмартра, когда посмотрела на изломанные линии улиц, старинные дома и открыточные виды, вдохнула парижский воздух, пропитанный запахом реки и каперсов, масляных красок и бензиновой вони с паромов, то поняла, пусть и не сразу - здесь все <i>иначе</i>. Другими были не только дома и люди, но сам дух этого города, странного и необычного, пугающего и притягательного. Бродя по улицам, она испытывала чувство, которого до того не знала, и сама не могла понять, восторг это или ужас. Было в Париже что-то, чего не было в Берлине, да, наверное, и в других, не менее красивых городах, которые Эмма видела на картинках в книгах. В этом городе, выстроенном много сотен лет назад, обитал дух смерти. Не тот яростный дух воинов-северян, думавших, что после кончины их ждет Вальгалла и полупьяные валькирии, а дух смерти странной - полузабытья, именуемого смертью, фантастической и полууродливой реальности, искажаемой то туманом, делающим очертания города зыбкими и причудливыми, то ярким пронзительным солнцем, заливающим каждый его закоулок. В особо пасмурные вечера небо над Парижем казалось ей пеленой, скрывающей за собой внимательный взгляд ада. Под этим небом красота города и его ни на что не похожий пейзаж становился сценой театра, на которой шел нескончаемый гротескный спектакль. Ходя по набережным Сены, среди спешащих прохожих, она смотрела в реку, на обратной стороне которой колыхались открыточные виды из красивых зданий, и ловила себя на мысли, что все это – ненастоящее, что ей только снится это зрелище, а еще – что у этого пейзажа нет конца, и если она сядет сейчас в машину и помчится по набережной, то вид этот удлинится до бесконечности и никогда не кончится, и куда бы она ни ехала, ей не скрыться от него. Ощущение тоски, которое поначалу не беспокоило ее, потрясенную красотой и непохожестью города, теперь все усиливалось, как будто ей чего-то не хватало, как будто что-то было упущено, и Эмма злилась, не находя ответов ни на один свой вопрос.

Впрочем, было нечто, что беспокоило ее и того больше. Не назначение мужа. Не легкомысленность Руби. Не отсутствие детей. Не война. Нет, не это. Ее беспокоила ситуация с Региной Миллс.

Регина Миллс олицетворяла собой все, что Эмма так яростно ненавидела - она была  неразборчива в связях, выставляла свое тело напоказ, жила чуждой пониманию Эммы жизнью и ни капли не жалела об этом. Для Эммы все женщины мира делились на две категории: одна была простые и работящие дамы, которые честно трудились и обеспечивали мужчинам и государству достойное существование, а другая... Другая категория была падшие женщины, те, которые привыкли продавать свое тело тем или иным путем. За деньги или красивые тряпки или за положение в обществе - это было неважно. Они были гниющей язвой на теле страны, и немецкое общество клеймило их как проституток. Они не заводили детей или делали аборты - вопреки естественному предназначению женщины в этом мире. Они пили и курили наравне с мужчинами, пренебрегали трудом и не стремились заводить семью. Приехав во Францию, Эмма увидела множество таких - да что там говорить, ее лучшая подруга Руби порой вела себя как последняя шлюха. За прошедшие несколько месяцев она успела сменить трех или четырех любовников. Но Руби вела себя осторожно. Для мужа и всех прочих она была примерной женой, ярой национал-социалисткой и преданной Германии гражданкой. Только Эмма знала о том, как Руби проводила свои ночи в Париже. А здешние женщины не только не стремились скрывать свой аморальный образ жизни - они как будто гордились им, как будто выпячивали свою продажность, сродни тому, как обыкновенная проститутка выставляет колено, ожидая очередного клиента. Это было дико и непонятно. И еще более непонятной оказалась для нее их свобода. Эмма не была дурой и прекрасно понимала, как устроен мир. Она знала, что их в Париже считают завоевателями, захватчиками, врагами, и сколько бы парижане ни изображали радушие, немцы всегда были и будут здесь чужаками, захватившими их страну, оккупантами. И все же они не боялись. <i>Она </i>не боялась...

Эмма вспомнила, как Регина приняла ее. Как небрежно она разговаривала, как курила, игнорируя просьбу Эммы, как диктовала ей свои условия. Неужели она считала себя защищенной благодаря связям ее мужа и Мартину Гау? Неужели то, что Эмма приняла за хамство, было лишь формой рыночно-денежных отношений между этой безусловно притягательной женщиной и высшими нацистскими чинами? И почему Эмма не могла отделаться от чувства, что Регина не так уж похожа на остальных продажных французских шлюх, которые гроздьями висели на немецких офицерах, продавая свое тело ради еды, красивых тряпок и защищенности? Неужели потому, что, по сути, Регине не нужно было спать с Гау ради всего этого... Она была обеспеченной женщиной, муж ее работал на Германию, ее никто не притеснял и не собирался - напротив, немки, как и француженки, вставали в очередь, чтобы сшить у нее платье, платили бешеные деньги и рекомендовали ее знакомым, она жила в роскошной квартире и не ведала горя, безденежья и перспективы депортации. Почему же тогда она так себя вела? Эмма чувствовала, что ее голова пухнет от бесконечных вопросов, на которые никто не мог ответить...

Когда Густав в очередной раз пришел домой, она спросила его, что он знает о Регине Миллс. Он не удивился ее расспросам, решив, что Эмма просто хочет чувствовать себя защищенной рядом с той, кто, как ни крути, оставался врагом. Он и сам навел справки о Регине, потому что ему нужна была уверенность, что с женой все будет в порядке, к тому же в его руки теперь попадало множество папок с личными делами, и найти среди них Регину Миллс, особу заметную и яркую, не составило труда.

Он рассказал ей то, что узнал сам - то немногое, что узнал - потому что о Регине Миллс было известно крайне мало. Ее имя не сходило с уст парижского бомонда, однако большая часть ее биографии была неподтвержденными слухами, а сама она никому ничего не говорила.

Регина Милле (именно эту фамилию ее отец когда-то переделал в Миллс) родилась во французском Амьене, но, когда ей исполнилось три, ее родители уехали в Америку, спасаясь от преследований правительства, так как Генрих Милле участвовал в знаменитом "деле Дрейфуса"* и был ярым антикоммунистом. Когда во французской армии начались репрессии, лейтенант Милле предпочел бежать за границу, выбрав для этой цели США. Семья Миллс (они изменили фамилию, еще покупая билеты на пароход в Дувре) с маленькой дочерью поселилась в Массачусетсе, где Регина выросла в узком кругу французских эмигрантов. Это не помешало ей выучить английский и немецкий, а так же получить весьма приличное образование. Говорили даже, что она училась в Бостонском колледже изящных искусств, но никто не мог сказать точно. Так или иначе, известно было, что Регина ненавидела Америку и рвалась на родину, во Францию, которую считала своим истинным домом, но ее мать, Кора, была непреклонна – она прокляла страну, в которой ее семью притесняли, и поклялась никогда больше не возвращаться в Европу. Она дала дочери образование, собрала небольшое приданое и вознамерилась выдать ее замуж за молодого человека из хорошей семьи эмигрантов, таких же, как они, французов. Но в 22 года своевольная Регина познакомилась с американцем, имени которого никто уже не помнил, однако было известно, что мать строго-настрого запретила ей не то что выходить за него – даже просто встречаться. Молодой человек был настроен решительно и предложил Регине бежать в Техас, где у его отца была коневодческая ферма.

Никто не знал, что сделала Кора, чтобы предотвратить свадьбу своей дочери и неугодного ей американского "конюха", однако вскоре он исчез. Круг французских эмигрантов был достаточно сплочен, и, конечно, у Коры была возможность попросить своих "друзей" позаботиться об этой проблеме. Молодой человек пропал без следа. Никто не знал, был ли он мертв или просто сбежал, опасаясь преследований, но, так или иначе, он канул в Лету, а для Регины это стало страшным потрясением.

Она разорвала связи с родней и сбежала во Францию, откуда больше никогда не выезжала. Сведений о том, как ей это удалось, не сохранилось, но ходили слухи, что она соблазнила какого-то художника-американца, который мечтал повидать Париж, и, заставив его продать дом и прочее, увезла с собой на историческую родину. С тех пор она жила в Париже, покидая его только в купальный сезон. С родными связи не поддерживала, и не было известно, живы ли они или давно умерли. В Америке бушевала Великая Депрессия, когда Регина уехала, потому, возможно, ее родителям и не удалось выжить.

Ей исполнилось около 30-ти лет, когда она познакомилась со своим будущим мужем. Он приехал во Францию в 1929 году для «обмена опыта с французскими коллегами». В Бостоне он работал в крупной строительной фирме и к 35-ти годам сколотил себе состояние и имя, поэтому, после приглашения французского руководства, именно его послали главой делегации в Париж – представлять США и строить объекты вместе с французскими инженерами. Он быстро освоился во Франции, занимал руководящий пост и много работал, но тогда, еще на закате Третьей Республики, ему пришлось несладко. К 1934-ому году во Франции наметился раскол общества - были сильны антифашистские настроения, а фирма, главой которой был Робин Локсли, напрямую сотрудничала с нацистским правительством Германии. Когда в июне премьер-министром Франции стал Фланден, фашистские настроения взыграли с новой силой. Робин уехал в Германию по приглашению лично главы Германского трудового фронта и до 1940-го года жил в Берлине. С началом Второй Мировой рейх почувствовал острую нехватку квалифицированных архитекторов, проектировщиков и строителей. Нужно было строить множество объектов, в том числе концентрационные лагеря, оружейные заводы или мосты – поэтому все крупные специалисты срочно отправлялись на оккупированные территории. Робин с радостью принял предложение вернуться во Францию - ведь там его ждала жена.

Регина к 1935-ому году уже сделала себе имя, обшивая весь парижский бомонд. Она открыла маленькое ателье, которое пользовалось безупречной репутацией, и могла позволить себе брать только те заказы, которые ей нравились. Говорили, что все известные мужчины Парижа были ее любовниками, но никто не мог этого ни доказать, ни опровергнуть. Когда Робин Локсли увидел ее впервые на приеме в мэрии, он был сражен. Стоит ли говорить, что он бросил все свои силы на то, чтобы неприступная крепость пала, и заваливал ее цветами и подарками до тех пор, пока она не сдалась и не пошла с ним на свидание. Спустя полгода, в 1936-ом, они поженились. Робин был членом Германо-американского союза* и много лет сотрудничал с ГТФ, и именно это спасло его семью от депортации и преследований. Американцы жили в Париже чуть лучше, чем евреи и русские, и чуть хуже, чем парижане. Впрочем, репутация Локсли была непогрешима, поэтому он уехал строить мост в Иль-де-Франс, а Регина осталась в Париже, продолжала шить наряды и изменяла мужу направо и налево. По крайней мере, так считали все.

Эмма выслушала Густава и задумалась. Получается, все, что известно об этой женщине – либо слухи, либо те простые сведения, которые ничего не говорят – ну, вышла замуж, ну переехала… Неужели все так просто, и та неясная угроза, которую почувствовала Эмма рядом с этой необычной женщиной, была всего лишь игрой ее воображения?

Руби, которая умирала от любопытства, так и не смогла вызнать у Эммы, как прошел ее визит к Регине, зато сама снабдила подругу очередной порцией полуслухов-полусплетен. По ее словам, Регина совратила Гау сразу, как только немцы вступили в Париж, и вертела им как хотела. Она управляла им одним поворотом головы, и он готов был ради нее на все. Эмма слушала ее, скривившись и вспоминая, как Регина открыла ей дверь в полураспахнутом халатике. Она старалась не думать о том, что ей снова придется идти туда и испытывать то мерзкое чувство неловкости и стыда, которое обуревало ее в этой квартире, но время бежало неумолимо, и суббота наступила гораздо быстрее, чем Эмма успела подготовиться.



___________________________________________________________________________________

Ясным субботним утром Руби фон Ульбах вошла в полупустой бар отеля "Ритц" и сразу увидела того, к кому спешила. Но спешила она на улице, когда обгоняла прохожих, с трудом переставляя ноги в туфлях на высоких каблуках, а сейчас, ворвавшись в холл и увидев полутемный зал, с прикрытыми от зноя окнами, она тут же замедлила шаг и напустила на себя скучающий вид. Она не хотела, чтобы присутствующим стали известны истинные цели ее визита.

Сидящий за стойкой молодой мужчина повернул голову и тут же отвернулся, сделав вид, что он не узнал ее. Руби неспешно прошлась по бару, кивая в ответ на приветствия знакомых, затем подошла к соседнему с мужчиной стулу, небрежно бросила сумочку на отполированную поверхность барной стойки и села, закинув ногу на ногу. Бармен, высокий усатый француз, тут же подскочил к ней:

- Что желаете?

- Мартини, - бросила Руби и достала из сумочки серебряную пепельницу. В баре приятно пахло деревом, пропитанным въевшимся за годы сигаретным дымом и пролитым пивом.

Едва она сунула сигарету в рот, откуда-то сбоку протянулась рука с зажигалкой, и, наклонившись, Руби прикурила.

- Благодарю, - сказала она, не глядя на того, кто поднес ей огонь.

Бармен положил на стойку салфетку и водрузил сверху запотевший бокал с мартини, в котором колыхались две маслины. Руби глянула на мужчину рядом. Затем отпила, заметив, что ее рука сильно дрожит. Увидел это и мужчина. Он был недорого и просто одет: костюм его видал виды, хотя когда-то был сшит у хорошего портного, пиджак он небрежно повесил на спинку стула, шляпа с засаленными краями лежала на стойке. Его лицо выдавало в нем славянское происхождение - светлые курчавые волосы, голубые глаза, волевая челюсть и мощное телосложение. Он пил пиво, положив мускулистые руки прямо перед собой.

- Вам не нужно было приходить, - произнес мужчина по-французски с заметным русским акцентом, глядя вслед уходящему бармену. Он сказал это тихо, но Руби услышала. Она мельком взглянула на него, отметив встрепанные светлые волосы и пробивающуюся щетину.

- Я не знала, что должна спрашивать у вас разрешения, - улыбнулась она, изучая расставленные в баре бутылки.

- Зачем вы пришли? – он как будто не слышал ее игривого тона.

Руби повернулась к нему, открыто изучая простое лицо и сильные руки, виднеющиеся из-под закатанных рукавов рубашки.

- Разве это не очевидно? – спросила она серьезно. Мужчина глянул на нее исподлобья, кинул на стойку мятые 10 марок и вышел. Руби осталась сидеть, слегка улыбаясь.

Она познакомилась с ним случайно - ее нынешний любовник задерживался, и она не могла пойти в отель одна. Пришлось зайти в кафе "Ротонда" на Монпарнасе, одно из тех мест, куда стекались, подобно ручьям, все эмигранты: русские, американцы, англичане - художники, поэты, писатели, бедные и богатые, молодые и старые - все, кто жил в ту осень в Париже и переживал второй год оккупации по-своему. Войдя, она почувствовала себя не в своей тарелке - все говорили одновременно, к тому же не по-немецки, и шум многоголосья этой интернациональной духовной элиты оглушил ее. Она пробралась к стойке бара, с трудом заказала кофе с коньяком, путаясь во французских словах, и закурила, оглядывая несвежие обои на стенах кафе и развешенные повсюду рисунки, которые показались ей пьяной мазней.

Внезапно кто-то коснулся ее локтя. Обернувшись, Руби увидела Белль Шаб, миловидную девушку из хорошей семьи, с которой она познакомилась еще до войны в Швейцарии. Белль была наполовину француженкой, наполовину австрийкой, и отдыхала в 1938 году в горах, куда приехала и Руби с мужем. Белль и Руби подружились благодаря тому, что мужчины без устали гоняли на лыжах и пили, а им оставалось только болтать, сетуя на отсутствие развлечений для дам в заснеженных горах. После отдыха они разъехались каждая в свою страну, однако Руби не забыла веселую и милую девушку, которая так непосредственно рассказывала ей о прочтенных книгах, восхищалась природой Альп и смущенно отвечала на заигрывания мужчин, пытавшихся познакомиться с ними.

- Руби? Руби фон Ульбах? - Белль широко улыбнулась, встряхивая кудрями. Она была одета не как молодая женщина, а скорее как пожилая леди - платье до колен, глухое пальто и нелепая шляпа-колокол, которая ей совсем не шла.

- Белль? - Руби распахнула глаза. - Не могу поверить! Ты здесь, в Париже?

Они обнялись, и тут Руби заметила, что рядом с Белль стоит молодой мужчина, который смотрит на нее как-то странно.

Руби привыкла к мужскому вниманию. Она редко натыкалась на отказы - не будучи красавицей в общепринятом смысле, она пользовалась тем, чем природа щедро ее одарила - врожденный шарм, длинные ноги и большие глаза привлекали мужчин любого возраста и социального положения. Она привыкла получать все и сразу. И если ей нравился мужчина, то она не сомневалась - даже если он будет упираться, то для вида, все равно потом пойдет за ней, как послушный ослик за морковкой.

Этот мужчина был не таким, как все.

Он стоял чуть поодаль, небрежно скрестив руки на груди, но в его облике не было рисовки - скорее, поза была смущенной, чуть скованной - Руби сразу угадала в нем иностранца. Простое мужественное лицо, недорогой костюм, пронзительные голубые глаза - и он молчал, хотя смотрел с неприязнью. Потому ли, что Белль отвлеклась от него или по какой-то другой причине, Руби не знала. Ей было достаточно одного взгляда, чтобы понять две вещи - этот мужчина ей нравился и на нее он не отреагировал. Его взгляд был поверхностным - так оценщик откидывает бракованный товар, едва взглянув на него. Он пробежал по ней взглядом, оценил и выбраковал. Это задело ее сильнее, чем то, что она сразу же захотела узнать, кто он такой. Впрочем, Белль решила за нее эту проблему.

- Дэвид, познакомься с Руби, - она обернулась, улыбаясь мужчине. - Это Дэвид, он из России.

Руби протянула ему руку, радуясь, что не успела снять перчатки. Не хватало ей еще трогать его за руку, ощущая, как бьется собственное сердце, реагирующее на равнодушие. Это всегда заводило ее сильнее, чем любые красивые слова или дорогие подарки. Он молча пожал ее ладонь, наклонился и отстраненно улыбнулся. По его лицу Руби поняла, что он не говорит по-немецки.

- Он русский, - еще раз повторила Белль, поворачиваясь к Руби. - Уехал из России еще в двадцатых, спасаясь от большевиков. Художник-портретист. Сейчас в Париже живет впроголодь, как и все замечательные люди.

Руби мельком взглянула на Дэвида. Он не смотрел на нее, изучая людей вокруг, и ее поразило чувство непокоя, пронзившее ее при виде его хмурого лица.

- Ты не хочешь присоединиться к нам? - спросила Белль, обнимая Руби за талию. - Мы только пришли, но я вижу вон там компанию из очень интересных людей.

Руби глянула за столик, за которым выделялся мощного телосложения господин в сюртуке, который громогласно что-то вещал на незнакомом языке. В компании также было несколько дам.

- Не знаю, удобно ли... - замялась она, вспомнив, что ее ждет Франц.

- Брось, - Белль дернула за рукав Дэвида и сказала ему по-французски:

- Ты не против, если моя подруга пойдет с нами?

Он внимательно прослушал вопрос, наклонив голову к Белль - она была ниже его почти на голову, затем вскинул глаза на Руби. И пронзительный взгляд этих голубых глаз обжег ее такой неприязнью, что Руби словно волной окатило. Однако он тут же перевел взгляд на Белль, кладя большую ладонь на ее кисть, покоящуюся на рукаве его пиджака. Видно было, что к ней он питает большую нежность.

- Конечно, - сказал он по-французски, и слышно было, что он безуспешно пытается вытравить из своей речи характерное грубое русское твердозвучие, потому что, уловив внимательный взгляд Руби, Дэвид слегка покраснел и тут же отвернулся.

За столиком, где громогласный господин вещал что-то, оказались русские и французские писатели. Руби мало говорила по-французски, поэтому большая часть диалога ускользнула от нее. Белль представила ее как Руби, но деликатно не назвала фамилию, за что Руби была благодарна. Две другие дамы оказались русскими - одна была похожа на воблу своим длинным лицом и глазами навыкате (Белль сказала, что в России она была достаточно известной писательницей), другая беспрерывно курила, но смотрелась красавицей - блондинка с пепельными волосами и прекрасной фигурой, обтянутой роскошным платьем. Обе женщины тут же отреагировали на Дэвида - Руби, которая как радар улавливала малейшие настроения окружавших ее людей, поняла это сразу, как только он посадил свое ладное мускулистое тело на стул, небрежно расставив ноги и поднял глаза на присутствующих. От него исходили волны уверенности в себе, и трудно было, глядя на это мужественное лицо, поверить, что он художник.

- А он женат? - спросила Руби у Белль, которая сидела рядом с ней и беспрерывно болтала, рассказывая о каких-то людях, которых Руби не знала и знать не желала.

Белль удивленно посмотрела на нее. Руби убивала этим вопросом двух зайцев сразу - она выясняла, какие отношения связывают девушку с Дэвидом и существует ли дополнительное препятствие в виде жены.

По реакции Белль она поняла, что у той с Дэвидом ничего нет.

- Руби... - укоризненно протянула Белль. - Ты же не думаешь...?

- Ты просто ответь, - улыбнулась Руби самой милой из своих улыбок.

- По-моему, нет... - и Белль поспешила сменить тему, опять углубившись в дебри интеллектуальной жизни Парижа, в которой она чувствовала себя как рыба в воде. Руби, которая за всю жизнь прочитала только несколько учебников и женских журналов, а в живописи не понимала ровным счетом ничего, ее не слушала. Она смотрела на Дэвида, вступившего в яростный спор на русском с одним из сидевших рядом пожилых художников. Руби никогда раньше не слышала русскую речь, но сейчас, исходящая от Дэвида, она наполнилась загадочным и таинственным смыслом, и Руби вслушивалась в каждое слово, думая, <i>вот бы узнать, о чем он говорит...</i> Она не помнила, чтобы ее раньше так сильно привлекал мужчина. Да и не просто мужчина, а иностранец, более того - выходец из вражеской страны. Впрочем, Руби давно поняла, что Париж, открыв свои двери для оккупантов, сделал то, чего не смогли другие - стал в некотором роде зеленой полосой мира, островом спокойствия в бушующем море, местом, где немцы и русские могли выпивать вместе, где американец сидел рядом с австрийцем, а француз подносил зажигалку пожилому латышу. Париж был захвачен, но остался свободным, и здесь, в этом переполненном кафе, это было очевидно любому из присутствующих. Здесь вели разговоры о стихах и картинах, пели и танцевали, пили и обменивались сплетнями, здесь жили, несмотря на войну и горе, охватившее страну...

И Руби, глядя на отрешенное лицо мужчины напротив, поняла, что должна во что бы то ни стало получить его, пусть даже это было неимоверно опасно, но то еще не оперившееся чувство, которое пронзало ее, пока она смотрела на его двигавшиеся губы, произносящие незнакомые слова, уже влекло ее вперед, и пути назад не было, поэтому, когда он встал, предлагая Белль руку, и Руби поднялась следом, то она приняла сложное решение - увидев, как Белль отходит в туалетную комнату попудрить нос, она подошла к нему и спросила на ломаном французском:

- Где вы будете завтра в 11 утра?

Он ничем не выказал изумления, посмотрев на нее своими голубыми глазами, лишь приподнял бровь. Но Руби давно поняла, что с мужчинами надо быть настойчивой, гораздо более настойчивой, чем с женщинами, к тому же ей не приходилось еще встречать того, кто бы отказал в ответ на такую наглость.

И она была вознаграждена, когда он, нахмурившись, но теряясь от недостатка слов, чтобы отказать или задать вопрос, ответил:

- В баре "Ритца", я там обедаю.

Руби кивнула и повернулась, уходя. Уже на улице, подставив разгоряченное лицо ветру, она вспомнила, что не попрощалась с Белль, вспомнила и о Франце, но ей было настолько все равно, что она сама себя не узнавала. Легким шагом она пошла по набережной, чувствуя, как шаги отдаются где-то в ушах и ветер приподнимает ее легкую юбку, касаясь обнаженных ног...



__________________________________________________________________________



Эмма позвонила в дверь Регины, заранее предвкушая, что та откроет ей в халате и внутренне приготовившись к этому. Но, к ее удивлению, Регина была не только свежа и бодра, но и одета - просто и элегантно - в серое с жемчужным отливом платье и туфли на низком каблуке. Как и в прошлый раз, на ее лице почти не было макияжа, и в руке дымилась вечная сигарета, на которую неодобрительно посмотрела Эмма.

- Здравствуйте, - сказала она, почему-то опять смутившись. Регина слегка улыбнулась, пропуская ее внутрь. 

- Доброе утро.

Эмма остановилась, ожидая, пока хозяйка закроет дверь. Проходя мимо Регины, она опять ощутила ненавязчивый запах ее духов, а сама квартира - такая летняя, освещенная солнцем, небывало просторная, снова родила в ней ощущение неуверенности.

- Кофе? - спросила Регина, прикрыв дверь. - Того самого больше нет, но есть неплохой местный...

- Нет, спасибо, - вежливо ответила Эмма, глядя исподлобья. Она не хотела никаких личных отношений, а кофе - это было личное.

- Тогда прошу в мастерскую, - бросила Регина, проходя рядом. Эмма почувствовала, что та испытала облегчение от ее отказа.

Было ясно, что ее ждали. Эмма думала, что Регина опять либо забудет, либо встанет за пять минут до ее прихода, либо демонстративно не  окажется дома - если учесть, что условия поставила не она, но теперь стало очевидно – вызов принят, и удар отбит. Регина уверенным шагом шла по комнатам, и Эмма, которая не могла без любопытства смотреть по сторонам, не успевала за ее решительным шагом.

- Вы всегда так пунктуальны? - через плечо спросила Регина, и Эмма ясно услышала в ее голосе насмешку - вероятно, пунктуальность не являлось для Миллс достоинством.

Эмма приняла нелегкое для себя решение быть вежливой с этой выскочкой, поэтому доброжелательно улыбнулась, хотя Регина не могла видеть ее лица.

- Всегда.

Француженка прошла в комнату, служившую ей мастерской, и остановилась у небольшого столика у окна, за которым находился балкон. Эмма глянула на белые занавески, развевающиеся на ветру. Сентябрь выдался на славу – теплые вечера, палящее, почти летнее солнце и ощущение нескончаемого лета, которое рождало умиротворение и желание веселиться… Она подумала, что, должно быть, хорошо жить вот так – ни о чем не печалясь - шить у открытого окна, глядя на Париж, пить белое вино и ложиться спать под утро. Она мельком посмотрела на обнаженную шею Регины, которая наклонилась над столом, перебирая какие-то листы.

- Прошу, садитесь, - сказала Регина сухо, повернув голову. Эмма, которая в этот момент смотрела на нее, почувствовала себя уличенной в преступлении, и снова смутилась. Она села на стул, стоявший у окна, и откинулась на спинку, пытаясь успокоиться. Что-то ее нервировало, и она никак не могла понять, что именно. Никогда раньше, кроме того случая с Лилиан, Эмма не чувствовала себя беспомощной. Она привыкла контролировать свою жизнь – свои ощущения и эмоции, не потому, что их не было, а потому, что с детства ей внушали, что и как нужно чувствовать – и она мало что знала о внезапном страхе или смятении. Вокруг не было ситуаций, которые могли бы спровоцировать такие эмоции. А тут, в этой незнакомой и странной квартире, рядом с этой слишком уверенной в себе женщиной, она просто терялась и не знала, как ей вести себя дальше. А когда она не знала, как ей себя вести, то начинала делать глупости...

- Итак, - Регина присела на край стола, положив руки на колени. Теперь ее лицо было намного выше Эмминого, и той приходилось задирать голову, упираясь взглядом в грудь, прикрытую серым шелком, обнаженные ключицы и странный кулон. Выше всего этого на Эмму смотрели прищуренные карие глаза – луч падал сбоку на лицо Регины, проявляя каштановые пряди в ее волосах и подсвечивая глаза изнутри. Почти черные в полумраке, сейчас они были цвета благородного ореха, глубокие и теплые, несмотря на отсутствующее выражение лица.

- Вы подумали о том, чего хотите… могу ли я называть вас Эмма?

Эмма помолчала несколько секунд. Позволить этой женщине произносить ее имя значило перебросить какой-то мостик между ними – звук собственного имени расслабляет и приносит успокоение. Но Эмма не знала, нужно ли ей быть спокойной. К тому же, подобная фамильярность могла показаться Регине знаком, что Эмма одобряет ее и ее стиль жизни. Да и хочет ли она слышать, как французская проститутка называет ее имя? Ответ пришел сам собой.

- Прошу вас, называйте меня фрау Хиршфегель, - сказала она, глядя в сторону. - Я здесь просто затем, чтобы сшить платье.

На лице Регины не отразилось ровным счетом ничего - ни обиды, ни боли, ни гнева - лишь легкое удивление. Она кивнула, собирая разбросанные по всему столу листы бумаги в одну пачку.

- Как вам будет угодно. Я бы хотела знать, что вы смогли придумать... Знаете ли вы, чего хотите?

Эмма посмотрела на нее исподлобья. Оскорбленной положено быть Регине, но Эмма чувствовала, что оскорбили ее. Почему?

- Я не думала об этом, - сказала она хмуро. – Точнее, думала, но ничего не смогла решить…

Регина слегка усмехнулась, показывая, что, мол, она так и поняла. Ее очевидная уверенность в том, что скажет Эмма, бесила гораздо больше, чем вся эта дурацкая ситуация. Регина выглядела такой спокойной и расслабленной, словно ее нельзя было ничем уязвить. И она явно презирала Эмму. И даже не пыталась это скрывать.

Отвернувшись и затушив сигарету, Регина разложила перед Эммой листы с рисунками.

- Я кое-что здесь набросала, фрау Хиршфегель… Посмотрите, может быть, что-то вам приглянется…

Эмма взяла пачку сероватой бумаги – похоже, даже у любовниц нацистов с некоторыми товарами была напряженка.

Рисунки, сделанные Региной, почему-то поразили ее до глубины души. У женщины на картинках не было лица –  только голова и длинные волосы, но сходство с ней самой было поразительное. Регина точно схватила все особенности ее телосложения, как будто видела Эмму не один раз – так истинный художник ловко подмечает все достоинства и недостатки, едва взглянув на объект своего внимания. Первое платье было синим - с юбкой до колена и длинными рукавами. Скромное платье с зауженной талией, но Эмма могла бы поклясться, что глубокий вырез открыл бы гораздо больше, чем она могла себе позволить.

Заметив, что Эмма молча сидит, уставясь на верхний рисунок, Регина слегка наклонилась к ней и спросила:

- Что-то не так? Вам не нравится?

Эмма молча подняла глаза.

- Просто… Вы хорошо рисуете… Фигура... все так точно... И волосы...

Волосы Эммы, которые от природы слегка вились, она никогда не распускала. Она всегда собирала их в тугой пучок, и никто, кроме Густава, не видел их настоящую длину. Но Миллс изобразила ее с распущенными волосами... и длина их была ровно такой, какой была в реальности - чуть ниже плеч.

Регина улыбнулась, заправляя непослушный локон за ухо. Улыбка невероятно шла ей, и в солнечном свете она выглядела невинной и молодой. В этот момент Эмма заметила шрам на ее верхней губе - тонкий и почти незаметный, он придавал ей дополнительное очарование. Ее мимолетный взгляд не укрылся от проницательной Регины, и в карих глазах зажглись смешинки.

Все это напоминало молчаливый диалог, в который Эмму вовлекли помимо ее воли. Никогда раньше она не ощущала, что можно так разговаривать - без слов, когда чувствуешь эмоции другого человека, хотя внешне эти эмоции никак не проявляются. Она спросила себя, всегда ли так Регина влияет на людей и не в этом ли секрет ее успеха.

- Видите ли, - сказала она, забирая у Эммы верхний лист. – Работа портного заключается не только в том, что он шьет платье или костюм... Хороший портной должен уметь увидеть клиента, понять, что ему нужно, залезть в его сердце... Когда ко мне кто-то приходит, я сразу вижу, что это за человек, могу представить, что у него за мысли, чем он живет... Как одеть его, чтобы подчеркнуть его достоинства...

Эмма слушала этот низкий, завораживающий голос, и непрошеные мысли лезли ей в голову.

- И что же вы увидели во мне? – хрипло спросила она. Регина бросила взгляд из-под опущенных ресниц. В ее поведении не было ровным счетом ничего неприличного – ну, кроме того, что она сидела на столе перед Эммой… и все же… что-то было… Что-то опасное, настораживающее…

- Вы хотите знать, что я увидела в вас? – спросила она серьезно, передавая Эмме следующий рисунок. На нем был набросок темного платья с открытыми плечами и скромным декольте. Складки платья спадали ниже ступней. Это было красиво… Эмма представила себя в этом платье…

- Я увидела, что вы – примерная жена и будущая мать. Вы немка до мозга костей, преданы своей стране и фюреру. Простите, но та форма, которую вы носите, она... как бы это сказать...

- Ужасная? - спросила Эмма без тени улыбки, даже с вызовом.

Регина вернула ей взгляд.

- Простая. Она обезличивает. Вы держитесь не как женщина, а как...мм... немужчина, понимаете…? Как <i>товарищ</i>... Так, кажется, говорят у вас? Простите, мой немецкий не настолько хорош, чтобы передать все тонкости…

Эмма спросила себя, почему ее так укололо замечание Регины о «немужчине». Какая ей разница, что думает эта нахальная лягушатница, если она сама всю жизнь забывала о том, что принадлежит к прекрасной половине, и пыталась вытравить из себя все женское?

Регина сунула ей следующий рисунок. На нем было более откровенное платье – красное, с корсетом и полностью обнаженными плечами и началом груди. Талию подчеркивал узкий пояс.

- Вы не любите кокетство и прочее, чем увлекается большинство женщин… Для вас привлекать мужчин – грех… Если я не ошибаюсь, вы религиозны?

Эмма вскинула глаза.

- Религиозна?

Регина неопределенно повела рукой.

- Я знаю, что примерные арийцы очень религиозны. У вас говорят… как же там… Gott mit uns… так я произнесла?

Эмма изумленно уставилась на Регину. Она не могла отделаться от ощущения, что француженка издевается над ней, хотя та была абсолютно серьезна, и в карих глазах не мелькало ни тени смеха.

- Да, - кивнула она, наконец, – только мы не делаем из религии культ, как, кажется, принято у вас…

- Культ? – в голосе Регины послышалось искреннее недоумение. Она выпрямилась, глядя на Эмму с легкой усмешкой, в которой чувствовался неподдельный интерес. – Так вы это называете?

- Разве французы не католики и не почитают Христа? – спросила Эмма. – И не делают из религии непогрешимую доктрину, которая не требует доказательств?

Регина опустила руку с очередным листом бумаги.

- А какие доказательства могут быть? – ее губы изогнулись в задорной усмешке, которая выбила Эмму из колеи.

- Как какие?

- Разве существование Бога требует доказательств?

Это был несвоевременный разговор, и Эмма понимала - ее искусно на него вывели. После оскорбительного отказа на  вопрос, можно ли называть ее по имени, она ожидала злобы или хотя бы насмешки, но не этого. В ее окружении не было принято вести разговоры на такие темы. Все и так было ясно, а философствовать, пустословить считалось дурным тоном. Нацисты не сомневались, не спорили, не высказывали неповиновения. К тому же они не стали бы вступать в споры с идеологическими врагами. Эмма почувствовала, что ее загнали в ловушку.

- А разве нет? - осторожно спросила Эмма. - Ведь никто не может знать, существует ли бог на самом деле.

Регина подняла брови, и Эмма вдруг поняла, что не ошиблась тогда в "Максиме" - в чертах этого лица явно прослеживались латинские корни. Испанские, а может, кубинские, они так искусно скрывались за ее белой кожей и аристократической красотой, что не сразу были видны.

- А когда вы смотрите на все вокруг, - Регина повела рукой на колышущиеся белые занавески, за которыми плавал в мареве великолепный абрис Парижа. - Когда вы видите солнце, цветы и красоту мира, когда живете каждый день и любуетесь всем, что вам нравится - великолепием природы, тела человека или животного, разве у вас есть сомнения, что это создал господь?

Эмма смотрела на нее, не зная, что ответить.

- А когда вы влюбляетесь, - продолжала Регина, посерьезнев. - И видите, как красиво тело человека, как прекрасен может быть человек, когда он любит вас в ответ, когда он касается вас, разве вы можете сомневаться?

По телу Эммы побежали мурашки. Она не понимала, чего хочет от нее Регина, но ее слова, такие простые и сложные одновременно, всколыхнули что-то непотревоженное, что-то спящее доселе, и она вдруг встрепенулась, понимая, что пялится на женщину гораздо дольше, чем это позволяют приличия.

- Но почему вы решили, что это все создал господь? - со страстью вдруг спросила она, не успев подумать, и осеклась - Регина поняла, что она задела какую-то чувствительную струну, и карие глаза вспыхнули торжеством.

- А кто же? - с насмешкой спросила она, выпрямляясь и сложив руки на коленях.

Эмма овладела собой.

- Простите, - сказала она, решительно протягивая руку к рисункам. - Я считаю иначе. Но нам не стоит сейчас обсуждать это.

Регина проигнорировала ее протянутую руку и молча смотрела на Эмму сверху вниз. Ее лицо было очень серьезным.

- Разве для того, чтобы обсудить что-то, нужно определенное время?

Эмма поняла, что ее почти поймали.

- Я здесь не для этого, - упрямо ответила она, пряча глаза.

- Но ведь вы даже не знаете, зачем вы здесь, - вдруг сказала Регина с недоброй улыбкой. - Вы пришли сюда не по своей воле и не можете решить, что вам нужно. Вас прислал муж, не так ли? Это <i>он </i>решил, что вам нужны наряды?

Эмма гневно выпрямилась, сжав зубы.

- А вот это не ваше дело! - воскликнула она, нахмурившись.

- Вы не хотите шить эти платья, фрау Хиршфегель, - уверенно продолжала Регина, игнорируя ее гнев. - Вы пришли сюда, чтобы исполнить волю своего мужа, а не для того, чтобы стать красивой.

Это было утверждение, и Эмма вспыхнула, услышав, с какой уверенностью говорит женщина. Да как она смеет?

- Послушайте, - начала она, но Регина не дала ей договорить.

- Вы всегда делаете то, что вам говорят, Эмма?

Ее имя, намеренно громко и четко произнесенное Региной, разбило какую-то невидимую корку льда. Над ней откровенно издевались, и это было понятно по глазам Регины и ее недобро сверкающим глазам.

- Да что вам нужно от меня? - вскрикнула Эмма, вставая и оказываясь вровень с Региной.

- Вы не ответили мне на вопрос, - легко сказала Миллс. - Про бога. Вы ушли от ответа. Вы всегда сбегаете так, Эмма? Когда жизнь преподносит проблему, вы решаете ее, просто уходя?

Эмма наклонила голову, вслушиваясь в слова женщины с все нараставшей яростью.

- А вы ничего не боитесь, да, мадемуазель Миллс? Не боитесь говорить мне такие вещи?

- А чего мне бояться? - широко улыбнулась Регина, разводя руками. - Вас? Вы разве опасны? Если бы вы были опасны, то не пришли бы сюда и не выполняли слепо волю кого-то, кто вас заставил сделать то, чего вы не хотите...

Она была права. Она была права, и Эмма знала это. Она сжала кулаки, заставляя себя успокоиться и найти нужные слова, которые бы поставили Миллс на место.

- Что вам нужно от меня? - раздельно спросила она, выровняв дыхание.

- Просто ответьте... - Регина скрестила руки на груди. За ее спиной занавески развевались на ветру, и она выглядела победительницей.

- Хорошо, - стиснув зубы, сказала Эмма. - Вы хотите знать, что я думаю о боге? Я думаю, что все мы – люди – по сути своей безнравственны. Мораль и совесть – это вещи, которым нас научили. Для этого существует семья, религия, общество и книги, в которых нам рассказывают о милосердии. На самом же деле, любой человек, за исключением тех, кого потом называют святыми – существо абсолютно аморальное. Возможно, что Иисус был первым мазохистом, потому и позволил себя распять и кричал, что прощает всех и вся. И, возможно, уже почти 2000 лет человечество упивается теорией, придуманной мазохистом – унизься, чтобы спастись. Но суть в том, что человеческая природа устроена так, что он не хочет унижаться. Он хочет властвовать. Он хочет быть садистом, а не мазохистом, и как бы мы ни старались, ничто не вытравит из большинства людей желание унижать других. Я вижу это на улицах, наблюдая за прохожими, я встречаю это в магазинах и присутственных местах, я вижу это в своих знакомых. Желание власти. Маленький мальчик не знает, что такое совесть и мораль. Он толкнет другого мальчика, если тот отнимет его игрушку, он оборвет бабочке крылышки, он расскажет то, что его просят не рассказывать только из чувства удовольствия, получаемого им от осознания своей власти над другим человеком. Потом, много позже, ему расскажут о совести и морали, он прикинет все это на свою жизнь и каждый раз, сталкиваясь с какой-либо ситуацией, будет класть свою мерку – выгодно ли мне здесь быть моральным? Но в глубине души он будет знать – все эти разговоры о совести – чушь, и если над ним нависнет угроза смерти, он не задумываясь, совершит нечто ужасное, лишь бы спастись. Вот что я думаю...

Она оборвала себя, заметив, с каким выражением смотрит на нее Регина. На ее лице смешались торжество и одновременно какой-то страх, будто горячность Эммы испугала ее, будто она не ожидала такой реакции. Торжество Эмма отмела - пусть этой женщине удалось вывести ее из себя, плевать - а вот страх оставила, решив сыграть на нем.

- И мне кажется, - вдруг сказала она, улыбаясь так мило, как только могла, - что вы очень хорошо понимаете, о чем я, мадемуазель Милле.

Упоминание ее истинного имени заставило Регину побледнеть. Она прищурилась, наклонив голову и открыла рот, чтобы возразить, но Эмма не дала ей этого.

- Вы ведь совершенно аморальны, не так ли? Ваш народ мучается, ваша страна захвачена противником, а вы наслаждаетесь жизнью, сидя - она повела рукой, неосознанно копируя жест, сделанный Региной несколько минут назад, - в своей шикарной квартире, которая, как вы говорите, досталась вам от бабки, хотя ваша семья сбежала еще в начале века... вы без зазрения совести раздвигаете ноги перед первым попавшимся немецким офицером, вы продаете свой талант и свое тело, как последняя шлюха, и вы же будете читать мне морали о боге?

0

4

Регина, раздувая ноздри, смотрела на нее, и видно было, что внутри нее бушует настоящая буря. Эмма вдруг ощутила то же самое, что она когда-то испытывала, крича на Лилиан "жидовка" - торжество, силу, проклятую уверенность в себе. Она поднялась со стула, почему-то глядя на кулон, висящий на шее Регины.

- И наверняка вы придумали себе какую-то легенду, благодаря которой вы не предательница, а просто несчастная женщина, которая вынуждена жить так, как она живет. Разве нет? И сейчас вы принимаете меня - хотя вам это не нравится - потому что ваш хозяин приказал вам принять меня, а не потому, что вы жертва обстоятельств. Ну так что? Будете шить мне платья или начнете снова срываться с поводка?

Она наклонилась к Регине, ощутив запах ее духов и сигарет. Карие глаза, налившиеся злобой, шарили по ее лицу, и от кожи Регины исходил настоящий жар. На какой-то момент Эмме даже стало страшно. И вдруг все кончилось. Раскаленная злоба ушла из глаз Регины, и они вмиг стали ледяными. На лице появилось то самое выражение, которое Эмма уже видела раньше - когда Гау говорил ей что-то в "Башне", а она выглядела усталой и пресыщенной.

- Знаете, нож, который вы пытаетесь вонзить в меня, давно затупился, фрау Хиршфегель, - сказала Регина насмешливо. - И конечно, я сошью вам платья. Много платьев. Сколько потребуется.

Она соскользнула с края стола и медленно подошла к Эмме.

- И вы в этих платьях станете выглядеть так, что весь Париж будет оборачиваться вам вслед, - тихо проговорила Регина, гипнотизируя Эмму. - И надеюсь, вы сможете с этим справиться...

Взгляды скрестились. Никогда раньше Эмма не видела ничего подобного в глазах другого человека - такой чистой и неподдельной ярости, такого ошеломительного признания в гневе и злости. Потом она почувствовала какое-то движение внизу и, опустив глаза, увидела, что Регина протягивает ей пачку рисунков.

- Возьмите, изучите дома, - Регина криво усмехнулась. - Я буду ждать вас в понедельник вечером. А пока я начну шить то, что вы уже увидели...

- Почему в понедельник?

Регина сунула ей в руку рисунки и отошла к столу, давая понять, что разговор окончен. Даже наклонилась, делая вид, что перебирает какие-то мотки.

- Почему в понедельник? - не сдавалась Эмма.

Ответа не последовало.

Глупо было стоять и повторять одно и то же, как попугай. Эмма почувствовала себя круглой дурой. Женщина в сером платье делала вид, что она не замечает ее, и оставалось только повернуться и уйти. Ее опять победили. Дали понять, что она ничего не решает и поставили в неловкое положение. Злость, было улегшаяся, вспыхнула с новой силой, и Эмма усилием воли подавила ее. Она придумает, как ей расквитаться с Региной. Ей просто нужно немного времени...








            Комментарий к
        *дело Дрейфуса -  во Франции судебный процесс (декабрь 1894) и последовавший социальный конфликт (1896—1906) по делу о шпионаже

*Германо-американский союз - нацистская организация в США, образованная в начале 1930-х годов.
       
========== Часть 5 ==========
        В понедельник Эмма проснулась с отчетливым ощущением грядущей беды. Она долго лежала, пытаясь прийти в себя, потому что привычка думать о предстоящем дне, глубоко укорененная, заставила ее перебрать в памяти все события, которые она планировала, и понять, что именно привело ее в такое удрученное настроение. Ответ напрашивался сам собой. Прошло всего два дня с тех пор, как она посещала Регину Миллс и вступила с ней в нежелательный и глупый спор, а ощущение гадливости на душе осталось. Эмма знала – она права, и была уверена в себе, но то, как легко эта странная женщина разрушала ее годами выстраиваемую линию обороны, приводило ее в ужас. Внутренний голос шептал – <i>беги, пока не поздно, ничего хорошего из этого не выйдет</i>, но Эмма не могла так просто сдаться. Не теперь. Не тогда, когда впервые в жизни она стала хозяйкой собственной судьбы, отпочковалась от семьи, начала жить своей жизнью и владеть ею в полной мере. И еще была гордость, которая упрямо толкала Эмму на противостояние Регине. И еще был Густав с его неумеренной жаждой встать в один ряд с великими мира сего.

Эмма порывисто вскочила с кровати и остановилась перед зеркалом, глядя на свое отражение. Перед ней стояла молодая женщина в кружевной сорочке, стройная, с хорошей кожей и красивыми волосами, а что до неумения носить красивые наряды – так Эмма раньше и не задумывалась над этим. Что с того, что она не похожа на Руби, которая обнажается сверх меры и напропалую кокетничает с мужчинами? Что с того, что она не способна, подобно Регине Миллс, очаровывать любого встречного и поперечного одним взглядом и поворотом головы? У нее есть другие качества, более нужные и весомые.

Эмма оглянулась, как будто кто-то мог ее видеть, затем решительно подошла к окну и задернула шторы. Встав перед зеркалом еще раз, она сдернула с плеч лямки сорочки и осталась обнаженной.

Эмма никогда не была кокеткой. Она скорее чувствовала себя человеком, чем принадлежащим к одному из полов существом, и мало задумывалась о своей привлекательности, предпочитая одеваться не красиво, а удобно. И все же какой-то червячок сомнений начал подтачивать железную стену ее убеждений. Ведь Регина Миллс была не просто красива – она пленяла одним взглядом, и хотя ее потрясающие наряды несомненно способствовали этому, но дело было не только в них. Красота и шарм шли изнутри, окутывая эту женщину облаком сексуальности и обаяния. Эмма вспомнила скользящий по ее телу взгляд и внутренне содрогнулась. Она помнила, какое чувство испытала при этом – ведь много раз на нее смотрели женщины, но впервые она ощутила взгляд другого человека так, как будто ее коснулись. И ведь Регина ничего в него не вкладывала – просто оценила фигуру, как оценивает какой-нибудь мясник тушу коровы, которую придется разделать.

И все же…

Эмма мало что понимала в любовных играх: первый же мужчина, который взглянул на нее с серьезными намерениями, стал ее мужем, да в детстве была пара мальчишек, с которыми она целовалась, когда приезжала к тетке на Аммерзее, поэтому смутное желание проверить, не включал ли взгляд Регины что-то помимо профессионального интереса, был ей непонятен и враждебен. Однако сейчас, глядя на свое тело, не прикрытое оковами одежды, такое молодое и красивое, она вдруг представила, что она стоит перед Региной… Каким бы был ее взгляд сейчас? Могла бы она восхититься этими бедрами, этой высокой грудью, этими плечами? И что бы при этом выражало ее лицо?

Странное чувство овладело Эммой. Она медленно провела руками по телу вниз, вспоминая, как Регина открыла ей дверь в полураспахнутом халатике, красивая и теплая со сна, совсем не похожая на ту ледяную красавицу, которая прошла мимо нее в «Максиме»… Дрожь пробежала по телу, остановившись где-то между ног, и Эмма болезненно охнула. В этот момент громко хлопнула ставня, как будто кто-то подсматривал за ней из окна, и хотя квартира находилась на 4-ом этаже, Эмма вздрогнула от страха. Она судорожно подняла свою сорочку, прикрываясь, и чувство гадливости окатило ее как холодный душ. Неужели она только что мечтала о том, как другая женщина будет смотреть на ее тело? Неужели могла дойти до подобной низости, пошлости и грязи? Это отвратительно… Разве одна женщина может смотреть на другую ТАК? Это извращение, худшее из всех возможных, и если бы кто-то мог узнать о мыслях Эммы, он бы проклял ее как преступницу, опасную для общества, как отщепенку, отвез бы ее в один из тех лагерей, в которые партия отправляет всех умалишенных, портящих немецкое общество, и навсегда запер там, подальше от людских глаз...

Эмма встряхивает головой и принимает решение. Она не пойдет к Регине сегодня. Она вообще не пойдет к ней больше. Во-первых, никто не смеет диктовать ей, жене нацистского офицера, когда и что делать, а во-вторых… А во-вторых - и в этом Эмма боится признаться самой себе - если два разговора с кем-то способны навести ее на подобные мысли, то от такого человека следует держаться как можно дальше. Бог знает, к чему приведет эта история, так что следует поговорить с Густавом и попросить разрешения найти другую портниху. Мало ли в Париже искусных швей. Если Густав теперь такая шишка, он мог бы пробиться и к Шанель. Хотя Шанель закрыла свое ателье. Ну, значит, к кому-то другому...

Эмма испытывает прилив удовольствия при мысли о лице Регины, когда она узнает, что Эмма решила отказаться от ее услуг. <i>Будет знать, французская выскочка, как открывать свой рот в присутствии жены того, что поставил ее страну на колени.</i> Мстительная радость охватывает ее и несет на своих волнах. Так и есть. Она скажет Густаву, что не хочет больше шить у Регины, что та нагрубила ей и вела себя непристойно. Но Густав сразу спросит – что значит <i>непристойно</i>? И не станет же Эмма рассказывать ему, что Регина смотрела на нее как-то по-особенному. Ведь и не смотрела вовсе. А, может, так и сделать? Погубить ее репутацию... Пустить слух, что Регина – из тех женщин, которые любят щупать других представительниц прекрасного пола, и сделать ее прокаженной. Вот тогда Эмма и посмеется, глядя на это надменное лицо – когда все отвернутся от нее, и никакой Мартин Гау не защитит от презрительных взглядов.

Эмма так увлеклась своими мыслями, что не заметила, как пришла на кухню. Она сделала чай, положила на тарелку коржик, оставленный утром у двери пекарем, и погрузилась в мечты. <i>Регина Миллс больше не богиня. Она больше никто, и вся шелуха слетает с нее, как с луковицы. Она брошена всеми и изгнана их Парижа в какую-нибудь захолустную дыру…</i><i> И там она вынуждена жить в хижине с земляным полом и доить коров, чтобы прокормиться...</i>

Но в глубине души Эмма знает, что она обманывает себя. Если она скажет что-то подобное, Регина больше никогда не взглянет на нее, а этого Эмма не хочет. Как бы она ни старалась убедить себя в том, что ненавидит эту женщину, это был самообман. Она не станет разрушать ее жизнь таким способом. Она просто откажется от ее услуг, а Густаву скажет, что ей не понравились идеи Регины.

С этой мыслью она осталась дома и до обеда разбирала старые журналы, привезенные из Германии, потом читала какой-то любовный роман, не понимая ни слова, и все ждала чего-то, поглядывая на телефон, хотя твердо знала, что Регине неизвестен ее номер. Но вдруг? Время, назначенное для примерки, давно прошло, и Эмма, чувствуя нервную дрожь, гадала, что чувствует сейчас Миллс, думая о ней. Проклинает ли ее? Кривит ли красивые губы в усмешке, пытаясь понять, что стоит за этим возмутительным неявлением? А, может, она и вовсе забыла о приходе Эммы и сидит, спокойно покачивая ногой, за своим столиком у окна, пьет чудесный алжирский кофе и думает о… О чем?  О своем нацистском любовнике? О Париже? О том, какое платье сшить Эмме? Чувство внутреннего разлада, охватывающее Свон по мере того, как стрелки часов стремительно удалялись от назначенного Региной времени, все усиливалось, и она ощущала себя одинокой и брошенной, как будто во всем мире не осталось никого, кто бы мог любить ее, как будто она сделала что-то очень плохое, что-то разделившее всех людей на две половины, в одной из которых была она, а в другой – все остальные… Но ведь она не сделала ничего плохого! Она просто разорвала странную ниточку, связавшую ее и эту женщину, которая могла погубить ее жизнь. Но как погубить? Разве один человек способен иметь власть над другим, такую власть, которая может внезапно заставить его отказаться от всего? Нет, нет и нет! Это невозможно, и лучше не думать об этом, ведь мысли материальны, а Эмма сейчас так неуравновешенна, слаба и растеряна, что может надумать бог знает что...

Эмма с трудом заставила себя встать и приготовить обед. Густав обещал прийти к трем часам, и ей следовало быть готовой – он страшно не любил, когда в доме не было еды, а Эмма, привыкшая к одиночеству и перенявшая от матери ее нелюбовь к готовке, частенько оказывалась в ситуации, когда не могла накормить мужа. Она сделала свиные ножки с кислой капустой, но мысли ее были далеки от еды, и блюдо подгорело. Пытаясь придумать, как можно спасти капусту, она стояла, закусив губу, над кастрюлей, и тут раздался звонок в дверь. Эмма, взбудораженная мыслями о Регине, почувствовала волну ужаса, прокатившуюся по спине. Но ведь этого не может быть! Не может, она бы не пришла! А если пришла бы…?

На ватных ногах Эмма подошла к двери и несмело открыла ее. Вздох облегчения вырвался у нее непроизвольно, когда она увидела стоявшего на пороге Густава. За его спиной маячила какая-то фигура.

- Дорогая, - Густав снял фуражку, шагнув в дверь. - Все в порядке? Ты какая-то взволнованная…

- Нет, - Эмма не отрывала взгляда от женщины, стоявшей на лестничной клетке. - Нет, я в порядке...

- Я тут привел кое-кого…

Женщина подняла голову. Эмма удивленно рассматривала ее – невысокого роста, брюнетка, волосы убраны под косынку, какую носят работницы в полях. На ней легкое пальто, под которым виднелось простенькое синее платье.

Густав протянул руку, приглашая женщину войти.

- Проходи, - сказал он, и женщина послушно сделала шаг через порог.

- Это тебе подарок, Эмма, - благодушно сказал муж. – Ее зовут Мэри Маргарет Бланшар, и она будет помогать тебе по дому.

Эмма с удивлением смотрела на лицо девушки, которое не выражало ничего, кроме тупой покорности. Откуда она и как согласилась на такое? Быть прислугой у нацистов?

- Поздоровайся с Эммой, Мэри Маргарет, - сказал Густав, снимая пиджак и вешая его на плечики.

- Здравствуйте, - по акценту Эмма поняла, что девушка плохо говорит по-немецки. Она приветливо улыбнулась, а затем взглянула на мужа.

- Но, Густав, зачем мне помощница? Я ведь и сама неплохо справляюсь…

По лицу мужа Эмма поняла, что вопрос ему не понравился. Он хмуро посмотрел на Эмму.

- Ты больше не будешь сама драить эту огромную квартиру, - сказал он тоном, не терпящим возражений. – Ты теперь дама, жена начальника, и тебе не положено, задрав зад, мыть полы… К тому же и времени теперь на это не будет…

Не дожидаясь ответа, он широкими шагами ушел в ванную, а Эмма осталась наедине с француженкой, рассматривая ее опущенное лицо и маленькие, сложенные на животе руки. Иметь прислугу? Ей, Эмме Свон? Той, которая никогда в жизни никем не управляла? Она даже не знает, как ей обращаться с этой застывшей девушкой, которую бог знает как уговорили прийти сюда.

- Давай я возьму твое пальто, - предложила Эмма. Девушка вскинула глаза, глядя на нее в упор. Взгляд больших темных глаз почему-то смутил Эмму.

Мэри Маргарет покачала головой, как будто не понимала.

- Пальто, - повторила Эмма и коснулась рукава девушки. Та кивнула, подняв брови.

- Пальто, - повторила она непривычное слово.

Эмма взяла пальто, повесила его на крючок и опять остановилась. Что ей делать? Приказывать? Просить? Можно ли предложить девушке чаю или ей следует отправить ее на кухню?

- Ты совсем не говоришь по-немецки? – спросила Эмма, и Мэри непонимающе покачала головой, разводя руками. <i>Похоже, да, не говорит.</i>

- Как же мне быть с тобой, - пробормотала Эмма, и тут Густав, умытый и розовый, вышел из ванной.

- Ну что? Давай, дорогая, пойдем на кухню, ты покажешь Мэри, где и что у тебя лежит…

- Где ты взял ее? – вполголоса спросила Эмма, когда они шли по коридору. Пусть девушка и не могла понять, но обсуждать кого-то в его же присутствии было неловко.

- Так, тебе не нужно знать, - отмахнулся Густав. – Теперь все так делают… Раз уж французишки покорились нам полностью, пусть поработают на рейх и принесут хоть какую-то пользу…

Кухня встретила их запахом пригоревшей капусты. Эмма бросилась к плите, поднимая крышку, но обожглась и выронила ее на пол. К счастью, Мэри Маргарет оказалась проворной и сообразительной. Она быстро схватила полотенце и подняла горячую крышку с пола. Затем заглянула в кастрюлю и принялась что-то быстро говорить по-французски.

- Что… что она говорит? – в недоумении спросила Эмма, дуя на обожженную ладонь. Густав пожал плечами, усаживаясь.

- Понятия не имею… возможно, она знает, как спасти то, что ты там сожгла…

Краска стыда залила щеки Эммы, и она перевела взгляд на девушку, которая, засучив рукава, пыталась длинной ложкой мешать пригорелую капусту.

- Manique*? – девушка смотрела на Эмму, но та только беспомощно развела руками.

- Serviette*?

- Кажется, ей нужно чем-то взять кастрюлю, - лениво сказал Густав, разворачивая газету. Он, в отличие от Эммы, знал французский, но не желал облегчать жене жизнь.

Эмма поняла. Она протянула девушке две прихватки, и та ловко сняла кастрюлю с огня. Затем, взяв вилку и большую миску, принялась выкладывать ножки и отобранную несгоревшую капусту, сопровождая все это потоком французской речи. Эмма смотрела на нее. Мэри Маргарет, похоже, знала, как управляться с ее кухней лучше нее самой… И это смущало… Из нее не вышло красавицы, не вышло страстной любовницы, теперь еще ей дали понять, что она несостоятельная кухарка… Что же она тогда такое?

Усевшись за стол, Эмма посмотрела на мужа. Он выглядел самодовольным и ничем не напоминал того молодого лейтенанта, за которого она когда-то вышла замуж. Он потолстел и заматерел, над поясом брюк нависал небольшой животик, и лицо немного обрюзгло. Густав пил мало, но любил поесть, и это не могло не отразиться на его фигуре. Но хуже всего был этот налет самодовольства и неуязвимости, который теперь отличал его от того юноши, который когда-то полюбил ее. Тот юноша исчез безвозвратно. Кто же заменил его?

- Я хотела кое-что сказать тебе, - начала Эмма нерешительно. Густав оторвался от газеты.

- Да?

- Я не пойду больше к Регине Миллс.

- Что? – он отложил газету и посмотрел на нее. – Почему?

Эмма нервно переплела пальцы, пытаясь выглядеть спокойной.

- Потому что она мне не нравится... - начала она, и Густав тут же прервал ее:

- Не нравится? Мы же говорили об этом, Эмма! Она – лучшая портниха в Париже!

Эмма помотала головой.

- Да хоть во всей Франции… Она грубая и дерзкая, и я не хочу, чтобы она шила мне платья… - упрямо повторила она.

Густав встал, стукнув кулаком по столу, и Мэри Маргарет оторвалась от своего занятия, удивленно взглянув на него.

- Она нагрубила тебе? – нахмурившись, спросил он, и Эмма тут же испугалась. Если она что-то скажет сейчас, кто знает, как это отразится на Регине. Возможно, ее вышлют или вообще арестуют... Хочет ли она этого?

- Нет-нет, просто она… не могу объяснить… она мне не нравится…

- Если она нагрубила тебе или вела себя бестактно, ты только скажи, - Густав остановился перед Эммой. – Я не потерплю, чтобы с моей женой так обращались…

Эмма решительно замотала головой.

- Нет, что ты… она вела себя вежливо, просто… не мой человек, понимаешь? Мы с ней не сошлись во мнении о платьях…

- Ну… - Густав вдруг улыбнулся. – Если вы не сошлись во мнениях, то я бы советовал тебе прислушаться к ней, дорогая. Ты, конечно, у меня красавица, но уж чем в чем, а в платьях Регина понимает больше тебя…

Это прозвучало… обидно… Эмма не могла отрицать. Ее собственный муж только что намекнул, что она не умеет одеваться, и это было худшее из всех оскорблений…

- Меня воспитывали как национал-социалистку, а не как шлюху, - холодно возразила она. Густав расхохотался.

- Национал-социалисткам не мешало бы поучиться у некоторых шлюх умению подавать себя…

Эмма смотрела на него, не веря своим ушам. Всю их совместную жизнь она считала, что Густав любит ее не за то, что у нее длинные ноги или обтягивающее платье, а теперь вдруг оказывается, что он заглядывается на тех, кто умеет «подавать себя»? Ей стало не по себе. Знает ли она человека, с которым жила все эти годы?

- Меня оскорбляет твое желание сделать из меня шлюху, - сухо ответила она и посмотрела на Мэри Маргарет, которая уже, видимо, закончила спасать обед и теперь накладывала его в тарелки.

- Ладно, - примирительно сказал Густав и сел напротив Эммы. – Давай, накрой на стол и будем обедать. По-моему, твоя новая помощница спасла еду…

Эмма молча встала, злясь на себя, на Густава, даже на эту молчаливую француженку, которая возилась с ее, Эммиными, свиными ножками, и поэтому, раскладывая салфетки и столовые приборы, она молчала. Густав потребовал еще вина, которое хранилось у них у буфете – рейнское, нежно любимое им вино было привезено из Германии и оставлено для торжественного случая.

- Это расточительство, Густав, - заметила Эмма, ставя на стол пузатый графин с рислингом.

- Есть повод, - Густав лукаво посмотрел на нее.

- Что?

- В субботу День урожая*, ты забыла? Руководство решило отметить праздник на ипподроме Лоншан. Будет ярмарка, карнавал и заодно заезд. Ты когда-нибудь была на скачках?

Эмма покачала головой. Отец не одобрял азартные развлечения и если бы узнал, что его дети посещают ипподром, то высек бы всех. Она вообще не понимала, что интересного может быть в наблюдении за скачущими по кругу лошадьми. Ну, бегут они, одна в конце концов приходит первой, и что? Какая разница, которая придет?

- Нам обязательно идти? – спросила она и тут же осеклась. Взгляд Густава стал темным и мрачным.

- Не просто обязательно. Все начальство будет там. И вообще-то я надеялся, что ты придешь туда в новом платье, но раз у тебя с Региной не сложилось… Что ж, постарайся по крайней мере выглядеть прилично. Возьми что-нибудь у Руби, только обойдись без боа и перьев, мне они не нравятся…

Эмма молча проглотила очередное оскорбление и села напротив Густава. Мэри Маргарет принесла две тарелки и наспех нарубленный Эммой неопрятный картофельный салат в миске. Что-то проговорив по-французски, она отошла к буфету и принялась вытирать испачканную поверхность тряпкой.

- Что она сказала? – Эмма глянула на Густава.

- Что ножки и капусту нужно готовить отдельно, - Густав опять развернул газету и отгородился от Эммы.

_________________________________________________________________________________

Руби стала ходить в "Ритц" каждый день к 12-ти часам. Именно в это время Дэвид должен был там обедать. Но прошло воскресенье, понедельник, вторник, а мужчина так и не появился. <i>Вероятно</i>, рассудила Руби, <i>он понял, что ее намерения серьезны и решил таким образом дать ей понять, что не заинтересован.</i> Однако если бы Руби так просто отступала, она бы ничего не добилась в жизни, а она всегда считала, что добилась многого.

Руби фон Ульбах начисто была лишена того, что люди называют стыдом. Нет, конечно, она бы не вышла на улицу голой и не стала бы, к примеру, танцевать на столе в пивной, но что касаемо отношений – она не припомнила бы ни одного случая, чтобы что-то могло заставить ее застыдиться. Все мужчины мира были для нее разгаданной загадкой, и она твердо знала – нет такого, который бы устоял. Не перед ней, нет – перед любой женщиной, если бы она поставила для себя цель завоевать его. Мужчины только прикидывались сложно устроенными, а на самом деле в вопросах отношений вели себя как дети – их стоило только подтолкнуть, завлечь красивой оберткой. Руби не считала себя красавицей, но знала – ее природный шарм может покорить любого, даже такого неприступного. И еще больше заводило ее то, что этот мужчина был врагом, чужестранцем, и связь с ним могла быть опасна, однако все это лишь подстегивало желание. Она вполне допускала мысль, что она не понравилась Дэвиду как женщина – но это были сущие пустяки. При надлежащем напоре и выдержанной тактике он сдастся. И с этой мыслью она вернулась домой, сняла трубку и позвонила Белль, чтобы выяснить адрес Дэвида.

Руби была замужем почти десять лет. Мужа она ненавидела, особенно за то, как сильно он ее любил. Женщина никогда не прощает мужчине то, что он не видит ее отвращения к нему. Когда по ночам он хрюкал на ней, думая, что доставляет ей удовольствие, она мысленно вспоминала своих любовников и их руки, и умудрялась кончить от одних этих мыслей. Оливер же ничего не замечал. Он никогда не задавал ей вопросов, где она была и чем занималась, и порой Руби хотела, чтобы он хоть немного взревновал, но это было все равно, что ждать ревности от стены. Единственное, чем он доставал ее все время, так это желанием иметь детей. Руби это желание не разделяла. Она втайне сделала три аборта, причем два не от него, и твердо решила, что, как бы сильно он ни настаивал, она не поддастся. У нее вызывала отвращение сама мысль о детях, и она никогда не понимала, почему из материнства столько раздувают. Женщина в муках рожает детей, обвиняя мужчину в том, что по его вине ее тело разорвано. Сам процесс родов казался ей самым отвратительным действием на земле после убийства. Нечто, чему трудно подобрать название, вылезает из женского тела, подобно фекалиям - что-то, жадно сосущее соки и требующее посвятить ему всю жизнь. Это нечто, покрытое слизью,  громко именуется человеком, вырастает, оскорбляет своих родителей, спрашивает их, зачем его вообще родили на свет, смеется над ними, над их мечтами, несбывшимися желаниями, над их прошедшей молодостью. И эту боль мать сносит добровольно. И самое омерзительное в материнстве, считала Руби, это даже не то, что мать вынуждена терять фигуру и жизнь, родив кого-то. Любовь матери – вот что самое отвратительное. Она любит ребенка за то, что трахнулась, потом девять месяцев мучилась, таская его внутри, потом рожала, крича от боли, потом вложила в него море нервов, сил, денег – вот за что. Не за то, какой он человек, не за его человеческие качества, не за то, что он красив, умен и благороден, а за то, что он вылез у нее между ног. Она любит его за свои страдания, и никогда не скажет ему правду – плох он или хорош – будет любить любым. Это любовь трижды слепого… Конечно, всего этого она мужу не говорила, отделываясь призрачными возражениями о потерянной фигуре и недостатке времени… Пока все это работало, но кто знает… Рейх приветствовал рождение детей, а ее муж был фанатично предан НСДАП и ее идеям.

Идя по обшарпанным улицам Монмартра, Руби вспомнила Эмму и ее неуемное желание родить. Вот уж кому не повезло. Она делает аборты, а Эмма старается пять лет и никак не может забеременеть.<i> Бедная дурашка Эмма, все у нее не так…</i>

Дойдя по Рю Лепик до бульвара Клиши, Руби остановилась. Мелькнула мысль – она, жена нациста, приходит к незнакомому мужчине, желая его, предлагает себя, а вдруг он окажется не один? Вдруг он живет с женой и тремя детьми? Ну, тогда она просто скажет, что…

Что… И тут Руби в голову пришла замечательная мысль, которая тут же оформилась в стройную легенду и предстала в таком логичном, завершенном виде, что она даже подпрыгнула на месте от радости. Не мешкая ни секунды, она толкнула старую дверь, ведущую в пятиэтажный старинный дом и вошла...



______________________________________________________________________

Всю неделю до знаменательного события на ипподроме Эмма ломала голову над тем, что ей надеть. Руби она не видела, хотя звонила ей каждый день, но телефон молчал, а Густав знать не знал, куда подевалась ветреная подруга Эммы. Пойти к Регине Эмма не могла. В конце концов она решилась и навестила маленький магазин готового платья на Монмартре, где услужливая вертлявая француженка подобрала ей скромное зеленое платье с короткими рукавами и жакетом того же цвета. Эмма долго стояла перед заляпанным зеркалом, пытаясь понять, идет ей платье или нет. Льстивая лягушатница рассыпалась в комплиментах на плохом немецком и уверяла, что Эмма выглядит «Magnifique!*», но Эмма знала цену этой ростовщической лжи. Она подумала, что бы сказала Руби, если бы увидела ее. А Регина? Ведь она тоже будет там, вместе со своим Гау. Эмма представила ее презрительный взгляд. Затем решительно ткнула пальцем в туфли на танкетке.

- Я бы хотела еще их…

Когда, выйдя из магазина с двумя бумажными свертками, Эмма оказалась на запруженной телегами, машинами и людьми улице, ее окатило такое чувство безнадежности, что она чуть не заплакала. Обман, все кругом обман. Этот город, который только притворяется любезным, а на деле ненавидит ее, эти люди, которые бросают молчаливые взгляды на ее нацистскую форму, ее муж, упившийся властью и требующий стать шлюхой, эта Регина Миллс, которая терзает ее одними своими взглядами, и даже Руби… Где она, когда она так нужна Эмме?

В расстроенных чувствах Эмма добрела до дома и, открыв дверь, сразу окунулась в запахи чего-то печеного. Ее новая прислуга вела себя превосходно: с самого утра, явившись и отперев дверь выданным ей ключом, она как мышка, прокралась на кухню, намыла и начистила все – от кастрюль до подоконников, а затем принялась кашеварить. Эмма прошла в комнату, сняла пиджак и распустила волосы. Кинув ненавистные покупки на кровать, она проследовала на кухню и остановившись в дверях,  стала смотреть, как маленькая изящная Мэри Маргарет ловко управляется сразу с тремя кастрюлями.

- Добрый день, - запинаясь, сказала Эмма и девушка оглянулась, немного испуганно. Эмме было неловко говорить по-французски, но почему-то хотелось.

- Bonne journée*! – сказала Мэри Маргарет и вытерла руки о передник. Эмма подошла ближе и с удивлением посмотрела на кастрюли. Она что, решила накормить целый полк?

- Что это? – с удивлением спросила она у Бланшар.

Девушка затараторила что-то, из чего Эмма поняла только имя ее мужа и что-то вроде «officiers*». Может, Густав придет к обеду не один? Переспросив по-немецки, она добилась утвердительного ответа - мосье звонил, он будет с тремя "officiers".

Мэри Маргарет, увидев замешательство Эммы при виде обилия еды, принялась объяснять. Она поочередно указывала на каждую кастрюлю и произносила название:

- Сassoulet*…

- Рoché*…

Указав на духовку, она сказала:

- Quiche*…

Эмма ничего не поняла, но пахло все очень вкусно, и она решила не вникать. Раз Густав позволяет такое расточительство, значит, они могут себе все это позволить. Оставив Мэри колдовать на кухне, она приняла ванну и тщательно уложила волосы, распустив их по плечам. Если на обеде будут посторонние, пусть Густав не стыдится своей жены. Вот только надеть нечего, не может же она раньше времени облачиться в купленный ради ипподрома наряд...

Большие часы в гостиной пробили три, но мужа все не было. Мэри Маргарет закончила готовить, осторожно вошла в комнату, где Эмма мерила шагами расстояние от стены до стены и робко сказала:

- Je peux marcher*?

- Что? – встрепенулась Эмма.

Девушка замялась, подбирая слова…

- Ты хочешь уйти? – догадалась Эмма.

- Gehen*… - произнесла девушка робко. Эмме вдруг стало так грустно, что ее бросают, что она останется одна, в этой огромной пустой квартире, где нет никого, и она безумно захотела попросить Мэри Маргарет остаться. Ей почему-то нравилась эта тихая и робкая девушка с большими глазами, и – Эмма подозревала – она тоже не вызывала у Мэри неприязни. Но как попросить она не знала, да это было и неудобно – за полдня Бланшар сделала столько работы, сколько Эмма не успевала и за неделю.

- Аu revoir*, - кивнула она и отвернулась, чтобы не видеть, как Мэри Маргарет уходит.

На обед никто не пришел. Когда Эмма вечером осторожно поинтересовалась у Густава, где он был, он, добродушно засмеявшись, ответил, что приехал начальник гарнизона, и они с офицерами изменили планы, решив пообедать в Управлении. «Какие там были сосиски с картофелем, дорогая», - сказал он, причмокивая. Эмма с грустью посмотрела на нетронутые блюда, приготовленные для гостей, и молча ушла в спальню.

Руби так и не появлялась. В пятницу, в день перед скачками, Эмма долго мерила свое новое платье, убеждаясь, что оно совсем ей не идет. Если бы она знала, как нужно одеваться, какие украшения, какой шарф или шляпка, она могла бы исправить положение. Могла бы помочь и Руби, но Руби не было. Не спрашивать же совета у серой мышки Мэри Маргарет, которая носит одно и то же синенькое застиранное платьице? Хотя работница она отменная.

Эмма вообще заметила, что ее все больше тянет к неприметной Бланшар. Она приходила на кухню, где та варила суп, и опять чувствовала себя маленькой девочкой, как в те времена, когда сидела на высоком стульчике рядом с суетящейся Линой и смотрела, как кипит в баке вода, как красные натруженные руки ощипывают курицу и мощными ударами тесака отрубают ей шею, а потом ноги, кидают их осторожно в бак, чтобы превратить воду в бульон.

Она садилась за стол, наблюдая за Мэри Маргарет и, поначалу дичившаяся, девушка вскоре оттаяла и стала охотно учить Эмму французским словам. Показывая на вещи на кухне, она лукаво спрашивала:

- Сomme on l'appelle*?

И Эмма должна была сказать, как это по-французски. В свою очередь, Эмма учила Мэри Маргарет трудному немецкому произношению, и иногда, слушая нелепые попытки друг друга говорить на незнакомом языке, они начинали смеяться, а потом умолкали, устыдившись своего неподобающего поведения.

Иногда Эмма, не выдержав безделья, принималась помогать Мэри, но та каждый раз перехватывала ее руку и мягко, но настойчиво повторяла:

- Рas nécessaire*…

И Эмма понимала – девушка боится, что может войти Густав и увидеть, как его жена делает ее, Бланшар, работу, и ей попадет. И она неохотно подчинялась, возвращаясь на свое место у стола.

В день скачек Мэри Маргарет не пришла. Густав, оставшийся ночевать, объяснил, что в День Урожая французам разрешили не работать – подарок Великого Рейха парижанам. Эмма не прокомментировала это вслух, но подумала – <i>интересно, что чувствовала Мэри, когда ей сказали, что ее освобождают от обязанности прислуживать оккупантам благодаря этим самым оккупантам….</i> И почему-то ей показалось, что ничего хорошего она подумать не могла...

На ипподром нужно было явиться к двенадцати, именно тогда начинался заезд. Густав, надевающий парадную форму, сообщил Эмме, что поставил на фаворита – гнедого жеребчика по кличке Звездный Сын.

- Вот увидишь, - сказал он, завязывая галстук. – Этот малыш полетит как ветер, а мы сорвем куш. На него ставят десять к одному.

Эмма ничего не понимала в ставках, но понимала другое – муж ее все больше отдалялся. Каждый вечер, который он проводил дома, не обходился без бутылки шнапса или вина, лицо Густава заметно обрюзгло, а в речах появился оттенок властности и грубости. Все чаще Эмма замечала, что человек, сидящий напротив нее за столом, не просто мужчина, с которым она делила постель и жизнь, но и офицер СС, на работе отдающий приказы о депортации, расстреле или повешении. Она знала, он работает на свою страну, но страх перед ним все чаще пронзал ее, особенно когда она осмеливалась возражать. Впрочем, Густав ни разу не повысил на нее голос и не оскорбил. Он просто изменился. Он стал штатной единицей громадной машины Третьего Рейха, и Эмма, которая ничего не понимала в сложном механизме этой машины, думала, что он выполняет страшно важную работу, а значит, она не имеет права отвлекать его своими глупостями. По этой же причине до самого утра отъезда на скачки, она не показывала мужу свой наряд, и поняла, как ошиблась, только когда вышла к нему, уже недовольно постукивающему ножнами кортика о ногу в прихожей, и увидела разочарование на его лице. Только тогда, когда волна стыда и ярости залила ее лицо, она остановилась, как вкопанная, не зная, что ей делать, и мучительно желая провалиться сквозь землю, а он скользнул по ней еще одним взглядом и сказал, надвигая фуражку на глаза:

- Готова? Ну, пошли…

И это небрежное «ну» резало ее как ножом на протяжении всей поездки. Она не замечала ни оживленных улиц Парижа, ни украшений, которые развесили на столбах в честь дня урожая, ни веселых лиц людей, ни красоты осеннего дня, наверное, одного из последних теплых дней перед долгой зимой, ни великолепия Булонского леса, покрытого ковром золотых листьев, ни обилия машин на аллеях… ничего… Только этот его взгляд. Так не смотрят на женщину своей мечты, так смотрят на унылую старую деву, которая в тщетных попытках казаться привлекательной слишком сильно сурьмит глаза и облачается в обтягивающий наряд, который только уродует ее еще больше.

С этими мыслями она и подъехала к ипподрому Лоншан, у ворот которого уже собралась толпа людей, в то время как подъезжали все новые открытые машины, в которых сидели немецкие офицеры и, конечно же, дамы – жены, любовницы, немки и француженки, разряженные и завитые, красивые и модные, и Эмме стало еще хуже, когда она мучительно осознала конфликт между своим жутким дешевым платьицем и шикарными туалетами дам.

Выходя из машины, она стискивала пальцами ручки сумочки и оглядывалась вокруг. Неотступно преследовала мысль о Регине – ведь она где-то здесь, а значит, придется вынести презрительный взгляд, который вдребезги разобьет хрупкий лед ее самообладания.

Но вместо Регины вдруг появилась Руби. Выпорхнув из кабриолета, она помахала Эмме рукой и направилась к ней. Увидеть знакомое лицо было таким облегчением, что Эмма невольно улыбнулась.

На Руби было узкое платье цвета фуксии с жакетом и плоская шляпка. Она быстро шла к Эмме, на губах играла улыбка, и она ничем не показала, как внешний вид подруги разочаровал ее.

- О, дорогая, - теплые губы Руби коснулись щеки Эммы. – Ты обворожительна. Наконец-то сняла с себя форму. Ох, уж этот развратный Париж…

Эмма порывисто обняла Руби.

- Где ты была? – спросила она, отстранившись. Девушка отмахнулась.

- Ох, не спрашивай!

Ее муж, выглядевший еще более толстым в своей белой парадной форме, обменялся рукопожатием с Густавом. Эмма опять заметила, с каким пренебрежением Густав стал относиться к фон Ульбаху с тех пор, как получил повышение. Ее неприятно кольнуло это наблюдение.

- Я тебе все потом объясню, - шепнула Руби на ухо Эмме, обнимая ее еще раз.

- А теперь пойдемте же! – громко сказала она, отстраняясь. – Нас ждет незабываемое зрелище!

Эмма пошла под  руку с Руби, а мужчины шли сзади. При входе на ипподром оглушал гул тысяч голосов. В небольшом парке перед трассами расположилась ярмарка с сотнями разбитых всюду палаток, в которых были выставлены всевозможные яства, привезенные из Германии и местные – французские. Конечно, война наложила отпечаток на все – преобладали овощи, а из напитков – пиво и вино, однако Эмма увидела и лотки со столь любимыми немцами сосисками и ребрышками, а снующие повсюду официантки в национальных баварских костюмах разносили подносы с пивом. Было множество белых и черных мундиров – все руководство СС собралось на праздник, и разноцветные платья дам смотрелись пестрыми вкраплениями в эту однородную массу.

Где-то играли на гармошке и аккордеоне, на небольшой сцене танцевали юноши в форме гитлерюгенда, работал тир, были установлены карусели, и даже удрученная Эмма не могла не ощутить прилива радости: от этого великолепного осеннего дня, от веселья людей и обилия развлечений, особенно если учесть, что она в жизни не бывала на подобных мероприятиях.

- А пойдем-ка, милочка, покатаемся на карусели, - предложила Руби. Густав обернулся, глядя на Эмму и слегка растянул уголки губ.

- Конечно, дорогая, развлекайся, - сказал он. – Я пойду к оберштурмбаннфюреру поздороваюсь.

Эмма стряхнула с себя чувство, что ей только что «разрешили» отойти, как ребенку, и пошла вслед за Руби туда, где высокопоставленные немецкие дамы со своими детьми оглушительно визжали, катаясь на смешной цепочной карусели, заставлявшей их юбки задираться выше положенного.

В суете она попыталась спросить у Руби, что такого таинственного та хотела ей рассказать, но та лишь отмахнулась, подставляя лицо солнцу и продолжила кататься. Вообще, глядя на Руби, Эмма испытала странное чувство. Было ощущение, что та безмерно счастлива, как будто что-то произошло за неделю, что они не виделись, и теперь Руби как сосуд, наполненный до краев, и она боится сказать хоть слово, дабы не расплескать это переполняющее ее чувство. Эмма попыталась понять, что такого могло произойти, и не смогла…

Зато она увидела Регину Миллс.

Этот миг отпечатался у нее в мозгу навсегда.

Возле роскошного платана стояла компания офицеров СС и дам. Был здесь и Мартин Гау, серьезный, похожий на ангела в своей строгой форме, с красивым и порочным лицом, гладко выбритым и надменно-жестоким. Регина стояла чуть поодаль, прислонившись плечом к дереву. На ней было платье из шифона – черное, на тонких бретельках, доходящее до колен, на голове – изящнейшая шляпка-колокол, полностью скрывающая волосы, но зато подчеркивающая красоту обнаженной шеи. Сверху, защищая от прохлады осеннего дня, красовалась горжетка серебристого меха, которая оставляла верхнюю часть плеч открытой. И довершали картину две нитки жемчуга, свисающие с шеи до самого пояса. Эмма застыла, потрясенная красотой женщины, которая словно сошла со страниц какого-нибудь модного журнала, и впервые поняла значение слова «прекрасно одевается». Конечно, Регина была бы красива и в мешке, внешность спасла бы ее в любом случае, но сейчас, в этом наряде из века джаза, стильная и неприступная, она выглядела на фоне дам как бриллиант среди камней – яркая, сияющая, ослепительная. И такая далекая, какой только может быть женщина...

Она не замечала Эмму, разговаривая с кем-то, и, пролетая мимо на карусели, Эмма из всех сил старалась вжать голову в плечи, чтобы не быть увиденной. Бог миловал ее. Компания распалась, и, за секунду до того, как карусельщик остановил вращение, Регина под руку с Мартином удалилась куда-то прочь. Красная от стыда, Эмма слезла с карусели, провожая взглядом прямую спину Миллс. <i>Знает ли она о разговоре с Густавом? Может, муж решил просто замять эту историю и отказаться от услуг Регины, ничего не объясняя?</i> Эмма надеялась, что это так.

Около часа прошло в бесцельном хождении по ярмарке. Жадная до развлечений Руби пробовала все блюда, пила вино и стреляла в тире, а Эмма как тень следовала за ней. Она знала, что портит подруге настроение своим кислым видом, но заставить себя веселиться не могла. Ее преследовало видение Регины рядом с красавцем Гау. <i>Господи, только бы она меня так и не увидела,</i> взмолилась она про себя.

Но во второй раз судьба не была к ней столь благосклонна.

- Добрый день, дамы, - низкий голос раздался прямо рядом с ее ухом, и Эмма, стоявшая возле стойки тира, вздрогнула. Руби, приготовившаяся стрелять, обернулась.

- О, мадам Миллс, - сказала она, широко улыбаясь.

Эмма повернула голову и взглянула на Регину. Карие глаза беззастенчиво пробежались по ее лицу, спустились ниже, оглядели все ее тело, и насмешливая улыбка искривила накрашенные красной помадой губы.

- Фрау Хиршфегель, фрау фон Ульбах, - Регина держала в руках бокал вина. – Приятный день, не правда ли?

- Вы прекрасны, мадам Миллс, - Руби отделилась от стойки и подошла ближе. – Господи, какой у вас жемчуг… Вам говорили, что вы самая красивая женщина в Париже?

Непосредственность Руби разрядила обстановку. Что ни говори, а ее невозможно было не любить. И по улыбке Регины Эмма поняла, что Руби ей нравится.

- Вы тут развлекаетесь, как я посмотрю, - Регина отпила глоток. Поверх бокала ее глаза остановились на Эмме, которая, насупившись, смотрела на нее.

- Я – да, а эта бирючка как всегда стоит и дуется на весь мир, - Руби потрепала Эмму по щеке. – Но, надеюсь, когда вы приоденете ее как следует, ее настроение улучшится. Ей бы не мешало привлечь пару-тройку мужских взглядов...

Глаза - серые и карие - встретились вновь, и Эмма прочитала во взгляде Регины, что та все знает. И почему она не явилась в понедельник, и про Густава. И она захотела отвернуться, лишь бы не видеть огонь, пылающий в глазах, которые были так близко.

Регина усмехнулась в ответ на слова Руби и промолчала.

Затем посмотрела на нее.

- Вы не хотите пострелять? – спросила Руби, снова хватаясь за пистолет, привязанный к стойке веревкой.

Регина повела идеальным плечом.

- Нет, я просто подошла поздороваться. Хорошего вам дня, дамы...

И, уходя, все с той же усмешкой, изогнувшей полные губы, она проговорила, наклонившись к Эмме и обдав ее запахом духов:

- Прекрасное платье, фрау Хиршфегель… Несомненно, лучше того, что я бы вам сшила…

Эмма, словно оглушенная, молча смотрела, как она отходит – плавной походкой  ступая по дорожке, усыпанной битым кирпичом.

- Могу поклясться, что на ней настоящие чулки, - смеясь, сказала Руби, проводив Регину взглядом, и выстрелила. Эмма вздрогнула. Она не смотрела на чулки. В ее ноздрях все еще стоял запах духов и пронзительный взгляд карих глаз. Только теперь она почувствовала, какую глупость сделала, сказав Густаву про то, что не хочет больше идти к Регине. Глупая, бестактная дура! Никогда больше эта поразительная женщина не заговорит с ней, не захочет даже взглянуть в ее сторону… И она сама виновата, сама! Кто тянул ее за язык! Надо было просто не пойти в понедельник, а потом явиться в любой другой день, потешить свое самолюбие, но не отказываться от этого волнующего приключения…

Как в тумане она увидела мужа, подходящего к ней вместе с Фольке и другими офицерами, как в тумане пожимала руки и отвечала на вопросы, видя, как недоволен Густав, как скользяще смотрят на нее мужчины, как сгущается вокруг тьма, как невыносимо то, что она ощущает внутри…

Потом их пригласили на трибуны. Все было готово к заезду, и Эмма, опять как в полусне, прошла вместе со всеми к специально отведенным для жен членов СС местам, села, ощутив холод сиденья, и тут же увидела ее… опять…

Она сидела на два ряда ниже, возле Гау, который закинул руку на ее сиденье и показывал вниз, на лошадей, видимо, объясняя что-то. Его губы, двигавшиеся прямо у уха Миллс, его рука, которая <i>могла </i>касаться, которая <i>имела право</i>, его улыбка, а в особенности ответная улыбка Регины, с которой она слушала его речь, жгла Эмму как раскаленное железо. Регина выглядела такой счастливой и беспечной, словно ей было наплевать на то, что Эмма больше никогда не придет к ней в мастерскую, что ею пренебрегли, по-детски отомстив за то, как вольно она обошлась с женой нациста, и это было ужаснее всего.

Начался заезд. Вокруг кричали и вскакивали с мест люди, но Эмма ничего не замечала. Она смотрела, как Гау машет руками, смеясь, когда его лошадь выходила вперед, как Регина вцепляется в его руку, болея за какого-то наездника, как перо на ее шляпке колышется от порывистого движения, и думала о том, что сделала бы все, лишь бы исправить ситуацию. Затем она перевела взгляд на арену, где неслись, взмыленные, десять роскошных скакунов, и земля взлетала из-под их копыт, и ветер свистел вокруг их разгоряченных тел, и поняла, что ей все равно, кто победит. Она опять взглянула на Миллс. Та вскочила, крепко сжимая руку Мартина, крича что-то в толпе таких же охваченных азартом гонки людей, и Эмма, пристально всматривающаяся в нее сзади, вдруг увидела: там, где заканчивалась шея, был такой трогательно-выпуклый бугорок, такой беззащитный изгиб, тонкая косточка, венчающая гладкую спину, и Эмму вдруг пронзило невероятное по силе желание прижаться к нему губами... Она застыла, потрясенная до глубины души, а вокруг кричали и бесновались люди, и Густав, что-то восклицая, схватил ее в объятия, неловко целуя в ухо, и она поняла, что их лошадь победила. Он победил.

На следующий день, разбитая и усталая, после бессонной ночи Эмма услышала звонок в дверь. Она подумала, что пришла Мэри Маргарет, которая, наверное, забыла ключ. Накинув на плечи халат, как была непричесанная и неумытая, она прошла к двери, злясь на француженку, которая вырвала ее из теплой постели, и намереваясь высказать ей все.

Дернув ручку, Эмма застыла на месте. На пороге стояла Регина.

            Комментарий к
        Manique* - фр. прихватка

Serviette* - фр. полотенце

День урожая - нацистский праздник, отмечался после сбора урожая

Magnifique! фр. великолепно!

Bonne journée - фр. добрый день

officiers - фр. офицеры

Сassoulet - фр. густая бобовая похлёбка с зеленью и мясом.

Рoché - фр. яйца-пашот

Quiche - фр. открытый пирог

Je peux marcher? - фр. Я могу идти?

Gehen - нем. уходить

Аu revoir - фр. до свидания

Сomme on l'appelle?* - фр. как это называется

Рas nécessaire… - фр. не надо

       
========== Часть 6 ==========
        Руби поднялась на пятый этаж, под самую крышу старого дома. Вокруг, куда бы она ни посмотрела, было множество дверей, гнусно пахло кислой едой и потом, а ступеньки лестницы, выщербленные, грязные и липкие, казалось, могут испачкать ее ноги даже через подошву туфель. Она с трудом подавила брезгливость, увидев на одном из этажей спящего пьяницу в засаленном пиджаке, на левую сторону которого Руби невольно бросила взгляд, с облегчением увидев, что на нем нет желтой звезды. Руби не боялась евреев, но знала – пройти мимо было бы ошибкой. Оливер предупредил ее – <i>если увидишь еврея со звездой там, где ему не положено быть – сообщай куда следует</i>. Сообщать Руби не хотела, как и вмешиваться в политические дела, поэтому как могла избегала ситуаций, подобных этой.

Дверь, на которой висела засаленная бумажка с цифрами «112», она увидела сразу. Невольный страх вдруг заполз в сердце, кольнуло смутное предчувствие – <i>а вдруг это роковая ошибка?</i> Изменять мужу с нацистскими офицерами и французскими артистами – одно, а лезть в такую историю – совсем другое. Он – русский эмигрант, а русских тоже преследуют, высылают и казнят. Если кому-то станет известно о ее интересе к Дэвиду, у нее могут начаться неприятности. И хотя, собравшись в гости, Руби как могла скрыла следы того, что она – немка, ее лицо, манеры и одежда, все равно выдавали многое. Если бы кто-то <center></center>здесь вздумал спросить у нее что-нибудь по-французски, она не смогла бы ответить. И если кто-то посмотрел бы повнимательнее на ее костюм – пусть она выбрала самый невзрачный, самый простой – коричневый жакет и юбка ниже колен – то мог бы определить, что пошит он из столь дорогого твида, какой в Париже нынче не достанешь.

Стоя перед грубой, исписанной французской похабщиной стеной, Руби перебирала в голове варианты отступления. У нее был план, но почему-то сейчас, на пороге двери мужчины, который ее так откровенно отверг, она боялась не мужа и не гестапо – боялась опять увидеть презрение в голубых глазах, страшилась отказа и унижения, хотя только что уверяла себя, что не верит в их возможность.

Она несмело постучала в обитую фанерой дверь, внутренне удивляясь своей неожиданной робости. Открыли не сразу. Послышалось какое-то шуршанье, затем грохот, будто что-то уронили на пол, и уже потом - противный скрип открывающегося замка.

Руби замерла. Дэвид в простой белой рубашке, запачканной краской, и таких же брюках, босой, вытирая руки какой-то ветошью, появился в проеме. Увидев ее, он онемел от удивления. Руби мило улыбнулась, стараясь казаться естественной, и голосом, который сама не узнала, сказала:

- Добрый день!

Он нахмурился, кладя тряпку куда-то вбок, на шкаф, потом зачем-то вытер ладони еще раз - теперь уже о брюки.

- Добрый... Фрау фон Ульбах? Что... что вы тут делаете?

Руби немного смутилась. По ее представлениям, он должен был пригласить даму войти, но, похоже, в России мужчины вели себя иначе. Дэвид не казался очень уж недовольным, но и энтузиазма особого не проявлял. Скорее, он выглядел озадаченным и растерянным. И Руби решила взять инициативу на себя. Решительно оттеснив мужчину плечом, она прошла в темный коридорчик и огляделась. Квартира была маленькой, и, похоже, состояла только из прихожей, комнаты и кухни. Сильно пахло краской и сигаретами - приятный запах мастерской художника. Никаких следов детей или жены Руби не заметила и сразу повеселела.

- Я пришла по делу, - сказала она, глядя на Дэвида снизу вверх. Ей нравилось, что он выше нее - с ее ростом было сложно найти мужчину, рядом с которым она не смотрелась бы Эйфелевой башней. Закатанные рукава рубашки открывали мускулистые руки, длинные пальцы, запачканные несмываемыми пятнами краски, и Руби почувствовала жаркую волну, пробежавшую по телу.

- По делу? - Дэвид опять нахмурился. - Вы не должны были приходить сюда... Как вы узнали мой адрес?

- Белль... - Руби пожала плечами и самовольно прошла в комнату. Обстановка в точности соответствовала ее представлениям о том, как должен жить бедный художник в Париже начала сороковых. На полу лежал прекрасный персидский ковер, безвозвратно испорченный, весь заляпанный краской и покрытый следами от окурков, которые, похоже, кидали прямо на пол.

Посреди комнаты стоял мольберт, на котором был укреплен холст, прикрытый тряпкой, за ним - стол, заваленный баночками с краской и кистями. Здесь еще сильнее пахло едкими растворителями, но сама атмосфера завораживала: как будто Руби попала в старый роман о жизни Парижа. Огромное мансардное окно было открыто настежь, и в комнату время от времени врывался свежий ветер с запахом Сены, с улицы неслись детские крики, стук мяча или хлопанье дверей. Из предметов мебели здесь был только продавленный диван с неубранным постельным бельем и стул, видимо, предназначенный для самого художника во время работы. Картины, которые Руби тут же обнаружила, были беспорядочной грудой составлены в углу, но все отвернуты к стене, поэтому составить представление о таланте Дэвида девушка не смогла. Впрочем, это в ее планы и не входило.

- Белль? - Дэвид потер лоб, оставив на нем масляный темный след. - Но зачем? Что вообще происходит?

- Слушайте, - Руби нагло уселась на стул, скрестив длинные ноги. - Я хотела бы быть честной... Вы кажетесь мне интересным мужчиной...

- Я не понимаю, что жена нациста могла забыть в этом квартале, - перебил ее Дэвид. По-немецки он говорил плоховато, мешал русский акцент и французский, но слова подбирал верно. И, похоже, он полностью овладел собой и собирался выставить ее вон.

- Вам есть разница, кого писать? - Руби решила пойти ва-банк.

- Писать? - морщина прорезала его гладкий лоб. - Но... зачем?

- Зачем пишут людей? Чтобы у них остался портрет, я так думаю... - Руби широко улыбнулась.

Дэвид прошел к окну, оперся спиной на подоконник и скрестил руки на груди. Руби окинула его взглядом с головы до ног, и ей несомненно понравилось то, что она увидела.

- Зачем вам заказывать портрет у того, чьих работ вы даже не видели? - насмешливо спросил он.

Руби пожала плечами, изображая святую невинность.

- Мне неважно, какой вы художник. Мне нужен тот, кто не будет распространяться о наших сеансах и напишет меня так, как я хочу...

Дэвид непонимающе уставился на нее. Легкая краска залила его щеки, и он покачал головой.

- Я не понимаю... зачем вам портрет, если вы не уверены, что он выйдет хорошо?

Руби поднялась. Она неспешно прошлась по комнате, зная, что Дэвид следит за каждым ее движением. Затем остановилась и взглянула прямо в глаза мужчины.

- Мне нужен такой портрет, чтобы я могла любоваться им и оставить, скажем, какому-нибудь человеку, который был мне очень-очень близок... На память...

Дэвид несколько секунд смотрел на нее, а затем понимающе кивнул.

- Вы хотите подарить его своему любовнику?

Руби опять улыбнулась и возобновила движение по комнате. Она касалась кончиками пальцев баночек с краской, гладких поверхностей столов, старых обоев, а затем остановилась у подрамника, уперев руки в бока.

- Я хочу, чтобы кто-то написал меня... обнаженной...

Воцарилась тишина, и Дэвид продолжал исподлобья смотреть на нее, однако что-то странное появилось в его глазах.

Руби честно и открыто стояла перед ним - <i>дескать, вот она я, ничего не скрываю, говорю только правду.</i>

.

- А с чего вы взяли, что я способен написать вас... обнаженной? - наконец, спросил Дэвид, опуская глаза, но в уголках его губ появилась усмешка. Руби сочла, что это хороший знак.

- Разве нет?

- Это Белль сказала вам, что я могу писать ню? - уже улыбаясь, спросил Дэвид.

Руби повела плечом.

- Белль сказала, что ты портретист,- она решила перейти на "ты", но мужчина не подумал ей подыгрывать.

- Вот именно, портретист. Вы знаете разницу между портретом и ню?

- Понятия не имею, - махнула рукой Руби. - Разве это имеет значение?

- Вообще-то да, имеет, - Дэвид резко отошел от окна и взял одну из картин, который пылились в углу. Развернув ее лицевой стороной к Руби, он кивнул на картину:

- Видите?

На холсте была изображена женщина, одна из тех, что часами просиживают в кафе на Монпарнасе, ожидая, что кто-то угостит их выпивкой, а может, и ужином - тех, что готовы расплатиться за угощение в крайнем случае и своим телом. Не очень молодая, не очень красивая, в старом салопе, который делал ее еще старше, она сидела за столиком, грустно глядя куда-то за пределы картины. Руби не разбиралась в живописи, но образ ей понравился. Художник сумел схватить главные черты женского лица - складки у губ, мешки под глазами, и даже сами глаза вышли чудесно - подернутые тоской и пустые, будто их обладательница давно утратила смысл жизни.

- Вижу, - Руби подошла ближе, рассматривая картину. Она подсознательно чувствовала, что если хочет завоевать Дэвида, ей прежде всего следует обратить внимание на его творчество - ведь все знают, как художники болезненно реагируют на критику. - Очень красиво... Точнее, не красиво, а... правдиво, что ли...

Она подобрала нужное слово. Дэвид глянул вниз, на свое творение, так, как если бы видел его впервые. На лице его отразилось замешательство.

- Но... вы же видите, что я не пишу обнаженную натуру. Я пишу сюжетные портреты - тех, кого встречаю, людей, их лица, в основном... меня не интересует обнаженка...

Руби подняла на него глаза.

- А что, при желании вы не могли бы написать обнаженную женщину?

Дэвид покачал головой.

- Мог бы, но...

- Вот и прекрасно!

- Но я не стану...

<i>Упрямство его не знает границ</i>, поняла Руби. Будет сопротивляться до последнего.

- А за приличное вознаграждение? - она бросила на стол свой главный козырь - назвала сумму, которая не могла не порадовать. По лицу Дэвида она поняла, что стрела попала в цель. Судя по словам Белль, да и по тому, что она сама увидела, он очень нуждался в деньгах. А нуждающийся в деньгах художник не будет отказываться от немецких марок, открывающих те двери, которые не могут открыть местные франки. Марки - это черный рынок, это краски, холсты, это еда, вино, одежда. На черном рынке можно достать что угодно, были бы средства, и благодаря заказу Руби, деньги у Дэвида бы появились. Но не будет же он настолько глуп, чтобы отказаться?

Руби молча смотрела на мужчину, который стоял и сжимал в руках раму картины.

<i>Ну и каков же будет твой положительный ответ,</i> хотелось спросить ей, но она молчала, давая ему возможность сообразить все самому.

- Нет, - наконец, сказал он.

- Что? - Руби отрыла рот от изумления.

- Я не стану браться за ваш заказ, - твердо повторил Дэвид и поставил картину в угол. Затем обернулся к ней.

- Но почему?

Он пожал плечами.

- Потому что не хочу связываться с женой нациста. Вы можете думать, что ничего такого тут нет, но ходить ко мне небезопасно - ни вам, ни мне... Если кто-то заметит вас, а вас заметят, то могут сообщить куда следует, и тогда меня арестуют и отправят в Дранси*.

- Вы еврей? - холодно спросила Руби.

- Нет... но я русский, а для таких, как вы и ваш муж, это одно и то же...

Руби кивнула, пытаясь придумать еще что-нибудь.

- Я понимаю ваши мотивы, Дэвид, однако я уверяю - мне опасно находиться здесь так же, как и вам. Если мой муж узнает, что я хожу к русскому художнику, у меня будут большие неприятности, поэтому не один вы находитесь в такой ситуации.

- Тем более лучше избежать ее, - Дэвид прошел к двери и открыл ее. - Всего хорошего, мадам фон Ульбах.

- Я удвою сумму, - сказала Руби быстро. - Представьте, какие возможности вам откроются. Белль сказала, что вы хотите уехать в Америку... Но для этого нужны подложные документы и билет до Касабланки. Где вы возьмете их? Положение с каждым днем ухудшается. Вчера они арестовывали только евреев и коммунистов, а завтра могут начать брать всех подряд. Неужели вы надеетесь продержаться тут так долго? Готова поспорить, никто уже не заказывает у вас картины, ведь людям нечего есть, тут не до искусства.

Он молча смотрел на нее, и Руби поняла - она нащупала больное место.

- Я могу помочь вам осуществить ваш дерзкий побег, Дэвид, - проворковала Руби, приближаясь к мужчине. - Только сделайте одну простую вещь - напишите мой портрет. И я обещаю - я буду приходить сюда одетая в рубище, чтобы никто не заподозрил, что я жена нациста... Я буду соблюдать все ваши условия, клянусь...

Он мнется, и Руби видит - ему осталось совсем немного, чтобы согласиться. Она уже выложила почти все козыри, кроме одного - ее чар, но это оружие следует поберечь. Будь на его месте любой другой мужчина, она бы намекнула ему, как много он мог бы получить, проявив настойчивость, но если он уже отказал на прямое предложение однажды, то теперь торопиться не стоит... И она делает невинное и честное лицо, глядя в непреклонные голубые глаза, думая только одно - <i>согласись, согласись...</i>

- Хорошо, - наконец говорит Дэвид обреченно. - Только у меня есть требования.

- Все, что угодно, - Руби поднимает руки. - Я на все согласна.

- Вы будете приходить только тогда, когда это удобно мне...

- Ладно.

- Я не закончил...

Руби замолчала.

- И вы будете позировать мне так, как я скажу - в той позе, которая покажется мне уместной. И вы будете соблюдать осторожность - никакой болтовни подругам: ни Белль, ни кому бы то ни было... Если кто-то узнает о нашей сделке, мы пропали...

- Я понимаю, - смиренно сказала Руби.

- Общаться будем так - если я готов вас принять, то я буду оставлять на окне горшок с цветами. Вы увидите его с улицы. Это значит, что можно прийти. И еще - вы будете одеваться как можно хуже. То, что на вас сейчас...

0

5

Он махнул рукой.

- Это слишком дорогой костюм, купите себе что-то подешевле и попроще. Украшения оставляйте дома, как и сумочку. Она из кожи, а в этом квартале ни у кого не осталось денег на сумки из кожи. Туфли тоже смените. И лучше повязывайте волосы косынкой. А если кто-то спросит вас о чем-то, делайте вид, что вы глухая... Понятно?

Руби кивнула.

- А сейчас мне пора работать... Я попрошу вас уйти...

Все было ясно, и у Руби не оставалось другого выхода, кроме как удалиться. Она молча прошла мимо застывшего в дверях мужчины и, уже ступая за порог, услышала брошенное вслед:

- И не рассчитывайте, что сможете залезть ко мне в постель. Меня не привлекают жены убийц и захватчиков...

Вне себя от гнева, Руби обернулась, уставившись на исполненное яростью лицо Дэвида.

- Вы слишком большого о себе мнения! - выплюнула она. - Жалкий маратель бумаги, кому вы нужны с этой вашей убогой комнатушкой и нелепой мазней на холстах? Что вы о себе возомнили?

Но, к ее удивлению, Дэвид вдруг рассмеялся. Улыбка невероятно шла ему, делая лицо совсем молодым и невероятно прекрасным.

- Я рад, что вы так ответили, фрау фон Ульбах. Значит, мы поняли друг друга.

Руби хлопнула дверью так, что посыпалась штукатурка.

_____________________________________________________________________

Несколько секунд Эмма, оцепенев, стояла, глядя на Регину. По лицу той нельзя было понять, зачем она пришла - невозмутимое и мраморно-бледное, оно отражало только холодную решимость. Эмма судорожно запахнула халатик, пытаясь прикрыться, но Регина не смотрела на ее тело - только на лицо, и взгляд ее был каким-то непонятным.

- Мадам... Миллс? - хрипло сказала Эмма, даже не пытаясь изображать, что она не удивлена - слишком неожиданным был приход Регины.

- Фрау Хиршфегель... - на женщине было черное полупальто, из-под которого виднелось скромное светлое платье с тонким золотистым поясом. Вообще Регина выглядела как-то очень скромно, как будто та роскошная светская львица уступила место простой парижанке, спешащей на работу ясным октябрьским днем 1942-го года.

- Чем обязана? - Эмма, наконец, сообразила, что нужно говорить, но приглашать Регину не спешила.

- Я могу войти?

Замешкавшись на секунду, Эмма посторонилась, давая возможность Регине ступить за порог.

Затем провела рукой по волосам, приглаживая их, и нервно оглянулась.

- Пройдем в гостиную, - предложила она, гадая, что же могло привести сюда Миллс. Регина послушно проследовала за Эммой в комнату и остановилась, разглядывая обстановку дома.

Эмма встала у стола, опираясь на него кончиками пальцев. Она мучительно чувствовала, что Регина появилась здесь с какой-то неприятной целью, и ей следовало взять себя в руки, но при виде этой женщины все ее благие намерения рушились, как бастионы под натиском врага.

- Простите, что я разбудила вас, - начала Регина, и тон ее был таким ледяным, что по спине у Эммы пробежала дрожь. Она вдруг опомнилась.

- Хотите чаю? Кофе у меня нет, но есть неплохой чай с бергамотом... английский...

- С удовольствием, - натянуто улыбнулась Регина, и было видно, что ей почему-то неловко. Эмма указала ей на диван:

- Садитесь, я сейчас принесу. И давайте ваше пальто...

Немного поколебавшись, Регина сняла пальто и отдала Эмме. Руки ее были обнажены, на запястье виднелся простой золотой браслет. Она старалась не встречаться с Эммой глазами, и, пока та несла пальто в прихожую, она могла предположить только одно - что Регина пришла извиняться. В самом деле, что еще могло привести сюда эту француженку? Явно не проснувшаяся совесть и не моральные обязательства перед клиенткой. Скорее Миллс поняла, что рискует своим положением и пришла исправлять его. А значит, у Эммы есть козыри на руках. Значит, теперь можно вести себя более свободно - ведь во внушительной обороне богини обнаружилась брешь, которая теперь будет только расти...

Эмма наскоро умылась холодной водой, пригладила щеткой волосы, пока закипал чайник, затем достала две чашки из любимого Густавом сервиза, разложила печенье - настоящее, контрабандное, а не соевые галеты, которыми они питались раньше, плотнее завязала пояс халата и, держа поднос в руках, вошла в гостиную. Регина все также сидела на диване, сложив руки на коленях и держа спину очень прямо. Вид у нее был слегка утомленный, и Эмма почему-то растеряла весь свой задор, когда увидела эту картину.

- Прошу, - она поставила поднос на стол и принялась наливать чай. Регина протянула руку, взяла чашку, но пить не стала - держа чашку обеими руками, она опустила их на колени и подняла глаза на Эмму.

- Я пришла поговорить с вами...

- Я бы хотела извиниться, - выпалила вдруг Эмма, которая вообще не собиралась извиняться. На лице Регины отразилось замешательство.

- Я не пришла в понедельник, хотя обещала, но...

- Я понимаю, почему вы не пришли, - медленно сказала Регина, глядя в свою чашку.

- Понимаете?

- О да...

Последовала пауза, которая была заполнена лишь неровным дыханием, потому что ни одна, ни другая не знали, что сказать. Потом Регина решилась.

- Я была неправа, - она гордо подняла подбородок, и лицо ее опять было бесстрастным, несмотря на слова, которые она произносила. - Я перешла границы. Мне не следовало делать выводов о вас или вашей жизни. И вы правильно сделали, что не пришли.

Эмма с трудом могла дышать. Слышать такое из уст самой Регины Миллс было немыслимо - мало того, что она пришла к ней домой, так еще и извиняется? Несмотря на то, что именно этого Эмма и ждала, именно на это и рассчитывала, она была потрясена.

- Вам не за что извиняться, - продолжала Регина, сжимая чашку еще крепче. - Я привыкла жить так, как хочу, и делать то, что хочу, и это бич моей жизни. Я всегда говорю то, что думаю, и в этот раз я действительно оскорбила вас, навязав вам свои убеждения и время прихода...

Эмма поджала губы, пытаясь придумать ответ.

- Вы хотите сказать... - начала она.

Регина кивнула и впервые за время своей речи посмотрела на Эмму. Ее лицо было таким отрешенным и вместе с тем красивым, что у Эммы горло перехватило.

- Я бы хотела, чтобы вы продолжили шить у меня платья, - сказала она. - И я обещаю, что больше не стану докучать вам разговорами и диктовать свои условия.

Эмма вдруг усмехнулась. Она взглянула на напряженное лицо Регины и покачала головой.

- Что заставило вас передумать?

По мелькнувшему во взгляде Регины презрению она поняла, что вопрос неуместный. Лицо женщины слегка исказилось, как от боли, но она тут же овладела собой.

- Скажем так, фрау Хиршфегель, я обдумала все и приняла взрослое решение. Теперь очередь за вами.

<i>Принять взрослое решение? </i>Еще вчера, глядя на безупречный профиль Миллс на ипподроме Эмма думала, что готова на все, лишь бы исправить ситуацию. Но сейчас, получив желаемое и не потеряв ровным счетом ничего, она почему-то чувствовала себя ребенком, которому предлагают конфету, а он, развернув ее, находит внутри камешек. Отчетливый привкус пирровой победы стоял во рту, и Эмма не могла понять - откуда это ощущение?

- Если кто-то угрожал вам... - начала она, и Регина тут же помрачнела, сдвинув брови.

- Вы думаете, что я боюсь того, что вы можете сделать мне? - насмешливо спросила она. - Вы или ваш муж?

Эмма покачала головой.

- Но по-другому я не могу воспринимать ваш приход. Либо вас запугали, либо вы сами испугались, ничего иного я не могу думать, видя, что вы пришли ко мне. Не по доброй воле. Только не вы...

- Фрау Хиршфегель, - Регина поставила чашку на стол и откинулась на спинку дивана, кладя ногу на ногу. - Вы никогда не думали, что некоторые вещи не принято обсуждать, их следует оставить...мм... невысказанными? Или вас не учили этому?

- Меня учили, что нужно всегда выяснять все до конца, чтобы враг не нашел твоего слабого места...

Регина улыбнулась.

- Вы считаете меня врагом?

- С точки зрения политики и... всего... вы, несомненно, враг, да... - Эмма кивнула. - И вы явно не испытываете ко мне симпатии. Кто не испытывает ко мне симпатии, тот для меня враг...

Регина подняла бровь, и глаза ее вдруг пробежались по Эмме, сидящей за столом со скрещенными на груди руками.

- Но вы ошибаетесь, фрау...

- Называйте меня Эмма, ради Христа, - не выдержала Эмма. - Вы даже мое имя неправильно произносите.

Она сама не знала, почему злилась. Может, потому, что не безупречный немецкий Регины и ее хрипловатый голос волновали ее больше их странных и запутанных отношений. А может, потому, что она никак не могла определить, как ей вести себя с этой женщиной и что делать, чтобы та не влияла на нее таким странным образом.

- Теперь уже нельзя, - мягко сказала Регина. - И как бы вам это не не нравилось, я буду называть вас фрау Хиршфегель.

Она произнесла фамилию Эммы четко, разделяя ее на слоги, как бы тренируясь и показывая одновременно свою покорность и желание угодить. Но такая откровенная демонстрация лишь усиливала эффект того, что Эмма и так понимала - что Регина на самом деле вовсе НЕ ХОЧЕТ здесь быть, что-то заставляет ее. Что-то или кто-то... Впрочем, это было уже все равно.

- Вы ошибаетесь, - повторила Регина. - Я такая же нацистка, как и вы, дорогая. Я замужем за членом ГАС и веду дела с нацистами.

"Веду дела" - интересный оборот. Эмма вспомнила Гау.

- Хорошие дела у вас с Мартином Гау, не правда ли? - не сдержалась она. Регина метнула на нее пронзительный взгляд.

- Это не лучшая тема для обсуждения, - сказала она натянуто.

- Просто констатировала факт, - пожала плечами Эмма. - Ведь он не единственный офицер, с которым вы "ведете дела", не так ли?

Она возрадовалась, увидев, как гневно расширились ноздри Регины, а пергаментная белизна лица слегка порозовела.

- Я-то думала, что это называется проституция, ан нет - "вести дела", вот какое этому название, - продолжала Эмма, и желваки заходили по щекам Регины. <i>Еще немного - и разразится буря</i>, подумала Эмма, наблюдая за сменой эмоций на лице женщины. Она хотела проверить, насколько крепок страх Регины перед чем-то, что заставило ее прийти. Страх оказался крепче, чем чувство собственного достоинства. Регина судорожно стиснула ручки сумки и сказала, выпрямляясь:

- Если это все, что вы хотели мне сказать, я бы не против была обсудить наше дело.

Эмма всплеснула руками.

- И это все? Вы не будете отвечать? Не станете оскорблять меня в ответ? Так и проглотите обиду?

Регина, сдвинув брови, непонимающе уставилась на Эмму.

- О чем вы?

- О том, что вас здорово запугал кто-то, вот о чем, - Эмма наклонилась, беззастенчиво рассматривая лицо Регины. - Что ж они с вами сделали? Это был Густав? Или ваш Мартин Гау? Или кто, отвечайте?

- Я пойду, - Регина встала с поспешностью, которая была для нее совсем не свойственна и мучительно резанула сердце Эммы. Она догнала женщину в дверях и смело схватила ее за руку.

- Постойте!

Регина взглянула на нее, почему-то не пытаясь отнять руку.

- Я приду, - быстро сказала Эмма, сжимая в горячей ладони хрупкое запястье. - Когда скажете, ладно? Назначайте любое время...

Несколько секунд, а может, минут, карие глаза скользили по лицу Эммы, изучая его, пытаясь найти ответ. И опять ощущение, что ее касаются, проникло в сознание молодой женщины. Глядя в глаза Регины, Эмма вдруг почувствовала то, чего раньше никогда не знала и даже не предполагала, что такое бывает - как будто между ними, невидимый и неслышный, шел диалог, причем обе прекрасно понимали суть этого диалога и, более того, могли бы обойтись вообще без слов, но, несмотря на это, слышали бы друг друга достаточно хорошо. Как будто что-то странное, совершенно непостижимое, связало их, и обе знали, что это, но пытались делать вид, что ничего не понимают, не знают, прикрываясь словами человеческого языка и заглушая эту внутреннюю беседу. Когда Регина, моргнув, разорвала контакт и опустила глаза, Эмма все так же стояла, оглушенная своим открытием, и еще больше - тем, что она была ни капельки не напугана, а скорее наоборот - обрадована этим фактом. Она отпустила прохладную руку Миллс - слишком хотелось держать ее еще.

- Завтра, - сказала Регина быстро. - Приходите в любое время, я буду целый день дома.

- Хорошо, - тихо ответила Эмма. - Я приду.

________________________________________________________

Вечером заявился Густав. Он был трезв, что в последнее время стало редкостью - обычно к вечеру они с офицерами любили поиграть в штос, запивая все это галлонами вина или пива, и если он приходил, то уже не способен был ни на что, кроме того, чтобы лечь спать. Но сегодня, видимо, был другой случай.

Кинув фуражку и повесив китель, он чмокнул Эмму и пошел на кухню, где налил себе стакан воды и залпом выпил его. Затем оглянулся на жену, с безучастным видом стоявшую в дверях.

- Как дела?

- Ты угрожал Регине Миллс? - не выдержав, Эмма задала тот вопрос, который мучил ее целый день после прихода Регины.

- Что?

- Ты угрожал Регине Миллс? Говорил что-нибудь кому-нибудь про тот наш разговор? Может, Гау?

Он нахмурился, удивленный ее непривычно властным тоном.

- С чего ты взяла? Я вообще никому не говорил, тем более Гау... Мы с ним практически не знакомы, да и я бы не стал.

Эмма подозрительно смотрела на него, скрестив руки на груди.

- А что? - Густав отделился от стола, приближаясь к ней. - Что-то и правда произошло между вами? Между тобой и этой портнихой?

Эмма покачала головой.

- Просто я бы не хотела, чтобы ты кого-то запугивал, вот и все. Я знаю, ты...

- Эмма! Ты думаешь, я стал бы запугивать кого-то? Значит, так ты представляешь себе мою работу? Запугивать людей?

Он выглядел взбешенным, но если раньше Эмму это злило и немного пугало, то теперь, с удивлением констатировала она, ей было все равно.

- Я же знаю, чем вы там занимаетесь, - пожав плечами, сказала Эмма и повернулась, чтобы уйти. Сильная рука схватила ее за предплечье, разворачивая к себе.

- Что ты сказала? - спросил Густав. - Что ты имеешь в виду?

Эмма не стала отнимать руки.

- Я знаю, что в гестапо с людьми не церемонятся, вот и все, - легко ответила она, надеясь, что этим отделается от Густава. Но не тут-то было.

- Не церемонятся? - он отпустил ее и взъерошил короткие волосы. - Эмма, а ты представляешь, с кем мы имеем дело? Евреи, коммунисты, цыгане, бандиты, убийцы и предатели! Ты думаешь, они заслуживают снисхождения? Думаешь, мы привозим их и гладим по головке за все, что они сделали?

- А что они вам сделали? - вдруг выпалила Эмма. - Когда в июне вы держали двенадцать тысяч евреев на стадионе без еды и воды, что они вам сделали?

- Откуда ты это знаешь? - потрясенно спросил Густав. Эмма покачала головой, с жалостью глядя на его небритые щеки и едва заметную сеточку морщин у глаз.

- Весь Париж знает об этом, неужели ты думаешь, что такое могло остаться в тайне?

Он усмехнулся.

- Да, моя тихая женушка таит в себе множество сюрпризов, не так ли?

Эмма не нашлась, что ответить, и он вдруг потянул ее за руку к столу, почти насильно усадив на стул. Затем достал из буфета последнюю бутылку рислинга, плеснул ей и себе.

- Пей.

- Я не буду, - качнула головой Эмма.

- Со мной, - сказал он, усаживаясь напротив. - Выпей хоть раз со мной.

Она осторожно отпила глоток, глядя, как он осушает бокал одним махом.

- Эмма, - спокойно сказал Густав, глядя на нее умиротворенно и мудро. - Ты всегда была оторвана от мира, я это знаю. И твой отец, он предупреждал меня, что это так. Я не буду говорить тебе о том, что сделали евреи с нашей страной. Не буду рассказывать то, что ты и так знаешь. Я просто хочу, чтобы ты поняла одну вещь.

Эмма внимательно слушала. Давно уже Густав не разговаривал с ней так, как раньше - тихо и по-доброму, как в старые времена, когда они могли болтать часами.

- Я понимаю, как тяжело понять тебе мою работу, - продолжал он. - Ты, конечно, слышишь всякое, я не сомневаюсь, но уверяю тебя - то, что говорят на улицах, одно, а то, что происходит на самом деле - совершенно другое. Да, мы расстреливаем врагов, но отчаянные времена требуют отчаянных мер, Эмма. Нельзя приготовить омлет, не разбив яиц, как ты не понимаешь...

- Но дети! - возразила Эмма. - Зачем вы убиваете детей?

- Кто тебе сказал такую чушь? - Густав гневно покачал головой. - Никто не убивал никаких детей, их просто отделили и интернировали, а тот, кто сказал тебе подобную чушь - просто лжец! Неужели ты подумала, что мы можем сделать такое? Что я могу сделать такое?

Эмма недоверчиво смотрела на него.

- Не знаю, - неуверенно ответила она. - Я думаю, ты не смог бы...

- Я уверяю тебя, дорогая, что все, что говорят парижане, преувеличено в тысячи раз. Ты пойми, они оказались под оккупацией. Они ненавидят нас, потому что хотят и дальше жить в своей загаженной эмигрантами и жидами, развращенной стране, совокупляться с кем попало и плодить незаконных детей. Они хотят рожать от арабов, негров, евреев, производить на свет непонятно что и строить на основе этого свою общность! Но они не понимают, что это путь в ад, Эмма! Нельзя сохранить чистоту крови, трахаясь с арабами и неграми и плодя арабов и негров! Нельзя позволять жидомасонам занимать руководящие посты и пускать их в дела управления страной. Когда все кончится - а конец близок - ты сама поймешь, как я прав!

<i>Он говорит в точности как отец</i>, думала Эмма.<i> Даже слова те же употребляет. В точности как отец...</i>

- Так что я прошу тебя - ты должна быть сильной. Не слушай никого, не верь никому, даже своей подруге Руби. Она шлюховатая дура, и муж ее - тупица и пьяница, которого скоро отправят куда-нибудь в Россию, морозить себе зад. Они нам не друзья и никогда не будут ими. И не слушай ничего, что могут сказать тебе местные - они тоже врут, потому что боятся, потому что уважают только силу, а остается им одно - сплетничать и раздувать слухи о жестокости...

- А как же любовницы немецких офицеров? - вдруг спросила Эмма. - Ведь весь офицерский состав вашей канцелярии завел себе шлюх во Франции. Значит, презрение к побежденным не мешает им спать с ними?

Густав махнул рукой.

- Ты об этом. Город сдался на милость победителя. Победитель выбирает по вкусу развлечения. Разве ты можешь запретить мужчинам хотеть женщин, к тому же таких доступных. Вот увидишь, всем этим шлюшкам когда-нибудь придет конец. Когда мы разгромим Советы, Франция станет частью Великого Рейха, и мы сделаем французское общество свободным и от жидов, и от шлюх. А пока - да пусть развлекаются...

<i>Интересно</i>, думала Эмма, ложась в кровать в ожидании мужа. <i>Значит, можно трахать француженок, считая их при этом представителями погибающего народа, продавшегося жидам, и знать, что потом ты же этих женщин и убьешь? Что с ними будет? Что будет с Региной? Хотя у нее есть муж, он нацист, и вряд ли позволит кому-то что-нибудь сделать с его женой, пусть она и спала со всеми подряд... И случайная мысль о муже Регины вдруг пронзила ее острой иглой. Ведь есть еще он... Какой он? Что из себя представляет? Любит ли она его? Любит ли она вообще кого-то?</i>

Густав вошел в комнату в одних кальсонах, вытирая мокрую шею полотенцем.

- Я забыл тебе сказать, дорогая, - произнес он. - Скоро будет прием в честь приезда Геббельса. Дела пошли лучше, и понадобилось его присутствие здесь, в Париже. Он приедет через неделю. Так вот...

Эмма с трудом поняла, о чем он, погруженная в свои мысли, но заставила себя сосредоточиться и взглянула на мужа.

- Если уж ты больше не ходишь к Регине, тебе нужно найти другую портниху, потому что на том приеме все будут в вечерних платьях, так что...

- Я вернулась к Регине, - быстро сказала Эмма, и глаза Густава неприятно блеснули.

- Вот как? Что ж, я рад. Она одевает дам так, что просто блеск. Пусть сошьет тебе что-то потрясающее, ладно?

И, уже ложась в кровать, привычно притянув ее к себе, он зашептал, обжигая шею горячим дыханием и царапая щетиной:

- Ты хочешь меня?

Эмма обвила его руками, прижимаясь к сильному телу, но мысли ее были далеко.



_____________________________________________________________________________

Когда утром Эмма подходила к дому Регины, ее вдруг охватило странное и непонятное чувство довольства, как будто впереди ее ждало что-то очень хорошее. Она с удивлением поняла, что впервые за долгое время в Париже не видит вокруг себя ни мрака, ни пустоты. Шел дождь, и люди на улицах были заняты своими делами - торговцы спешно убирали товар с открытых лотков, посетители кафе покидали мостовые и забирались в теплое помещение, унося с собой бокалы и чашки, стены домов выглядели омытыми и яркими, хотя солнца не было и в помине. Эмма любила дождь, пусть она шагала без зонта и уже промокла, однако свежие капли на коже очищали и приносили умиротворение, и она запрокидывала голову, незаметно слизывая влагу с пересохших губ.

Эмма нерешительно вошла в парадную, ощутив знакомый запах парижских лестниц, поднялась и постучала в дверь. Регина открыла почти сразу. Она опять была в халате - китайском, красно-желтом, с драконами, свободно летящими по ее телу, волосы забраны вверх с помощью обруча, а вид крайне деловой. Эмма заметила, что из кармана халата торчат ножницы.

- Фрау Хиршфегель, - Регина впустила ее, отстранившись.  - Вы промокли?

Эмма и правда промокла, потому что легкий пиджак не мог защитить от дождя надолго, а пальто она не захватила. Мотнув головой, она сказала:

- Ничего страшного, пустяки. Дождь теплый...

Регина поджала губы и быстро отвела взгляд.

- В таком случае прошу.

Следуя за женщиной по полутемным коридорам, Эмма почему-то не могла оторвать глаз от того самого места, которое давеча так поразило ее на скачках. Свободный ворот халата Регины открывал целиком шею, и выступающая косточка опять была на виду - тем более, что Миллс почему-то шла, опустив голову. Она была чуть ниже Эммы, и это смутно успокаивало. И она опять была босиком.

Эмма прокляла себя за неуместные чувства и прочистила горло, прежде чем войти в мастерскую. Здесь, как и в прошлый раз, все было раскидано по столам, манекены стояли почему-то голые, а в полуприкрытом окне угадывался залитый дождем Париж. В мастерской тоже царил полумрак, и от этого Эмме стало не по себе. Не то чтобы она боялась оставаться наедине с Региной, просто такая атмосфера почему-то навела ее на мысль, от которой она не могла отделаться все утро: сегодня ей придется раздеться… Эта мысль будоражила и пугала одновременно. Но, может, проблема была в том, что Эмма никогда раньше не шила у частной портнихи? Ведь любые подобные ситуации несколько подавляют – у портного, который видит твое тело без прикрас, или когда идешь к врачу и вынужден оголяться перед ним. Эмма опять вспомнила Швейцарию. Эти толстые дядьки в очках, которые трогали ее в самых интимных местах, лезли туда пальцами и расширителями,  обсуждали ее матку и фаллопиевы трубы, нарушая самый важный закон – неприкосновенность человеческого тела, и как она ненавидела их и его, Густава, который обрек ее на эту муку…  Но здесь ведь совсем другое. И Регина… другая… Запоздало пришла мысль о деликатности женщины, которую та проявила вчера. Вообще то, что видела Эмма, как-то совсем не вязалось с составленным ею представлением о Регине как о немецкой подстилке, предающей свой народ. И это смутно волновало.

Женщина, занимавшая ее мысли, обернулась, одну руку уперев в бок, а второй касаясь своих волос, убирая выбившуюся каштановую прядь. От этого движения ворот халата сполз с ее плеча, обнажив его и тонкую линию ключицы,  а еще - Эмма не успела отвести взгляд – начало кружева на сорочке. <i>Слава богу, она надела халат не на голое тело</i>, смятенно подумала Эмма, переводя глаза на столик, за которым, видимо, сидела Регина перед ее приходом. Там стоял заварочный чайник и две чашки – <i>но почему две? Регина ждала ее? Или не сомневалась, что Эмма придет сразу с утра? </i>Множество вопросов зашевелились в голове Эммы при виде этих двух чашек.

- Вам идут распущенные волосы, - вдруг сказала Регина, и хотя ее голос звучал как обычно, а в тоне не было ничего, кроме констатации факта, Эмма смутилась. Она  почувствовала легкий жар на щеках и сама себя упрекнула – ей почти тридцать, а она ведет себя как малолетняя дурочка, которой сделали комплимент. Впрочем, она раньше никогда не была в подобной ситуации. Никогда раньше ни один человек не вызывал в ней так много разных чувств – причем одновременно.

Регина смотрела без тени насмешки, и это было страннее всего. Эмма коснулась своих мокрых волос.

- Вам нужно высушить их, а то простудитесь, - Регина словно очнулась от оцепенения. – Где-то у меня было полотенце.

Не дожидаясь ответа Эммы, она стремительно вышла и почти сразу вернулась с большим белым полотенцем, которое подала, стоя чуть ли не в трех шагах от Эммы. Пришлось потянуться, чтобы взять его.

Эмма оглянулась, пытаясь понять, куда ей присесть, чтобы заняться волосами.

- Садитесь, - Регина указала на стул. – Чай остыл, но я принесу еще. И если вы хотите снять пиджак…

- Нет-нет, он сухой, - в голосе Регины Эмме послышалась насмешка, как будто та вложила в свои слова скрытый смысл. Регина ведь тоже знала, что Эмме в конце концов придется раздеться перед ней, а уж нервозность она угадывала легко. Ее клиентка панически боялась оголяться перед незнакомой женщиной, пусть даже эта женщина и портниха, так что не поддеть ее было бы упущенным удовольствием.

Пока Регина ходила на кухню, Эмма кое-как умудрилась отжать волосы и промокнула, как могла, чтобы с них хотя бы не капала вода.

- Помочь? – теплый низкий голос раздался где-то за спиной, и Эмма вздрогнула.

- Нет, спасибо, я все…

- А пиджак у вас все-таки мокрый на плечах, - сказала Регина, проходя мимо нее и ставя чайник на подставку. – Снимайте его…

Эмма вскинула на нее глаза и ничего не ответила. Пожав плечами, Миллс села на стул, закинув ногу на ногу, и принялась разливать чай. Эмма еще некоторое время ерошила рукой волосы, чтобы просушить их, но потом бросила это бесполезное занятие. Она представляла себе, каким пугалом выглядит, но почему-то все время вспоминала фразу Регины, сказанную несколько минут назад.

<i>Вам идут распущенные волосы…</i>

- Вы не могли бы зажечь свет? – попросила она, глядя на непроницаемое лицо Регины. Ей казалось, что полумрак придает этой женщине сил, загадочности и - что было важнее всего - очарования, а это ее нервировало.

- Свет? Ах, да, я все время забываю, - Миллс встала, слегка улыбаясь. – Я привыкла работать в естественном освещении, и даже когда темнеет или идет дождь, я забываю включить лампочку…

- А как же зрение? Ведь говорят, что это вредно?

Регина вернулась за стол.

- Плохое зрение – это профессиональная болезнь швей, - небрежно пожав плечом, сказала она. – Но, к счастью, в моей семье все прекрасно видят. Отец выстрелом сбивал утку на расстоянии 90 метров.

Эмма хотела что-то спросить, но в последний момент передумала. Глядя на нее, Регина всерьез задала себе вопрос – что такого необычного в этой молодой женщине с мокрыми волосами, что она вдруг рассказала ей что-то о своей семье. Даже при Робине Регина никогда не позволяла себе упоминать даже просто имен своих родителей, запретив ему говорить и спрашивать о них. И про тот памятный выстрел на болоте в далеком детстве, когда отец взял ее на охоту, был настолько глубоко запрятанным воспоминанием, что Регина уже перестала верить, будто это когда-то с ней произошло. И тут вдруг она явственно ощутила запах седельной кожи и аромат мха, который тогда пропитал все. И свой громкий, радостный и испуганный крик, когда утка, хлопая крыльями, взлетела над болотом, и отец подстрелил ее… Отца она всегда любила больше матери…

Она нахмурилась, глядя, как Эмма ерошит свои волосы, мокрой массой падавшие на плечи.

- Пейте, - подвинув чашку, Регина склонилась над столом, роясь в бумагах.

- Я посмотрела то, что вы мне дали, - сказала Эмма, сделав глоток. – Вот…

Она достала из внутреннего кармана пиджака свернутые в два раза листки, которые в прошлый раз забрала у Регины.

- Простите, что я их сложила, но дождь начался, а сумку я не захватила…

- Ничего, это просто наброски.

Регина посмотрела на тонкие длинные пальцы Эммы, нервно разглаживающие смятую бумагу.

- Что-то вам приглянулось?

Несмотря на яркий свет, в комнате витало напряжение. Обе чувствовали его, и ни одна не могла понять причину. Слова, которые они произносили, снова лишь прикрывали тонкой пленкой то, что хотелось сказать на самом деле, и они старались заполнять мучительные паузы и не встречаться глазами, произнося фразы быстро и отрывисто, как будто соревнуясь – кто успеет первой.

Эмма показала на первый рисунок.

- Вот это… Я никогда не надену такое платье...

В ее голосе явственно слышался ужас, смешанный с восхищением, и Регина понимала причину. Это платье она нарисовала первым, сразу же после ухода Эммы из мастерской. Она всегда умела представить, что нужно одеть на человека, чтобы подчеркнуть его природную красоту. Она смогла оценить все, что Эмма так упорно прятала под нацистской формой – длинные ноги, стройную талию, прямые сильные плечи и льняные волосы скандинавских воительниц. И она сразу увидела Эмму именно в таком платье – темно-красном, без рукавов, наглухо закрытом спереди и полностью открывающем все сзади. Вырез, который изобразила Регина на втором рисунке – V-образный, спускающийся до самой талии, обнажал бы спину клином, что придало бы фигуре Эммы дополнительную привлекательность. Регина готова была поклясться, что у нее красивая спина и плечи. Что-что, а это у ариек было в крови…

- Вы уверены? – лукаво спросила Миллс, забирая листок у Эммы из рук. Ее насмешливые глаза изучали изображение, но Эмме почему-то казалось, что она видит там вовсе не абстрактную фигуру, а именно ее. Мысль, что она могла бы появиться перед всеми в таком обнаженном виде, заставила ее покраснеть опять.

- Да, - хрипло сказала Эмма. – Я не смогу… это даже не обсуждается…

- Ладно, - Миллс передернула плечами. – Что же пришлось вам по вкусу?

Быстро глянув на отложенные Эммой рисунки, она поняла, что не ошиблась. Все было в точности,как предполагала Регина – девушка выбрала тусклые цвета – синий, серый и черный, и наиболее закрытые фасоны – с длинной юбкой и отсутствием декольте.

- Угу, - кивнула она. – Я понимаю, что вы хотите именно этого, но…

Она осеклась, заметив, как Эмма смотрит на нее. Это был взгляд незащищенный, полный обиды и горечи – и Регина поняла – ей нужно тщательно подбирать слова.

- Давайте так, - уже мягче произнесла она. -  Я сошью вам все это, но ведь, положа руку на сердце, вы же понимаете, что это совсем не то, чего хочет ваш муж?

- К черту моего мужа! – вдруг сказала Эмма, порывисто вставая. – Он хочет поразить свое начальство, выставив меня напоказ… Ему плевать, нравится ли это мне!

Регина молча смотрела на нее, ходящую взад-вперед по комнате.

- Как и большинству мужчин, - спокойно ответила Миллс. – Они одевают нас не для того, чтобы нам нравилось, а для того, чтобы нравилось им. И мы одеваемся так, чтобы нравиться им…

Эмма, нахмурившись, остановилась.

- И вы? – спросила она. – Ведь, кажется, вам-то не нужно никого привлекать… У вас это получается так же естественно, как дышать.

Брови Регины приподнялись, но в глазах ее читалось удовольствие. Как бы красива и привычна к комплиментам ни была женщина, выслушать еще один ей не помешает.

- Вы думаете, я ношу высокие каблуки потому, что мне это нравится? Или эти жуткие чулки, в которых жарко в теплую погоду и холодно в мороз? Или шляпу, похожую на горшок для цветов?

- Вчера вы выглядели великолепно, - вдруг сказала Эмма, глядя прямо в глаза Регине. Она сама не понимала, зачем произнесла это, но, к ее удивлению, Регина слегка смутилась.

- Это моя работа, дорогая, - она повела рукой. – И я вас уверяю, вы сможете выглядеть великолепно, если вас как следует одеть.

- Так значит, то, что я выбрала, это опять…

Регина тихонько засмеялась.

- К сожалению, этим вы никого не удивите. И не покорите уж точно. Вам нужно носить обтягивающие платья, у вас прекрасная фигура, и не стоит скрывать ее.

С этими словами она подошла к Эмме.

- Давайте-ка я покажу вам…

Она протянула руку.

- Снимите этот мокрый пиджак и примерьте-ка кое-что.

Эмма, словно не решаясь, смотрела на нее в течение нескольких секунд, а потом расстегнула пуговицы и сняла пиджак. Регина сложила его, глянула на простую рубашку с нацистским значком и кивнула на отгороженную занавеской примерочную в углу.

- Там вы можете раздеться, а я принесу вам платье. Комбинацию можете оставить.

Эмма, с радостью отвернувшись, пошла в примерочную. Оставшись в одной сорочке, она обхватила себя руками, как от холода, хотя никакого холода не чувствовала. Причиной было то, что она находилась здесь. И Регина тоже была здесь. И что-то происходило, что-то, что будоражило Эмму и не давало ей покоя.

- Вы готовы? – голос Миллс раздался совсем близко за занавеской, и Эмма вздрогнула.

- Да, конечно.

- Тогда берите.

Эмма высунула голову и увидела, что Регина протягивает ей платье серебристого цвета – с длинным подолом и крупными кружевами на вырезе.

- Надевайте и выходите к зеркалу, - велела Регина, закусив губу. Эмма взяла удивительно легкое платье, и, когда она одела его, то сама поразилась тому, что почувствовала. Все ее тело оказалось на виду – грудь и живот, бедра и ноги были четко очерчены, и это невероятно волновало. Неужели женщины, которые носят такие платья, всегда ощущают то же самое?

- Готовы? – нетерпеливый голос Регины резанул слух, вырвав ее из сладкого оцепенения.

- Да, - Эмма откинула занавеску и ступила на пол. Оглядывая ее с головы до ног, Миллс улыбнулась, не подозревая, что ее улыбка моментально согрела Эмму до степени легкого жара.

- Вот, о чем я говорила, - взяв Эмму за руку, она подвела ее к огромному зеркалу. – Только вы не застегнули сзади.

Не успевшая возразить, Эмма почувствовала легчайшее прикосновение к своей обнаженной спине, там, где были крючки. Ее словно пронзило током. Регина медленно сцепляла один крючок за другим, и ее пальцы касались Эммы все выше и выше, а та стояла, замерев и надеясь, что этот момент никогда не закончится. Легкие как перышко прикосновения обжигали даже через ткань, и Эмма едва успела остановить себя – так сильно ей захотелось закрыть глаза.

- У вас красивая спина, - вдруг сказала Регина. Эмма видела свое отражение, но Регина стояла сзади, и выражение ее лица в этот момент осталось загадкой.

- Спасибо, - только и смогла сказать Эмма, когда сладкая мука закончилась, и она не знала, за что благодарит Регину – за застегнутое платье или за комплимент.

- Вот теперь смотрите на себя, - и Регина встала рядом, глядя на лицо Эммы в отражении.

Это было действительно… красиво, но Эмма мало смотрела на платье. Она смотрела на Регину. То, что они стояли так близко, и Регина смотрела на ее тело, показалось ей вполне естественным, как будто все это уже происходило когда-то… Никакой неловкости, никакого стыда. Все было гораздо более волнующим, чем это представляла Эмма вчера, когда, засыпая, мечтала о завтрашнем дне.

- Вам нравится? – голос Миллс звучал глуховато, но глаза ее сверкали. Она смотрела на Эмму, как художник смотрит на свое творение – с восхищением и гордостью.

- Да, - кивнула Эмма. – Хотя я чувствую себя… так странно…

- Вы привыкли ходить в мешке, дорогая, - красивые губы изогнулись. – Теперь нужно отвыкать от этого и начинать становиться женщиной.

- Через неделю будет прием в честь приезда Геббельса, и Густава пригласили…  И мне придется туда идти… - Эмма сама не знала, зачем она говорит это, но почему-то ей казалось, что только Регина сейчас сможет понять, что она действительно имеет в виду.

- Я сошью вам что-нибудь за неделю, - кивнула Регина. – Вы можете быть спокойны. На самом деле я уже начала шить…

Эмма, ничего больше не стесняясь, огладила все свое тело, восхищаясь тем, как сидит на ней платье. <i>Но чье оно? И почему так подходит ей? Не могла же Регина так быстро сшить его,  даже не будучи уверенной в согласии Эммы?</i>

Но она не стала спрашивать. Регина права - некоторые вещи лучше не произносить вслух.

- Мне нравится это, - сказала она смущенно, подчеркнув слово "это".

Регина улыбнулась, снова вставая у нее за спиной.

- Это не просто платье, дорогая, это зеркало. В нем каждая видит, какой она может быть на самом деле. Я держу его тут для стройных и красивых женщин, которые не верят в свою красоту и скрывают ее от мира.

При последних словах Регины по телу Эммы побежала дрожь, еще более усилившаяся после того, как та положила руки ей на спину и принялась расцеплять крючки. Дойдя до шеи, Регина едва слышно чертыхнулась.

- Что?

- Ваши мокрые волосы, они застряли в крючке. Подождите…

Она возилась с платьем, немного дергая Эмму за волосы, но это не было неприятно. Дыхание Регины касалось ее плеча и щеки, пальцы щекотали основание шеи, и Эмма замерла, вся отдавшись странному и сладкому чувству, пронзающему ее снова и снова, как острый нож.

- Нет, так не пойдет, - пробормотала Регина, пытаясь убрать густую массу полупросохших волос Эммы вперед. – Ваши волосы… они мешают…

Эмма перехватила пряди рукой, случайно коснувшись пальцев Регины. Теперь ее шея была полностью обнажена, и она со стыдом почувствовала, как кожа покрывается мурашками при первом же прикосновении.

- Вам холодно… - глухо сказала Регина, и это был не то вопрос, не то констатация факта.

- Немного, - соврала Эмма, хотя ей было жарко. В висках стучала кровь, а под кожей словно пробегал огонь. Никогда раньше она не чувствовала себя так странно.

Наконец, Регина справилась с крючками.

- Все, - она положила руки на плечи Эммы, забыв о том, что та так отчаянно стесняется, и, поддев пальцами лямки, спустила их с плеч, только потом сообразив, что перед ней не один из ее манекенов, а живой человек, который тут же дернулся так, как будто его укусили.

- О, простите… - Регина убрала руки и отступила. – Я просто…

- Ничего… - Эмма кинулась в примерочную, лихорадочно сдирая с себя платье и пытаясь ладонями охладить горячие щеки. Когда Регина спустила платье с ее плеч, она вдруг отчетливо представила совсем другие обстоятельства, при которых могло произойти подобное, и была в ужасе от внезапного возбуждения, которое охватило ее. Она вообразила, как эти легкие пальцы не останавливаются на плечах, а скользят вниз, на грудь, сжимая ее, и горло сдавило. Все это неправильно и странно, и ей следует убираться… Бежать, пока еще не поздно…

Когда она вышла, полностью одетая, Регина стояла у окна, обвив себя руками. Обруч она сняла, и ветер ерошил ее волосы, придавая облику задумчивость и осеннюю красоту.

Эмма остановилась.

- Я готова… - сказала она.

Регина обернулась.

- Вижу, - слегка натянуто улыбнулась она. – Итак, что мы решим? Я шью что-то наподобие этого для приема?

Эмма кивнула, опуская глаза.

- А цвет?

- Что?

Регина отошла от окна, взяла в руки пачку рисунков.

- Блондинкам идет синий и красный. Еще неплохо бы смотрелся черный, но я бы не стала пока шить черное платье – с меня хватит вида этой формы.

Эмма едва заметно улыбнулась.

- В таком случае, когда мне прийти?

Регина прищурилась.

- Давайте через три дня. Заказов сейчас много, но я успею, девочки помогут в ателье, а вашим платьем я займусь вечерами…

Эмма кивнула. Она не хотела уходить. В этой мастерской ей было настолько спокойно и тревожно одновременно, что эта смесь показалась ей чем-то сродни наркотику – хотелось еще и еще, и ничто уже не могло помочь забыть, что она когда-то это испытывала.

- Хорошо, я приду.

- Я провожу вас.

Уже стоя в прихожей и натягивая сырой пиджак, Эмма смотрела на спокойное лицо Регины, которая как будто хотела что-то добавить, и сама лихорадочно придумывала, что бы еще сказать. Но как назло, в голове была зияющая пустота, и, так ничего не сообразив, она произнесла тихо:

- Ну… до свидания…

Регина кивнула, закусив губу. Глаза ее мерцали в темноте. И тут Эмму как ударило. Она, сама не соображая, что делает, сделала шаг вперед и наклонилась к женщине, слегка касаясь губами ее рта.

Все произошло в мгновение ока, и касание было таким легким, что Эмма не успела ничего почувствовать. Регина отпрянула, глядя на нее расширенными глазами, полными непонимания.

- Что? Что вы делаете? – спросила она, хмурясь и прикладывая к губам кончики пальцев.

Эмма залилась краской, мотая головой.

- Простите, я… я сама не знаю, что на меня нашло, простите… Я… вы неправильно меня поняли…

Она повернулась и стремительно вышла, не закрыв за собой дверь, и на лестнице гулким эхом еще долго разносился яростный стук ее каблуков.




            Комментарий к
        Дранси* -  нацистский концентрационный лагерь и транзитный пункт для отправки в лагеря смерти, существовавший в 1941—1944 годах во Франции.
       
========== Часть 7 ==========
        Стыд жег щеки Эммы и спиралью спускался в сердце, выжигая все на своем пути. Она сбежала по лестнице, кусая губу, растрепанная, выскочила на улицу, где уже на смену серому дождю распустился яркий цветок солнца, постояла несколько минут, оглядываясь на дверь подъезда, сама не зная, чего ждет, прохожие толкали ее плечами, обходя, а она все не могла себя заставить сделать хоть один шаг.

Стыд был с ней в вагоне трамвая, в который она вскочила, потому что не могла идти пешком, стыд пришел с ней домой, содрал чертов пиджак, бросив его на вешалку, скомканный, влажный, хранящий воспоминания о руках, которые держали его. Стыд прошел с ней на кухню, бросил ее на стул и заставил обхватить голову руками. Столько стыда… Она сидела, перебирая в памяти все, что сделала, как себя вела, снова и снова: по крупице, каждое действие, каждый неосторожный взгляд, каждое слово, которое сказала, и мысль, которую спрятала в глубину души, и все возвращалось к тому же – она наклоняется и целует, сама не зная, зачем, а ее не целуют в ответ. А ведь она хотела бы, хотела бы, хотела, чтобы ее поцеловали в ответ, и это было ужаснее отказа. Она хотела, хотела ощутить, первый раз в жизни, один раз в жизни, как плывет голова, как качается Вселенная с ее миллиардами людей, как замолкает гул за окном, как в венах стынет кровь - от страха, наслаждения и покоя. Она хотела бы остаться там, рядом с Региной, и поговорить, сказать все, что хочется сказать, каждое слово, которое мучает и разбивает внутренний покой на мелкие, жалящие осколки, которые нет никакой возможности собрать, хотела бы посмотреть в глаза другому человеку и впервые увидеть в них не свое отражение – а себя… Стать кому-то близкой. Стать нужной. Вырвать у вечности немного покоя в момент, когда ты касаешься чьей-то кожи, и пальцы твои трепещут, хотя это просто кожа, это просто ладонь, которая берет твою ладонь, пять пальцев и линии на руке, и они говорят тебе так много, хотя это так непонятно, немыслимо – ведь такая же рука есть у любого другого жителя планеты, но тебе не нужны другие руки, тебе нужна эта, чтобы слить со своей и никогда-никогда не разъединять. Эмма содрогнулась. Нужно было встать, приготовить мужу парадный костюм – завтра у него смотр, нужно было чем-то себя занять, потому что сил просто сидеть не было, не хватало сил усидеть на месте, и все же ее как будто пригвоздило к тому стулу, и она просидела так час или два, пока не раздался звонок в дверь, гонгом ударивший по обнаженным нервам, и Эмма вскочила, это же Мэри Маргарет, она должна была прийти после обеда, лихорадочно засуетилась, оглядывая себя, как будто она была незнакомкой и тело ее не принадлежало ей, и она не помнила, кто и как его одевал, и вообще, одето ли оно или обнажено, потом обнаружила, что стоит уже минуты три посреди кухни, соображая, что делать, а звонок заливается, а то, что она забыла открыть, это сущие пустяки, ей-богу, такая мелочь…

Она дернула ручку, впуская ошарашенную француженку, которая сегодня, наконец, переоделась – впервые синее платье сменилось коричневым, удивительно ей подходившим – мышка да и только, не хватает длинного хвостика сзади, да кусочка сыра в нелепой сумке-ридикюле, висевшей через плечо.

- Bonsoir*, - Мэри скользнула мимо Эммы, которая даже не сразу сообразила ответить ей. Уже из кухни послышался ее бодрый голосок, которым она сопровождала почти каждое свое действие. Эмма все так же стояла, глядя на смятую кучу ткани, которая была ее пиджаком – она просто кинула его, чуть не на пол, и теперь он лежал, противный комок, который стал сегодня свидетелем ее позора… Этот нелепый пиджак, эта юбка ниже колена, эта рубашка, мешком скрывающая грудь... Как же странно было смотреть на свое тело сверху вниз, видеть все его недостатки - эти длинные худые ноги, эти нелепые колени, впалый живот, маленькая грудь, которую никто и не видел из-за плотной ткани пиджака, эти выступающие ключицы, белую кожу - сколько ни загорай, не помогает, только покраснеешь, как рак, а потом будешь облезать клочьями... Она пощупала мокрые волосы - противные, лезут в лицо, обстричь бы их, да Густав не разрешит... А ведь она видела у парижанок короткие стрижки - так мило, и ей бы пошло, только вот приличная немка не станет... и - <i>дорогая, что ты с собой сделала?</i>

Она постояла еще несколько минут, почему-то глядя на пиджак - поднять или не поднимать - <i>пусть валяется, урод черный</i>, затем, закусив губу, решительно прошла в свою комнату. У трюмо, на котором она хранила скудные символы того, что она женщина, выдвинула ящик, вынула из него ножницы. И глянула на себя - бледная, как смерть, под глазами круги от бессонницы, глаза горят, губы запеклись... Решительно схватила толстую влажную змею - прядь волос чуть правее виска, безжалостно сжала, закручивая, затем откромсала ее. Волосы, упавшие на пол к ногам, показались ей отвратительными - ни дать ни взять останки, мертвые детали ненужного организма. Наступив на них, взяла еще одну прядь, накрутила на пальцы, обрезала и ее. И, уже войдя во вкус, принялась быстро-быстро - чтобы не думать, не сомневаться - обрезать все волосы, как можно короче, и ножницы издавали такой приятный скрип, что, когда она закончила, то расстроилась не из-за своего внешнего вида, а из-за того, что уже нельзя было больше послушать этот чикающий звук и ощутить легкое сопротивление рукояток ножниц.

Она остановилась перед зеркалом, глядя на себя так, как будто видела впервые. Неровные пряди волос торчали в разные стороны, безжалостно открывая узкий подбородок, выступающие скулы и тонкую шею. Ужаса не было... Волосы лежали на полу, за окном светило солнце, а Эмма стояла, глядя на свое изуродованное отражение, и искала в себе сожаление или страх, но ничего не ощущала. Она коснулась особенно обкромсанной пряди, улыбнулась и...

- Оh mon Dieu!* - голос Мэри Маргарет раздался от входа, и сама француженка вбежала в комнату, глядя на пол, на Эмму, в зеркало, потом - в последнюю очередь - на ножницы, все еще зажатые в руке Эммы.

- Qu'avez-vous fait pour vous?!*- воскликнула она, без стеснения подходя к девушке и оглядывая ее со всех сторон своими спокойными глазами.

- Ничего я не сделала, - вяло пробормотала Эмма. Ее вдруг покинули силы, ножницы выпали из руки.

- laisser* - говорила Мэри Маргарет, наклоняясь и подбирая упавшие ножницы, - глупость, глупость...

Она уже немного могла общаться по-немецки и слово "глупость" еще долго падало в повисшей тишине, перемежаясь французской речью, которой Эмма не понимала - ей было не до того. Мэри Маргарет пахла кухней и чуть-чуть фиалками, как будто она собирала их или втыкала себе в волосы, и она развернула Эмму к себе лицом, по-свойски провела руками по волосам, как будто прикидывая, что с ними делать, а потом резко и рвано защелкала ножницами, что-то убирая, что-то выстригая... Эмма, опустошенная и вялая, стояла, не двигаясь, позволяя чужим рукам касаться головы, убирать пряди, касаться лица, поворачивать голову, как у куклы. Мэри Маргарет едва шевелила губами, что-то шепча, и ее дыхание щекотало подбородок, быстрые глаза метались по лицу Эммы, а проворные пальчики ерошили волосы на лбу и макушке.

- Bien*, - проговорила, наконец, Мэри Маргарет, удовлетворенно кивая. Ее темные глаза прищурились, по губам скользнула улыбка. Она кивнула опять, потом взяла Эмму за плечи.

- Voir*, - велела она, поворачивая девушку к зеркалу.

Эмма взглянула на себя. Что сделала Мэри Маргарет, она не поняла, но теперь, вместо торчащих в разные стороны светлых лохм, на ее голове красовалась аккуратная шапочка волос - такая же, как и у самой девушки, только светлая. Исчез угловатый подбородок, линия скул смягчилась. Эмма даже подумала, что выглядит моложе. Ее лицо стало... задорным и юным, будто прическа сделала то, чего не могло сделать самообладание и сила убеждения.

- Боже, - прошептала Эмма.

Мэри Маргарет улыбнулась широко и победоносно.

- Вы есть красавица... - сказала она. - Вам очень идти...

Эмма коснулась головы.

- Я как мальчик... - проговорила она и вдруг засмеялась, так громко и заразительно, что Мэри Маргарет, поначалу удивившаяся не на шутку, присоединилась к ней. Веселый смех слился в одно целое, и Эмма чувствовала, как внутри ослабляется, распускается какая-то туго натянутая цепь, а в груди дрожит и колышется все тот же солнечный смех, которым они наполнили комнату.

0

6

- Что скажет Густав? – проговорила Эмма, отсмеявшись и прижав ладони к пылающим щекам, и тут же поняла, что ей все равно. Почему раньше ей было дело до того, что он скажет? Он не бросит ее, добропорядочные немецкие офицеры не бросают своих жен. Ну, покричит он, потопает ногами, может, даже ударит ее. Внезапно ей захотелось, чтобы он ударил ее, чтобы разорвал ту связь, которая была между ними – ставшую вдруг камнем на шее, тяжелую и неподъемную, заставлявшую ее делать то, чего она не хотела и к чему не была готова. Внезапно мысли о детях и домике за городом показались ей такими смешными, что она зажмурилась от стыда.

Мэри Маргарет, услышав имя хозяина, помрачнела, засуетилась, пошла на кухню за метелкой, и, пряча глаза, принялась убирать волосы, заметать их на совок. Эмма все так же смотрела на себя в зеркало. Ей захотелось представить, что скажет Регина, увидев ее. Решит ли она, что "она есть красавица"? Или засмеется над чучелом с мальчишеской стрижкой? Или не заметит вовсе?

Она долго стояла, не замечая, как Мэри Маргарет ушла, оставив ее наедине с мыслями, и заворчал на кухне лук, запахло едой, раздался стук столовых приборов.

Затем прозвенел звонок. Где-то под сердцем екнуло и тут же исчезло чувство страха - прежнего, того, каким Эмма Свон боялась отца, мать, Густава. Как удар электричеством, он пронзил грудь лишь на миг, а затем пропал бесследно. Она быстро пошла в прихожую, остановилась, глядя, как Густав входит, снимает китель, вешает аккуратно на вешалку, потом глядится на себя в зеркало, проверяя, сильно ли выросла щетина, а потом, наконец, замечает ее.

Неосознанно она выпрямилась, дрожащей рукой нащупала выключатель, щелкнула им, заливая прихожую светом. Он молчал. Глядел на нее так долго и так тяжело, что Эмма подумала, что сейчас тот свинец, который словно залили ей в грудь, просто разорвет ее пополам. Но вдруг ее муж молча развернулся и пошел на кухню. И уже оттуда она услышала его бодрый голос:

- Добрый вечер, Мэри. Что у нас на ужин?

Она не пошла на кухню. Дотерпела до десяти - Густав обычно долго читал перед сном на кухне - и легла. Примерно через полчаса он вошел - она сжалась, ожидая, что вот-вот упадет его тяжелый голос, который скажет что-то презрительное, обидное, но он только постоял немного, а затем лег. Пружины заскрипели, и комната опять погрузилась в тишину.



_________________________________________________________

Она опять не спит.

Ночью Эмма вжимается лицом в подушку, удерживая свои страшные странные мысли, которые терзают и мучают, распирая грудь изнутри. Что с ней? Как такое вообще возможно? Думать ТАК о Регине... Она женщина, Эмма женщина, и что вообще две женщины могут предложить друг другу, кроме дружбы и тепла? Это противоестественно - желать прикоснуться к Регине, увидеть ее глаза напротив себя, под собой... Коснуться волос, потом руки, потом плеч... Это противно Богу и грех перед людьми... Или грех перед Богом и противно людям? Эмма вспоминает, как Регина сняла с ее плеч бретельки платья, как жар от простого прикосновения мгновенно опалил все тело, спускаясь вниз, скатываясь, как вода - теплое, сладкое чувство желания. Это немыслимо, и она всю ночь не спит, удерживая то, что уже нельзя удержать - будто ее переполнило до краев, а вот сейчас, если она хоть на секунду отвлечется, то все это выплеснется наружу и кто-то узнает. Она не может позволить себе спать. Нельзя спать, вдруг во сне она скажет что-то, вдруг произнесет имя, которое произносить нельзя, вдруг выдаст свою ненормальность... Что будет тогда? Об этом думать не хотелось. Она твердила какие-то полузабытые молитвы, пытаясь вспомнить все самые страшные кары, которыми Господь награждал таких, как она, затмить страхом, возродить вбитые с детства истины, но все было по-старому - закрывая глаза, она видела их двоих у зеркала - два женских лица - и чувствовала всей кожей легкое прикосновение к плечам.

Утром она приняла решение. Нужно было поговорить с Руби. Если кто-то сможет ей помочь, это Руби. Густав ушел рано, не попрощавшись, ничего не сказав, Мэри должна была прийти вечером, и Эмма позвонила подруге, а потом полдня бродила по городу, снова и снова представляя, что она скажет, как преподнесет, и воображаемый диалог с Руби немного отвлек ее от горьких и жгущих мыслей о Регине.

Они должны были встречаться на набережной. Погода стояла отвратительная, темные тучи явно предвещали грозу. Ветер рвал полы плаща, гнал по поверхности Сены свинцовые острые волны. Художники, каким-то чудом уцелевшие в эту осеннюю пору, спешно собирали свои принадлежности, складывали мольберты. На террасах кафе официанты убирали чашки со столиков, а посетители перебирались внутрь. Эмма долго смотрела вниз, в черную воду. Вечерело, и со стороны набережной лишь изредка доносились приглушенные разговоры. Сквозь туманное и далекое сознание она пыталась перечитать себя, понять, почему она не ощущает жизнь так, как ощущала ее раньше, и откуда внутри взялась стена, отгородившая ее от привычного течения существования. Почему раньше она могла мечтать о будущем, строить планы и думать о чем-то другом, кроме как о Регине? Почему раньше ее волновал мир за окном, а сейчас все, чем она занимается - часами вглядывается в себя, пытаясь определить, что с ней, пытаясь заставить себя НЕ ДУМАТЬ, пойти, что-то сделать, лишь бы не представлять, что ОНА сейчас делает, чем живет, как она ходит, ест и спит, и постоянно спрашивать себя - думает ли она о ней. <i>Хоть чуточку? Ты думаешь обо мне? Вспоминаешь меня? Пусть не так, как я - с горящими щеками и стыдом, желанием и страстью, но хотя бы без ненависти. Подумай обо мне. Просто вспомни, что в мире есть человек, который мог бы тебя заинтересовать... Подумай, соедини нас в одно целое посредством мыслей, дай мне надежду хотя бы прикоснуться к твоей жизни, хотя бы просто быть в ней, пусть то, о чем я мечтаю, немыслимо и безнадежно.

</i>

Она почти плачет от новых, невыносимых чувств. Руби, которая спешит со стороны бульвара Клиши, зовет ее, но Эмма не оборачивается. Наконец, стуча каблучками, запыхавшаяся подруга останавливается рядом.

- Эй, я зову тебя, зову...

Эмма подняла голову, словно очнувшись. Потом, глядя на щеголеватую Руби, стоявшую рядом с недоумевающим видом, порывисто обняла ее.

- Эй, приятно, конечно, но, черт возьми, что с тобой?

- Ничего... - Эмма сморгнула случайную слезу. - Просто рада тебя видеть.

<i>Просто мне нужно было прикоснуться хоть к кому-то.</i>

Руби широко улыбнулась, глядя в безумное бледное лицо Эммы.

- Нет, я рада, что ты так мне рада, но что за спешка? Оливер позвонил, там нужно помочь с организацией приема, и я должна...

- Пойдем, - Эмма решительно потянула ее за локоть в сторону ресторанчика. - Есть разговор.

В кафе, где терпко пахло пролитым джином, Эмма сняла плащ, потом сдернула с головы платок. Резко, рассчитанным движением.

- О... - Руби уставилась на нее, глаза, и без того большие, расширились, брови поползли вверх.

- О Боже...

Эмма дерзко и холодно улыбнулась, усаживаясь.

- Что это ты с собой сделала?!

- А что? Не нравится?

Руби покачала головой, бросила сумку на бархатную обивку дивана, опустилась, не сводя глаз с Эммы. Бесшумно подошел официант.

- Что закажете?

Он был усталый и выглядел невероятно грязным - на фартуке пятна кофе, под ногтями траурная грязь. Эмма едва взглянула на него.

- Водка с лимоном.

Руби открыла рот.

- Да что это такое? Кто ты, женщина? Куда ты дела мою подругу Эмму?

Официант терпеливо ждал, покачиваясь на носках. На них он также не смотрел - французы предпочитали изображать мебель рядом с женами немецких офицеров.

- Ах, да, - спохватилась Руби. - А мне того пойла, что вы называете кофе.

- Ну и дела, - рассматривая Эмму, говорила она. - Я даже не знаю, что сказать.

Эмма криво усмехнулась, барабаня пальцами по столу. После вчерашнего происшествия с Густавом она вдруг почувствовала себя полной веселой и яростной злости - будто готова была сражаться со всем миром, если потребуется. И черт ее дери, если это ощущение ей не нравилось.

- Мне надоели эти патлы, вот и все, - сказала она.

Руби кивнула, закуривая. Потом бросила быстрый взгляд в сторону бара, где звенели рюмками. За соседним столиком обнималась парочка. <i>Вот ведь - война, нацизм, кровь, а мужики все равно хотят тискать женщин,</i> подумала Руби скептически. <i>Некоторые вещи никогда не меняются.</i>

- Ты выглядишь невероятно, - наконец, сказала она. - Настоящий дьяволенок. Даже глаза горят. Что это с тобой?

Эмма слегка смутилась. Ее состояние казалось ей странным и пугающим, но то, что оно заметно всем, об этом она не подозревала. <i>Горят глаза?</i> У нее все горит внутри, как будто грудь засыпали углями от костра.

- Ничего, - она пожала плечами. - Я же говорю - надоело мне возиться с этими волосами.

Руби ничего не ответила. Она пристально смотрела на Эмму, поднося сигарету к губам. Дым завитками висел в неподвижном воздухе. Подошел официант, поставил на стол кофе, а перед Эммой положил салфетку. Следом появилась рюмка водки и блюдечко с лимоном. Когда он ушел, Руби поняла, что надо разбираться во всем самой. Она хлебнула бурды, называемой кофе, затушила сигарету и спросила:

- Так о чем ты хотела поговорить, дорогая? Как я уже сказала, мне скоро надо бежать, прием...

При слове "прием" Эмма почувствовала, как ей не хватает воздуха.

- Я хотела... - начала она, глубоко вздохнув. Оказалось, что говорить о том, о чем она собиралась, не так уж просто. В голове она миллион раз прокручивала те страшные слова, которые скажет, но вот сейчас, сидя в полупустом кафе, глядя на безмятежное лицо Руби, она не могла открыть рот и сказать вот так просто. <i>Мне нравится женщина. </i>Как можно произнести такое? Как человеческий язык может сложить подобные слова?

- Я хотела спросить тебя кое о чем... - она нерешительно взяла рюмку, повертела ее в пальцах. Потом резко выпила, задохнувшись от огня, пролетевшего по пищеводу и пронзившего желудок.

Руби, скривившись, смотрела на нее. Эмма не стерпела - зашлась в кашле.

- Да, дело, похоже, серьезное, - Руби пододвинула к ней блюдечко с истекающим соком лимоном. - Если не умеешь пить, так не берись. Или начинай с вина, дурочка. Заешь...

Эмма помахала рукой в воздухе, второй держась за грудь.

- Заешь, говорю, легче станет.

Огонь перестал жечь, успокоился, разлился по желудку, обволакивая все приятной сладкой истомой. Мир вдруг закачался, а когда пришел в норму, Эмма поняла, зачем люди пьют. Руби закурила опять, и она, протянув руку, взяла у нее сигарету, не обращая внимания, что фильтр испачкан красной помадой, торопливо затянулась.

Руби только подняла бровь.

- Я должна задать тебе вопрос, - Эмма вертела сигарету в пальцах. Курить ей не хотелось, хотя когда-то, в молодости, она пробовала - вместе с другом семьи, Антоном. Он научил ее затягиваться, но ей совсем не понравилось. Еще он научил ее целоваться, и это тоже не встало в списке ее любимых занятий на первое место. Мокро, слюняво... <i>И зачем люди целуются</i>, думала тогда Эмма, незаметно вытирая рот. <i>Стоп, где ее мысли?</i>

- Я вся внимание, дорогая. Да брось ты эту сигарету, а то она уже в мочалку превратилась.

Эмма тяжело вздохнула и подняла глаза. А потом спросила совершенно другое, не то, что так мучительно обдумывала весь день.

- У тебя когда-нибудь было... это... с женщиной?

Тонкие брови Руби поднялись вверх, но особого удивления она не выказала. Напротив, лицо стало серьезным и строгим, что для Руби было крайне необычно.

- А... позволь спросить, к чему этот вопрос? - осторожно произнесла она.

Эмма мучительно покраснела. Вся ее напускная уверенность в себе испарилась в мгновение ока. Но что сказано - то сказано, и слова необратимы. Теперь Руби ЗНАЕТ.

- Мне нужно, - твердо сказала она.

- Так...

Руби облокотилась на стол, глядя на Эмму прямо и строго, но уголки губ ее слегка приподнялись, когда она сказала:

- Если я правильно понимаю, то тебя интересует не то, было ли у меня с женщиной... Если я правильно понимаю, ты сама хочешь женщину.

И, поскольку Эмма молча, глотая едкую слюну, продолжала краснеть, вцепившись пальцами в стол, то она продолжила вбивать гвозди в крест:

- И если я правильно понимаю, эта женщина... Наша общая знакомая, и зовут ее...

- Не говори! - вдруг вскрикнула Эмма, поднимая голову. - Не произноси, не говори, нет...

Ей казалось - едва имя того, кого нельзя называть, повиснет в воздухе, его уже ничто не изгонит. Оно так и останется рядом с ней, на всю жизнь, мучить ее несбывшимся и напоминать о себе каждую секунду.

- Эмма... - в голосе Руби и укоризна, и жалость, и гнев, и понимание. - Что ты делаешь? Опомнись...

Эмма замотала головой, <i>нет, нельзя опомниться от такого, не получится никогда. Разве можно было предвидеть это? Как спастись от такого? Человек входит в тебя, как нож в масло, и отравляет все твое существование. Ты больше не живешь, не дышишь, не наслаждаешься, ты просто кричишь, каждую минуту: Где Ты? Почему Тебя нет? Почему Ты можешь жить спокойно, хотя я не могу?</i>

- Ничего не случилось, Руби. Ничего не произошло. Я просто хочу, чтобы ты ответила честно.

- Не случилось? Ты остригла волосы, начала пить водку и курить. И все это за двое суток, что мы не виделись. И ты мне говоришь, что ничего не случилось?

Эмма кивнула. Ее серые глаза не отрывались от какой-то точки за спиной Руби, и, казалось, она смотрит не на предмет, а сквозь него. Она кусала запекшиеся губы, а глаза горели все тем же страшным огнем, который Руби никогда раньше не замечала.

- Мне нужно знать... Я никогда... никогда... - она с трудом пробиралась сквозь заросли слов. - Почему так трудно об этом говорить? Почему ты мне не помогаешь?

Руби качала головой.

- Я просто не узнаю тебя.

- Не надо меня узнавать! - Эмма вдруг треснула ладонью по столу, и чашки задребезжали. Официант, возившийся за стойкой, поднял голову, прислушиваясь. - Я не хочу, чтобы ты меня узнавала! Ту меня... Забитую и закомплексованную дуру... Не хочу!

- Успокойся, - Руби положила руку на запястье Эммы, но та выдернула ладонь. - Не трогай меня.

- Я спокойна! Я просто хочу знать, что ты думаешь... И не надо читать мне моралей...

- Я не знаю, что тебе сказать, - чуть смущенно, чуть улыбаясь, сказала Руби. - Я никогда... ну, у меня были мысли попробовать, но как-то никогда не получалось.

Эмма впервые за весь разговор смотрела на подругу осмысленным взглядом.

- Так значит, - произнесли ее губы. - Ты думала об этом?

Руби видела, Эмме больно, так больно, что, казалось, это можно физически ощутить, и она, наверное, не сумела придать своему лицу соответствующее выражение, не спрятала жалость, потому что тонкие губы презрительно скривились:

- Я тебя шокировала?

- Нет, нет, - Руби потянулась за сигаретой. - Ни в коем случае... Просто... я и правда не знаю, что ты хочешь услышать...

Эмма порылась в сумке, достала кошелек, кинула на стол смятую банкноту.

- Ладно, до свидания.

И, не одевшись, не набросив платок, исчезла в дожде, который упал на город за пять минут до того, как она убежала. Руби лихорадочно накинула пальто, едва взглянув на ринувшегося официанта - вдруг не заплатят - выскочила, задохнувшись от мокрого ветра, который ударил ее прямо в лицо. Тонкая фигура Эммы уже пропала в стене ливня, стены домов быстро намокали. Увязая туфлями в лужах, цепляясь носками за булыжники, Руби бежала по набережной, но куда пошла Эмма, она не знала. И зачем бежала?

_______________________________________________________________________

Мэри Маргарет стояла на улице, мокрая, как нахохлившийся воробей. Она стояла уже полчаса, жалась к стене, выглядывая в струях дождя фигуру ее хозяйки. Вчера, уходя, она забыла ключ, а сегодня Эммы не оказалось дома. Первой мыслью было уйти, не ждать, тем более, что вечерело, но ведь ей было приказано явиться сегодня - по вечерам она помогала Эмме готовить ужин и уходила только тогда, когда приходил Густав. Маленькие часы на руке - подарок отца - показывали восемь. Небо, и без того затянутое тучами, быстро темнело, облака нависали все ниже, и улица, прежде не безлюдная, теперь напоминала корабль, который покинули даже крысы. Редкий свет в окнах, беспрестанная барабанная дробь о жестяные трубы, холод. В своем легком пальто Мэри Маргарет дрожала как осиновый лист, но обратно в подъезд ей не хотелось - там темно, электричество включали глубокой ночью, а сидеть на заплеванной лестничной площадке в темноте еще страшнее. Она поудобнее перехватила ручку тяжелого ридикюля и теснее вжалась в стену.

- Эй, - неожиданный голос сбоку напугал ее до смерти, как будто иглой пронзили все тело, на мгновение заставив оцепенеть.

Она повернулась.

Их было двое - оба в немецкой форме, но рядовые - один, высокий, с прыщавым и длинным лицом, как у коня, второй - наоборот - маленький, смуглый и нахально-красивый, но с заметным животиком, неухоженный. Стояли они совсем рядом, оба мокрые и пьяные, и Мэри Маргарет не поняла, откуда они взялись на этой пустынной улице.

- Мадемуазель, - с пьяным смешком протянул красавчик, заложив пальцы за ремень. - А вы знаете, что комендантский час уже начался?

Мэри Маргарет плохо понимала по-немецки, но слова "мадемуазель" и "комендантский час" разобрала. Она прекрасно знала, что он начинается в девять, никак не в восемь, да и эти двое на патрульных не походили. Страх пополз по спине, она попыталась отодвинуться от них, но каблук соскользнул с неровного камня, она пошатнулась и чуть не упала.

- Так что? Почему вы не дома? - снова начал красавчик, а тот, что был с лошадиным лицом, толкнул его плечом и засмеялся. Нехороший это был смех.

- Простите, я плохо говорить немецкий, - Мэри Маргарет попыталась казаться уверенной в себе. Она могла бы навешать им лапши на уши, что сейчас подойдет ее любовник-офицер, что их уволят или даже расстреляют, но как сделать это, если с трудом владеешь чужим языком. Она просто надеялась, что их это остановит.

Тот, что был повыше, оглянулся по сторонам, и если до этого Мэри Маргарет еще надеялась на чудо, то теперь ей все стало ясно.

- Француженка, - пробормотал он, повернув голову к другу, и это Мэри Маргарет разобрала. Она не размышляла больше. Развернувшись, она сделала несколько шагов,собираясь бежать, как только дойдет до края тротуара, но не успела - сильная рука схватила ее, рот, собравшийся взорваться криком, зажали ладонью.

- Молчи, шлюха французская, - пробормотал тот, который держал ее и тащил, бьющуюся, куда-то к подъезду.

- Тебе понравится, вот увидишь.

Она пыталась вздохнуть, набрать воздуха, но он зажал и рот, и нос, и ей было нечем дышать, ужас захлестнул грудь, легкие жгло. Второй мужчина подхватил ее беспомощно бьющиеся ноги, ловко зажал их под мышками. До подъезда оставалось всего несколько шагов.

- А ну стойте! - резкая немецкая речь прорезала отчаянную тишину.

- Я кому говорю!

Мэри Маргарет услышала стук каблучков. Яростный, печатающий звук замер где-то рядом. Тот, кто держал ее, немного ослабил хватку.

- Что здесь происходит, рядовой?

- А кто вы...?

- Я тебе скажу, кто я... - ее ноги отпустили, и она смогла встать, отпихиваясь руками, соскользнула на землю, прямо в лужу, хватая ртом воздух. - Я жена Оливера фон Ульбаха, слышал о таком? Назови звание и фамилию. Завтра же тебя расстреляют, свинья.

Мэри Маргарет подняла глаза, задыхаясь от обиды и душивших ее слез и увидела незнакомку под зонтом, которая стояла перед солдатами, слегка расставив ноги: высокая, сухопарая и прекрасно одетая, она явно была немкой. Мэри Маргарет уловила знакомую фамилию - в доме Эммы часто произносили фамилию "Ульбах".

Незнакомка кинула взгляд на девушку и продолжила что-то говорить по-немецки - сухо, отрывисто и громко, как учительница, которая отчитывает провинившегося малыша. Солдаты, поначалу пытавшиеся бравировать, сдулись при упоминании коменданта, особенно испугался тот, с лошадиным лицом. Когда Руби - а это была именно она - второй раз громко потребовала назвать имя и звание - он, немного помявшись, бросился бежать со всех ног, а вслед ему понесся торжествующий смех Руби. Второй, красавчик, презрительно бросил:

- Повезло тебе, - сплюнул рядом с Мэри Маргарет и удалился, руки в карманы, вразвалочку, и Руби не стала его останавливать. Не выпуская из рук зонта, она присела рядом с Мэри Маргарет, рукой в перчатке приподняла ее заплаканное лицо.

- Ну что, ты цела? Они не обидели тебя?

Мэри Маргарет покачала головой, цепляясь за эту твердую, пахнущую духами руку, пытаясь отвести ее - <i>дескать, мне помощь не нужна, я в порядке,</i> но Руби не позволила.

- Эмма Хиршфегель... - выговорила Мэри Маргарет в перерыве между очередными всхлипами.

- Что? - нахмурилась Руби. - Ты знаешь Эмму?

- Работать... у нее... служанка...

Слово "служанка" она выучила одним из первых - нечто извращенное было в том, чтобы называть себя тем, кем она, по существу, и являлась. И она заставила Эмму сказать ей это слово и твердила его неустанно, не обращая внимания на протесты хозяйки.

- А... понятно... как тебя зовут?

- Мэри... Маргарет...

- Ох, уж эти французские имена... - усмехнулись накрашенные губы. - А я - Руби... Ты встать-то можешь?

Мэри Маргарет поднялась, глядя на себя - зад у нее промок от сидения в луже, колени продраны, платье безвозвратно испачкано. Хотелось заплакать от обиды - ведь это было второе ее платье, одно из двух, но при этой красотке, которая щеголяла в мехах и коже, она не могла позволить себе слезы.

- Да, видок у тебя... - протянула Руби. - А где Эмма?

Мэри Маргарет пожала плечами, пытаясь стряхнуть с платья комочки грязи и стянуть на коленках продранные края чулок.

- Не знаешь? А ведь я ее ищу... Уже два часа...

Дальше они стояли рядом - Мэри Маргарет наотрез отказалась идти в кафе за углом и пить кофе, сделав вид, что не понимает, что ей предлагают. Дождь прекратился, и длинные побеги луж протянулись по покатой улице. Стемнело, зажегся фонарь над подъездом, и приближался комендантский час, но обе женщины упорствовали в своем желании мерзнуть - одна из мстительной извращенной зависимости, вторая - потому что чувствовала себя крайне виноватой. К счастью, долго ждать не пришлось. В темноте застучали каблуки, затем в бледно-желтое мокрое пятно света вышла Эмма. Она выглядела странно - плащ расстегнут, под ним форменный пиджак, но мятый, как будто она бросила его где-то и села сверху. Рубашка застегнута не на все пуговицы - в вырезе четко просматриваются линии ключиц. Руки в карманах, и походка нетвердая. Руби заметила, что платок с головы она сняла. Волосы ее не были мокрыми, и сразу стало ясно - Эмма не шаталась по улицам. Впрочем, еще яснее стало, когда она пьяно улыбнулась, увидев их.

- О, а что вы тут делаете?

- Тебя ждем... - Руби приглядывалась к Эмме. Мэри Маргарет, смущенная тем, что видит свою работодательницу в таком виде, отступила в тень от козырька, прячась за Руби.

- Меня? - Эмма захихикала. - Ну да, меня... - сказала она сама себе и порылась в кармане, ища ключи. - Где же они... Вот ключи...

Она протянула связку Руби, и, прищурившись, попыталась рассмотреть съежившуюся в темноте Мэри Маргарет.

- А ты что тут делаешь? Ты прячешься от меня?

Мэри Маргарет почему-то не ответила, и Руби, протянув руку, схватила пьяную подругу за локоть, притягивая к себе.

- Хватит разбираться на улице, Эмма, - зашипела она. - Мы тут как две сосульки, битый час тебя ждем. Мэри вон изнасиловать пытались...

- Повезло ей, - Эмма коротко хохотнула, но в следующий момент узрела растрепанный вид Мэри Маргарет и посерьезнела. - А кто это был?

- Уже неважно, - Руби потянула Эмму внутрь, кивком велев Мэри открыть дверь. Эмма невпопад шагала, сопротивляясь.

- Как неважно?

- Я ее спасла.

- О, спасла! - Эмма поставила ногу на ступеньку. Мэри Маргарет семенила где-то вверху, звеня ключами. - Ты ее спасла? Как интересно...

- Мне не пришлось бы ее спасать, если бы ты пошла домой, а не куда ты там ходила.

- Мне нужно было...

- Ага, нужно, не сомневаюсь. Да иди же ты, Эмма! Двигай ногами!

С превеликим трудом они добрались до нужной площадки. Эмма, кажется, немного протрезвела, потому что, глядя, как Мэри отпирает дверь, сказала, пьяно пошатнувшись и оперевшись плечом на косяк:

- А Густава  нет... Ты понимаешь, Руби, его никогда нет... Может, если б он был... Да ты меня слушаешь?

- А то, ты ж орешь на весь подъезд... Ну-ка, Мэри, помоги мне раздеть ее.

Вдвоем они кое-как затянули Эмму в прихожую, содрали с нее плащ и пиджак, сняли туфли. Затем Мэри Маргарет убежала на кухню. пробормотав:

- Dîner*...

Эмма крикнула ей вслед:

- Да не придет он, не старайся...

И затихла, обессиленная. Теперь, в одной белой рубашке, сгорбившаяся, она выглядела такой молодой и несчастной, что Руби передумала отчитывать ее.

Она помогла ей дойти до спальни, кинула взгляд на часы - почти девять, а попадаться патрулям не хочется - она, конечно, жена офицера вермахта, но они все равно обязаны проверять документы и доносить куда следует. Эмма упала на кровать, прикрыв лицо рукой, губы пьяно раздвинулись в улыбочке.

- Ты зачем пришла?

- Тебя, дуру, увидеть, - Руби села рядом. - Что с тобой происходит?

Это уже более ласково.

Эмма затихла, уткнулась лицом в покрывало.

- Я думала, что обидела тебя в кафе, пришла извиниться.

- Ты не обидела.

Повисло молчание, и Руби уже подумала, что Эмма заснула, как вдруг она подняла голову, блестящие от слез глаза уткнулись куда-то в стену.

- Я дурной человек, - сказала Эмма тихо.

- Перестань...

- Нет, - качает головой. - Я плохая, у меня плохие мысли... я не знаю, что мне делать, Руби...

Руби приобняла ее, прижала трогательно стриженую голову к себе на колени, гладя, укачивая. Эмма не противилась.

- Ты не дурная, просто... со всеми бывает... у всех бывают помутнения...

- У тебя были? - Эмма подняла голову, глядя Руби прямо в глаза. Та молчала.

За окном опять пошел дождь. Но на этот раз он был тихий и мирный, и город, заплаканный и темный, медленно засыпал.
            Комментарий к
        Bonsoir* - фр. здравствуйте

Оh mon Dieu!* - фр. О Боже мой!

Qu'avez-vous fait pour vous?!* - фр. Что вы с собой сделали?

laisser*- фр. оставьте

Bien*- фр. хорошо

Voir* - фр. смотрите

Dîner* - фр. ужин
       
========== Часть 8 ==========
        Три дня. Ей дали три дня, но ей казалось – так странно – что время тянется бесконечно, и одновременно они прошли как один миг. Жить жизнью сердца вообще странная штука. Вокруг тебя ходят люди, говорят, пьют и едят, работают и ссорятся, а ты, как наполненная до краев бутыль, как слепой щенок, беззащитный и робкий, ничего не понимаешь и не видишь вокруг себя. Ты как малыш на песке, который перебирает цветные камушки, бесконечно, один за другим, складываешь их стройными рядами или концентрическими кругами, рушишь и опять складываешь, чтобы посмотреть, как они смотрятся интереснее. Так и Эмма – бесконечно она перебирает немногие, драгоценные теперь воспоминания – первая встреча с Региной, полутемный "Максим", мерцающие меха и глаза, которых она тогда не видела, но теперь представляет себе их карий блеск. Эта походка, взгляды на ее тело, двигающееся так плавно, так непривычно прекрасно – как будто она королева, шествующая по залу, полному подданных. Выпивка по случаю назначения Густава – и опять она, ее ухо, возле которого двигаются губы Гау, завиток волос у шеи, ее улыбка, такая усталая, но все равно обольстительная – ей все равно, кого пленять, ей плевать на условности – она может сделать это с любым, походя разрушить пару жизней, всего лишь кинув взгляд, и Эмма сидит, как пригвожденная к стулу, отрывая длинные полоски от салфетки, кусая изнутри губу, весь вечер занимаясь только тем, чтобы как можно незаметнее рассматривать удивительную женщину в обтягивающем платье.

Первая встреча у нее дома. Но об этом Эмма старается не думать. Босая, в полураспахнутом халате. Нет, нельзя, если она теперь начнет вспоминать, тот огонь, который мучает, теплится в груди, еще не успев как следует разгореться – ведь пока некому его раздуть – он полыхнет как пламя на ветру и сожжет ее до основания, а ведь она даже не знает, каково бы это было…

И она гонит прочь, мучительно краснея от воспоминаний о своем поведении, о том, какой косной и грубой она была, как по-идиотски вела себя, стесняясь и огрызаясь, хотя человек, беседующий с ней, был вежлив и корректен. Но не это ли мучает больше всего? Эмме хочется увидеть, как Регина злится на нее, как стискивает зубы, как обижается – ведь тогда будет ясно, она что-то чувствует, она неравнодушна. Только не эта холодная вежливость, только не это всепрощающее принятие. Потом она опять принимается ругать себя. Они виделись сколько – четыре раза? Ну, пять… <i>Регина даже не думает о тебе, даже не остановится на мысли о тебе, ты для нее – очередная глупая жена офицера, нацистка, враг, тем более ты посмотри на себя в зеркало – что ты можешь предложить ей?</i> И Эмма стонет от самоуничижения и обиды. Если бы она была такой, как Руби, раскрепощенной и свободной, если бы была такой, как сама Регина – она бы знала, как ей себя вести. Но запертая в своем годами муштруемом теле, она ничего не знает о флирте и ужимках, да и не ее это – она просто сгорает от новых чувств, а что делать с ними – не знает. И никому не сказать. Ни с кем не поделиться. Руби тогда провела у нее ночь, лежала рядом, гладя ее по волосам, когда Эмма просыпалась и плакала – хмель еще долго бродил по венам – пришел Густав, Руби выгнала его на диван, да он и сам бы ушел, бесстрашная Руби, верная Руби – и они лежали рядом, обе одетые, обе мучающиеся от бессонницы. Эмма помнит, как проснулась, как пила кофе, дрожа от отвращения к себе, как молчала, пытаясь представить, каких глупостей могла наделать, если бы пошла к Регине, например - пьяная и лишенная защиты инстинкта самосохранения, гордости и морали. А Руби молчала тоже, только подливала кофе и улыбалась – но по-дружески, не осуждая. И лишь уходя, коснулась пылающей щеки губами, шепнула:

- Возьми себя в руки, ладно?

И Эмма поняла, что она хочет сказать, да было уже поздно.

Дни растаяли как дым от сигареты.

Эмма купила новое платье. Умом понимая, что это глупо, глупее некогда – идти к портнихе и покупать перед этим новое платье, она все же пошла в магазин и умудрилась найти там приемлемый наряд – что-то не очень откровенное, но и не балахон, скрывающий фигуру. Синего цвета. Регина сказала – блондинкам идет синий. В зеркале Эмме показалось, что она выглядит, как труп – бледная, с кругами под глазами, еще и в синем, но выбора у нее не было  - идти в ненавистном пиджаке она не могла. Больше никогда она его не наденет! Она готовилась к визиту так, как будто от этого зависела ее жизнь. Даже хотела накраситься, но потом решила – тогда ведь будет слишком заметно, что она готовилась, а этого нельзя себе позволить.

Сердце билось тяжело и горько, как будто ему было тесно в груди. Больно. Ей было больно. Накануне того дня она не спала вообще. Лежала рядом с храпящим Густавом, который не разговаривал с ней уже два дня, считала овец, потом плакала, потом смотрела в окно, бесшумно встав с кровати, потом опять плакала, потом мечтала. Представляла себе, как приходит к Регине, как та открывает дверь – такая недоступная, строгая, красивая, как Эмма притягивает ее к себе, и все, не надо ничего говорить, мучиться, только руки знают, чего мы обе хотим, а слепые глаза не видят, сердце не стучит, мир замирает… И корчилась, одновременно мучаясь и наслаждаясь своими извращенными мечтами.

Утром Густав пил кофе на кухне. Эмма вошла, остановилась у стола, глядя вопросительно и строго, готовая на скандал и на примирение. Он поднял глаза – и впервые Эмма поняла, что в них нет любви, нет участия, есть только раздражение и горечь. Она не оправдывала его надежд.

- Что?

- Я хочу поговорить…

Он откинул в сторону утреннюю газету: <i>люфтваффе бомбит Сталинград, армия окружила город, победа близка как никогда...</i>

Потом посмотрел на нее устало и тяжело – как отец, когда тот собирался отчитывать за что-то. Эмма вдруг ясно представила, каким он будет в старости – лысеющий бюргер с пивным брюшком, непоколебимо уверенный в своих убеждениях, соль земли, почтенный бывший офицер, по праздникам надевающий парадный мундир с орденами.

- Ты беспокоишь меня, Эмма, - сказал он.

Эмма пожала плечами, коснулась волос.

- Этим? Этим я тебя обеспокоила?

Густав покачал головой.

- Нет, не этим. Это – только проявление того, о чем я говорю. Ты была пьяной, не думай, что я не заметил…

- Я никогда не пила… И позавчера просто расслабилась. Что ты имеешь против?

Она сама чувствовала – не может, не получается взять тот язвительный тон, который она хотела использовать. Он подавлял ее – всегда, всем, много лет она зависела от его настроения, от его мнения, от его денег и силы. Как разорвать эту связь, как избавиться?

- Я имею против! – он стукнул рукой по столу. – Ты моя жена, и ты будешь вести себя соответственно!

Эмма молчала, и он слегка смягчился, видимо, решив, что пристыдил ее.

- Эмма, я сейчас невероятно занят. Я понимаю, тебе скучно, ты мучаешься, но чего ты ожидала? Ты в оккупированном городе, и ты сама – понимаешь, сама! – захотела ехать сюда! Я предупреждал тебя, что здесь не увеселительная прогулка, тут город на военном положении… Чего же ты хочешь от меня? Отправить тебя домой?

- Нет! – вскрикнула Эмма безрассудно быстро. Но он ничего не заметил.

Глядя в стол, он продолжал постукивать ладонью по отполированной поверхности.

- Я боюсь за тебя, боюсь, что ты наделаешь глупостей. Я думал, ты справишься, но если нет – то ты должна уехать…

Эмма замотала головой.

- То, что я обстригла волосы…

- Мне нравится твоя прическа, - вдруг сказал Густав. – Я не стал тебе говорить об этом, потому что ты не спросила меня… Меня обижает это, понимаешь?

Он встал, не сводя с нее глаз. В расстегнутом мундире, обтягивающих брюках он выглядел привлекательно-опасным, несмотря на мешки под глазами и легкий животик. И он приближался.

- Ты очень красивая, и я думаю, ты должна была сделать это и раньше…

Его ладонь коснулась щеки Эммы. Она молча смотрела, как приближается его рот.

- Но ты не должна принимать такие решения без меня… Мы семья, и я твой муж, понимаешь?

Последние слова потонули в поцелуе. Он прижался к ней губами, раскрывая языком, проникая внутрь, руки обхватили несопротивляющееся тело. От него сильно пахло одеколоном, бритая щека терлась о ее щеку, и Эмма отвечала на поцелуй, чувствуя, как ладонь мужа спускается ниже, находя грудь.

- Я сразу так захотел тебя… - прошептал он, тиская ее. – Я мучился два дня…

Она уперлась руками ему в грудь, с трудом оторвала губы от его рта:

- Густав, может, не надо? Тебе на работу…

- Плевать…

Никогда раньше он не был таким настойчивым, горящим, Эмма чувствовала, как его твердая плоть давит ей на бедро, и это было даже слегка больно – так сильно он вжимался в нее, желая тут же задрать юбку и взять свое – пальцы потянулись вниз, задирая подол. Он тяжело дышал ей в ухо, запах кофе и одеколона, твердые пальцы на бедре… Она не сопротивлялась…

Хлопает дверь.

- Доброе утро!

Мэри! Спасительница! Эмма отталкивает Густава, счастливая тем, что их прервали, потому что у нее не было сил оттолкнуть его. Возможно, теперь, распаленная мечтами, она смогла бы почувствовать с ним то, чего всегда хотела – представить, что губы на шее принадлежат кому-то другому, закрыть глаза и увидеть рядом другого, другую, и попытаться заменить твердое волосатое тело гладким и нежным… Но в глубине души она знает – не получится, слишком велик контраст, да она и не знает, каково это – почувствовать всем телом женщину, поэтому ее попытка не увенчалась бы успехом, и она почти кидается навстречу Мэри Маргарет, которая, смущенно глядя на встрепанного Густава, проходит в кухню.

- Простите, - она уже сносно произносит некоторые слова, и она не дура, сразу поняла, чему помешала. Эмма кивает, потом смотрит на Густава, который залпом допивает кофе, уши его слегка покраснели, шея тоже, и он до сих пор возбужден. Семейный портрет в интерьере – он, она и служанка. Просто праздник бюргерства. Не хватало еще Густаву тискать за углом Мэри Маргарет, а ей знать об этом и молчать - вот была бы песня...

Потом она идет в церковь. Это второй пункт ее плана – до визита к Регине остается три часа, а дома сидеть невозможно – стены просто давят на мозг, вынуждая бродить бесцельно по квартире и мучительно придумывать себе занятие. Она долго стоит, рассматривая цветные стеклышки и скорбное лицо Христа на кресте – когда-то все это имело смысл, сейчас – странно – ей не душно и не хорошо, просто никак.

Утром она взяла в руки Библию – первый раз за много месяцев – и нашла момент  из  Послания Апостола Павла Римлянам:

<i>Они заменили истину Божию ложью, и поклонялись, и служили твари вместо Творца, Который благословен во веки, аминь. Потому предал их Бог постыдным страстям: женщины их заменили естественное употребление противоестественным; подобно и мужчины, оставив естественное употребление женского пола, разжигались похотью друг на друга, мужчины на мужчинах делая срам и получая в самих себе должное возмездие за свое заблуждение. И как они не заботились иметь Бога в разуме, то предал их Бог превратному уму — делать непотребства…</i>

Долго терла виски, пытаясь найти в себе какие-то чувства по этому поводу, вчитывалась в слова, которым ее учили доверять, как истине, но в глубине души уже зная – не выйдет. И визит в церковь стал еще одним камнем, который повис на шее ее добропорядочности. Святой отец, благообразный и гладкий, как будто законсервированный в своей рясе, долго бормотал что-то по-французски, возносил молитвы, и Эмма с трудом понимала отдельные слова. Она искала ответы. Смотрела на ноги Спасителя и пыталась понять – есть ли ему дело до того, что она чувствует? И что есть грех? Желать человека, не мужа своего – да. Желать женщине женщину – да, несомненно. Разумом выходило, что Эмма должна была мучиться именно тем, что то, что она чувствует, грех, но мучилась она от того, что часы на запястье показывали не три, а всего лишь двенадцать.

Она ушла оттуда взбудораженная собственной греховностью. Священник даже не успел договорить. На улице ветер хлестнул по щеке, как будто мир давал ей пощечину. Эмма почти бежала по мостовой.

____________________________________________________________________

Руби входит в квартиру Дэвида, взбудораженная и грустная одновременно. Он уже ждет ее - небрежно одетый, в каких-то запыленных брюках с прорехой на колене и холщовой рубашке, вероятно, привезенной из России. Он сосредоточенно хмур и едва кивает в ответ на ее приветствие, когда она входит - вся светлая, в пальто и новом платье с иголочки, в шляпке, накрашенная и благоухающая, но ему нет, похоже, до этого никакого дела - он только что не плюет в ее сторону, так рьяно показывает, что ему все равно, пусть бы вошла хоть вдовствующая императрица.

Руби спотыкается о его взгляд и нервно теребит в руке сумочку. Внезапно вся эта идея кажется глупым ребячеством - раздеваться перед чужим мужчиной, показывать ему свое тело, выставлять себя шлюхой - он ведь уверен, что она хочет его и сделает все, что угодно.

Она раньше никогда не смущалась, только в раннем детстве, и вот теперь, глядя на перебирающего кисти Дэвида, она опять чувствует себя маленькой девочкой, которую втолкнули в полный детей класс и заставили назвать свое имя, и она молчит, не в силах шевельнуть языком.

Он, наконец, замечает ее неподвижность и оборачивается.

- Вы готовы? - буднично, будто каждый день женщины раздеваются перед ним. Незнакомые женщины. А, может, так и есть?

- Да, - решительно говорит Руби, ей нечего терять, в таких играх нужно быть уверенной, малейшая слабина делает тебя уязвимым, беспомощным, а она не хотела бы показаться ему слабой. Пока - нет.

- Я бы хотел обсудить вопрос оплаты, - резко произносит он, со стуком швыряя какую-то кисть в стакан. Потом оборачивается - видно, что вопрос дался ему с трудом.

Руби улыбается тонко и скользко. Что ж, она снова чувствует твердую почву под ногами.

- Вот, - порывшись в сумочке, она достает конверт. - Здесь половина. Другую вы получите, когда я увижу готовый портрет.

И добавляет, видя его вытянувшееся лицо

- Я добавила... за конфиденциальность...

- Вы можете раздеться там, - немного резковато, немного смущенно. Руби улыбнулась, хотя он не смотрел на нее. <i>Ну что ж, дорогой, давай устроим тебе представление.</i>

Она снимает одежду медленно, словно никуда не торопится, и скольжение ткани по телу доставляет ей не меньше удовольствия, чем предвкушение будущей игры. Мужчина за стенкой возится, что-то переставляет, что-то нервно бросает, гремит, иногда едва слышно чертыхается сквозь зубы. Руби отмечает, что его язык становится все чище - особенно это касается ругательств. И жаркая волна ползет по телу, стирая границы, которых у нее никогда и не было.

Она выходит спустя минут пятнадцать, прикрывшись шелковым платком, который не скрывает обнаженный живот и едва маскирует грудь. И взгляд Дэвида, скользнувший по ней, внезапно заводит ее сильнее, чем любой секс, который был в ее жизни. Он словно котенок, стащивший сосиску - так старательно прячет глаза, указывая ей на продавленный диван:

- Прошу...

Но Руби качает головой:

- Нет.

На глазах ошеломленного Дэвида она проходит к окну, прикрывает его - все же октябрь - и, стоя на фоне сереющего неба, сбрасывает платок. Затем садится на подоконник, скрестив ноги, полубоком. В окно она видит грязный двор, белье, похожее на останки, качающиеся на веревке, мерцающие лужи, ощетинившиеся черепицей крыши. Сзади раздается кашель Дэвида. А потом и его голос:

- А если увидят?

Руби оборачивается, улыбаясь, обхватывает руками колени:

- А вы рисуйте быстрее...



______________________________________________________________





Оставалось всего лишь полчаса до выхода. Эмма вернулась домой, надела платье, тронула пальцами, смоченными духами, запястья и ямочку под горлом, набросила плащ. Сердце стучало так сильно, что она едва понимала, куда ей нужно идти.

На улице - серый день, еще серее он становится от формы немецких солдат, патрулирующих улицы, от облаков, застилающих небо, черный камень мощенных булыжником улиц и снующие повсюду люди - все проходит мимо Эммы. Она идет, опустив голову, улыбаясь, хотя глубоко внутри ей хочется плакать. Что-то огромное грядет. Мир перестал быть понятным, война, Густав, Руби, вся ее прежняя жизнь, что-то с ними не так... маленький, дозволенный ей кусочек Парижа вдруг расширился до размеров всей Вселенной, и ей стало мало и ее... Теперь казалось странным, что она могла довольствоваться тем, что было раньше. Все казалось странным.

Она поднялась на третий этаж, неотрывно глядя на дверь, влажные ладони касались бедер, и она все вытирала их, вытирала, но неумолимо, неотрывно она приближалась, и Эмме казалось, что она идет в киселе, и все же она подошла к ней слишком быстро.

Потом долго стояла, не решаясь нажать кнопку звонка. Когда, наконец, рука поднялась, сердце в груди уже билось с такими перерывами, будто готовилось замереть навсегда.

- Да? - Эмма крепко сжала зубы, слыша шаги за дверью.

Регина открыла дверь, остановилась, как будто Эмма не должна была прийти вот сегодня, удивленная и слегка смущенная. На ней было обтягивающее красное платье и выглядела она... так, будто куда-то собиралась. Ну не стала же она наряжаться ради Эммы, надевать жемчуг и краситься... И это сразу ударило в сердце - Эмма, которая собиралась приветливо улыбнуться и сделать вид, словно ничего не произошло, остановилась, глядя на нее, как кролик смотрит на удава.

- О... фрау Хиршфегель... - Регина поднесла руку ко лбу. Было видно, что она забыла о визите, и это еще больше ранило. - Разве сегодня среда?

Эмма стиснула зубы. Она просто стояла, сверля Регину взглядом, и ненависть, всеобъемлющая и грозная, накрывала ее черным крылом. Она мучилась три дня, три чертовых дня, не спала и не ела, а эта женщина вообще забыла о ее существовании. Она даже не сказала ни слова про прическу, скользнула по ней безразличным взглядом и теперь стоит так, как будто Эмма сама напросилась на эту чертову примерку.

- Если я не вовремя, я приду позже, - процедила она сквозь зубы.

Регина приподняла бровь и покачала головой.

- Нет, что вы, что вы... Вы вовремя, я просто слегка...

- Забыли? - Эмма вошла. - Забыли, что сами назначили встречу?

Регина не ответила. Она протянула руки, принимая пальто, повесила его на вешалку.

Эмма повернулась, глядя на нее в упор. Ее волновало смущение Регины - неужели ей так неприятно думать о том поцелуе, что она теперь всегда будет такой? Прячущей глаза, скованной, отстраненной? Было больно.

Больно было видеть суетливые движения, которые скрывают то, что тебя не хотят. Что ты нежеланный гость, что тебя принимают только из пустой надобности, из-за денег или страха, и она мучительно покраснела, сплетая пальцы.

Регина неопределенно повела рукой в сторону коридора.

- Мм... пройдем?

Эмма упорно смотрела на нее. Регина вернула взгляд, глаза ее были большими и в полумраке казались темными.

- Я бы хотела извиниться, - начала Эмма, судорожно сдержав рвущийся из груди воздух. - За то, что было...

- Мы могли бы обсудить это потом? - торопливо спросила Регина, и взгляд ее метнулся в сторону.

- Нет! - вдруг громко и яростно сказала Эмма. - Нет, не могли бы! Что происходит? Почему вы... почему вы всегда так себя ведете?!

- Как? - тихо проговорила Регина, но в глаза Эмме она не смотрела. Изучала носки своих туфель.

Эмма сделала шаг, хватая тонкое предплечье.

- Вы как угорь, вас никак нельзя удержать. То вдруг вы вся такая мирная, домашняя, а то...

- Пожалуйста, - все так же тихо, но твердо произнесла Регина, поднимая глаза и глядя на Эмму, как будто та была душевнобольной и с ней нужно разговаривать по-особому. - Мы можем обсудить это потом?

Эмма отшвырнула ее руку, ее жгли слезы. Она так готовилась к этой встрече, так тщательно запаковывала себя в костюм безразличной уверенности в себе, а эта невыносимая женщина взяла и разрушила всю ее защиту одним махом. Одно ее красное платье чего стоит. Следя за покачивающимися бедрами, она ступала по коридору, сглатывая горькую слюну, и все никак не могла найти в круговороте эмоций ту Эмму, которая бы знала, как себя вести.

Регина шла быстро, сжавшись, будто ее кто-то преследовал - буквально выражаясь, так и было - Эмма шла следом, и взгляд ее сверлил затылок, и день все серел за окном, хотя - и это было необычно - во всей квартире горел свет, как будто Регина ждала гостей.

Эмма почувствовала неладное, когда вступила в мастерскую. Здесь все было странно убрано - манекены стояли в углу, прикрытые белой тканью, рулоны и коробки громоздились возле окна. На длинных портняцких столах теперь не лежали в беспорядке многочисленные приметы ремесла - невообразимая смесь из иголок, ниток, отрезов, рогулек и прочих ежедневно необходимых вещей. Исчезли гардины на окне и шкафы стояли закрытые, на дверцах не висели платья. Только одно напоминало Эмме о том, что здесь было раньше - посреди комнаты стоял стул, а на нем аккуратно висело синее платье. То самое, видимо, которое ждало ее для приема.

Эмма остановилась, озираясь.

- А что...? Что произошло с вашей комнатой?

Регина резко обернулась, короткие волосы взметнулись, ярко блеснули жемчуга в свете огня лампы.

- А что? - вдруг спросила она.

- Здесь было столько всего... - Эмма развела руками. - А сейчас...

Регина пожала плечами, подходя к стулу и беря в руки платье.

- Вот - она меняла тему, слишком поспешно, чтобы это было незаметно. - Я сшила его для вас, хотя... - тут она обернулась и взгляд ее скользнул по Эмме, вниз, к ногам. - Вы, я вижу, купили себе другое...

Эмма кривовато усмехнулась.

- Я купила его по вашему совету. Вы сказали, блондинкам идет синий цвет...

Регина молча протянула ей платье и в голосе ее появился лед.

- Но я забыла упомянуть, что блондинкам стоило бы проявить при этом чувство стиля... А то вы, похоже, решили, что можно надеть синий мешок, раз вам идет этот цвет...

Вне себя от ярости, Эмма шагнула к ней, намереваясь... а она сама не знала, что намеревается сделать, просто что-то заклокотало у нее в груди, и воздух пропал, осталась только бешеная ненависть. И в этот момент из соседней комнаты раздался негромкий мужской голос, спросивший что-то на английском. Эмма плохо знала этот язык, и не смогла понять, что именно спросили, но в тот момент ее потряс не язык, а сам факт голоса, вторгнувшегося в интимное пространство их противостояния, и негромкая фраза показалась ей громче Иерихонской трубы.



Тело Эммы еще шагало, она вся еще шла на Регину, забыв себя, а разум уже весь обратился в слух, глаза метнулись туда, откуда доносились шаги, и рука ее, поднятая параллельно полу, замерла, и глаза не отрывались от спокойного лица Регины.

- Я здесь, - негромко ответила Миллс, не сводя глаз с Эммы.

Затем кто-то вошел. Эмма резко обернулась.

Мужчина лет сорока пяти, высокий и сильный, в брюках и рубашке. Лицо простое, но мужественное, обрамленное то ли бородкой, то ли просто не брился несколько дней. Ее брат Рудольф, когда не брился, сразу прорастал романтической бородой, и она любила щекотать себе ладони. Впрочем, когда небритый Густав целовал ее, ничего кроме раздражения это не вызывало. У мужчины были голубые глаза, и в целом он был очень приятный - похож на немца, светловолосый, с волевой челюстью, и как только он увидел ее, то сразу улыбнулся - широко и приветливо.

- Ты не одна? - спросил он уже по-немецки, безошибочно определив, что Эмма немка.

Регина повернулась к нему и слегка натянуто пояснила:

- Это моя клиентка, Эмма фон Хиршфегель.

Лицо мужчины выразило почтение и уважение, он протянул руку, сдавив кисть Эммы шершавой ладонью, и спросил:

- Вы живете в Париже? Или просто работаете здесь?

И, не дав Эмме ответить, повернулся к Регине, все так же держа руку Эммы своей сухой горячей рукой.

- Неужели такие очаровательные женщины вынуждены терпеть все тяготы оккупации?

Эмме показалось, что он подмигнул Регине. Резко выдернув руку, она ответила, глядя в пол:

- Мой муж офицер вермахта.

- Ах, вот как, - мужчина улыбнулся. - Повезло ему. А я - Робин, муж Регины.

Эмма кивнула. Она догадалась, кто это. По его самоуверенному виду, по его распахнутой рубашке, по вопросу, который он задал из соседней комнаты, еще не дойдя до порога... Она догадалась. Но она не догадывалась, что с ней сделается, когда он это скажет вслух.

0

7

Регина подошла к Робину, держа в руке галстук. А затем принялась завязывать его, не подозревая, сколько боли причиняет Эмме каждым своим простым движением рук вокруг шеи мужчины.

- Я, видите ли, строитель, - говорил Робин поверх головы Регины. - Строю для великой Германии мосты и всякое... Только утром приехал из Версаля, там...

- Робин... - вполголоса сказала Регина.

- Ну да... - он театрально прижал палец к губам и подмигнул Эмме. - Нельзя. Военная тайна. Да я и не собирался ничего рассказывать, просто говорю, что приехал только утром, а мне тут же велели явиться в министерство. Даже поесть толком не дали, не то что отоспаться...

Он говорил что-то еще. Эмма обнаружила себя возле стула, на который Регина бросила - уже бросила, когда вошел Робин - платье, подняла его, повесила опять. Кончиками пальцев она проводила по мягкой ткани, глядя в окно, где бился ветер, и не замечала, что Робин стоит рядом и протягивает ей руку.

- А? Что?

- Я говорю, приятно было познакомиться, - он слегка удивленно пожал ее холодные пальцы, затем, нимало не смущаясь, обвил двумя руками талию Регины.

- Я постараюсь быть к вечеру, - на полтона ниже, на полтона интимнее, чем Эмме - он здесь хозяин, она его жена.

- Хорошо, - его руки на ее талии, он целует ее в щеку. Эмма исподлобья смотрит на них обоих. Затем Робин уходит, и они остаются вдвоем. Втроем, если считать злополучное платье, которое между ними как символ - одна по одну сторону стула, другая по другую сторону, и обе не знают, что сказать.

Наконец, Регина решительно берет платье и протягивает Эмме.

- Мне нужно, чтобы вы примерили.

- Он пойдет на этот прием? - Эмма даже не смотрит на платье, ее взгляд не отрывается от Регины.

Молчание.

Регина делает вторую попытку.

- Он пойдет? - Эмма тоже.

- Мы оба пойдем, - пожав плечами, отвечает Миллс и презрительно улыбается, прекращая свои попытки всучить Эмме платье. - Вы же тоже пойдете? С мужем?

На слове "муж" она делает упор, и Эмма раздувает ноздри.

- И Гау пойдет? - спрашивает она еще.

Тут взгляд Регины как лезвие выскакивает из-под ресниц, таких длинных, что они бросают тени на ее щеки. Обжигает и пронзает разом - входит без боли, а потом медленно убивает.

- Да, - с вызовом говорит она.

- Интересно, - Эмма, наконец, принимает платье, а для этого ей надо обойти стул и коснуться руки Регины, специально коснуться.

- Как интересно... - говорит она еще раз уже спине Миллс - задергивая занавеску. - Как невероятно интересно.

Когда она одевается, рвет на себе лямки и пуговицы, ее вдруг пронзает осознание - вот оно, вот он, конец. Что бы и как бы ни случилось, ей не преодолеть сопротивления сразу четырех людей Густав, Гау, Робин... И сама Регина в придачу... Она натягивает платье, не глядя, одергивает его - ей вообще-то все равно, как она выглядит, пусть как чучело, плевать - скорее бы уйти, скорее бы оказаться дома.

Потом выходит, и Регина все так же стоит у стула, будто бы и не двигалась вовсе, а потом оборачивается и смотрит на творение своих рук.

Улыбается, и у Эммы все внутри леденеет.

- Прекрасно, - говорит Регина. - Только мне не нравится выражение вашего лица. Если вы собираетесь так идти на прием, то вам лучше оставить эту мысль...

- А что у меня с лицом? - Эмма останавливается в двух шагах. Регина отступает, как будто боится чего-то.

- Вы перекрутили... здесь... - не отвечая на вопрос, Регина тянется к плечу Эммы и касается его кончиками пальцев, и тут рука Эммы накрывает ее ладонь.

Глаза встречаются, и Регина невольно замирает, не в силах отнять руку.

- Вы хотите, чтобы я пошла? - тихо спрашивает Эмма. - На этот прием?

Регина опускает глаза. Ее рука выскальзывает из ладони Эммы, и это лучший ответ.

- Я пойду сниму его, - Эмма смотрит в сторону. Прикосновение все еще хранится на внутренней поверхности ее ладони, а глаза уже заволокло слезами, и она почти бежит в примерочную. Она опять обожглась. Дала понять человеку, что неравнодушна к нему, и получила в ответ отказ.

У нее внутри все жгло. Так жгло, словно сердце стало вдруг слишком большим, объемным, тяжелым, обвитым толстыми синими венами, набухшим и горячим, и оно касалось не только ребер, но спускалось вниз, не в силах удержаться под собственным весом, натягивая тонкие прожилки, и ей казалось, что у нее болит вся грудь. Она не могла ни о чем думать. Все время пыталась сосредоточиться на чем-то, зацепить мыслью, задержаться, но сбивалась. Стоило отпустить себя, забыться на секунду… и снова перед глазами стояла Регина… рядом с Робином. Его рука на ее талии. <i>Какая же она дура, дура</i>, твердила себе Эмма, <i>кто они друг другу, они просто две женщины, никак не связанные, просто клиентка и портниха, просто случайно встретившиеся люди, и нечего все время о ней думать, терзать себя и придумывать сотни разговоров, которые никогда не состоятся, и представлять, что они могли бы просто смотреть друг другу в глаза, а еще – остаться только вдвоем, не так, как остаются малознакомые люди, а совсем по-другому, с обнаженными глазами и полным доверием…</i>

Она содрала с себя платье, кое-как натянула свое - еще такое нарядное утром, теперь оно казалось линялой тряпкой, и выскочила из примерочной. Регина стояла у окна. На секунду - одну секунду Эмме захотелось подойти и прижаться к ней сзади - просто чтобы посмотреть на реакцию, но она отмела эту мысль. Третьего отказа она не вынесет.

И, не прощаясь, не говоря ни слова, она ринулась в прихожую.
       
========== Часть 9 ==========
        Для Руби моменты, когда она видела лампу, стоящую на окне мансарды Дэвида, становились чем-то вроде мистического экстаза. Даже их сеансы, когда она сидела, прикрыв скрещенными лодыжками пах, откинув голову на стену, полузакрытыми глазами провожая каждое движение Дэвида, слыша сухой треск кисти, бросаемой в стакан с растворителем, шуршание карандаша по бумаге, потом она и вовсе закрывала глаза, слушала его шаги, крики с улицы, каждой клеточкой обнаженного тела мечтая, чтобы он прикоснулся к ней, обнял, не были так волнующи, как те, когда она стояла, глядя на его окно... И в эти моменты она чувствовала себя такой невероятно живой, что едва дышала от переполнявших ее эмоций. Но он никогда не переходил рамки дозволенного. Она почти плакала, когда по вечерам, после сеанса, раздевалась и немигающим откровенным взглядом осматривала себя в огромное зеркало, повешенное в ванной - <i>типично французская манера </i>- что в ней не так? Почему он не хочет ее? Почему все мужчины, которых она встречала, сходили от нее с ума, а ей нужен был именно тот, который на нее даже не смотрел? Почему она сходила с ума от его мускулистых рук и лица типичного крестьянина - честного, открытого и доброго? Что в нем такого было, что ей, богатой и неглупой женщине, истово хотелось, чтобы своими измазанными в краске руками он испачкал ее всю, чтобы прижал ее к стене своей убогой комнатушки и взял, как простую девку, купленную на несколько часов... И это было невыносимо - так страдать от неразделенной любви. Но Руби бы не была Руби, если бы она просто плакала в тишине пустой квартиры, в ожидании мужа, которого никогда не было дома. Она аккуратно навела справки о Дэвиде - приехал он не так давно, но у него были связи с несколькими богатыми русскими, которые и устроили его в Париже. Картины его почти не продавались, клиентура не находилась, что, впрочем, было неудивительно - в оккупированном городе, где великой ценностью были шелковые чулки и настоящий кофе, искусство ушло на второй план. Еще были отрывочные сведения о какой-то девушке, с которой якобы видели Дэвида пару раз - не то брюнетке, не то рыжей... кто она была, никто не знал, а вообще, как сказали Руби, парень вел себя не хуже монаха - никаких связей и компрометирующих ситуаций. Он не пил, не играл, не связывался с богатыми дамами. Не посещал кабаре и не дрался. Не курил гашиш и не промышлял контрабандой. В общем, он был чист, за исключением того, что его национальность в любой момент могла отправить его в лагерь. И это подстегивало страсть Руби еще сильнее - каждая встреча мнилась ей последней, но картина писалась медленно, и Дэвид не позволял ей даже взглянуть на нее. И каждый раз, идя к нему в каморку, Руби говорила себе - <i>я попробую еще раз, я предложу ему себя...</i> И каждый раз, видя его спокойное, чуть отстраненное равнодушие, она молчала комкая край жакета, и ждала, когда он скажет, небрежно указав кончиком кисти на диван - <i>проходите</i>... И в эти моменты она казалась себе маленькой девочкой, ждущей, что старшеклассник хотя бы посмотрит на нее, не то что заговорит...

И так тянулось долго...

Но в тот день, накануне приема, она не выдержала. Пальцы сжимали стакан с дрянным французским пойлом- приличной водки в Париже было не достать... Сжимали долго, пока Руби не сдалась и не опрокинула его в себя, залпом, как лекарство, обжигая гортань и желудок тягучей огненной змеей. Внутри сразу стало тепло - голова прояснилась, и мир пришел в равновесие. Руби оделась, не спеша, смакуя свое отстраненное равнодушие, свою непоколебимую уверенность в том, что она делает... Белье она надевать не стала, и холод бил ее по ногам, руки дрожали, пока она шла к Дэвиду, во рту было сухо и гадко, но глаза не отрывались от лампы на окне. Она видела ее за несколько кварталов - еще до того, как ступила на грязную мостовую напротив его дома - и когда пальцы дернули ручку двери, Руби не мешкала. В каморку художника она вошла,сбрасывая с себя одежду, как бабочка, которая освобождается от кокона, как новая, ничем не испорченная Руби, которая впервые отдается мужчине. И на этот раз Дэвид не успел ничего сделать...



_____________________________________________________________________



Пальцы нервно комкали край платья, глаза застилали слезы. Эмма едва успела сморгнуть их, как в глаза бросился стоящий у дверцы шкафа чемодан. <i>Его </i>чемодан. Чемодан <i>ее </i>мужа. Робина. Раньше он был мифической фигурой, чем-то неясным, существующим только в сознании Эммы, как, например, Новая Гвинея. Она есть, но она так далеко и на нее настолько плевать, что можно не задумываться, не волноваться... Реальностью была рука Гау на спине Регины, его шепчущие что-то на ухо губы, его запах на теле женщины, которую она желала. Робина не было. И вот теперь Регину словно отбросило еще дальше, на тысячу километров, туда, где был хозяин, владелец, тот, кто ИМЕЛ ПРАВО. Его чемодан, его шея, вокруг которой порхают руки Регины, завязывая галстук, его губы у ее лба, говорящие что-то, какие-то слова, которые не важны сами по себе, но самим фактом своего существования доказывают его владение Региной, его присутствие в этом доме, в этой комнате, в этой женщине, его непробиваемое счастье - и Эмму душат слезы, она едва видит ручку двери, хватает ее, и тут сзади раздается мягкий хриплый голос:

- Подождите...

И Эмму словно током бьет. Она повернулась, вся в тисках смятения и охвативших ее чувств, глянула на подошедшую Регину. Та молча, закусив губу, смотрела на нее, протягивая ей какой-то сверток.

- Что это?

Регина пихает ей сверток, толкает его в сжатые руки, словно злится - нервным и быстрым движением.

- Берите. Это второе платье...

И прибавляет язвительно и преувеличенно громко:

- То самое, которое вы никогда не наденете...

Тон у нее насмешливый, но глаза смотрят грустно, и вся она как наэлектризована... Сердце в груди Эммы бьется тяжко и больно. Она пока ничего не понимает...

Изумленно взяв сверток, Эмма осторожно, кончиком пальца приоткрывает плотную бумагу - алый, невозможный цвет бьет по глазам даже в полумраке прихожей, поражает, ошеломляет. Она резко сминает сверток в руках, а второе, синее платье, так и свисает с запястья, как ненужная тряпка. Отведя глаза в сторону, девушка мнется, не имея сил повернуться и уйти. Под испытующим взглядом Регины ей не по себе.

- Что происходит?

Хороший вопрос. Если бы только Эмма могла на него ответить... Она опять повернулась, взялась за ручку двери, и тут прохладные пальцы коснулись ее руки. Регина стояла совсем близко, так близко, что нельзя было это выносить. Эмма рванулась вбок, только бы успеть, собрать в охапку обрывки себя и заставить успокоиться. Шаг - и стена, некуда бежать. И ведет она себя до невозможности глупо... Так глупо, что тут уже можно ничего не говорить, руки трясутся, а в животе словно ворочается что-то скользкое и мерзкое.

- Ничего.

Ложь. Такая очевидная, такая голая, но Регина молча вырывает платье из рук Эммы, впервые проявляя какие-то чувства, отличные от вежливости или профессионального участия.

- Помнете, завтра же прием...

- Наплевать...

Но Эмма молча смотрит, как Регина расправляет платье, складывает его аккуратно, как будто все, что ее волнует - чертова ткань, и ее охватывает бешенство. Она сама не понимает, что происходит, просто в какой-то момент ее рука протягивается вперед и хватает, рвет из рук тонкое платье, а в другой момент они обе застывают друг напротив друга: одна молча смотрит на валяющийся под ногами комок, другая ошеломленно на нее. Потом глаза встречаются. Эмма сама не знает, как так получается, но она уже рядом. Она никогда в жизни не делала ничего подобного - разве что в прошлый раз, и ей отказали, но теперь она не думает о том разе, она просто хватает женщину за локти, почти грубо, почти резко, притягивает ее к себе и целует. И губы Регины, такие теплые и холодные одновременно, такие нежные, не похожие на твердые губы мужа, невольно дрогнули вдруг, как будто та хотела что-то сказать, а может, они, эти мягкие губы, и не были против, что их целуют...

Никто ничего не делает. Они просто стоят так - губы к губам, и одно только ощущение близости так ошеломительно приятно, что Эмма едва не стонет. Регина не двигается, руки ее опущены, и краешком сознания,сквозь пелену запретов и морали, Эмма вдруг понимает, что делать, и одной рукой обнимает женщину, крепко обхватывает ее талию, и это так необычно - Регина оказывается гораздо более хрупкой, чем можно предположить, глядя со стороны, от нее пахнет персиком и чуть-чуть сигаретами, и в объятиях, когда не видно ее глаз и насмешливо изогнутых губ, она вдруг становится беззащитной и податливой, как глина.

Француженка прерывисто вздыхает в губы Эммы, подается к ней, хотя их тела прижаты друг к другу так тесно, что нет и миллиметра, и Эмма углубляет поцелуй. Так спокойно, нежно, никогда еще касание другого человека не причиняло Эмме подобных страданий - боль и счастье льется, бежит от губ к груди и дальше, вниз, где мучительно ноет внизу живота, а перед глазами у Эммы бегают круги, и она только падает куда-то, сама не зная куда. Под ее жадным поцелуем голова Регины откидывается назад, руки высвобождаются, чтобы лечь на плечи Эммы, легко, как крылья, которые вдруг вырастают за спиной, и девушка так сильно стискивает Регину, что та вскрикивает от боли...

Слишком... Она с усилием выныривает из омута, чтобы оторваться от желанных губ и взглянуть в раскрасневшееся лицо. Та отталкивает ее, отворачивается, но Эмма уже опять тянется к ней, берет за руку.

- Что? Что?

- Нам не нужно... нельзя...

Регина отступает на несколько шагов, мотает головой, ее рука выскальзывает из руки Эммы.

- Нет, нельзя...

- Почему?

В голове вообще нет слов, только тягучее, невозможное желание, только беспорядочное чувство страстной тоски - н<i>е забирай у меня свое тело, не отталкивай меня, подожди...

</i>

Регина прижимает к щекам ладони, чтобы с усилием - это заметно даже со стороны - взглянуть на Эмму.

- Уходи, - тихо говорит она, и простое слово оглушает Свон как удар топора по темени.

- Почему?

- Уходи, - внезапно Миллс превращается в саму себя. Лицо ее покрывается матовой бледностью, руки сложены на груди, она отстранена и спокойна. И как контраст - девушка с закушенной губой и безумными глазами напротив нее.

- Нет, подожди... как же...

- Уходи, Эмма. Сейчас.

Холодный тон, она поднимает брошенное платье, подает его Эмме, глядя в сторону. Когда Свон, наконец, решается протянуть руку, она удивленно видит, что та дрожит. Все тело будто не повинуется ей, словно она соткана из облаков и камня одновременно, и внутри - сплошное желе из внутренностей, и никто не может помочь ей прийти в себя.

- Ладно! - Эмма вырывает платье из рук Регины. - Ладно! Как скажете, мадам Локсли...

В этот момент Регина резко вскидывает глаза - <i>мадам Локсли или Гау или черт знает кто еще</i> - но она уязвлена или удивлена, глаза блестят в полумраке. Эмма отворачивается к двери.

Уже на улице она думает, что ни за что не пойдет на тот чертов прием. Увидеть Регину даже не с одним, а с двумя ее любовниками одновременно - есть ли мука страшнее? Но, конечно, она пойдет. Ей даже не нужно убеждать себя. Она пойдет и будет самой красивой, самой сексуальной женщиной на этом вечере. И пусть Регина смотрит на нее, пусть думает о том, что они могли бы пережить вместе... <i>Она целовала меня</i>, думает Эмма с затаенным злорадством. Пусть она думает про меня, что хочет, но на поцелуй она ответила! И весь ужас происходящего затмевается невозможным ощущением счастья, такого сладкого, что в груди щемит. Она смотрит на грязные улицы, взъерошенных замерзших голубей, на съежившихся людей, грязных, оборванных, спешащих в теплые дома, ее пальто расстегнуто, холодный ветер бьет по груди, по обнаженным ключицам, на щеках горит румянец - ярко-красный, как у чахоточной, и прохожие смотрят на нее удивленно, оглядываются, а она несется по набережной, сжимая растрепанный, разорванный в спешке сверток, и глаза у нее шальные, как у пьяной...

Дома она надевает красное платье – невероятно обтягивающее, с глубоким вырезом, откровенное и неприличное, долго смотрит на себя в зеркало. Что-то безумное, электрическое, пронзает ее при виде своего выставленного на всеобщее обозрение тела. Она проводит руками по бокам, представляя себе, как люди будут смотреть на нее, как будут бесстыдно раздевать глазами, воображая, что у нее под платьем, как она будет идти по залу, провожаемая сотнями взглядов, к той единственной, ради которой она надела это платье, и ей все равно, что подумают люди. Никогда еще Эмма не чувствовала себя настолько свободной. <i>Это все она</i>, думает Свон, <i>она сделала меня бесстыжей, независимой, она пришла в мою жизнь как золотая птица и распахнула окна, чтобы в них ворвались все ветры этого мира, разметав мою упорядоченную правильную жизнь. </i>Она представила себе этот чулан, в котором жила, все эти запыленные, скучные вещи, расставленные по своим местам, замороженные и застывшие, ледяные и строгие, вещи, которые она считала нужными и необходимыми - все эти правила, традиции, моральные устои, все, что годами питалось ее кровью, ее молодостью, ее жизнью, которую можно было бы прожить по-настоящему, так, как хотелось, а не так, как диктовали другие. Она потратила драгоценные минуты молодости на то, чтобы быть старой. Она не любила, не дышала, не жила. И вот теперь, первый раз, прожив 28 лет, она стоит в платье шлюхи, в платье падшей женщины, которое она надела ради другой женщины – не ради богатства, не ради мужчины, не ради положения – просто ради того, чтобы чьи-то глаза остановились на ней и замерли в немом восхищении – и она знает, ЧТО поставлено на кон, она знает, чем может пожертвовать ради Регины, но ей теперь все безразлично. Она катится в пропасть и знает об этом, и пропасть так глубока, так невероятно притягательна, что упасть в нее - это счастье, о котором можно только мечтать.

Она яростным движением освобождается от платья, глядя на себя, на свое взбаламученное отражение как-то по-новому, словно она только что впервые встретила саму себя и теперь изучает этот тело с пристальным вниманием медика или влюбленного. <i>Она свела меня с ума</i>, колотится в груди, сладкое возбуждение ползет по животу. Эмма представляет себе обнаженную Регину на простынях, томный жар, который плывет по помещению из окна, обволакивает тело и лишает остатков разума. Ей хочется сию минуту оказаться там, на приеме, она никогда еще не чувствовала себя такой молодой, взбаламученной, как шампанское в бутылке, которое только ждет, чтобы из него вынули пробку, и оно выплеснулось, заливая пеной все кругом... Но до приема еще сутки, и скоро придет Густав, и начнется ежевечерняя мука - терпеть его пальцы на бедрах, его поцелуи на шее, его тяжесть, его прикосновения, его страсть, которая вдруг всколыхнулась, как будто подстегнутая ее - пусть и ненастоящей - неверностью. Теперь он в ней каждую ночь, и это ужасно, это просто невыносимо - ощущать его там, где все ноет от желания к другому человеку, чувствовать его тело, такое грубое и жесткое, и воображать себе Регину, гладкость ее кожи, ее запах... Она вспомнила, как ощущала губами губы Регины, влажные, свежие, горячие, как огонь, как загорелась от простого соприкосновения губ, так, как никогда не загоралась от поцелуев с Густавом. Она прижала ладони к щекам... Господи, что за шутки шутит с ней жизнь? Прожить всю жизнь с мужчиной, привыкнуть считать себя холодной, нестрастной, думать, что уже никогда не будет в ее жизни того, о чем пишут в романах и о чем снимают фильмы, и почти в тридцать лет воспылать вожделением не к кому-то там, а к женщине, такой же как она, пусть и бесконечно красивой, но все же женщине, а что одна женщина может предложить другой? Эмма чувствует, как жар заливает ее щеки. Лежать в постели с Региной... Но ведь секс может быть только у мужчины с женщиной, ну, то есть настоящий секс, а не просто баловство. Или она ошибается?

Вспоминая поцелуй, Эмма пытается представить, что могло бы быть дальше, но ее воображение смущенно замирает. Она нервно оглаживает платье на животе и бедрах, закусывает спекшиеся губы, чувствует жаркую волну, побежавшую по телу, сжимает бедра... никогда раньше она не чувствовала подобного - щеки горят, во рту моментально становится сухо от непонятных чувств, ноги дрожат... Неужели она найдет в себе силы посмотреть в глаза Регине после случившегося?

Она вспоминает Регину – тот взгляд, который она бросила после поцелуя… Эмма так неопытна в вопросах любви, она совсем ничего не знает, не понимает, все эти тонкости, умение читать язык тела, распознавать значение слов - ей почти тридцать, она никогда не была влюблена... ЧТО стояло за этим взглядом: стыд, горечь, отвращение? Что стояло за этими глазами, в которых не было ни тени жалости? Они были непроницаемы и спокойны, но важно ли это - ведь Эмма все равно не хотела смотреть ни в чьи глаза, кроме ее, но и в них смотреть было страшно... Она знала, что прочтет там свой приговор: что все кончено, что она совершила страшнейшую ошибку в своей жизни, что то, что было главным и самым важным, есть безумный грех, глупое и ужасное преступление, за которое никогда не расплатиться. И потом она лежала  в темноте, считая минуты, и они текли так быстро и падали, как капли, и она впервые боялась жить, и ей было страшно умирать. Потом, когда она очнулась от этого полубредового состояния, то поняла, что не знает, сколько времени. Это ощущение безвременья, потери ориентации в пространстве, помогало думать, что мир как бы замер, и она сможет не платить… по крайней мере пока… А еще она мечтала о Регине. Она представляла себе, что случится чудо, и откроется дверь, но это будет не Густав, не Мэри-Маргарет, а придет ОНА, и русские наконец разбили немцев, и весь чертов город погиб, и остались только они двое, и она сейчас появится и скажет, что им не нужно бояться, потому что не осталось никого, кто бы смог их осудить...

Но в дверь вошел муж. Было всего лишь полвосьмого вечера...

_______________________________________________________________________

Прием, один из пиров во время чумы, давали в Елисейском дворце. Как только зажглись первые фонари и серый туманный сумрак пополз по улицам, как только попрятались в свои норы недобитые жиды, мелкая беднота и рядовые французские граждане, к огромному, освещенному сотнями огней дворцу стали съезжаться машины – все как один черные, блестящие свежевымытой краской, пахнущие бензином и резиной… Лакеи в парадных ливреях открывали дверцы, из них выходили мужчины в эсэсовской форме или строгих костюмах, топали ногами на влажной мостовой, лениво ждали, когда из машины появится дама – очередная упакованная в шикарное даже по военным временам платье, сверкающая не хуже фонаря своими бриллиантами, губами, кольцами поверх митенок, качающая перьями на изящных шляпках по последней моде, в шелковых чулках и с одинаково скучающе брезгливым лицом. Потом дамы клали ручку на предплечье мужчины, и пара медленно, не спеша, поднималась по ступеням, и стекающиеся отовсюду люди сверху смотрелись как муравьи, возвращающиеся домой после трудового дня.

У раскрытых ворот два охранника с автоматами неподвижно смотрели в ночную мглу, стоя навытяжку, как почетный караул. За дверями встречал гостей сам полковник Радомский с супругой – полной, дебелой блондинкой в серебристом платье, обтягивающем ее круглый живот и широкие бедра. Ее слишком сильно накрашенное лицо в свете газовых ламп смотрелось как лицо трупа, на губах блестела улыбка – словно приклеенная. Полковник, высокий сухощавый мужчина с ледяными глазами – жал руки мужчинам, символически прикладывался к запястью дам, а затем мгновенно переключал свое внимание на следующую пару. Ждали Геббельса, который накануне прибыл в Париж и обещал быть на приеме, но он задерживался. Прочие же – весь бомонд немецкой оккупации – уже собрался в огромном зале, украшенном бумажными цветами и гирляндами, сплетенными из бумаги рядовыми француженками, которых на прием не пригласили. По периметру зала были расставлены столы, сверкающие конфискованным у парижан фарфором, шампанское покачивалось в высоких бокалах, а снующие повсюду черные официанты вносили разнообразие и шумиху в неподвижную толпу гостей. Стоял тихий мерный гул разговоров, сопровождаемый позвякиванием бокалов – гости еще были трезвы и вели чинные беседы, стоя небольшими группками по трое-четверо человек. В центре зала стоял Мартин Гау, рядом с ним оберштурмфюрер Паулс, его жена и дочь – тощая, с лицом идиотки и глазами навыкате. Поодаль, рядом с круглым столиком, в толпе мужчин и дам, расположился Робин Локсли, рука которого обнимала за талию Регину. Выглядела она обворожительно – в шикарном черном платье до пола, на каблуках, с высоко убранными волосами и жемчугом в ушах и на обнаженной шее, в черных митенках, она со скучающим видом осматривала зал, словно ища кого-то, и не отвечала на пристальные взгляды Гау,который не сводил с нее глаз. Какая-то дамочка безуспешно пыталась привлечь его внимание, но он пару раз ответил ей так, что она покраснела и отвернулась, пожав плечами в ответ на безмолвный вопрос подруги, ради которой и согласилась окучивать Гау. Весь Париж знал, что Мартин спит с Региной, но теперь ведь появился Робин... И многочисленные немецкие фройлян сразу же накинулись на бедного Мартина, лелея мечту утешить несчастного красавца, подарить ему капельку ласки, которая сможет отвлечь его от страданий по шлюхе-портнихе. Но все было напрасно. Гау не обращал ровно никакого внимания на стайки девушек, бросавших на него призывные взгляды, его сумрачные глаза не отрывались от красивой пары у столика - Робин, высокий, стройный, в прекрасно пошитом костюме, обнимал Регину, изредка говорил ей что-то, касаясь губами уха, иногда улыбался, как казалось Гау, пошловато и интимно, а Регина, слегка уставшая, с тенями, залегшими под глазами, отвечала ему тихо и нежно, и Гау выпил уже четыре рюмки коньяку, прежде чем смог отвлечься и не глазеть на любовницу. Когда начались танцы, он нехотя выбрал из толпы какую-то первую попавшуюся девицу и повел ее в центр зала. Регина на него даже не взглянула. Робин что-то говорил ей, одновременно пожимая руки и отвечая на вопросы, зал гудел, как пчелиный рой, и Регина, оглядывая толпу, думала, что больше всего на свете хотела бы лечь спать. Но ей полагалось быть здесь... Робин только вернулся, начальство желало его видеть, и она обязана была находиться рядом с мужем, улыбаться и светиться от счастья, даже если при этом у нее на душе скребли кошки. Она осторожно потянула к себе очередной бокал с шампанским - незаметно, чтобы никто не увидел, хотя сама давно потеряла счет выпитому, но алкоголь на нее не действовал... Она и сама не понимала, что с ней, почему внезапно все, что давно было похоронено и забыто, всколыхнулось внутри и не давало покоя... Ничего ведь ужасного не произошло? Или все-таки...?

Глоток ледяного вина потек по пищеводу, она поперхнулась, закашлялась, прикрывая тыльной стороной руки рот... Стоявший рядом Робин удивленно посмотрел на жену:

- Что такое?

- Ничего...- Регина сама поразилась хриплости своего голоса.- Мне просто надо в дамскую комнату...

- Проводить?

- Нет, - слегка тронув его за локоть, она пошла сквозь толпу людей. Сегодня все слова казались ей пустыми. Лица, обрюзгшие, смеющиеся, странные, красивые, уродливые, запах духов, пота и разгоряченной кожи - черные мундиры, белые рубашки, высокие прически дам... Регина почти бежала к выходу. Гулкий горячий шум бился в голове, тошнота подкатывала к горлу... хотелось остаться одной...

В коридоре стоял густой, пропитавший все запах сигарет - на пуфиках и диванах сидели дамы с длинными мундштуками в руках, а кавалеры стояли, небрежно облокотившись о стену, и увлеченный дым клубился повсюду, как туман, сквозь который ей надо было пробиться.

Дамская комната пуста. <i>Слава богу.</i> В виске пульсировала боль, отчетливая и вместе с тем неуловимая, от такой тяжело избавиться. Регина намочила полотенце, прижала его ко лбу, перчатки тут же намокли, но ей было все равно. Отняв влажную ткань от лица, она взглянула на себя в зеркало - на лбу слиплась пудра, глаза блестят лихорадочно, губы сухие и дрожат... Шампанское - <i>да не шампанское, а что-то другое</i> - билось в ней, искало выхода, трепетало чуть-чуть... И она с испугом посмотрела на дверь комнаты... Выходить не хотелось... Отчего-то было страшно.

Когда Регина заставила себя покинуть дамскую комнату, прошло уже почти двадцать минут. Огромные часы били десять - Геббельс так и не приехал, и полковник Радомский злился, распространяя вокруг облака яда и полупьяных острот. В соседнем зале официанты накрывали на стол - на белоснежных скатертях, конфискованных из подвалов дворца фарфор эпохи Людовика ХVIII, на нем - серебряные приборы, сверкающие бокалы, вино, водка - контрабанда из России - фаршированная утка, паштеты, сыр, ветчина, галантин, даже трофейный коньяк в запыленных бутылках...  Когда Регина появилась в зале, Робин, увлеченно слушавший толстого офицера, взволнованно глядя на нее, широким шагом поспешил навстречу:

- Где ты была? Я уж хотел идти искать... Геббельс не приехал...

- Я в порядке... Что?

В этот момент, странный и длинный, пока Робин открывал рот, чтобы ответить, она вдруг уловила в толпе что-то необычное, пока что не оформленное, но ошеломительно притягивающее взгляд...

- Геббельс... он не приехал, - отхлебнув, говорит Робин, но Регина его уже не слышала.

Она увидела Эмму. Невозможное красное платье, яркое, как факел, режущее глаз - спина полностью обнажена, худые лопатки и длинная впадина позвоночника, изгиб бедер, а шея такая тонкая, прямая, и короткие волосы, не закрывающие шею и плечи, сделали ее безумно открытой, будто она явилась голая - у платья не было рукавов, и Регина увидела, как поднялась рука, берущая бокал, как чуть повернув голову, Эмма показала край подбородка и нос - и улыбающиеся кому-то губы... Контраст с той, пришедшей к ней на первую примерку серой мышкой, был так силен, что Регина почти не заметила, что вокруг Эммы стоит множество людей - к тому же по-хозяйски поддерживающий ее под локоть Густав, уже заметно выпивший, раскрасневшийся, и такой самодовольный, словно его снова повысили. Он не сводил глаз с Эммы, влажные губы улыбались, а она молча отпивала маленькими глотками вино, кивая в ответ на какие-то слова, и - тут Регина заметила это - периодически оглядывала зал, словно ища кого-то. Когда до нее дошло, кого ищет Эмма, Регина почувствовала, что краснеет. Вчерашнее происшествие во всех красках встало у нее перед глазами, и она поспешно отвела глаза, пытаясь сосредоточиться на том, что говорил Робин.

Неожиданное преображение Эммы стало потрясением для всех. За всю жизнь она не получала столько комплиментов, сколько за этот вечер - а уж Густав так и совсем сходил с ума от счастья. Когда пришла пора ужина, Эмма незаметно взглянула на Регину - та танцевала с Робином. Регина даже не заметила ее, никак не отреагировала на платье и казалась такой безмятежно счастливой, кружась в объятиях мужа, что в груди у Эммы жгло от ревности. Она никогда еще не пила столько шампанского, не слышала столько слов в свой адрес, не была такой несчастной и счастливой одновременно. Вокруг кружились люди, бессмысленные разговоры, смех, потные пальцы, запах начищенных сапог и сигарет, потом они садятся за длинные столы - Регина где-то на другом конце, даже не поймать взгляд, - и полковник говорит тосты, сожалеет, что не прибыл Геббельс, <i>он приболел слегка</i>, потом все едят и пьют, и почему-то все это мало остается в памяти Эммы... Она помнит, что мысли о Регине куда-то уходят, и она танцует с какими-то мужчинами, слушает их комплименты, потом целуется с Густавом на балконе, потом Руби - усталая и трезвая Руби, которая вообще не выпила ни глотка, ведет ее в дамскую комнату освежиться, исчезает куда-то, будто испаряется, и тут Эмма резко трезвеет - дверь открывается и входит мадам Миллс.

Эмма сидит на низком пуфике, привалившись спиной к стене - поза не слишком сексуальная, но она устала от этого платья, от притворного смеха, от того, что та, ради которой она все это делала, даже не реагирует на нее - и когда Регина, удивленно приоткрыв рот, останавливается на пороге, пьяная Эмма насмешливо закидывает ногу на ногу:

- О, мадам Локсли... рада приветствовать...

Время давно за полночь, и Регина мечтала увести Робина домой еще час назад, но офицеры затеяли штос, а Робин, когда выпивал, становился азартен. Впрочем, она могла бы уехать и сама, но что-то останавливало ее, не давало покинуть прием.

- Добрый вечер, - цедит Регина сквозь зубы.

Она не собирается разговаривать. Ей нужно только поправить макияж - в зале чертовски душно, и влажная кожа невыносима... Весь этот вечер невыносим, и эта девушка невыносима... и зачем она только приехала в Париж?

Эмма, ожидавшая чего угодно, но не равнодушного презрения, гордо выпрямляется на своем пуфике.

- И все? А как же комплименты моему платью? Ведь это вы его сшили... Да еще и без примерки...

Регина,стоящая лицом к зеркалу, бросает на Эмму быстрый взгляд. Пуховка в ее руке замирает... но лишь на мгновение... такого язвительного тона у Эммы она еще не слышала никогда.

- Как? - Эмма встает. - Как вам удалось так угадать?

<i>Она не так уж пьяна</i>, подумала Регина, глядя на скрестившую руки Эмму. <i>Но что-то в ней изменилось.</i> Что-то опасное сверкало в серых прищуренных глазах.

- Опыт, - коротко отрезает Регина и опускает руку с пудреницей.

Эмма смеется,громко и оскорбительно равнодушно. А потом, отсмеявшись, говорит так серьезно и тяжело, сверля Регину взглядом:

- Зачем вы его сшили вообще?

И тут наступает тишина. Потому что сказать можно много всего - и все будет ложь. Потому что Регина вдруг опускает глаза, словно ища внутри себя что-то, и никак не может найти.

И это мгновенное замешательство было ошибкой. Если раньше Эмма еще сомневалась, думала, стоит-не стоит, если сквозь пелену шампанского ей мерещилось, что она круглая дура и все себе придумала, то теперь вдруг ей стало ясно - разговаривать не о чем. Бывают в жизни такие моменты, когда два человека, оказавшись наедине, пытаются что-то произносить, какие-то глупые слова, изображать что-то, мешать сами себе... И так длится долго, пока один из них - а может, оба сразу, не понимают, что говорить не нужно. Слова лишь мешают, они ничего не строят, слова - камни, слова рвут сердце влюбленного, лишают гордости, увлекают в бездну, они как печать, как оползни, как горсть песка в ладони... И они лишние, сейчас и здесь, где двое стоят друг рядом с другом и пытаются обойти извечный закон бытия...

Эмма покачала головой, глядя, как молча Регина теребит в руках пудреницу. Потом, едва шевеля губами,спрашивает, и ее слова, почти шепот, звучит как колокол в ушах Регины:

- Если вы сейчас скажете уйти, я уйду, и больше никогда не появлюсь. Вы хотите этого?

Сердце медленно замирает в груди, а воздух становится горячим и влажным. В ушах у Эммы гудит так,будто ее кто-то глушит.

Регина медленно поднимает голову, и следует невыносимая пауза, после которой она говорит:

- Нет, я не хочу.


       
========== Часть 10 ==========
        <b>Предупреждаю - много РедЧарминга</b>



<right>Не вырывай же руку!

Мне её ласк сегодня не надо.

Мне довольно её касаться.

Мне довольно чувствовать тяжесть

её набухшей любовью и мощью,

её непокоренной и гордой,

только мне одной покорной

твоей десницы,

твоей горячей

тяжесть

чувствовать снова и снова…

</right>

Как только раздается щелчок закрывшейся двери, Эмма резко вскакивает с места. У нее и так дрожат руки, а в голове какой-то шум, а тут еще Густав с его утренними глупостями и Мэри Маргарет, которая последнее время становится все более наглой - приходит, когда ей вздумается, громко гремит кастрюлями, пробуждая Эмму от тяжелого утреннего сна, а если Эмма робко и рассеянно делает ей какое-нибудь замечание, не отвечает ничего, но выражение ее лица говорит само за себя, и частенько, кладя в рот первый кусок пищи, Эмма обнаруживает там волос или излишнее количество соли. С Густавом, понятное дело, ничего подобного не происходит.

Но Эмме не до того. Она едва замечает присутствие Мэри Маргарет, и если еда пересолена, просто отставляет ее в сторону, потому что на самом деле есть ей совсем не хочется. Она с трудом заставляет себя проглотить хоть кусок, прежде чем недовольная Бланшард забирает тарелку и демонстративно хлопает дверцами шкафа. Эмма ждет, чтобы она ушла, но француженка даже не думает спешить - как будто нарочно начинает снова протирать и без того чистую плиту или надраивать блестящие кастрюли и чугунки. И тогда Эмма уж не выдерживает - входит в светлую, слепящую чистоту кухни и говорит, не глядя на Мэри - последнее время она вообще ни на кого смотреть не может:

- Мэри, вы свободны на сегодня...

А Мэри Маргарет всегда делает вид, что не услышала, хотя она прекрасно понимает по-немецки - оборачивается, и глаза у нее чернее змеиных зрачков, а на губах улыбочка:

- Pardon?

- Можете идти, - самообладания Эммы не хватает на такие длинные фразы, и она злится, но понимает - сорваться на Мэри выдаст ее гораздо больше, нежели бы она просто сказала правду. И она, нервно закусив губу, смотрит куда-то в окно, умоляя проклятую француженку, чтобы та не упиралась и просто ушла.

И Мэри, кинув черный взгляд на ее сцепленные в замок белые пальцы, уходит, хлопнув дверью несколько сильнее, нежели этого требуют приличия.

И начинается отсчет. Эмма смотрит на часы, каждые пять минут - стрелка безжалостна, она не хочет, ну никак не хочет ползти вперед, а за окном такой серый день, такие скучные, одинаковые дома, прохожие - все как один пришибленные войной, разрухой, оккупацией, и совершенно нечего делать. Ей нужно продержаться до пяти...

И она берет какую-то книгу, читает, не понимая слов, заставляет себя читать, потом понимает, что книга-то на французском... Берет другую - немецкую... Открывает наугад - стихи... Никогда не любила стихи...

Помимо воли глаза цепляются за стихотворение:

                    <center>То, что я на земле,

                    то, что я - это темная, узкая улица,

                    это скользкий холодный чулан,

                    вечно запертая тюрьма, -

                    не сможет никто отрицать.

</center>

Эмма бежит. Она почти бежит, поскальзываясь на камнях тротуара, мимо лавочников, расталкивает прохожих, оглядывающихся на нее, рвет на себя латунную ручку тяжелой двери.

Нет, не так.

Она не бежит. Она идет, пряча глаза в воде Сены, пряча лихорадочно трясущиеся руки в карманы пальто, ее плечи прямые и гордые, она идет по делу - пусть это дело страшнее всех смертных грехов. На часах пять...

_______________________________________________________________________________



Она выходит из деревянной тяжелой двери парадной роскошного особняка на Парламентской улице. Этот особняк – один из тех, что строились на века: серый мрамор и золотая лепнина. Двадцать четыре года здесь располагался отель «Таджесс», но пришли немцы и превратили его в жилье для богатых и привилегированных, и именно сюда переехала Регина после приезда Робина в Париж. Внутри все осталось таким же, как было во времена отеля - длинные коридоры с красной ковровой дорожкой, теперь, правда, потускневшей от множества ног, коричневые двери с номерами, громадный вестибюль, в котором на смену портье пришел консьерж - безразличный и не имеющий возраста, знающий всех в лицо, смотрящий на Эмму своим полуравнодушным-полупроницательным взглядом, когда она входит и, явно смущаясь, кивает ему, пытаясь быстрее пройти мимо... Она приходит сюда раз в неделю, худая девушка в черном пальто, якобы на примерку к одной из самых известных модисток оккупированного Парижа. Спустя три часа она сходит по ступенькам вниз, с горящими щеками и опущенными глазами, бесшумно выходит, прикрывая дверь с таким тщанием, как будто от этого зависит ее жизнь. И в холле опять становится так тихо, что слышно, как летают мухи. Уже март, грязные улицы полны жизнью - текут ручьи, молодые воробьи шумными стайками перелетают с места на место, мальчишки и девчонки пускают в канавах кораблики. Грязный весенний Париж с его морозными ночами и ленивыми мокрыми днями, капель в водосточных трубах, вздувшаяся мутная Сена с ее полуразрушенными барками и невесть как уцелевшими художниками на ее берегах, маршал Ней в обрамлении голых сучьев на бульваре Монпарнас, залепленные бумагой окна домов, грязные башмаки прохожих...

Волосы Эммы отросли до того, что закрыли половину шеи, и она стала стесняться их, убирать под шапочку или шляпку. Она мало что помнит из той весны, слишком много всего происходило, хотя внешне не происходило ничего. Густав пропадал на работе, Мэри Маргарет каждый день становилась все злее и безразличнее, Руби полностью растворилась в своем романе с Дэвидом. Она давала ему деньги, которые он брал с неохотой, дарила дорогие подарки, а он все также выставлял лампу на подоконник и принимал ее в своей каморке, правда, портрет так и не дописал... Эмму все это не волновало. Она жила от четверга до четверга, даже не считая дни, а как будто впадая на семь дней в состояние анабиоза - ее тело делало то, что должно было делать, ходило, ело, ложилось спать, говорило, и ей даже не было больно - она вообще ничего не чувствовала, словно внутри лежал кусок льда вместо сердца, и она спокойно отдавала свое тело Густаву, изображала наслаждение - теперь она научилась осознавать, как нужно притворяться, потому что познала разницу, терпела грубость Мэри Маргарет, потому что ей было плевать, что она там бормочет, издалека до нее доходили новости с фронта - Сталинград, большие потери немецких войск, Курская дуга, союзники, страны Оси... Участились облавы на евреев и комендантский час перенесли на более раннее время... Густав часто приходил злой, рассказывал, что начальство волнуется, дела на фронте идут хуже, чем рассказывают в газетах, правительство привирает ради общего блага... Но Эмма мало что слушала... Ее вообще больше ничто не волновало. Прошлое, настоящее и будущее сузилось для нее до четырех стен и потолка, и лица напротив, и жеста, которым Регина откидывала волосы ото лба. И глаз, которые смотрели куда-то дальше и глубже Эммы, куда-то в древнюю мудрость веков, куда-то за пределы Вселенной, в которой бесновались, мучили и убивали друг друга крошечные жалкие людишки...

Вот она, дверь. Ключ тихо входит в замок. Темный коридор и ветви деревьев в окне, раскачиваются в странном танце. Жидкое стекло окон. Она щелкает выключателем. Никого. Идет по коридору, медленно ведя рукой по обоям, ощущая, как руки наполняются ожиданием прикосновения... Она идет в темноте, ориентируясь в ней так же уверенно, как если бы все было залито светом. Заходит в последнюю комнату. Смотрит на кровать. Потом раздевается так медленно, словно на краю шелкового покрывала лежит в небрежно-выжидающей позе молодой, прожигающий ее взглядом любовник и ждет, когда она станет нагой. Потом она идет в ванную комнату, а когда выходит, то видит красивую женщину, сидящую на постели. На ней пальто и шляпка, руки, освобожденные от перчаток, лежат на коленях. В карих глазах горит насмешка и что-то еще - ожидание, приправленное горечью. Она курит сигарету. Они смотрят друг на друга.

- Ты давно пришла?

- Нет, недавно.

- Хорошо.

- Что хорошо?

Она садится рядом. Никто не отнимет у нее четверг и пять часов вечера. Регина всеми правдами и неправдами сделала третий ключ, боялась, что кто-то узнает, начнет задавать вопросы - зачем ей запасной комплект. Робина уже неделю как увезли на строительство моста под Париж. Никто не придет. Это лучшее на свете ощущение - сидеть вот так рядом и знать, что <i>никто не придет</i>. По крайней мере, на эти три часа. Она целует подставленные губы, осторожно, едва касаясь, кладет руку на бедро, виднеющееся в вырезе расстегнутого пальто.

Они смотрят друг на друга, ласково глядят друг друга по лицу.

- Господи, кажется, что мы не виделись целую вечность.

- Да, целую вечность…

- Как дела?

- Брось… - насмешливо улыбается пришедшая из дождливого вечера четверга женщина, - тебе это важно?

И через три часа она уйдет - встречать Густава, есть бурду, приготовленную Мэри Маргарет, и так будет продолжаться до тех пор, пока не пройдет неделя и они снова не окажутся рядом, пока не будут лежать, чувствуя друг друга всем телом, и так, словно больше ничего нет.

Они лежат, касаясь губами, и шепчут, словно кто-то может подслушать их. Они обе любят, чтобы свет был выключен, чтобы не разобрать, где руки, а где ноги, чтобы не видеть, а только чувствовать – и тогда усиливаются ощущения. Это каждый раз как в первый – и нет насыщения этому голоду, и каждый четверг они сплетаются в такой неразделимый клубок, что, кажется, нет силы, способной разорвать его, и все-таки она есть.

- Ты здесь, - повторяет Регина, и больше ничего не говорит, да и Эмма просто не может выразить словами то, что она чувствует. Она лишь целует, пытаясь сдержать себя, не стиснуть Регину крепче, не оставить на ней следов своего жадного желания...

Улыбка скользит по губам. Сколько счастья могут излучать женские глаза? Эмма тонет в нем каждый четверг, а скорее купается, как в благодатном и очищающем бассейне, где есть только живительное тепло и лечебная жадность обладания.

Переплетаются руки, один поцелуй перетекает в другой, и нет сил оторвать губы ото рта другого человека. Исступленные ласки переходят в более спокойные, потом – опять лихорадка, опять все, что копилось неделю, выплескивается наружу, и пламя горит еще сильнее, сильнее. Они никогда не пользуются никакими приспособлениями, для них радость – в них самих, эта радость внезапно настигла обоих, и она не исчезает.

А потом они лежат в этой комнате, обнимая друг друга и чувствуя, как сладко соприкасаются соски и ноет внизу живота, и шепчут, ощущая дыхание на губах как еще одну разновидность ласки.

- Тебе хорошо?

- Да.

- Почему ты говоришь шепотом?

- Чтобы не спугнуть.

- Что?

- Тебя.

Она целует ее.

- В прошлый раз…

- Что?

- Со мной что-то произошло.

- В каком смысле?

- Знаешь, я… Я вернулась домой и вдруг поняла, что…

- Что?

- Что хочу тебя так же, как и до того.

Улыбается.

Женщины обнимаются крепче, пальцы их переплелись. Она кладет голову на нежную грудь.

- Ты спала с ним в этот раз?

- Нет.

- Не смогла, - добавляет она.

Рука гладит ее по щеке, зарывается в волосы, касается рта.

- Ты такая красивая.

- Я тебе сразу понравилась?

- Сразу. С первого взгляда. Но знаешь, когда я поняла, что… хочу тебя?

- Когда?

Она нависает над Региной и смотрит в лицо, почти касаясь губ.

- На тех скачках... Ты сидела, и я могла видеть тебя сзади. Я внезапно увидела... в общем, ты сидела, слегка наклонившись, и я увидела, - она заводит руку ей за спину и осторожно дотрагивается до косточки, выступающей у основания шеи, - вот это место, такое беззащитное, уязвимое. И я захотела поцеловать его.

Глаза блестят в темноте. Она наклоняется и проводит языком по губам лежащей перед ней женщины.

- Уже почти семь...

- Я бы хотела проснуться утром и увидеть тебя рядом.

Она опускает голову и касается языком впадины у горла.

- И я бы тогда… Ты дрожишь.

- И ты бы… что?

- Ты дрожишь? Почему?

- А ты не догадываешься?

Еще ниже – руки ложатся на грудь и ласкают ее. Язык скользит по гладкой коже.

- Я бы целовала тебя все утро... так, как тебе бы захотелось... делала бы все, что тебе захотелось...

Руки опускаются на плечи. Она целует живот, короткие волосы рассыпаются, накрывая ее лицо. Регина запускает пальцы в белокурые пряди, что-то невнятно произносит.

- Ты любишь так, да?

- О господи, да.

- Тебе нравится, когда я делаю так?

- Да. Да.

Она водит головой так, чтобы волосы прикасались к разгоряченной коже. Целует пах, нежные места у сгибов ног. Слышит стон и улыбается.

- Мне кажется, я всю жизнь мечтала прикасаться к тебе вот так...

Она опускается ниже, к ногам, целует ступни, маленькие косточки у щиколотки.

- Когда я увидела твои родинки. Вот здесь. И здесь. И у колена. Я захотела их все перецеловать. Каждую в отдельности.

Она двигается вверх, потом поднимает голову и встречается с лихорадочным взглядом. Кладет руку на нервно поднимающийся живот.

- Я… мне никогда не было ни с кем так хорошо.

- Мне тоже.

- Я вообще не думала, что можно кого-то так хотеть.

- Поцелуй меня.

Резко звонит будильник на столике с региниными швейными принадлежностями. Обе синхронно поднимают голову.

- Уже?

- Кажется, да.

И вот она опять на улице, тело медленно сковывает спокойствие, и больно только первое мгновение,а потом - пустота, как будто кто-то разом вводит в сердце новокаин, и Эмма уже спокойно идет по улице, чуть ли не думая о покупках для дома, забыв о губах и руках Регины. Это привычка, за три месяца она стала крепкой и привычной, как пальто, которое носишь изо дня в день, не думая о нем и не тревожась о его значении в твоей жизни...

Странные отношения - они никогда не говорят о будущем, не строят планов, не обсуждают, что им делать.В тот первый раз,когда Эмма пришла к Регине, пришла, дрожа от непонятных пока чувств, когда стояла на коленях, сама не понимая, как на них оказалась, уткнувшись лицом в живот женщины, умоляя о чем-то, чего сама не осознавала, и вдруг почувствовала, как Регина тяжело опускается рядом с ней, встает, как и она, на колени, на холодный щербатый пол, касается ее лица ладонями, целует теплыми мягкими губами, а потом она помнит все урывками, будто ее кто-то оглушил, помнит настойчивые прикосновения и невыносимый жар, смущающие руки и полное отсутствие границ, словно с нее разом сняли все оковы и не нужно больше притворяться. И с тех пор Регина остается все такой же - на приемах и редких встречах в кругу высокопоставленных лиц она холодна, небрежно приветлива и высокомерно брезглива, она ни словом, ни взглядом не дает понять Эмме, что что-то вообще происходит между ними, она как будто вообще не замечает Свон, и только в четверг, день "примерок", как думают все окружающие, Регина становится собой - и когда Эмма склоняется над ней, вглядываясь в запрокинутое лицо, ей на миг кажется, что она понимает женщину, которую любит до умопомрачения, до беспамятства, и она целует ее, пытаясь передать все, что чувствует, телом, и только иногда, в перерывах, Регина что-то говорит, хотя обычно она молчалива, насмешлива и даже цинична, и Эмме сложно преодолеть чувство, что ее просто используют, хотя она понимает - Миллс незачем получать от нее то, что с избытком готовы были предложить ей десятки других.

И проходит жаркое лето, лето 43-го года, лето, когда Робин, закончив строительство моста, проводит много времени дома, и четверги отменяются, и лишь иногда им удается вырваться, убежать куда-то на остров Ситэ и побыть там вдвоем, выпить бутылку вина, и украдкой подержаться за руки, как воришкам, которые укрывают награбленное, как преступникам, которым некуда идти, кроме как друг к другу...

И заканчивается 43-ий год, волосы Эммы снова отрастают, немцы бомбардируют Гамбург, Италия безуспешно пытается освободиться от оккупации, открывается второй фронт... Уже тогда всем становится ясно - война будет продолжаться, но победа немцев не предрешена, силы вермахта слабеют, и Густав все чаще остается на работе, офицеры много пьют, ходят злые, потому что сверху им подкидывают все новые приказы, чистки и аресты продолжаются с новой силой, и Руби смертельно боится за Дэвида, а Эмма почему-то боится за себя... В Рождество они с Густавом идут в театр, поет какая-то дива, но Эмма ничего не понимает в опере, она смотрит украдкой на высокую прическу Регины, сидящей в партере, и одновременно с диким желанием оказаться с ней наедине ее пронзает общее для всех парижан в то время чувство - ощущение грядущей катастрофы... И улыбки, и смех, и опера, и наряды дам, и скверное вино в бокалах - все отдает горечью, будто уже понятно, что закончится все грандиозным крахом, и кто знает, какая беда постигнет утлую лодчонку судьбы Эммы Свон...

Наступает 1944 год.

0

8

Он толкает ее к стене. В сумерках его силуэт четко вырисовывается и кажется огромным. Он заслоняет собой кроваво-красный очерк солнца. Ей страшно.

- Не трогай меня, грязная скотина, - шепчет она.

Он резко смеется прямо ей в лицо и придвигается ближе. Могучие руки упираются в обшарпанную стену рядом с ее лицом. На губах она чувствует его дыхание. Вдруг она понимает, что ноздри ее раздуваются. Она жадно втягивает его запах.

- Не делай вид, что тебе этого не хочется, - язвительно произносит он, и рука его движется вниз. Она пытается проскользнуть под его рукой, но он хватает ее за горло. Не сильно, но достаточно для того, чтобы удерживать на месте. Она ощущает, как под его пальцами отчаянно бьется ее пульс.

Рука продолжает движение вниз.

- Я закричу.

- Кричи, никто не услышит.

Он прав.

- Да и если услышит, то пока прибежит, я успею задушить тебя, - шипит он.

Она задыхается от ненависти и желания.

- Русский ублюдок.

Он резко рвет вверх ее тонкую юбку, и его пальцы, проследив линию бедра, принимаются нащупывать край белья.

- Этот русский ублюдок сейчас будет лапать тебя, - шепчет он ей в волосы, - каждый дюйм твоего белого чистого тела… готовься, кошечка, ты получишь все сполна… и я не отпущу тебя, пока ты не будешь раздавлена окончательно…

Его рука находит, наконец, край шелковых трусиков и скользит внутрь. 

- Нет, пожалуйста, нет…

- Я буду трогать тебя, как пожелаю… - шепчет он, и от его слов внутри ее разворачивается пламя. Она уже не чувствует ничего, кроме жгучего голода. Да, ей хочется, чтобы он трогал ее, и от этого она еще сильнее ненавидит его.

- Сволочь, скотина, грязное животное, пусти меня…пусти…

Но он не слушает. Его пальцы ложатся на ее промежность, и она резко втягивает воздух.

- Пожалуйста, Дэвид, - молит она, ощущая только одно – что сейчас у нее не останется сил даже просить.

Он отстраняется, чтобы посмотреть ей в лицо. Руби бледна, как покойник, в глазах стоят слезы. Греховно прекрасные губы искусаны в кровь.

- Ты умоляешь?

- Да-да, я умоляю, прекрати… отпусти меня… прошу… Дэвид…

Его губы кривятся в усмешке, акцент становится еще заметнее.

- А мне плевать на твои мольбы и просьбы...

И его палец скользит внутрь нее. Она громко задыхается и стонет от наслаждения.

Он теряет голову. Продолжая сжимать ее горло, утыкается в растрепавшиеся волосы, а рука его продолжает движение. Уже два пальца входят в ее тело. Она прерывисто стонет. Ему кажется, что он трогает огонь.

- Прошу тебя.

…Но она уже не знает, о чем просит. Дэвид чувствует, как его член пульсирует, готовясь к разрядке. Он перестает душить ее, и ее руки взлетают вверх, чтобы обвить его шею. Он жадно прижимается к ней всем телом, а она трется об него, пока пальцы делают свое дело. И только когда он ощущает, как она стискивает его внутри себя, он со сдавленным звуком кончает прямо в штаны.

Ее хриплое дыхание отдается у него в ушах. Не осознавая, что он делает, он поднимает руки и обхватывает ее лицо.

- Ты такая красивая, - шепчет он перед тем, как впиться в ее рот. Он ждал сопротивления, но его не последовало. Он ждал удара, но она не противилась. Он как будто слизывает с ее губ огонь, а она покорно отдается ему. Грудью он чувствует каменно-твердые соски, упершиеся в его рубашку. Не прерывая поцелуя, он поднимает ее под бедра и раздвигает ей ноги. Тонкие трусики, разорванные на две части, летят на пол. И прежде чем она успела понять, в чем дело, он уже погружается в нее, пронзая насквозь. Она кусает его губу, и кровь наполняет рот. Она кричит, но он заглушает ее крик поцелуем с привкусом крови. Он делает только два коротких беспомощных рывка, и тут же оба кончают во второй раз.

Обессиленно прижимая ее к себе, Дэвид валится на пол. Он все еще находится в ней, и она не сопротивляется. Он не хочет, чтобы она говорила, не хочет говорить сам. То, что он испытал, всегда похоже на смерть. И каждый раз так, каждый чертов раз, когда Руби приходит, хотя он ее не зовет...

Ее тело лежит сверху, а плечи ходят ходуном. Она плачет. Несмотря на всю свою ненависть, Дэвиду становится ее жалко. Никогда ни с одной женщиной он не испытывал такого наслаждения, и ни одну женщину ему не хотелось унижать и мучить так, как ее. Но ее худенькие плечи трясутся, а влага просачивается сквозь рубашку Дэвида. Он не знает, почему она плачет. Инстинктивно он обнимает ее, и она вдруг застывает на месте. Потом поднимает голову и взглядывает на него. Его член все еще в ней, и когда их глаза встречаются, он снова начинает твердеть внутри ее тела.

- Это изнасилование, - слабым голосом говорит она.

- Ты ведь хотела этого, - возражает он.

- Ты знаешь, что я тебя ненавижу?

- Да.

И, помолчав, добавляет:

- Ты пахнешь, как летние яблоки.

Что-то изменяется в глубине ее ясных глаз. Она облизывает губы.

- Ты все еще во мне.

- Мне нравится быть в тебе.

Его руки прокрадываются под юбку, задирают ее и грубо обхватывают нежные ягодицы.

- Ты чувствуешь?

- Да, - шепчет она.

- Что ты чувствуешь? Это чувствуешь?

Он делает резкий толчок. Она вскрикивает.

- Тебе больно?

- Да, мне больно, - шепчет она, прижимаясь к нему теснее, утыкаясь лицом в шею. Он чувствует на губах шелковые легкие волосы.

Он двигает бедрами еще сильнее. Затем перекатывается, придавив ее к земле.

- А так больно?

- Да, боже, да… сильнее… сильнее…

- Сука, дрянь, стерва…

Он целует ее мокрые от слез глаза, идеальные брови, упрямый распухший рот.

- Как я ненавижу тебя, - шепчет она, отзываясь на каждое движение его тела сладкими покачиваниями бедер.

- Да, ненавидь меня… грязная бешеная сучка…

Он языком ласкает ее рот, шепча ругательства вперемешку с нежными словами, раскачиваясь на ней, пока сдерживаться становится невозможно, и он, закричав, не изливается в третий раз.

Позже Руби сидит у окна, глядя на свой недописанный портрет. Прошел уже год с тех пор, как началась ее связь с Дэвидом, и она давно признала - она любит его гораздо сильнее, чем он ее, но она не может отказаться от этого волнующего и пугающего приключения - приходить сюда и отдавать ему свое тело, отдаваться как последняя проститутка, делая все, что он ни попросит и все, чего ему только захочется, и он обращается с ней все грубее, все презрительнее, а она молчит и терпит, лишь бы он не прогонял, лишь бы быть с ним, пусть так, пусть скрываясь и чувствуя себя потаскухой...

Он пьет кофе, глядя куда-то в пол, полуобнаженный, прекрасный, как греческий бог, и Руби любуется им, и между бедрами у нее до сих пор влажно после их дикого соития, и его мрачное лицо пока не злит ее, она только что утолила жажду и теперь может перейти к делу.

- Дэвид?

- Что?

Говоря это, он даже не смотрит на нее. Первое время Руби пыталась строить какие-то планы, терзала его и себя признаниями и выпытывала что-то про его прежнюю жизнь... Он прогнал ее, заявив, что ему не нужна сварливая жена и пусть она больше не приходит, потому что в постели все хорошо, но терпеть эти приставания вне ее он не намерен. Руби продержалась две недели, а потом пришла снова - похудевшая, с ввалившимися глазами, встала на колени, умоляя взять ее, умоляя позволить ей доставить ему удовольствие... И он пустил ее обратно, как собачонку, нагло и пошло усмехнувшись:

- Что, зудит в одном месте, дорогая?

Но она стерпела и это... Она вообще поняла, до какой степени унижения может дойти от любви к человеку. А пропасть ее унижения оказалась бездонной и бесконечной. Вот и сейчас, говоря с ним, она чувствовала его недовольство - неужто боится, что она взялась за старое?

- Я говорила с Эммой...

- И?

- Ее муж Густав, он высокопоставленный офицер, ты знаешь, да?

- Да... И что?

Руби вздыхает, садится, скрестив обнаженные ноги, лицом к нему. Дэвид морщится:

- Ради бога, оденься, с улицы все видно...

И она слушается, встает, берет сорочку, надевает ее и теперь уж опускается на диван рядом с ним. Голыми ягодицами она чувствует шершавую поверхность дивана.

- Густав сказал ей, что на фронте дела все хуже, настроение среди СС тревожное и скоро пойдут облавы... Их будет много, они собираются прочесать весь Париж в поисках нелегалов...

Дэвид резко ставит чашку на стол. Руби вздрагивает.

- Мне нечего бояться, - заявляет он. - Я не еврей.

- Ты русский, - Руби кладет руку ему на бедро, но он встает, стряхивая ее ладонь. Он в бешенстве, и Руби невольно вжимается в спинку дивана. Один раз ей уже залепили пощечину - когда она пыталась вызнать что-то про его прежнюю любовницу, о которой он вскользь упомянул.

- Ну и что? У меня хороший паспорт, его делали наши подпольщики... И вообще к чему все это?

Руби качает головой.

- Ты не понимаешь... Их не будет интересовать паспорт. Они его даже не посмотрят, даже не станут разбираться. Ты не немец и не француз, говоришь плохо и все знают, что ты русский. Они придут и просто заберут тебя в Дранси... А там... там...

Дэвид стискивает кулаки, поворачиваясь к ней.

- И что? - почти кричит он. - Что, по-твоему, я должен делать?

Руби качает головой.

- У меня есть один вариант, который я могу тебе предложить. Любовь моя, только выслушай спокойно...

- Не называй меня так, - с отвращением говорит Дэвид, отворачиваясь и закрывая большими ладонями лицо. Он измучен, но она не знает чем, не может помочь и поэтому просто встает, чтобы обнять его:

- Я и правда люблю тебя...

Но он отбрасывает ее руки, отступая, мотает головой:

- Нет, не говори мне этого... ты просто немецкая шлюха, ты просто пользуешься тем, как хорошо я тебя трахаю... не надо говорить мне про любовь...

Руби глотает горькую слюну.

- Пусть я немецкая шлюха, но я люблю тебя, - твердо говорит она. - И я могу спасти тебя, Дэвид... Могу!

- Ладно, - он отходит к стене, опирается на нее спиной, скрещивает руки на груди. - Что ты предлагаешь?

- Есть вариант, которым пользуются евреи уже много месяцев. В квартале Марэ живет женщина, она переправляет всех в деревню. Раз в неделю приезжает подвода с продуктами - овощи, куры, гуси, мясо и прочее... Так вот она кладет человека на телегу, засыпает соломой и мусором и вывозит из города. Пока что никто еще не попался, солдаты не очень-то копаются в гнилых объедках, а именно это ее муж увозит из Парижа - как бы под видом удобрения или чего-то там... Короче говоря, за деньги они сделают это, они увезут тебя и спрячут.

- И что я буду делать в той деревне?

Руби шепчет, оглядываясь, как будто кто-то может ее услышать:

- В той деревне подпольный отдел Сопротивления. Они по реке вывозят людей на неоккупированные территории...

И замечает, как вспыхивают вдруг глаза Дэвида, который наклоняет голову, вслушиваясь в ее слова.

-  Я дам тебе адрес той женщины, любимый, дам денег и ты сможешь уехать... Но это нужно делать скорее, пока СС не опомнилось... Если война будет проиграна, то они сожгут город и не оставят здесь ни одного не-немца... Ты понимаешь, что с тобой будет?

Он кивает, сглатывает медленно и трудно и на миг вдруг становится тем Дэвидом, которого она полюбила, когда впервые увидела его в кафе...

- Я могу подумать над этим...

Руби, уже ничего не боясь, подходит к нему, преодолевает сопротивление, обнимает, ощущая тепло его тела и бешеный стук сердца в груди. Он на секунду позволяет ей расслабиться, а потом мягко, но твердо отстраняет.

И говорит, глядя прямо ей в глаза:

- Есть кое-что, чего я тебе не сказал, Руби...

От неожиданности - по имени он практически никогда ее не называет - Руби не сразу понимает, что надвигается конец ее мира, темный и неотвратимый, и она просто стоит, глядя, как он опять подходит и берет ее руки в свои, нежно и ласково, как будто хочет встать на колени и предложить руку и сердце.

- Я не сказал тебе кое-что важное о себе... Я женат, Руби... Я женат и приехал в Париж для того, чтобы быть рядом с ней...

Ослабевшие, тяжелые кисти Руби обмякают в руках Дэвида. Язык во рту как огромная сухая змея - ворочается, ворочается, пока не складывает нужные слова:

- И кто она?

- Она француженка, Руби... Француженка и... еврейка...


       
========== Часть 11 ==========
        <b>Примечание - глава получилась флаффная, но таков уж замысел. Развязка близка.</b>



- Знаешь, я никогда не любила весну, - говорит Эмма, сидя на корточках перед прудом в Тюильри и бросая в зеленую воду кусочки серого черствого хлеба, чтобы утки, которых теперь осталось совсем мало, могли подплыть и схватить их. На ней юбка, ботинки и толстый вязаный свитер. Волосы небрежно стянуты в хвост.

Очень сыро и холодно, март в Париже слишком промозглый, слишком туманный для того, чтобы не желать сидеть в любой момент дня перед жарко натопленным очагом. Но даже у жен нацистов и даже у прославленных модисток почти не осталось дров - в оккупированном, погрязшем в слухах и предчувствиях городе приходится ломать старую мебель, жечь книги или за бешеные деньги покупать у жадюг из деревни тонкие связки полусырых щепок.

- Правда?

Регина сидит на скамейке, закинув ногу на ногу и выглядит старше, чем есть на самом деле... Сегодня что-то происходит внутри нее, что-то непонятное Эмме - будто она стала совсем чужой и незнакомой... Она довольно сильно похудела за последний год - черты лица обострились, стали как будто еще прекраснее, и в то же время ее лицо напоминало Эмме брошенный в разгар битвы королевский фрегат - его покинули величавые офицеры и бравые моряки, а флаг, гордо развевавшийся на мачте, болтался, как тряпка, лишенный поддержки морского ветра... Эмма видела это лицо искаженным от страсти, злым, веселым, грустным - но таким пустым и потерянным - впервые... И она задает себе вопрос - что же будет дальше с ними в этом непонятном мире, где все перевернуто с ног на голову?

- А сейчас мне все кажется другим. И небо, и даже эти голые противные деревья. Неужели однажды появятся листья? Кажется, что этого никогда не будет, и все же я никогда еще не была так уверена в том, что весна придет, как в этом году...

- Просто мы счастливы, - спокойно улыбается Регина, но глаза у нее грустные.

Эмма бесконечно долго смотрит на нее. <i>Как можно вообще говорить такое? Как у нее повернулся язык? Счастливы?</i>

И вдруг помимо своей воли она произносит, глядя на спокойное и светлое лицо Регины:

- Я тебя люблю...

А та, очнувшись от глубокой задумчивости, вдруг улыбается облегченно и грустно:

- Я знаю, Эмма...

Это не тот ответ, который ждет Эмма, но почему-то ее ни капли не оскорбляет, что Регина не признается ей в любви. Она видит - что-то мучает женщину, что-то не дает ей покоя, и она отряхивает ладони, подходит, садясь рядом, смотрит на профиль своей любовницы. Та закуривает дрянную сигарету - других сейчас нет - морщится, снимая с нижней губы прилипшую табачную крошку (опять забыла мундштук дома), потом внезапно говорит:

- Ты когда-нибудь хотела детей, Эмма?

И ее глаза - горькие, как шоколад, подсвеченный туманным светом тусклого солнца, падающего отвесно на город сквозь кисею туч - пронзают Эмму насквозь.

- Да. Да, конечно. И сейчас хочу... А что? К чему этот вопрос?

- Если честно, - холодно говорит Регина, глядя на свинцовую воду, - я вообще никогда не понимала смысл выражение "материнская любовь - самое святое на свете чувство"... Да, мать обязана любить своего ребенка, но ведь, как ни крути, как ни пытайся уверить себя, что вы - одно целое, твой ребенок никогда не будет частью тебя, твоим продолжением... Он будет другим человеком, он сможет прожить без тебя, и в конечном итоге, он может даже ненавидеть тебя, презирать, хотя если бы ты вовремя сдвинула ноги, его бы вообще не было...

- Ты ужасно неправа. Ты так говоришь, потому что у тебя нет детей...

- Ну,конечно, - сухо бросает Регина и не глядит при этом на Эмму.

Эмма не понимает, к чему все это говорится, она садится рядом и с каким-то страхом смотрит на свою любимую, а та вдруг поворачивается и произносит безразлично, будто констатируя факт:

- Ты ошиблась... У меня есть дети, Эмма. У меня сын, его зовут Генри. Генри Миллс. Ему одиннадцать лет, и он сейчас в Америке... Я отправила его туда сразу после родов, чтобы он вырос, не зная, ни кто его мать, ни какими делами она занималась... А еще больше я не хотела, чтобы он стал как его отец...

Она не смотрит на Эмму, и хотя та, не скрываясь, хмурит брови, пытаясь осмыслить всю эту ситуацию и понять, как к ней относиться, продолжает говорить все тем же приподнятым, нарочито небрежным тоном, будто играет роль в спектакле...

- Он ничего не знает обо мне... Моя мать... я много лет не общалась с ней, я ненавидела ее за то... в общем, она разрушила мои отношения с одним человеком, и я прекратила с ней общаться... но потом я забеременела... в 30-ом году я только начинала свою карьеру, и ребенок... он мог поставить под угрозу все - положение, которого я с таким трудом достигла, уважение ко мне... а его отец... он был высокопоставленным чиновником... естественно, женатым...

Эмма с трудом выдохнула... Регина говорила вещи, которые с трудом укладывались в ее голове. Многочисленные любовники, о которых судачил весь Париж, распутная жизнь Регины - все это отступило на задний план, когда Эмма почувствовала, что Миллс принадлежит ей - душой и телом... Но так ли это было? Принадлежала ли она ей по-настоящему? Эмма никогда не интересовалась прошлым своей возлюбленной, не задавала вопросов, не искала подвоха в ее словах, не лезла в душу... А теперь, открывая ей тайны, не хотела ли Регина сказать этим, что Эмма ошибалась, закрыв глаза на богатый опыт той, с кем делила постель и общий грязный секрет?

- Он сказал, что ребенок не нужен ни мне, ни ему, а если узнает его жена и начальство, то ему конец... Уговаривал меня сделать аборт... Я согласилась и пошла в Марэ, нашла там какую-то грязную улочку, где жила акушерка - старая грязная бабка с немытыми руками... Но когда она сказала мне, как будет делать аборт, я испугалась... И сбежала... Я не хотела, чтобы она лезла в меня своими грязными руками, скоблила изнутри... И я решила рожать...

Эмма против своей воли берет из рук у Регины истлевшую сигарету - та почти не курила, только вертела ее в пальцах, подносит к губам остаток, затягивается - горький дым режет горло, но она мужественно сдерживает слезы, подступающие к глазам...

- Я долго держалась - пока не появился живот. В марте тридцать третьего я оставила эскизы своей помощнице Мадлен, чтобы она дошивала заказанные платья и уехала якобы на Ривьеру. На самом деле, я жила на ферме в Эльзасе, где и родился Генри... жила под псевдонимом, продав все драгоценности, чтобы вызвать из Америки свою тетку, оплатить ей проезд, а еще чтобы Генри ни в чем не нуждался... Моя тетка Анжела, она воспитывала меня и единственная писала мне о том, как они живут. Она и забрала Генри - я назвала сына в честь моего папы...

Эмма молчит. Услышанное как будто должно ее шокировать, но шока нет - только странная жалость к Регине, смешанная с горьким сознанием своего бессилия... Для нее нет пути назад - она любит Регину, а любовь прощает все, все терпит и всему верит. И, даже попытавшись найти в себе долю осуждения, Эмма не сможет прекратить встречаться с Региной, любить ее и желать, как никогда никого не желала... Поэтому она выбрасывает окурок и тихо говорит:

- Он знает о тебе?

Регина качает головой, и видно, что ей больно говорить об этом.

- Он думает, что его мать умерла. Так решила Кора... Кора - это...

- Твоя мать... - перебивает Эмма, и это не вопрос.

- Да. Она сказала - я воспитаю его, обеспечу ему будущее и сделаю из него члена нашей семьи, но только при условии, что он никогда не узнает, кто его мать. Я не хочу, чтобы Генри всю жизнь нес на себе клеймо сына шлюхи...

Эмма тянется к Регине, пытается положить руку ей на колено, но Миллс порывисто встает, высоко подняв подбородок и сунув руки в карманы пальто.

- Не нужно, - она словно говорит не с Эммой, а с этим застывшим под слоем тонкого тумана прудом, сонными утками и полнейшим оцепенением обезлюдевшего парка. В это сырое утро только они с Эммой нарушают его тишину негромкими голосами. - Я давно смирилась, что он не знает обо мне ничего и не хочет знать... думает, что меня нет... Главное - что он жив и спасен из этого ада...

Эмма хочет встать и обнять Регину, но что-то удерживает ее на скамье - какая-то сила, вероятно, исходящая от Регины - та не хочет жалости, понимания, любви - сейчас не хочет. Сейчас она хочет выговориться...

Проходит несколько минут в молчании, а потом женщина оборачивается. Глаза ее горят каким-то странным огнем.

- Ты замерзла? - спрашивает она. Эмма мотает головой.

- Нет.

- Пойдем ко мне? - тихо спрашивает Регина, и в ее вопросе не просто вопрос - гораздо большее - <i>ты принимаешь меня такой?</i>

- Конечно, - отвечает Эмма, вставая. Она не колеблется.

______________________________________________________________________



Почти май, и они встречаются чаще - Робина опять забрали на какое-то строительство, Густав целыми днями пропадает в Управлении, и Эмма легко может уйти из дома под осуждающим взглядом Мэри Маргарет, чтобы оказаться на Парламентской улице. За окном весна, лето обещает быть непривычно жарким, и, кажется, все уже привыкли к оккупации, к тому, что все так и будет - словно это самый обычный узаконенный и обыденный филиал ада - евреев жгут в душегубках, немцы ходят по Елисейским полям, а Эмма с Региной ложатся в одну постель при малейшей возможности... И за окном май 1944-го года...

Регина последнее время все более странно себя ведет - она непривычно бледна, и ее все время как будто что-то мучает. Вот и сейчас Эмма лежит рядом, голова Регины на сгибе ее локтя, дыхание касается бока и подмышки, и это еще одна разновидность ласки.

- Скоро все будет кончено, - вдруг говорит Регина.

Эмма открывает глаза.

- Неужели ты и вправду так думаешь?

- Конечно, - Регина молчит, потом слегка отстраняется. - Мартин говорит, дела совсем плохи...

Имя Гау режет Эмму как ножом - хотя любовница и утверждает, что с ним все кончено еще год назад, но Эмма знает - периодически Регину видят в обществе Мартина, и он кажется таким же влюбленным, как и раньше, только вот Регина на все ревнивые подколки Эммы отделывается поцелуями и смехом - <i>дескать, какие глупости, мне нужна только ты...</i> Но Эмме уже достаточно того, что Регина ложится в постель с мужем - почему-то про себя и Густава она благополучно забывает, а вынести еще связь с Гау она не сможет никогда. И поэтому, видя, как помрачнело ее лицо, Регина скользит рукой по груди, словно бы мимоходом, обнимая, но даже легкое касание заставляет Эмму вздрогнуть от удовольствия.

И, не дождавшись ответа, переводит тему:

- Ты как наркотик. С каждым разом мне нужно все больше.

- Но это все твое.

Эмма качает головой.

Регина приподнимается, смотрит на нее и касается пальцами щеки.

- Это все твое.

- Нет. Нет. Не мое.

- Что с тобой?

Эмма отворачивается, но по щекам бегут горячие полоски.

- Почему ты плачешь?

- Я не могу так.

Молчание. Регина сидит, закусив губу, потом кивает, как будто она давно знала, что этот момент настанет.

- И что ты предлагаешь?

- Ничего.

- Я ведь…

- Я просто не могу так.

- Как – так?

- Я все время думаю о тебе. Я хочу просыпаться утром и видеть тебя. Я хочу, чтобы ты была рядом. Я не могу видеть тебя так мало. Неужели ты не понимаешь?

- Я понимаю…

Эмма встает и начинает одеваться. Регина берет ее за руку, тянет обратно на постель.

- Постой.

- Может… может, нам лучше прекратить это? Может, я смогу забыть об этом?

Регина притягивает ее к себе.

- Ты не сможешь. Не сможешь. Никогда.

- Господи, зачем я приехала в Париж, зачем познакомилась с тобой, зачем, зачем?

Она целует ее руки. Душная темнота за окном. Очертания белых скомканных простынь. И два нагих тела в причудливых позах – извивающиеся, безумствующие среди осуждения и бессилия.

- Давай на следующей неделе сходим куда-нибудь...

- Куда?

- В кафе, например. Я хочу посидеть с тобой в кафе, я хочу погулять по набережной. Давай? Пока все это еще возможно, пока они варят желудевый кофе, в который кладут прошлогодние желуди и каштаны, пока по Парижу еще не ударили бомбы...

Эмма улыбается и запускает пальцы в мягкие волосы Регины. Притягивает ее к себе и сладко, долго целует, целует так, как будто она никогда раньше этого не делала, но мечтала об этом всю жизнь. Она и не знала, что бывают такие поцелуи – когда после него трудно снова набрать воздуха в легкие, когда все тело начинает дрожать.

- Хорошо, пойдем. Это ведь безопасно, да? Как хорошо, что ты не мужчина...

Регина редко смеется, но сейчас как раз такой случай...

_______________________________________________________________________________

В среду идет дождь. Витрины залиты им, словно слезы бегут по лицам продавцов и манекенам. Впрочем, это не мое сравнение, кто-то уже так говорил, кто-то сравнивал дождь со слезами, много раз. Постоянно хочется спать.

Эмма стоит под козырьком какого-то подъезда и безучастно смотрит на пенистые ручьи, бегущие по мостовым. Невдалеке мальчишки бросают камни в мутную воду Сены.

Внезапно кто-то останавливается перед ней. Она поднимает голову. Молодой офицер, лет двадцати, в форме СС, под зонтом, лицо худощавое и приятное, а на щеке - косой шрам от штыкового удара. Эмма замирает.

- С вами все в порядке, фройлян?

Она молчит, парализованная страхом и непонятным предчувствием беды.

- Фройлян?

- Что? Что вам нужно? - Эмма прочищает горло, пытаясь подавить приступ паники.

- Мне? - Он удивлен. - Ничего, просто я увидел, как вы стоите, я понял, что вы немка, и мне показалось, вам плохо... Вы опустили голову... Как будто вам плохо...

- Со мной все в порядке, - Эмма замечает Регину, идущую под огромным зонтом по противоположной стороне дороги, вдоль парапета. Регина тоже видит ее и проходит мимо, даже не остановившись.

- Я в порядке, лейтенант, - уже тверже говорит Эмма, пытаясь улыбнуться. - Я жду подругу...

- А, понятно. - Он прикасается пальцами к фуражке. - Простите за беспокойство.

- Да ничего, ничего. Вам спасибо...

Но он уже не слушает, а, широко шагая, уходит под дождь. Совсем мальчик. Интересно, а его сердце стонет по кому-нибудь так же, как и мое? А он вынужден ходить здесь, под дождем, вместо того, чтобы лежать с ней рядом, обнимать ее и чувствовать себя счастливым.

Она смотрит в ту сторону, куда ушла Регина, но там пусто. Набережная, залитая дождем, безлюдна, даже мальчишки убежали. Эмма, забыв про зонт, выбегает на мостовую, растерянно озираясь, не зная, в какую сторону кидаться. Она почти плачет - завтра вернется Робин, а это значит, больше не будет их одиночества в особняке на Парламентской улице, их шепота, который для Эммы звучит как самая сладостная музыка, поцелуев, сводящих с ума своей полновесностью и откровенной жадностью... Не будет ничего, только глупая физиономия Густава и злобный профиль Мэри Маргарет, корпящей над очередным блюдом - иногда она напоминает Эмме ведьму, которая колдует над дьявольским зельем...

Внезапно боковым зрением она видит Регину, выходящую из-за угла. Эмма бросается к ней, теряет туфлю, бежит, спотыкаясь в лужах воды, подбегает, берет руками голову Регины и целует. Они целуются под барабанную дробь о жестяные трубы, и вкус этого холодного дождя смешивается с их вкусом, и ледяные капли на горячей коже Регины сводят Эмму с ума, и они уже ничего не видят вокруг.

- В Таджесс? – шепчет Эмма.

- Пошли.

Если консьерж и был удивлен тем, что они пришли в среду вместо четверга, да еще и вместе, они все равно этого не заметили. Они начинают целоваться еще в коридоре и хохочут, потому что ключ в дрожащей руке Регины не попадает в замок. Но вот наконец они в квартире. Эмма берется за мокрый пояс плаща Миллс, смотрит ей в глаза.

- Там, на мосту… Ты была такая красивая. У меня сердце сжалось.

- Почему? – улыбается Регина.

- Я представила себе, что не знаю тебя. Что ты не моя. Что я не имею права подойти к тебе.

Регина закидывает руки ей на плечи.

- Но ты имеешь право, - шепчет она, касаясь губ, - на что угодно…

Она целует мокрую впадину у горла, слизывает блестящие капельки воды.

- Ты замерзла?

- Немного. Пошли в ванную?

Они идут в ванную. И руки скользят по гладкому животу, они целуются под струей воды, ласкают, смеются от счастья, опять целуются. Будем же благоразумны, и оставим их в тот момент, когда Эмма опускается на колени перед Региной и, запрокидывая голову, смотрит ей в лицо.

- Сходили?

- Что?

- Погуляли?

Регина улыбается.

__________________________________________________________________

Четверг, и они сидят в кафе. Опять дождь, опять плачут манекены в витринах магазинов. В кафе тихо, несколько парочек, бармен в белой рубашке протирает заплеванную стойку грязной тряпкой.

- А ты до меня с кем-нибудь... мм... ну, из женщин...? – смущенно спрашивает Эмма. Обе пьют кофе, тот самый, с привкусом прошлогодних желудей и каштанов, которые теперь составляют основу хлеба, муки и даже кофе...

- Не поняла?

- У тебя были… ну… женщины?

Регина качает головой, глаза ее улыбаются.

- Знаешь, я никогда не задумывалась об этом, - говорит Эмма, - я даже не подозревала, что могу… Я вообще не верила, что такие вещи бывают.

- Как это?

- Меня никогда не привлекали женщины, и я не верила, что кого-то, то есть какая-то женщина может любить женщину.

- Что же тут такого? По-моему, женщина – это самое прекрасное творение во Вселенной. На нее можно просто любоваться, как на картину или статую в музее. Я одела сотни красивых женщин, можешь мне поверить, я знаю, о чем говорю...

- Ну, это не то.

- Почему же не то? Разве ты не способна оценить красоту заката, картины, обнаженного тела, будь оно мужское или женское?

- Но ведь... - Эмма понижает голос, наклоняясь к столу. - Это страшный грех... В глазах господа и людей... Это противоестественно...

Регина смеется, и даже самим этим смехом возбуждает Эмму, заставляет ее дрожать от вожделения.

- Зачем же, Эмма? Ты ведь не можешь всерьез так думать, правда? Кому и как мы делаем плохо, если любим? В бога я не верю, ты знаешь, а что до людей...

Она ведет рукой вокруг себя.

- Посмотри на мир вокруг нас. Люди убивают и мучают себе подобных, прикрываясь красивыми словами и мнимыми законами, творят ужасные вещи, настолько ужасные, что твой бог бы содрогнулся, увидев их, а ты говоришь мне о грехе? Разве может быть это грехом?

Ее нога, точнее, носок ее туфли, касается ноги Эммы. Девушка вздрагивает. Такой она Регину еще не видела - карие глаза горят огнем, на полных губах - легкая улыбка. Улыбка искусительницы.

- Когда ты целуешь меня, - шепчет Регина. - А я обнимаю тебя и целую в ответ, грех ли это, если нам обеим хорошо? Когда ты касаешься меня, проникаешь в меня... разве это грех, если мы обе теряем голову и растворяемся в этом?

Эмма дрожит. Ей кажется, что ее грудь просто взорвется от неведомых чувств, а тело расплавится от огня, который может зажечь только один человек - тот самый, покусывающий губы, улыбающийся горькой и грешной улыбкой.

Ресницы Эммы опускаются, она мотает головой.

- Я все время думаю об этом.

- О чем?

- Кто я.

- Почему?

- А что? Вот я смотрю на тебя, и мне кажется, для тебя все так просто. Ты будто и не мучаешься. Мы вместе уже больше года, но кто мы друг другу - ты замужем за Робином, я - за Густавом, и нет выхода, нет спасения, и что будет с нами дальше? Что произойдет дальше?

Внезапно она замечает, как изменился взгляд Регины. Вот уже больше года эта женщина с темными волосами, с глазами цвета корицы, уверенная и прямая, всегда говорящая так, что невозможно понять, шутит ли она или серьезна, делит с ней, Эммой, самые сокровенные и счастливые моменты жизни, но сейчас Эмма чувствует, что перед ней сидит незнакомка.

- Ты не права, - мягко говорит Регина, но глаза ее остаются глазами незнакомки. 

- Не права? Я мучаюсь. Я постоянно, каждую минуту мучаюсь, думаю – почему это случилось со мной? Что я такого сделала Богу, ведь столько лет я жила,…и… я даже не знала, что вообще можно так чувствовать, понимаешь? Я… - Эмма понижает голос, - я никогда не думала о женщинах, зачем же? Зачем?

Регина, оставаясь незнакомкой, вынимает сигарету из пачки, не глядя на Эмму. Она делает это так медленно, что девушке кажется, будто время тянется по капле, и все: люди за окном и люди в кафе – движутся в том же замедленном темпе, что и сама Эмма, неотрывно следящая за тонкими пальцами Регины. Потом Миллс поднимает голову. Эмме приходит в голову, что вот так она выглядит в своей обычной жизни. Что-то есть в глазах ее возлюбленной такое, чего Эмма боится. Какой-то намек на то, ЧТО может совершить эта женщина, будучи на грани. В ее глазах есть глубина, в которую Эмма боится заглядывать, там есть уголки, куда она не хочет заходить.

- При чем тут Бог? – спрашивает Регина надменно, - послушай, все то, что ты говоришь… Просто… Ты любишь меня. А кого любить – не мы выбираем, а за нас выбирают. Так случилось, что мы встретились.

Она понижает голос до шепота и наклоняется. Эмма чувствует, как мучительно сжимается ее сердце.

- У нас есть особняк на Парламенской улице и моя квартира. Никто у нас не отнимет это, - шепчет Регина, - никто никогда не отнимет это у нас. Чего ты еще хочешь?

- А что дальше? Что будет потом? Ведь это же не может продолжаться вечно. Ничто не продолжается вечно…

Регина откидывается, смотрит в окно, потом – на Эмму. У нее очень ясные и спокойные глаза.

- Потом ты разлюбишь меня.

Следует пауза, а затем Эмма громко смеется. Сидящий за соседним столом юнец в щегольском костюме - явно сынок богатого нациста - поворачивается и смотрит на нее. Регина не видит его. Эмма машинально возвращает взгляд, продолжая смеяться. Спустя пару секунд она понимает, с каким восхищением молодой человек наблюдает за ней, и резко осекается.

- Я – тебя? Да я с ума схожу по тебе. Я о только о тебе и думаю. Разлюбишь… Если бы…

Регина поворачивает к ней бледное лицо.

- Ты уйдешь от мужа?

-Что?

- Ты говоришь – все изменить. Хорошо. Уйди от мужа, скажи ему, что ты будешь жить со мной. И родителям скажи и подругам, богатеньким немочкам, Руби фон Ульбах, например. Скажи им, что ты развратная женщина, лесбиянка, что ты притворялась столько лет, что теперь ты хочешь сказать правду. Ты готова?! Лишиться всего? Всей твоей жизни? Потерять мужа, уважение, свободу? Оказаться в лагере? Ты знаешь, что делают с такими, как мы? Их отправляют к лагерь, нашивают на одежду розовый треугольник и все презирают их даже больше, чем евреев и цыган...

Эмма качает головой.

- Это невозможно... Я не пойду на это...

- Вот именно, - жестко улыбаясь, говорит Регина, - и однажды тебе придется выбирать между всем миром и мной. И, будь уверена, ты выберешь весь мир, а не меня. Потому-то я и сказала, что ты меня разлюбишь.

Эмма касается ее руки.

- Но ты и есть весь мир, - тихо говорит она, - разве может быть что-нибудь без тебя?

Несколько секунд они смотрят друг другу в глаза. Потом Регина отрывает взгляд и снова закуривает. Эмма чуть улыбается.

- Кстати, я хотела бы увидеть лицо Густава, если бы он узнал о том, что мы с тобой...

- Что?

- Ну... делаем это... Ты и я... Он, наверное, упал бы в обморок...

Но Регина не отвечает на шутку. Регина не смотрит на Эмму. Ее лицо наполнено внутренней болью, и внезапно девушке становится опять страшно, потому что ей мучительно видеть эту боль. Потом Регина поднимает голову и улыбается.

- Мы никогда не сможем быть вместе, Эмма. Ты знаешь это, и я знаю. И не нужно делать вид, что это не так, и придумывать то, чего быть не может. Ничего никогда не будет. И скоро все кончится, и это тоже известно и тебе, и мне...

Наступает пауза, во время которой Эмма смотрит на Регину, а потом порывисто качает головой.

- Все совсем не так плохо.

Регина молчит, тихо улыбается, и Эмме уже кажется, что сейчас она скажет - <i>прощай</i>, но женщина бросает на щербатый стол горсть мелочи, а потом говорит тихо.

- Пойдем ко мне. Робина не будет до ночи...



С тихим щелчком отпирается дверь, и Эмма внезапно понимает - она последний раз входит сюда. Очень темно, силуэт Регины, озаренный светом единственной лампы на лестнице, маячит впереди, в темной прихожей. Эмма бросается вперед, обхватывает ее руками - <i>только не отпустить, не дать уйти, урвать хотя бы еще один раз, еще одну минуту счастья. </i>

- Постой, - шепчет француженка, но не сопротивляется. - Постой, у нас еще много времени...

Эмма нехотя отрывается от нее, смотрит вниз - с сапог натекла лужа воды. В квартире тихо и пусто, и только дождь барабанит по подоконнику.

- У меня есть для тебя сюрприз, - улыбаясь, говорит Регина. - Снимай пальто и иди на кухню.

Словно оглушенная, Эмма повинуется этому тихому, навсегда околдовавшему ее голосу, вешает пальто на крючок и следует по коридору, ощупывая стену рукой. Чиркает спичка, и темная кухня озаряется светом - последний приказ коменданта был не включать ночью освещение, и хотя мало кто понимал этот приказ, Эмма и Регина знали, что он означает...

Регина подходит к Эмме, держа что-то за спиной.

- Закрой глаза, - говорит она мягко. Эмма послушно закрывает глаза, слышит щелчок, а затем к ее носу подносят что-то, пахнущее безошибочно узнаваемым запахом... Он пронзает ноздри, вкрадывается в мозг и окутывает все тело...

- Кофе? - пораженно спрашивает она, распахивая глаза.

- Да, - смеется Регина, демонстрируя Эмме маленькую жестянку с кофе. - Тот самый, алжирский, помнишь? Которым я поила тебя в первый раз... Когда ты пришла...

Помнит ли она? Твое смуглое бедро в вырезе халата... Тонкие пальцы, держащие сигарету... Насмешливые карие глаза... И чашки, те самые чашки-крохотульки...

- Я помню чашки, - выпалила Эмма. - Я тогда впервые пила кофе из таких смешных чашек...

Регина хрипло смеется, касаясь ее щеки.

- Садись, Эмма. Я сварю его, это последний настоящий кофе во всем Париже. И налью его в настоящую большую чашку, чтобы ты смогла насладиться им как следует.

- Нет, я хочу из той... из той, что и в первый раз...

И когда уже они пьют божественный кофе - последний во всем Париже, а может, и во всем старом свете, Регина вдруг спрашивает:

- А почему у тебя нет детей?

- Я еще слишком молода.

- Да? А сколько тебе лет?

Эмма улыбается, ставя чашку на стол.

- Подумать только, ты спишь со мной уже целый год и не знаешь, сколько мне лет.

- Не кричи так.

- Дурочка, здесь никого нет.

- Плевать. Так сколько?

- Мне всего лишь тридцать, в отличие от тебя, старушка мадам Миллс.

Регина бросает в нее обгоревшей спичкой, но Эмма уворачивается, смеясь.

- И зрение стало сдавать, да, дорогая?

Француженка молчит, но взгляд ее в колеблющемся свете свечи кажется бездонным. На губах играет улыбка. Эмма резко перестает смеяться, подходит к ней, смотрит в глаза, а потом опускается на колени. Расстегивает несколько пуговиц на платье, обнажает гладкий живот и припадает к нему ртом. Регина прижимает ее голову к себе. Эмма поднимает лицо, Миллс обхватывает его ладонями. Она улыбается.

- Не останавливайся.

- А я и не собиралась.

Она целует живот, одновременно пытаясь расстегнуть платье до конца, и Регине приходится помочь ей в этом, Эмма обнимает руками бедра, вжимается в них лицом.

- Ты дрожишь.

- Я всегда дрожу, когда ты прикасаешься ко мне.

- Да?

- Я бы узнала твои руки из миллиона.

- Поцелуй меня.

Она целует.

Регина распускает тяжелую светлую копну волос Эммы, зарывается в нее лицом. Подставляет шею ненасытным поцелуям, глубже проникает пальцами в волосы любимой. Эмма спускается ниже, стягивает с нее комбинацию, потом чулки. Ласкает грудь, проникает рукой между ног. Регина задыхается, обхватывает ее руками.

Они с трудом добираются до кровати; два горячих тела прижимаются друг к другу, соски соприкасаются, ноги Регины раздвинуты, язык скользит по влажным губам, руки вцепились в покрывало. И еще долгое время в комнате слышатся только стоны и шепот.

Подкрадывается вечер, он обволакивает, затягивает окно, в котором нет света, обнимает двух женщин, сплетающихся в объятии, мягко убаюкивает. Накрапывает легкий дождь.

- Тебе пора, - шепчет Регина, очнувшаяся от мимолетного сна. Ее палец на ощупь находит губы Эммы, скользит по ним, снова и снова.

- Я не хочу уходить...

- Скоро придет Робин...

- Когда мы увидимся еще раз?

Молчание. Долгое, такое долгое, что Эмма встает, начинает одеваться в темноте, а Регина все молчит, и тишина становится все более невыносимой...

- Так когда?

- Не знаю... Теперь не знаю...

Эмма взрывается:

- Что ты скрываешь от меня? Почему молчишь? Почему не хочешь сказать мне, что мы больше никогда не встретимся? Ведь поэтому ты пригласила меня сюда сегодня? Поэтому ты поила меня своим чертовым кофе? Отвечай!

Щелкает спичка, и Регина зажигает лампу, озаряя комнату, заполненную старинной мебелью, и свое прекрасное обнаженное тело. Ее волосы взлохмачены, губы вспухли от жадных поцелуев, и вся она как греческая богиня, вставшая с ложа любви. Она сидит на кровати, протянув руку к столику, прикручивая фитиль лампы, и Эмма с мучительным желанием не может отвести взгляда от покачивающейся груди, темного соска, нежной впадины подмышки...

- Да, - спокойно говорит Регина. - Мы больше не сможем видеться, Эмма.

- Но почему? Из-за Робина? Из-за меня? Я что-то сделала не так?

Эмма, полностью одетая, стоит, упираясь руками в кровать, ее трясет, и она долго ждет ответа, пока, наконец, француженка, глядя прямо ей в глаза, не говорит:

- Нет, Эмма, дело не в тебе. И не в Робине. Дело в том, что я беременна...

И Эмма, пока еще не осознавшая до конца, что происходит, выпаливает первый пришедший ей в голову вопрос:

- От кого?

И сама не узнает свой голос.

- Это ребенок Гау, - говорит Регина.

0

9

========== Часть 12 ==========
        Закуривать сигарету и думать, представляя себя актрисой, сидящей перед камерой в глубокомысленной позе; с глубокими, полными внутренней неотрешенной боли глазами, словно она прожила тысячу лет во мгле, хотя дома у нее шестеро детей и счастливая улыбка мужа, не подозревающего о ее прошлом и будущем. Наверное, думает она, по-настоящему несчастны бывают только простые люди, которые не задумываются, зачем они живут, а просто делают это, по ночам сплетая руки в противоестественном соитии с самими собой, утром треплющие собаку по шелковисто-шершавому загривку, мечтающие о том, чтобы их дети были богаче, чем они (а значит - счастливее), не заглядывающие в будущее дольше чем на срок своей аренды или того, как скоро закончится хлеб, думающие о конце войны как о начале рая; да, думает она, эти люди знают, что такое бытие - не понаслышке, они теряли близких, смотрели, как враг идет по их улицам, они видели раненых и убитых, они видели свою землю попранной и оскверненной; эти люди идут по улицам, неся в себе неразрешимое бремя горя и счастья одновременно, они не замечают твоего присутствия, не думают о тебе и не вздрагивают, когда тебе больно. Они не замечают, если ты любишь их и не реагируют, когда ты их ненавидишь. Эти люди и не подумают делить с тобой свое вечное одиночество; между вами стоит твое новоприобретенное горькое подобострастное неодобрение; ведь ты не хочешь их любить за то, что они могут... нет, не могут - за то, что они с тобой сделают, если  УЗНАЮТ, кто ты есть... И еще, думает она, тебе нужно делать свое дело, временами переставая задумываться о том, зачем ты его делаешь и кто вложил в тебя любовь и когда она закончится. И мелькает случайная, пока еще зеленая мысль о том, что есть вещи, которые не заканчиваются никогда. И в глазах кого-то, кто не замечает,как ты несчастна - возможно, случайный прохожий, зеленщик на углу, официант в пустом кафе, твой собственный муж... - в глазах этого незамечающего человека ты читаешь утопическую надежду на то, что мир создан лишь потому, что ты сейчас стоишь, комкая в зубах фразы и путаясь в собственной жизни, не зная, стоит ли тебе признаться в том, что ты не хочешь верить в это. В то, что ты действительно не понимаешь, где заканчивается твое воображение и начинается реальность. И строки бегут по деревьям и лицам, заканчиваясь в тот момент, когда ты пытаешься произнести их.

Так чувствует себя Эмма на исходе марта 1944 года, когда сидит у открытого окна, не выпуская из рук сигареты и пытаясь понять, что ей делать дальше. Прошла уже неделя с тех пор, как Регина сделала свое невероятное, шокирующее признание, и больше они не виделись. Эмма не хочет видеть Регину, не может ее видеть. Она пришла домой в состоянии, близком к помешательству - вся промокшая, дрожащая, как побитый пес. Мэри Маргарет - Густава, слава богу, не было дома - приговаривая что-то по-французски, подливала горячую воду в ванну, терла плечи Эммы мочалкой, а та, раскачиваясь из стороны в сторону, молча и беззвучно плакала. Потом она легла в кровать и проспала двадцать часов.

И вот теперь, сидя возле окна, она не знает, что ей делать. Регина не ищет встреч, не пытается связаться с ней, не звонит. Заходила Руби, сказала, что видела Миллс в Люксембургском саду с Робином - они гуляли и кормили уток. И от одного упоминания этого имени внутри у Эммы сжимаются кольца тошноты и боли - гуляет, кормит уток. Совсем как они тогда... Непрошеные воспоминания тушат пожар злобы - Регина сидит на скамейке, замерзшая и красивая, комкая в руках сигарету без фильтра... Регина наклоняется над столиком, и ночной полумрак обрисовывает ее грудь, заставляя Эммины руки дрожать от нетерпения. Регина улыбается... Регина плачет...

Руби выглядит плохо. Она, конечно, знает, что происходит, не знает только, что Регина Миллс - чертова обманщица, которая может одновременно спать с тремя людьми и каждого убеждать, что она любит именно его. Руби выглядит плохо. Эмма находится в диком состоянии голода по Регине и злости, но каким-то шестым чувством она понимает - подруга прощается с ней.

Они сидят на кухне, пьют дрянной суррогатный кофе. Руби непривычно бледна. От той красотки, покоряющей сердца, которая приехала в Париж два года назад, не осталось ничего. Теперь есть женщина, худая до того, что на нее больно смотреть, женщина с потухшими глазами и мертвым лицом. Дэвид выпил ее до дна, вычерпал все ресурсы ее тела, погубил ее и оставил жить лишь полую оболочку, которая теперь сидит напротив Эммы.

- Что ты собираешься делать?

<i>Кто задал этот вопрос? </i>Эмма не знает, обе могли бы спросить, но обе молчат.

- Я сделала кое-что...

Отвечает Руби, значит, Эмма все же спросила. Она не помнит, чтобы делала это.

- Что?

- Я продала бриллианты. Сейчас не так уж сложно это сделать, а в городе еще остались богачи. Один старый француз купил их...наверное, для своей любовницы...

- И?

- И я сделала Дэвиду паспорт.

Эмма поднимает брови.

- А... как же...?

- Его жена? - в голосе Руби ни намека на живое чувство, она как будто говорит не о себе и не о своей жизни. - Я и ей сделала документы. Они смогут сбежать вместе.

Эмма молчит. Еще год назад она бы не поняла, что делает Руби, ужаснулась бы, попыталась отговорить. Сейчас ей все равно, а может, не все равно, просто она наконец-то поняла, что в любви нет границ и нет стыда и совести и чувства собственного достоинства - есть только безграничное унижение и рабская преданность. Она вспоминает о Регине... Ей стоит поступить так же? Наплевать на свою гордость и прийти в особняк на Парламентской улице, чтобы упасть перед Региной и уткнуться лицом в ее колени и сказать, что ей все равно, от кого она беременна и сколько мужчин у нее было, есть и будет, лишь бы она позволила Эмме прикасаться к себе и хотя бы иногда дарила ее любящим взглядом? Это правда, но Эмма не может переступить через себя. Не может пока что. Боль еще недостаточно сильна, надо дождаться момента, когда станет так больно, что вопьешься зубами в подушку и завоешь от бессильной тоски по любимому телу - вот тогда и настанет пора унижаться.

- И кто она? - Эмма слегка встряхивает отросшими волосами. Запоздало приходит мысль, что, может быть, Руби неприятно об этом говорить, но ее тушит равнодушие. Хуже чем есть, уже не будет, а мягкотелые тактичности не в моде в Париже 1944 года, когда все чувствуют приближающийся конец не хуже, чем мышь, уже загнанная котом в угол.

- Это неважно, - говорит Руби, и в уголках ее губ морщится небольшая улыбка. Глаза смотрят грустно и строго. - Мне пора, Эмма. Береги себя.

В этот момент Эмма понимает, что Руби прощается. И когда она, охваченная внезапным желанием сказать что-то теплое подруге, встает из-за стола, громко хлопает дверь. Женщины вздрагивают.

Это Мэри Маргарет, которая входит в кухню, держа в руке пакет с хлебом, суррогатным хлебом, получаемым ею на улице Пасси по талонам. Исподлобья глянув на них обеих, она буркает "Здравствуйте" и принимается возиться с плитой. Эмма ловит странный взгляд Руби, направленный в худосочную спину француженки. Это длится недолго, секунды четыре, а потом Руби резко оборачивается к Эмме.

- Проводи меня.

Не прощаясь с Мэри Маргарет, она выходит, а удивленная Эмма следует за ней, пытаясь понять, что произошло. У самой двери Руби оборачивается, словно хочет что-то сказать, но не говорит - тряхнув волосами, она дергает ручку двери и исчезает за ней.

_____________________________________________________________

Эмма одна. Никогда еще в жизни она не чувствовала свое одиночество так явственно и четко - будто весь мир отвернулся от нее, и, выходя на улицу, она ощущает себя единственным по-настоящему виноватым человеком на свете. Эта глупая, безумная война, этот бескровно умирающий город, ее самодовольное бахвальство, когда она приехала сюда, чтобы... а, собственно, зачем она приехала? Чтобы увидеть мир? Чтобы быть рядом с мужем? Эмма смеется над собой, какой она была три года назад - глупая молоденькая дурочка, решившая, что это хорошая идея - приехать в оккупированный город. Этот город раздавил ее, показал ей свое могущество, тайнопись старинных зданий, которую она не умела прочитать и чарующий сумрак улиц - солнечных или залитых дождем. Париж, Регина - Эмма уже не понимала, где кончается одно и начинается другое.<i> Для чего она выбрала меня</i>, думает Эмма горько. <i>Почему они оба выбрали меня? </i>

И она бродит по улицам, оглушенная собой и своими мыслями, а меж тем тихо наступает апрель. Что-то висит в воздухе, что-то странное - город будто замер, в теплом апрельском ветре чудится влажность и мягкость молодого вина. Густава почти нет дома - он пропадает в Управлении, а когда приходит, от него пахнет шнапсом, а глаза налиты кровью, как будто ярость пожирает его изнутри. Эмма молча ставит на стол еду и уходит в комнату, чтобы лечь, а когда он приходит после ужина, то отвечает на его ласки так же молча и безропотно, как это могла бы делать проститутка, купленная на два часа. Он сопит и хрюкает над ней, утыкается шершавым подбородком ей в плечо, и в такие моменты Эмме кажется, что ему хочется плакать. И она ласково гладит его влажные волосы, но ничего при этом не чувствует.

8-го апреля пропадает Мэри Маргарет. Поначалу Эмма не замечает, что француженки нет - утром она пьет кофе, затем долго сидит у окна - ранний дождь успокаивает, и только к вечеру, когда приходит Густав, она удивленно спрашивает его - впервые за долгое время обратившись к нему сама:

- А где Мэри Маргарет? Ты отпустил ее?

Густав качает головой.

- Нет, с какой стати? Она не пришла? Может, заболела?

Эмма пожимает плечами.

Девушка не приходит и назавтра, и через два дня, и через три. Она словно испаряется в этом апрельском ветре, и со слов мужа Эмма узнает только, что Мэри Маргарет пришла, как обычно, домой - она жила в крохотной квартирке на Монпарнасе - заперла дверь, а утром не вышла оттуда, но внутри ее уже не было. Хозяйка говорила, что к девушке никто никогда не приходил, и она никуда не ходила, кроме работы и рынка - ночевала всегда дома, а больше она о ней ничего не знает, разве только то, что более скромной и вежливой девочки она в своей жизни не встречала.

Так и пропала она из жизни Эммы, и, хотя той было все равно, но исчезновение Мэри Маргарет в ее голове прочно увязалось с тем апрельским днем 1944 года, когда последний раз шел дождь. Потом наступила жара.

Такого зноя Эмма не видела даже летом за все три года в Париже. Ночью температура падала до 20-ти градусов, а днем столбик показывал 28... К концу апреля мостовые высохли до того, что кое-где земля вспухла и выпирала, толкая собой булыжники и вытесняя молодую, не успевшую вырасти траву. Горожане изнемогали от жары, с продовольствием было все хуже, и уже многие нацисты стали отправлять своих жен и детей обратно в Германию, пытаясь спасти, впрочем, выпускали из Парижа неохотно. На линии фронта было неспокойно, получить выездную визу считалось удачей.

Несколько раз Эмма пыталась связаться с Руби, но телефон ее молчал, а Густав понятия не имел, куда делись фон Ульбахи. Говорили, что мужа ее отправили куда-то на окраины, а жена то ли уехала с ним, то ли смогла вырваться в Германию, но точно никто ничего не знал. Целые дни в пустой квартире, в удушающем зное, Эмма проводила за бесцельным чтением или слушала старые французские пластинки, жалея, что никто не может перевести ей, о чем поют эти гнусавые голоса мужчин и женщин.

<i>Под вечер над рекой

Прохлада и покой

Белея, облака уходят в вдаль грядой.

Стремятся - но куда?

Струятся как вода

Летят как стая птиц, и тают навсегда.</i>

Так прошла неделя, за ней другая...

И вот звонок в дверь. Привыкшая к тишине и безмолвию дома, Эмма вздрагивает, ее пугает жестяной звук колокольчика. <i>Густав? Или уже палачи постучали в двери? </i>Она встает, привычным жестом оправляя платье, хотя ей не страшно, даже наоборот, кажется, что хотелось бы, чтоб скорее все закончилось...

Но это не палачи... Точнее, не палач...

На пороге Регина.

Эмма открывает дверь и застывает в дверях, как перепелка, пойманная в капкан. Она так давно хотела ее видеть, столько раз представляла эту сцену, столько мучилась, придумывая различные диалоги в своей голове и то поливая Регину грязью, то расточая ей комплименты, то пытаясь ее вернуть, то уничтожая ее... Но когда она увидела лицо, которое так любила, близко, напротив себя, когда впитала в себя привычный запах духов и пудры, весь этот налет парижского шика, не утраченного даже в оккупации, когда посмотрела в любимые глаза, такие темные и светлые одновременно, она потеряла дар речи и первое время не знала, что сказать...

Затем Регина нарушает молчание:

- Можно войти?

<i>Зачем? Что тебе нужно? Зачем ты здесь?</i>

Эмма молчит. Но желание видеть Регину слишком сильно, и она бормочет что-то вроде:

- Входизачем?

Регина одета скромно, даже бедно по меркам жены немецкого дельца времен оккупации - черная юбка-карандаш, жакет из грубой легкой ткани и шляпка, которая делает ее похожей на вдову. Эмма пропускает ее вперед, вдыхая любимый запах - сложную смесь сандала, корицы и ванили, тот самый запах, который сводил ее с ума с самого первого дня, как она подошла к Регине, как прикоснулась к ней, хотя - она цепляется за эту мысль - это же Регина первая прикоснулась к ней...

Ей вдруг становится так плохо, что, глядя в прямую спину любовницы, она вынуждена закрыть глаза. Ей нужно несколько секунд не видеть Регину. Она вздыхает чаще, надеясь, что дурнота пройдет, и цепляется рукой за стену.

Наконец они входят в комнату, Регина садится на диван, а Эмма все так и стоит, не сводя с нее глаз и не нарушая подавленного молчания. Взгляд, которым отвечает ей француженка, почему-то одновременно гордый и отчаянный, и Эмму сбивает это с толку.

- Зачем ты пришла? - спрашивает она, надеясь, что голос не подведет ее и, к ее удивлению, он звучит громко и отрешенно, как и должно быть.

Регина расправляет невидимые складки на юбке, двигает губами, будто хочет что-то сказать и не решается. Потом спокойно говорит:

- Мне нужна твоя помощь...

От удивления Эмма лишается дара речи. Она ждала чего угодно - извинений, мольбы, даже наоборот - обвинений в равнодушии или оправданий - но не этого. Не просьбы о помощи, явно не связанной с ней, с ее любовью и прощением и беременностью и всей этой дурацкой ситуацией.

- Ты... - сдавленно говорит она. - Ты просишь меня помочь тебе?

- Да.

Эмма смеется дребезжащим смехом приговоренного к смерти, скрещивает руки на груди.

- И чем же я должна вам помочь, драгоценная мадам Миллс?

Регина чуть заметно улыбается. Эта невинная усмешечка, эта уверенность в себе, карие глаза, такие красивые в полумраке гостиной, руки, сложенные на коленях - уже без колец, но все еще холеные руки дорогой женщины, парижанки, пусть и пережившей - почти пережившей - оккупацию. Эмма заставляет себя улыбаться в ответ.

- Я знаю, - начинает Регина. - Ты ждешь объяснений и, наверное, извинений...

- Извинений? - перебивает Эмма. - О нет, что ты! За что тебе извиняться? Всего лишь за то, что ты совратила меня, втянула в неестественную и позорную любовную связь, а потом изменяла направо и налево? И в итоге, будучи замужем за одним человеком, ты забеременела от другого? За что ж тут просить прощения? Все в порядке, так все и делают!

Регина ничего не отвечает. Слегка нахмурив свои прекрасные брови, она спокойно выслушивает Эмму и молчит, не пытаясь опровергать эти правдивые и страшные обвинения.

- Почему ты молчишь? - у Эммы на щеках горят красные и белые пятна. - Почему? Ты? Молчишь?

- Все это правда, - пожав плечами, говорит Регина. - И мне нечего добавить...

На мгновение Эмма теряет дар речи, а затем гневно указывает на дверь:

- Убирайся!

Регина качает головой, едва заметно.

- Ты должна помочь мне, Эмма.

- И как? Что тебе нужно? Паспорт? Деньги? Бежишь, как крыса, с тонущего корабля?

- Мне нужна пара слов.

- Что?

- Всего пара слов... Робина отправили в Дранси.

Ее голос надламывается на имени мужа, и по спине Эммы невольно бежит холодок.

- Но как такое может быть? Ведь он...

Регина качает головой, грудь ее вздымается высоко, а на лбу появляются морщины.

- Не знаю. Я сама ничего не знаю, ночью, когда он уезжал якобы по делам в предместье, его вывели офицеры, и я видела в окно, как ему заломили руки и усадили на заднее сиденье...

Эмма хмурится.

- Почему Густав ничего мне не сказал?

Регина горько усмехается.

- Потому что скоро придет и моя очередь... Ведь я не немка. Я француженка, которая спала с немецким офицером, а мужа уже обвинили в чем-то непонятном, а скорее всего - ни в чем. Они заметают следы. Он... твой муж и его подлипалы из абвера заметают следы. Потому что скоро конец.

Ее голос, тихий и твердый, пугает Эмму больше, чем то, ЧТО она говорит. Регина говорит о конце так, словно уже видит его воочию.

- Ты поэтому забеременела от Гау? - наконец, спрашивает она, вцепившись пальцами одной руки в другую.

Регина молчит. Ее глаза скользят по Эмме, опускаются на побелевшие костяшки пальцев.

- Робин не может иметь детей. Это был его план... Он давно знал, что меня не выпустят из Парижа. Для союзников я буду французской шлюхой, предательницей, для немцев... Ну, и для них то же самое... Гау был нашим единственным шансом спастись. Единственным для меня шансом когда-либо увидеть Генри...

Самообладание оставляет ее, она прерывисто вздыхает, отворачивается к окну, и на секунду Эмме кажется, что в глубоких карих глазах она увидела отблеск слезы.

- Почему ты не пришла ко мне?! Почему?

Эмма внезапно срывается с места, встает на колени у ног Миллс, смотрит на ее сложенные руки, но коснуться не решается.

- Ты могла попросить меня!

- О чем? Ты женщина, к тому же немка, как ты себе это представляешь? Ты и я вместе - это невозможно! И ты бы ничего не смогла сделать!

Регина качает головой.

- Но сейчас ты о чем-то просишь...

Регина кивает отрешенно.

- Просто узнай у Густава, где Робин. Я прошу тебя... Ничего больше... Просто узнай, и я смогу понять, как мне действовать дальше... Я уже съехала с квартиры, пока что сняла номер... тот самый, помнишь, в квартале Марэ, где во дворе прачка поет глупую песенку о коровах и пастушке?

Эмма кивает сквозь слезы. Регина ласково и почти невесомо кладет руку ей на плечо, наклоняется, дышит духами и теплотой своего дыхания, отдающего речной прохладой.

- Мне надо скрыться. Пока только ты будешь знать, где я. Я буду ждать тебя там завтра, и если ты подтвердишь, что Робин в Дранси, то это значит, мне нужно будет бежать из Парижа. И только Гау сможет мне помочь. Гау и его ребенок.

Упоминание о ребенке отрезвляет Эмму, выливает на нее ушат ледяной воды.

- Я могу попросить Густава...

- Нет! - властно перебивает Регина. - Он не должен ничего знать обо мне. Он не станет разбираться, а если узнает о ребенке, то постарается избавиться от меня еще быстрее. Неужели ты не понимаешь?

Эмма молчит. Этот запутанный клубок человеческих отношений, боли, лжи и страха выше ее понимания, выше ее сил. Решиться помочь той, которую она любит, сбежать, чтобы никогда больше не увидеть ее? Как сделала и Руби, отдавшая себя Дэвиду. И так же, как Дэвид не любил Руби, Регина не любит Эмму. Способна ли она вообще кого-нибудь любить?

- Ты придешь? - спрашивает Регина, и в голосе ее мелькают нотки чего-то прежнего, такого любимого, узнанного сразу. Но Эмма молчит, глядя в пол.

И поскольку пауза затягивается, Регина встает, обходя скорчившуюся у ее ног фигуру.

- В таком случае мне пора. Прости, что отняла время.

<i>Она уходит</i>, думает Эмма, <i>уходит, уходит</i>... <i>И я больше ее не увижу, этот город пожрет нас, как в свое время лава Везувия пожрала Геркуланум и Помпею. Неужели это все?

</i>

- Но я люблю тебя!

Это срывается с губ само собой, вонзается в прямую спину, как последний шанс, который уже незачем давать...

<i>Я смотрю в бесконечное небо и думаю о том, что единственно важное в этой жизни – то, чего никто не заметил и, самое главное, чего никогда не было. Мне показалось, что я счастлива. Это и есть мое наказание – знать, что самое важное в жизни – всего лишь мечта. И моя любовь к тебе – это единственный проблеск другого мира в этой придуманной, смешной, короткой реальности, и пусть этой любви никогда не было, пусть я придумала себе все это, но, бог мой, если это так, значит, я и не жила вовсе. Я люблю тебя. Я люблю тебя больше, чем могу себе представить. В этой неизмеримой глубине мне страшно, и я стараюсь не заглядывать туда. Но сегодня я загляну. Я люблю тебя, и я хочу, чтобы тебе не было стыдно за это. Мое тело – всего лишь оболочка. Одежда. Какая разница, что я ношу? Когда-нибудь мы снимем ее. Важно только то, что внутри. И единственное, что останется после нас здесь – вот эти слова. Твоя гордость, твои глаза. Ты прекрасна. Но я вижу тебя не так, как другие. Я вижу тебя изнутри. И я люблю тебя именно такой. Мне кажется, что я любила тебя всегда, просто забыла об этом, а теперь вспомнила и уже не забуду. И мне не важно, что ты меня не любишь. Я люблю тебя и за тебя тоже. Мне не больно. Ты знай, мне не больно, это живет душа. Только так. Ты всегда будешь для меня самым главным в этой жизни. И я готова была положить к твоим ногам все, что было во мне ценного, всю свою жизнь. Это хорошо, что ты не взяла ее. Так правильно. Иначе я не любила бы тебя так сильно. Я всегда любила тебя. Ты прости меня за это.

</i>

Регина оборачивается, смотрит на Эмму очень внимательно, но без видимых чувств. Потом поднимает брови и говорит беспечно и спокойно, не глядя на нее:

- От любви до ненависти один шаг.

Несколько секунд Эмма молчит. У нее белые губы, когда она разжимает их и произносит одними челюстями:

- И это все, что ты можешь мне сказать?

- Прости.

- Оставь мне хоть что-нибудь, - шепчет Эмма.

Несколько секунд Регина смотрит на нее. Сложно понять, о чем она думает. Она осознает свою силу и бессилие той, что сидит напротив. И самая большая проблема, стоящая перед ней – как поступить сейчас. Опустить палец или поднять. Vae victis. Бог всегда на стороне более сильной армии. Слабый – враг всем. Регина прикасается пальцами к щеке Эммы, делая это так равнодушно, что Эмма не чувствует прикосновения.

- Будь счастлива, - говорит Регина и поворачивается. За спиной она слышит, как выходит звук из легких Эммы, но это ее не останавливает. Она спокойно идет к выходу и уже на пороге слышит спокойную фразу Эммы.

- Я помогу тебе.

И она поможет.

________________________________________________________



Сколько дверей. Она помнит их все - двери тяжелые, старые, покрытые от возраста царапинами, потертые, со ржавыми петлями - двери старых парижских домов, в которых так легко потеряться - бесконечные узкие лестницы, пахнущие мышами и затхлостью... Двери поновее, крепкие и легкие, те, которые прикрывают множество домов в новых кварталах, куда они уезжали, чтобы не быть узнанными... Практически повсюду стояли посты, документы проверяли у всех, но Эмма не боялась - пропуск жены Густава Хиршфегеля давал ей карт-бланш передвигаться по большой тюрьме под названием Париж практически без ограничений. Эта дверь была им знакома. Сколько раз они толкали ее - десять? Двадцать? За ней был рай. Они приходили сюда летом 1943, осенью 1943-го, и были счастливы здесь, где прачка во дворе вечно напевала свою дурацкую песенку, отжимая красными руками громадные съежившиеся простыни.

И вот опять эта дверь. Девятнадцатое апреля. Тот день. Ужас при мысли, что она собирается сделать. Но ей уже не страшно.

Разбитый шум вечера, проникающие в окно звуки и свежие порывы ветра. Апельсиновый сумрак комнаты полон запахов. Здесь смешиваются, переплетаются в сладостном акте легкие ароматы духов и тяжелый запах алкоголя,растревоженный теплом пальцев, и они несутся вверх, пытаясь слиться с чарующим дыханием ветра, но натыкаются на приятную, но – увы – непроходимую завесу табачного дыма.

Она словно находится в апельсиновой воде. Красные лучи ранней ночи заполняют комнату. Тихо, так безумно тихо, что и впрямь кажется, что комната полна воды. Эмма медленно поворачивает голову, осматриваясь: приоткрытые створки, освещенные кровью неба, виртуозно скомканная постель, янтарная рюмка, мое тело – красно-загорелое, розовая сигарета – все это в лучах заката становится наполненным какой-то непостижимой красотой.

Эмма приходит рано, дверь не заперта, но Регины нет. Она появится позже, войдет в апельсиновую воду комнаты, удивленно и немного испуганно поглядит на Эмму в нацистской форме, сидящую на кровати.

- Ты тут?

- Как видишь?

Снимает шляпку, ставит вазу с теплой водой на стол, отпив глоток. Видно, что спросить не решается. Потом расправляет плечи.

- Ну?

- Да, он в Дранси.

Регина издает какой-то сдавленный звук, словно хочет зарыдать, отворачивается, потом ощущает на своих плечах руки. В мгновение ока Эмма оказалась рядом, она просто не может отпустить ее вот так...

- Повернись. Повернись ко мне...

Регина молчит, глаза ее смотрят куда-то в окно, поверх плеча Эммы, но впервые Эмму это не пугает, потому что она знает – не ее черед бояться. Она крепче сжимает плечи Регины, держа ее так, чтобы та не смогла вырваться. Не сегодня. Она почти жестока, когда скользит рукой вниз, прижимая ладонь к груди, животу, нащупывает край юбки, не давая опомниться женщине в своих руках.

Тонкие пальцы беспомощно вцепляются в грубую ткань кителя, когда рука Эммы, дразня и мучая, проникает между ног. <i>Почему она стоит так? Почему позволяет делать это с собой,</i> думает Эмма. Ответ приходит сам собой.

- А ты ведь хочешь меня, - глухо говорит Эмма куда-то в шею Регины. – Зачем ты мучаешь нас? Зачем?

Рука Эммы останавливается, покидает тело Регины, а губы бегут от виска женщины к ее губам.

- Последний раз, – шепчет Эмма куда-то в уголок пухлых губ. - Последний раз... пожалуйста...

В ответ Регина приоткрывает рот, но не для того, чтобы ответить – Эмма понимает это слишком хорошо, потому что голова француженки слегка отклоняется назад, руки притягивают ближе, а бедра с силой вжимаются в бедра Эммы.  Эмма наклоняется и берет рот Регины в быстром обжигающем поцелуе, который лишает обеих возможности соображать, думать, анализировать. Руки Регины обхватывают Эмму за шею, зарываются в волосы на затылке, вся она – воплощенное желание, вызванное не любовью и не скукой, а болью и отчаянием обреченной.

- Черт возьми, - оторвавшись, Эмма пытается поймать взгляд потемневших глаз Регины. – Черт тебя дери, Миллс, с тобой все непросто.

Нет спасения. Опустив руку, Эмма прижимает ладонь к бедру Регины, сжимая его через ткань. Регина издает выдох ярости и подавленного отчаяния. Эмма ощущает этот выдох на своей шее. Она прекрасно понимает, что чувствует Регина.

- Отпусти, - шипит Регина, понимая, что еще немного – и она сдастся.

- Нет, - говорит Эмма, наклоняя голову. Регина поднимает подбородок, пытаясь избежать поцелуев, которыми Эмма осыпает ее шею, преодолевая вялое сопротивление.

Она мягко толкает Регину на кровать, заставляя опустить голову, прижаться затылком к одеялу, спускается вниз, целуя живот, нервно вздымающийся, подхватывает женщину под колени, стаскивает чулки, раздвигая ей ноги и прижимается губами к коже чуть выше колена. Регина резко приподнимается, глядя, как Эмма ласкает ее ноги от щиколоток до коленей, а затем осторожно продвигается дальше, заменяя пальцы губами и целуя нежную кожу над коленями.

Хриплый стон вырывается из груди, когда Эмма касается ее языком в том самом месте, где сконцентрировалась боль и желание удовольствия. Регина молчит, не пытаясь сопротивляться, у нее нет на это сил, она падает назад, поднимая руки, вытягиваясь на мягком одеяле.

Эмма уже ничего не видит. Язык ее проникает внутрь, в ушах глухо стучит кровь, и она закрывает глаза. Теперь Эмме кажется, что она летит, хотя лететь положено Регине, но чувство парения только усиливается, пока она крепко вжимается лицом в бедра Миллс, которая уже не удерживает стоны, и думает почему-то о гладких, отшлифованных морем камнях, которые остаются на песке после того, как волна уходит, и как приятно сжимать эти камни в ладонях, чувствуя их тепло и влажность, и носом ощущать их запах – запах моря, соли и ветра, бьющего тугой струей прямо в грудь, и вот опять накатывает волна, поднимаясь пенистой теплотой к щиколотками, и пальцы ног сжимаются от удовольствия, … и море желтеет, теплое, от закатного солнца, и Регина уже не стонет, а крепко, до боли, стискивает голову Эммы, впиваясь пальцами в волосы, и Эмма боится за свой скальп, но останавливаться не собирается, хотя ничего подобного в ее жизни не было, и потом вдруг что-то происходит, и напряженное смуглое тело рвется вверх, и приходится удерживать его, а потом Регина остается лежать, хватая ртом воздух, а Эмма, шумно дыша, отрывается от нее, не в силах отделаться от головокружения.

Она утыкается лбом в бедро Регины, чувствуя свое колотящееся сердце. Внезапно француженка отталкивает ее, подтягивая колени к груди, садясь на кровати, скрещенные лодыжки прикрывают пах. Наверное, она должна выглядеть комично – в одной рубашке, растрепанная, пытающаяся натянуть одеяло на обнаженные ноги, но Эмме не смешно. Эмму трясет от возбуждения. Сама она полностью одета.

Сколько минут они так сидят, Эмма не знает. Ноги начинают затекать. Она опирается рукой на кровать, неловко поднимаясь, и тут Регина кладет прохладную ладонь ей на руку. Эмма поднимает глаза. Регина смотрит исподлобья, взгляд у нее слегка испуганный. Она притягивает к себе Эмму.

______________________________________________________________________

Ладонь ощутила грубый рубец на смятой простыне, легонько погладила его и продвинулась дальше, коснувшись кожи лежащего рядом человека. Легкие пальцы пробежались по руке, безвольно утонувшей в складках одеяла, притронулись к плечу, захватили прядь, темнеющую на подушке.

Ничего не произошло. В комнате стояла невыносимая жара, а благодаря полумраку казалось, что лежишь под одеялом и дышишь тем же воздухом, который только что выдохнул. Подушка промокла от пота. Все тело словно плавало в горячей ванне, в висках стучало от боли, а глаза казались засыпанными песком из-за сна в неурочное время.

Потом Эмма села на кровати, пытаясь полной грудью вдохнуть невыносимо спертый воздух, казалось, лишенный всякого кислорода. За окном плавился вечер, солнце, пробиваясь сквозь мелкие дырочки в неком подобии занавески, падало светлыми пятнышками на щербатый пол.

<i>Страх. Опустошение. Невыносимая жара. </i>Она спрятала лицо в ладони, чувствуя, как воздух касается влажной от пота спины.

С улицы несло кислой капустой и замоченным бельем – привычный запах человеческого жилья в квартале Марэ. И песенка прачки, глупая песенка о коровах и пастушке, уже стихла. Часы на запястье тикали, невольно напоминая о том, о чем вспоминать не хотелось.

Она подняла голову, оглянулась, глядя на Регину, спящую мертвым сном на разоренной постели.

Гладкая кожа спины, закинутая за голову рука, трогательно обнаженная подмышка с нежной сморщенной кожей… Голова отвернута в сторону окна, и видно только темные растрепанные волосы, блестящие в луче, упавшем из окна на кровать…

Одеться. Ненавистная форма, которую она надела специально, подчиняясь внутреннему позыву - сегодня как раз тот случай, когда пора раскрывать карты.

Из зеркала на нее смотрит бледное бесстрастное лицо, которое привыкло носить эту маску. Она бросает взгляд на узкую постель с ветхим гостиничным бельем. Руки дрожат от желания подойти и еще хоть раз коснуться. <i>Но нет. Этого нельзя. Теперь нельзя. Иначе она не сможет сделать то, что должна </i>

Эмма уходит, тихо закрыв дверь, чтобы не разбудить. В коридоре еще жарче, и она, с трудом дыша, пробирается мимо облупленных дверей к черному ходу. Пахнет старостью и сыростью, и потом, и едой, и влажным человеческим телом. Скорее бы кончился коридор. В прошлый раз она встретила управляющего - мерзкого человечка с лицом обиженной крысы. Он так посмотрел на ее форму, а потом на лицо, что она похолодела. <i>Знает. Он все знает.</i> Но он тут же поспешно спрятал глаза, и, проходя мимо, она заметила кое-что на левой стороне его пиджака.

Она не остановилась, хотя могла бы. Но то, что она собиралась сделать, важнее всего. Нельзя останавливаться, а то передумаешь. Нельзя задерживаться ни на секунду.

Вот и железная лестница, которая ведет в убогий дворик, всегда пустой. Из него есть выход на другую улицу, не ту, с которой обычно заходят жильцы. А в следующий раз придется искать другое место. Они были здесь уже дважды. Нельзя расслабляться. Нельзя думать, что они умнее других.

Это обман. Они больше не будут искать другое место. Это привычка думать после свидания о том, что будет в следующий раз. Проклятая привычка. Эмма ругает себя за эти мысли.

Она быстро спускается во дворик, выходит на улицу и морщится от яркого солнца, бьющего в глаза. По стене напротив бегает солнечный зайчик, отражающийся от ее пилотки, от маленького значка, прикрепленного прямо над суровыми серыми глазами – древнего и мудрого креста с загнутыми в стороны концами. Затем, поспешно пробравшись по дворам и миновав опасность, выходит на одну из главных улиц. Ее провожают нескрываемо ненавидящими взглядами. Ей все равно. Она идет к огромному особняку на Бульваре Распай*.



<i>Любовь моя, будь чиста, словно дождь, чтобы на твои ладони упало небо и растворилось в тебе, чтобы ты не познала боли, которую ты даришь другим. Дождь приходит в твой дом, но ты не узнаешь его, ты не слышишь его. И когда ты поймешь, что все кончено, будет поздно. Но я больше не боюсь ни смерти, ни боли, ни лета, ни любви.

</i>

Густав поднимает голову от бумаг, когда вышколенный солдат вводит Эмму в его кабинет. Лицо у жены измученное, взгляд усталый. Она в абвере? Еще и в форме? Как ее вообще пропустили, как она нашла его?

- Как они пустили тебя? - рявкает он, и молодой офицер вытягивается в струнку, но молчит.

Эмма спокойно отвечает:

- Я здесь не как твоя жена, Густав. Я пришла сообщить тебе сведения, которые будут полезны. Кое-что о Регине Миллс и ее муже Робине. И о Мартине Гау.

- И что же это? - проницательный взгляд мужа превращается во взгляд ищейки, почуявшей след. Он слегка вытягивает шею.

- Миллс беременна от Мартина Гау. Она попытается сбежать, использовав этого ребенка, и только я знаю, где она сейчас...


            Комментарий к
        к огромному особняку на Бульваре Распай* - во время оккупации в отеле &quot;Лютеция&quot; располагался абвер
       
========== Эпилог. Часть первая. ==========
        <b>Уважаемые читатели, прошу прощения за задержку и долгое отсутствие. Постараюсь не затягивать с продолжением. Эпилог, который я планировала уместить в одну главу, затянулся, так что вот вам первая его часть. Завтра или послезавтра будет вторая. Если кто-то вдруг заметит какие-то исторические несоответствия, буду благодарна за то, что напишете мне об этом. Спасибо за ожидание и за то, что читаете ВВ. Ваш Фанат. </b>







Ланкастер, штат Пенсильвания, 1955 год.

На одной из главных улиц возле синагоги она запарковала свой большой паккард и вышла. Осмотревшись, ступила на белый от пыли тротуар - лето в этом году выдалось как никогда жаркое - прохожих было немного, и никто не обращал внимания на невысокую стройную женщину в безупречном костюме - юбка до колена и легкая блузка без рукавов. Пиджак, того же цвета, что и юбка, аккуратно лежал на ее руке, в ней же покоилась маленькая плоская сумочка. На голове женщины, прикрывая сумрачную черноту волос, был повязан легкий шелковый шарф, а глаза прикрыты большими темными очками.

Случайные прохожие не обращали внимание на элегантную женщину у черного паккарда, но более внимательный человек заметил бы, что она не здешняя - скорее всего из Нью-Йорка, уж слишком хорошо и модно была одета, да и машина не соответствовала статусу простой пенсильванской домохозяйки, но более всего обращало на себя внимание то, как она вела себя. Оглядевшись по сторонам, женщина решительно направилась к высоченной кованой решетке, окружающей обширный церковный сад - яблони, липы и платаны растут, закрывая своей сочной глушью приземистое здание старинной синагоги. С трудом справившись с тяжелой дверью, женщина вошла внутрь. Видно было, что она тут впервые - несмело ступая, незнакомка прошла по мощеной дорожке, то и дело оглядываясь. В саму синагогу вела высокая каменная лестница - женщина поднялась по ней и постучала в дверь.

0

10

Спустя секунд пятнадцать ей открыли.

Шломо Пехек, раввин, - низенький и седой старичок с традиционными пейсами, провел ее по коридорам, молча, словно привидение, мягко ступая по плитам пола и довольно шумно сопя. Он уже стар, повидал на своем веку всякое, бежал из Европы вскоре после прихода нацистов к власти и вместе с остальным миром наблюдал за катастрофой европейского еврейства. Должность раввина он занимает уже лет восемь, и когда позвонила эта женщина, сразу понял, что она ищет именно ту, которую он в свое время спас от голода и нищеты, безошибочно угадав в ней соотечественницу. За все эти годы никто не приходил к его протеже, но час настал - Шломо чувствовал горе и боль, исходящие от той, которая шла за ним следом - мрачная, красивая еще женщина с сединой в черных волосах, с застывшим глубоким взглядом.

Дойдя до жилых помещений, Шломо обернулся. Женщина остановилась, подняла брови, ожидая, что он скажет.

- Она немного не в себе... - проговорил он, невольно теряясь под этим глубоким и пронизывающим взглядом. - Понимаете, пережила всякое... В войну была в оккупации, оттуда бежала, но попалась вместе с мужем, и ее отправили в Берген-Бельзен... Мужа расстреляли при попытке к бегству, а она жила там вплоть до освобождения... Все дело во французском паспорте... Те, у кого были иностранные паспорта, их не так мучили...

Он оборвал себя и махнул рукой, словно говоря - <i>какие глупости я несу...

</i>

- Ну, пойдемте, мисс... миссис...

Его вопросительная интонация осталась незамеченной - женщина не назвалась по телефону, не желала говорить и сейчас. Она лишь качнула головой, и старичку ничего не оставалось, как смириться.

Та, о ком он говорил, жила в дальней комнате - выходила она редко, люди ее пугали, особенно шумные американцы. Основным ее занятием в синагоге была стряпня - готовила она превосходно - а когда не готовила, то вязала в своей комнате. И сейчас, когда они, осторожно постучав, вошли, женщина вскинула голову над каким-то очередным свитером, которые вязала в несметных количествах, а рабе Шломо посылал их Армии Спасения или раздавал от синагоги нуждающимся на улицах бедных кварталов.

Она была еще молода, лицо оставалось гладким - на вид женщине было около тридцати пяти лет, однако сетка морщин и незабываемо тоскливый взгляд выдавал в ней человека, пережившего ад - Шломо видел такие глаза у всех бывших узников концлагерей. Черная шапочка волос, слишком черных, чтобы быть натуральными, обрамляла пухлое личико - она довольно сильно растолстела, и уже не была похожа на ту озверевшую от голода нищенку, которую раввин когда-то подобрал на улицах Ланкастера. Но полнота ее была болезненной, нездоровой.

Шломо откашлялся.

- Мария, к тебе пришли...

Ее настоящее имя было другим, рабе называл ее Мария - хотя знал, как звучит по-английски Мэри. Но он никогда не говорил с ней как с Мэри-Маргарет, будто стеснялся чего-то.

- Пришли? - удивленно и немного сонно спросила женщина, и тогда рабе посторонился, пропуская посетительницу вперед. Он жадно вглядывался в лицо своей подопечной, ища в нем признаки узнавания - но их не было. Ее сонные, немного навыкате глаза обежали стройную фигуру женщины, ее модную и дорогую одежду, ее сложенные руки, но ничего не выразили. Шломо посмотрел на визитершу - она тоже молчала и, видимо, ждала, когда он уйдет.

Комната Марии не отличалась пышностью убранства - кровать, столик для швейных принадлежностей, полка с книгами (в основном на иврите), тумбочка и умывальник в углу. Шторы были опущены, и запах был какой-то странный - теплый и душный, отчего вошедшему с воздуха комната казалась еще меньше, чем была. Шломо покашлял, но обе женщины все так же молчали.

- Полагаю, мне лучше оставить вас наедине, - пробормотал он и осторожно вышел.

Несколько секунд висело молчание, а затем пришедшая женщина сняла с головы шарф. Глаза Марии скользнули по ее волосам с заметной сединой, по лицу - оно оставалось таким же красивым, но возраст уже оставил на нем отпечаток - сеточка морщин у глаз, поблекшие глаза, истончившаяся фигура...

- Я... - начала женщина, подходя ближе, но Мария перебила ее:

- Я сразу узнала вас...

И замолчала, видимо, не желая раскрывать свои истинные чувства, потому что та, которую она видела перед собой, была слишком явным напоминанием случившегося много лет назад, и, как оказалось, воспоминания ожили в одночасье, стоило только взглянуть в карие глаза той, которая делила с ней тайны прошлого...

- Узнали? - женщина, не спрашивая разрешения, уселась на колченогий стул, скрестив лодыжки - лишь чуть-чуть располневшие, сложила на коленях изящные руки - Мария видела, что обручального кольца на них нет - и устремила спокойный, застывший взор на нее.

- Да. Регина Миллс. Вас зовут Регина Миллс.

Чуть помедлив, брюнетка кивнула.

- Мы встречались в Париже в 1944-ом году, когда я служила...мм...экономкой у мадам Хиршфегель... Эммы Хиршфегель...

Молчание. Мария думала, на лице женщины отразится хоть что-то, но тишина - маска не дрогнула. Брюнетка продолжала спокойно и безучастно смотреть на нее, словно впервые слышала это имя.

- И зачем вы здесь? - устав от молчания, спросила Мария.

Веки женщины, опушенные длинными ресницами, дрогнули, она опустила взгляд к щербатому холодному полу, прикрытому полотняными вязаными ковриками.

- Думаю, вы знаете... - наконец, сказала брюнетка. Теперь Мария, спасенная на время от ее беспощадного взгляда, могла ясно увидеть тонкую кожу ее лица, по которому прошлась рука времени - сеточка морщин вокруг глаз, печальные складки у рта, дряблая кожа шеи и рук, сложенных на коленях. Несмотря на ухоженный вид, Регина Миллс постарела - пусть красиво, пусть едва заметно, но это было очевидно - будто фотография, бывшая яркой и цветной, выгорела и потускнела. Мария удовлетворенно усмехнулась, но тут брюнетка подняла глаза, и женщина подавилась усмешкой.

- С чего я должна знать? - упрямо спросила она и уткнулась в свое вязание. Регина скользнула взглядом по пухлым мягким пальцам, перебирающим нити ярко-желтого цвета - отвратительного цвета, самого отвратительного после серого...

- Вы знаете, - мягко, но непреклонно сказала брюнетка. - Я долго искала вас, наводила справки, платила осведомителям и частным агентам... И вы единственная, кто может хоть что-то знать о судьбе моего...

Голос ее дрогнул, и Мария, делавшая вид, что сосредоточенно вяжет, подняла заинтересованный взгляд. Выражение ее лица напомнило Регине лица тех, кто скапливается у дорог, чтобы поглядеть на место автомобильной аварии - жгучее любопытство, смешанное с брезгливостью, будто они сами стыдятся своего возбуждения, но не могут от него отказаться. Она слегка улыбнулась, хотя больше всего на свете ей хотелось закричать на Мэри-Маргарет, стереть кулаком эту ухмылку с ее лица...

- Моего сына, Генри, - овладев собой, сказала она наконец.

- У вас есть сын? - Мария нахмурилась. - Я об этом ничего не знала...

- Мой сын не был со мной в Париже в те годы...Я оставила его в Америке...с моей матерью... И я ничего не знала о его судьбе, пока...

Она перевела дыхание.

- Пока не смогла выбраться из Европы...

Мария жадно, со звериным нетерпением всматривалась в лицо женщины.

- Как это произошло? - спросила она.

Регина расправила невидимые складки на юбке, и когда подняла глаза, то они были удивительно спокойны.

- В конце 44-го года меня и моего мужа арестовало гестапо. На меня... донесли... Я была беременна от Мартина Гау, но он ничего не знал об этом... И когда пришли союзники, мы уже были в Дранси... Там я потеряла ребенка, а Робин... мой муж... его успели отправить вместе с другими работоспособными мужчинами в Освенцим... Это я узнала уже после войны, когда стала разыскивать его следы...

- В Дранси? - Мария усмехнулась. - Дранси - цветочки по сравнению с Берген-Бельзеном... Я была там полгода...

- Но... - нахмурилась Регина. - Вы же сбежали из Парижа... Фрау Хиршфегель...она... я помню, как вы пропали... кажется, в мае... Эмма...

Она замолчала, осекшись на этом имени, будто потеряла силы.

Мария тяжело встала, тучное тело ее заколыхалось под многочисленными кофтами и шалью. Она прошла к окну, встала, положив локоть на высокий подоконник.

- Эмма Хиршфегель сдала не только вас... - спокойно сказала она. - Ей удалось найти следы Дэвида, моего мужа. Да-да, никто не знал, что он был женат на мне. Я еврейка, он русский, и нам пришлось скрывать наш брак... А когда Париж оккупировали, мне помогли скрыть мое еврейство, даже пристроили на работу в дом Густава Хиршфегеля. Кто бы мог подумать, что чистокровная иудейка будет готовить для арийского начальника, большой шишки... О, как я смеялась, когда, бывало, резала палец и капала своей нечистой кровью в их сверхпитательный обед...

Регину передернуло, но она молча слушала дальше, глядя на улыбающееся зловещее лицо Марии, освещенное ярким солнцем, пробивающимся из щели в портьере.

- Дэвид завел роман с высокородной немецкой шлюхой... Руби фон Ульбах... она втрескалась в него как кошка, была готова на все... сначала я не знала... он скрывал, думал, я разозлюсь на него... потом я узнала и сразу сказала - это наш билет домой. Выпотроши ее, возьми все, что сможешь... И он взял... мой Дэвид...

Увидев выражение лица Регины, она засмеялась скрипучим противным смехом - как будто заикалась и кашляла одновременно:

- Вы считаете меня тварью, да? Подложила мужа под немецкую богачку ради денег. Но я спасала наши жизни! - продолжала она с вызовом. - И да, я была готова на все, лишь бы Дэвид и я выжили! И почти удалось...

Она замолчала.

- Руби сделала нам паспорта. Мы должны были доехать до окраин Парижа в повозке с мусором, присыпанные всякой дрянью, а там, в деревне, нас бы подхватили члены Сопротивления. Но все вышло не так... Не совсем так...

Регина достала из сумки портсигар - плоскую серебряную коробочку, на крышке которой что-то было выгравировано, и вопросительно глянула на Марию. Та кивнула.

- Курите... Это синагога, но рабе не станет меня ругать. Они тут считают меня за блаженненькую, что ж, мне это на руку... Впрочем, я постарела и поглупела за много лет, так что вполне возможно, вас тут нет, и мне все это мерещится...

И, запрокинув голову, она опять разразилась дребезжащим смехом. Регина закурила с неуместной поспешностью.

- Так вот мы доехали до той деревеньки. Немцев там не было, только несколько военных из французской милиции... Но они уже не смогли бы нам навредить - слухи о союзниках напугали их до полусмерти, и все они не высовывали носов на улицы. Маки спокойно приходили в деревню и забирали доставленных из Парижа евреев, чтобы переправить через реку в неоккупированную зону. Нас поселили в брошенном доме, про который все знали - там был подземный ход, прорытый в 43-ем году для транспортировки евреев. Подкоп рыли почти год - никто не знал о нем, кроме маки и тех евреев, которые прятались в том доме. И мы с Дэвидом знали - после заката нас заберут через этот туннель. Нам пришлось сидеть в этом доме больше месяца... Пока мы ждали, в дом приехала еще группа евреев и коммунистов из Парижа - жалкие пять человек, ведь к 44-ому году почти всех уничтожили... Там была женщина... она много рассказала о еврейском сопротивлении... о том, что в Тулузе почти всех накрыли и убили много членов тайной организации... было интересно, хотя очень хотелось есть... но я утешала себя тем, что поем, когда мы будем свободны... О, как я ошибалась...

Она вдруг замолчала. Регина подняла глаза, крутя в пальцах давно погасшую самокрутку. Приятный запах дорогого табака пропитал маленькую комнату, и Мария жадно вдыхала его, садясь напротив Регины.

- Но случилось непредвиденное... - сказала она спокойно, вглядываясь в лицо собеседницы. - Кто-то сдал нас... Мы уже готовились спускаться в подвал, когда вбежали гестаповцы. Всего трое их было, а нас - восемь человек, но из них пятеро женщин. Мы сопротивлялись... Дэвида убили на месте, как и еще одного мужчину, проводника, а нас всех отправили в Дранси... а уже оттуда - в Берген-Бельзен... Нам повезло, мы считались ценными узниками - ведь у нас были французские паспорта... Немцы планировали обменивать нас на немецких военнопленных... И хотя узников становилось все больше, нас не заставляли работать, как обитателей других лагерей - мы видели их через проволоку... особенно тех, кто был истощен и не мог работать, и их просто запирали без медицинской помощи и они умирали сами... целыми толпами... и валялись там, разлагаясь, потому что немцы даже не заходили к ним, боялись эпидемии... И она началась к концу 1944 года... Но мне повезло второй раз - я перенесла и эпидемию, хотя, конечно, заразилась тифом...

Регина молчала, но слегка дрожащие пальцы выдавали ее состояние. Когда Мария умолкла, она кивнула медленно и печально.

- В Дранси было похоже... Но мне тоже повезло... В августе союзники освободили лагерь... правда, ребенка я уже не сохранила...

Мария неприятно усмехнулась.

- Что ж, вы должны радоваться, что не родили немецкого ублюдка... Что вы потом делали бы, интересно, с ребенком от оккупанта? Кстати, а как вам удалось избежать смерти от рук союзников? Разве никто не узнал, что вы спали с Гау?

Регина ненавидяще взглянула на нее. Карие глаза, наполненные злобой и презрением, омолодили ее, сделав похожей на ту, парижскую красавицу, блиставшую в Максиме и сводившую с ума мужчин и женщин. Но Мария отразила удар.

- Моего мужа Робина отправили в Освенцим в июле 1944 года... В Дранси я содержалась вместе с еврейками и коммунистками из Парижа, а паспорт мне удалось уничтожить еще перед отправкой в лагерь. Я назвалась другим именем. Сказала, что я еврейка. К счастью, никто из тех, кто был со мной в лагере и мог опознать, не дождался союзников, их всех отправили в другие лагеря.

Мария вдруг оскалилась, лицо исказила неподдельная ненависть.

- Как же вам удалось спастись от отправки в Освенцим или Бухенвальд? Только не говорите, что повезло... Что вы сделали для этого?

Регина помотала головой.

- Я этого вам не скажу. Вообще, я здесь не за этим. Я хочу найти моего сына...

Мария подняла бровь.

- А с чего вы взяли, что я могу помочь?

Регина открыла свою сумочку и достала небольшую черную папку. Подержав несколько секунд в руках, словно не решаясь отдать, она протянула ее Марии.

- Я начала искать следы сына сразу после войны. Когда мне разрешили выехать из Европы, я отправилась в США... До Бостона я добралась в июне 1948-го года, но наш дом уже был продан другой семье. Те ничего не знали о судьбе Миллсов - сказали, что купили дом с торгов... Я нашла продавца, и он дал мне адрес человека, который приобрел дом во время войны. Его звали Гордон Уэст. Он показал мне купчую, на которой стояла подпись моей матери - Коры Миллс, именно она продала дом в 1945-ом году. Но ни куда она отправилась, ни был ли с ней Генри - неизвестно...

Мария открыла папку, изучая пожелтевшие листочки и газетные вырезки.

- Наш дом стоил баснословных денег, но Уэст купил его за сумму, в десять раз меньшую... видимо, мать была в таком состоянии, что согласилась на это от отчаяния. Так или иначе, никаких следов не осталось... Я умоляла его вспомнить хоть что-то, рассказать мне любые мелочи, которые навели бы меня на мысль, куда могла Кора увезти Генри... но ничего... он сказал, что видел ее только один раз, и она не упоминала о том, что уезжает, просто подписала бумаги и ушла. И тогда я отправилась в тот дом. Мне повезло - люди, купившие его, были порядочными... они выслушали мою историю и сказали, что готовы помочь. Прошло уже три года с того, как Кора исчезла, но многие вещи еще оставались в доме - на чердаке лежали коробки, в которых мог храниться ответ. И я стала копаться в них, осматривать дом, читать старые газеты, просматривать каждую ничтожную бумажку. И я нашла кое-что...

Мария вскинула глаза, держа в руках ветхий листок бумаги. Регина кивнула.

- Да... именно это я и нашла...

Опустив глаза, француженка стала медленно читать.

- <i>"Регина, если ты читаешь это письмо, значит, тебе удалось выбраться из Европы и приехать домой. Сейчас май 1945-го года, и я вынуждена продать наш дом, потому что дела идут совсем плохо. В годы Депрессии мы худо-бедно справлялись, но фирму пришлось продать, а как ты сама знаешь, я ничего не умею делать, кроме как играть на фортепиано. Мы стали продавать вещи, но долго прожить на это не удалось. Твоя тетка умерла полгода назад от удара, и мы с мальчиком остались вдвоем. Теперь мне придется продать дом и уехать. Ты, конечно, хочешь знать, куда... Я бы хотела сказать тебе это, но сама пока не знаю. У меня остались кое-какие связи в Нью-Йорке, так что я попробую уехать туда. Если нам удастся пристроиться там, я напишу тебе об этом, правда, сейчас такая неразбериха, война кончилась, но письма писать бесполезно - вряд ли они дойдут до тебя, да я и не знаю, где ты. Если ты все же выберешься из Парижа, ищи нас в Нью-Йорке, я хочу обратиться за помощью к твоему троюродному брату, ты не знаешь его, но он наш единственный оставшийся в живых родственник. До войны он жил на Лонг-Айленде, недалеко от Бруклинского моста, у него там была скобяная лавка. Его зовут Эрнест Биллинг, и я надеюсь, он даст нам с Генри пристанище и кров, пока мы не сможем встать на ноги. Кора Миллс."

</i>

- И все? - спросила Мария. Регина кивнула.

- Но это была зацепка. Я поехала в Нью-Йорк... нашла скобяную лавку под Бруклинским мостом, и ее владелец подтвердил, что во время войны она принадлежала Эрнесту Биллингу, но он умер еще в 1944-ом году, и никакой Коры Миллс там не было. Я была в отчаянии... Опять пришлось искать агента, распоряжавшегося делами Биллинга, на это ушло почти три месяца. Но я нашла его, и он вспомнил, что после смерти Биллинга его делами заправляла дочь, которая и продала лавку. Я узнала ее имя и поехала к ней в Квинс. И мне улыбнулась удача. Она вспомнила, что в 1945-ом году к ней действительно приезжала женщина, назвавшаяся родственницей ее отца и просила помощи. С ней был мальчик, Генри. Она, эта женщина...- тут голос Регины дрогнул. - Выглядела изможденной, как сказала Рита Биллинг... и было видно, что дела у них идут к нищете... Она не просила денег, просто сказала, что хотела бы пожить некоторое время у них, поискать работу. Рита и сама бедствовала, долги, оставшиеся после отца, вынудили ее продать лавку, но она пустила Кору с Генри к себе. Они прожили у нее два месяца, а потом...

Тут Регина замолчала. Мария смотрела, как она роется в сумке, достает свой портсигар и закуривает, пальцами снимая с губы прилипшую табачную крошку. Регина Миллс оставалась верна себе - она продолжала курить самокрутки, как делала это в Париже в 1943-ем году, правда, тогда у нее был мундштук, инкрустированный серебром. И свет свечей играл на бриллиантах, украшавших ее руки. А сейчас на холеных пальцах, лишенных колец, виднелись лишь едва заметные точки - следы уколов иголкой, которые не стерло время. Мария улыбнулась.

- Покажите номер, - вдруг попросила она.

- Что?

- Номер... вот такой...

Она засучила рукав своей черной кофты, обнажая белую мягкую кожу пухлого предплечья и синие цифры - 23904.

- Покажите ваш, прежде чем начнете рассказывать...

Регина помолчала, вертя в пальцах сигарету. Затем пожала плечами.

- У меня его нет.

- Нет?

- В Дранси их не делали ведь, - и в ее тоне Мария услышала нотки чего-то виноватого. - А никуда больше я не попала...

- Ясно... Ну так и что было потом?

- Потом... потом однажды Кора пришла вечером и сказала Генри, что ему придется пожить... в одном доме... что у нее нет денег на его содержание и скоро, по-видимому, им придется голодать... Рита рассказывала, что она ужаснулась, услышав это, но моя мать была непреклонна...

Регина горько усмехнулась.

- Да, она всегда такой была... Непреклонной сукой...

И, поскольку Мария молчала, она продолжила, жадно затягиваясь:

- Рита спросила, куда она собирается отдать Генри, и Кора сказала - в приют Святого Франциска... моего мальчика... в приют... туда, где дети голодают и бьют друг друга... где почти нет шансов на будущее...

- Сколько ему было?

- Ему должно было быть 15 лет... вполне взрослый, чтобы зарабатывать... в Париже мальчишки в 15-ть уже работали, иные содержали семьи... я не понимаю, почему она так поступила... Впрочем, это неважно... Рита не смогла отговорить ее, и они ушли. Больше она никогда не слышала ничего о Коре Миллс. Когда в 1946-ом она встала на ноги, начала работать, то пошла в этот приют... она сказала, что хотела узнать о судьбе мальчика... Но его уже там не было...

- И где же он был?

- А вот это самое интересное. Рита показала мне бумагу, которую ей отдали, потому что фактически она была единственной выжившей родственницей Генри... посмотрите на самом дне папки, под остальными листами...

Мария выудила из-под кучки газетных вырезок линованный лист бумаги.

- Что это?

Регина горько усмехнулась.

- Это акт купли-продажи... Моего мальчика купили. Некто пришел и за взятку оформил бумаги по усыновлению Генри Миллса, а потом забрал его из приюта. И сумма взятки, как я потом выяснила, была смехотворной - около пятисот долларов. Правда, в послевоенные годы это была приличная сумма...

Мария повертела листок в руках.

- И кто это? Кто забрал вашего сына?

- Там есть имя... - Регина кивнула в сторону листка. - Читайте внимательно...

- Генри Миллс... 3-е августа 1946-го года... усыновление... юридически... так...хм... а кто это? Кто эта женщина?

- А вы не знаете?

Мария покачала головой.

- Эмили Свон? Кто такая Эмили Свон?

Регина впилась горящим взором в ее лицо, и на секунду Марии стало страшно - такими черными казались ее глаза.

- Это та самая женщина, по вине которой погиб ваш муж, а вас отправили в концлагерь. Та самая женщина, которую вы так ненавидите и желаете отомстить ей... Это Эмма Хиршфегель... Она усыновила Генри в 1946-ом году и увезла в неизвестном направлении...

Мария, приоткрыв рот, смотрела на нее и молчала. Папка съехала с ее колен, шлепнулась на пол, но никто не сдвинулся с места.

- Но... это невозможно... как бы она смогла? Ведь она оставалась в Париже...

- Я думаю, - уже спокойнее сказала Регина, - она сбежала из Франции сразу перед высадкой союзников... Возможно, она сумела вывезти деньги и драгоценности... многие жены нацистов спаслись в нейтральной Швейцарии, многим удалось избежать правосудия... Каким-то образом она оказалась в США гораздо раньше, чем мы все - сразу после войны. Мне не удалось узнать, как именно она попала в Нью-Йорк, ведь кроме этой бумаги у меня ничего не было. Просто имя на бланке усыновления и все... И с тех пор я ищу ее вот уже семь лет. Сколько городов я объездила, сколько агентов нанимала - следов Эмили Свон нет нигде. Я уже почти отчаялась, как вдруг один мой знакомый - он в курсе про мои поиски - рассказал мне про синагогу, в которой живет некая Мария, спасшаяся из Берген-Бельзена. Он знаком с рабе Шломо, тот поведал, что вы жили в Париже в 40-х и служили кухаркой. Я подумала - не бывает таких совпадений... Вряд ли в США так уж много евреек, спасшихся из Парижа и служивших там кухаркой у высокопоставленного нациста... И вот я здесь... Я подумала, вы единственная, кто может хоть что-то знать о судьбе Эммы Хиршфегель...

- А почему вы решили, что я о ней что-то знаю? Я уехала из Парижа еще до того, как она предала вас...

Регина кивнула.

- Но вы были в их доме чаще, чем я... Вы слышали разговоры... Вы могли что-то запомнить... Хоть какую-то деталь, любое название, дату, может быть, план бегства из Парижа, который Густав придумал для Эммы... что-нибудь...

Мария покачала головой, а затем нагнулась, подняла папку и протянула ее Регине.

- Вряд ли я могу вам помочь, - сказала она упрямо. - Я старая женщина, у меня не все дома, так что я часто путаю даты и имена, а уж что было больше десяти лет назад... разговоры Хиршфегелей... увольте...

Регина взяла протянутую папку.

- Неужели вы не понимаете, что это мой последний шанс? - почти умоляюще проговорила она. - И ваш... вы ведь хотите отомстить ей?

Мария вскинула глаза, горящие недобрым огнем. Регина улыбнулась.

- Я же вижу... вы бы дорого отдали, чтобы поквитаться с Эммой Хиршфегель, не так ли? Заставить ее заплатить за все, что она сотворила с вашей жизнью?

Тень безумной улыбки промелькнула на губах Марии, но она промолчала, глядя куда-то мимо Регины. А та продолжала вкрадчиво:

- Она преступница, разве нет? А преступники должны нести наказание...

- Это было бы неплохо... признаться, я бы не отказалась от такого зрелища - сдать ее властям и посмотреть, как ее поджарят на электрическом стуле...

Регина кивнула, не отрывая от нее взгляда.

- У вас будет шанс... Просто напрягитесь, вспомните хоть что-то... любые детали, самые ничтожные... может, Густав Хиршфегель говорил о каких-нибудь родственниках в Америке или Европе? Друзьях?

Мария покачала головой.

- Ничего такого не припомню. Да и они мало говорили при мне о личном... по-немецки я понимала плохо, да и не вникала в их разговоры... Я в основном на кухне была...

Регина порылась в сумочке и выудила из нее белую карточку.

- Здесь мой номер телефона и адрес гостиницы. Я уезжаю через пару дней. Может, вы что-то вспомните, хоть что-то, позвоните мне или оставьте записку...

И, видя, как Мария вертит пухлыми пальцами карточку, она поднялась.

- От вас зависит судьба моего сына... - сказала она негромко. - Вот уже семь лет он в руках у этой женщины и кто знает, что с ним сейчас. Знаю, я кажусь вам врагом - я и есть - вернее, была им, но сейчас мы с вами в одной упряжке... Мы можем помочь друг другу... У меня есть деньги и связи, я найду Эмму Хиршфегель, под каким бы именем она ни скрывалась... Обещаю, только помогите мне...

Женщина молчала, и Регина, тяжело вздохнув, направилась к выходу. И, когда она уже открыла тяжелую, скрипящую дверь, готовясь выйти, сзади послышался тихий голос:

- Постойте... кое-что и правда было... может быть, теперь это пригодится...
            Комментарий к Эпилог. Часть первая.
        *Маки́ (фр. Maquis) — часть Движения Сопротивления во Франции нацистским оккупационным войскам во время Второй мировой войны, представлявшая собой по преимуществу вооружённые группы партизан, действовавших в сельской местности.
       
========== Эпилог. Часть вторая. ==========
        Париж. 1943 год.

- Ты думаешь о сыне?

За окном - дождь, слишком громкий, чтобы можно было о нем забыть, не парижский, скорее немецкий - напоминающий отдаленную канонаду. Регина повернулась на бок, подперла голову рукой. Вся она - от высовывающихся из-под одеяла пальцев ног до растрепанных волос на макушке - казалась Эмме чем-то совершенно сказочным, будто этого просто не могло быть на самом деле - что она лежит вот перед ней, вся обнаженная и теплая под тонким одеялом и можно запросто подойти к ней, лечь рядом, скользнуть рукой под ткань и коснуться... и не встретить отказа... И можно это сделать прямо сейчас, не нужно ждать, мечтать и надеяться - прямо сию секунду можно сделать то, чего так хочется, и поэтому Эмма тянет - сидит у окна с чашкой чая и смотрит на дождь, пока Регина полуспит - она всю ночь провела в каком-то кабаре, а утром заснула прямо во время их ласк. Но Эмма не обиделась - ей было достаточно и того, что тело ее возлюбленной целиком было в ее власти - она вынырнула из-под одеяла, посмотрела на безмятежное лицо, обрамленное прядями взлохмаченных волос, и улыбнулась. Потом вылезла из кровати, села у окна и долго пила чай. Долго, пока женщина не зашевелилась, потягиваясь, отчего край одеяла сполз, обнажая правую грудь, и у Эммы мгновенно пересохло во рту. Откашлявшись, она дождалась, пока Регина окончательно проснется, и спросила:

- Ты думаешь о сыне?

- Что?

- Думаешь ли ты о сыне? О том, что с ним и где он?

Темные ресницы опустились, и Регина некоторое время молча водила пальцем по одеялу, словно раздумывая, не послать ли Эмму подальше.

- Я думаю о нем каждый день, - наконец, сказала она отрешенно. - И мечтаю, как все это кончится и я приеду в Америку, найду его и заберу у Коры... Она страшный человек...

Эмма помолчала.

- Но... ты прости, но ты же сама отдала его... сама оставила ей...

Регина слегка поджала губы и наконец взглянула на Эмму.

- Ты не понимаешь... Куда мне было с ребенком? Ты видишь... видишь, какой образ жизни я веду... представь, что было бы с Генри, если бы он сейчас был здесь? Оккупация, немцы, да и вообще...

- Но ведь тебе необязательно...

Эмма осеклась, наткнувшись на упорный взгляд любовницы.

- Необязательно вести такой образ жизни...

- Эмма, ты не понимаешь... я модистка, и я привыкла жить именно так... я должна была думать о себе, о своей карьере и будущем... Я была молодой и глупой, и я решила сохранить ему жизнь, а остальное, как мне казалось, придет само...

Эмма поставила чашку и перебралась на край кровати. Посмотрела на обнаженную руку Регины, лежащую вдоль окутанного одеялом тела, несмело коснулась ее кончиками пальцев.

- А что насчет Гау?

Регина подняла бровь.

- А что насчет него?

Эмма ненавидела эту ее манеру - когда она начинала какой-то неприятный для француженки разговор, лицо у той становилось таким скучающим, бесстрастным, порой Эмме казалось, Регина едва сдерживается, чтобы не зевнуть.

- Ты... - она с трудом проговорила следующее слово. - Спишь с ним?

- Я бы не хотела это обсуждать, - Миллс села в кровати, не обращая внимания на то, что одеяло сползло и полностью обнажило ее маленькую аккуратную грудь, которую - и она это знала - Эмма обожала. Затвердевшие соски так и манили прикоснуться к ним губами. Эмма с трудом оторвала взгляд от тела Регины. - Лучше поцелуй меня...

Но Эмма удержала ее гибкие руки, смело двинувшиеся вверх по стройным бедрам немки.

- Постой... почему ты не хочешь сказать мне правду? Ты ведь спишь с ним, так? Ты лжешь мне, когда говоришь, что не видела, а потом Руби доносит, что вы провели всю ночь в Максиме и уехали вместе.

Регина гневно вырвала руки из-под ладоней Эммы и откинулась назад, даже не подумав прикрыться.

- Я уже говорила тебе... - произнесла она таким тоном, что Эмма поняла: ее жизнь кончена. - И больше повторять не намерена...

- Но, Регина! Неужели ты не понимаешь, как я мучаюсь? Ты говоришь, что любишь меня, а сама спишь с Робином, с Гау и бог знает с кем еще!

Это она сказала зря. Карие глаза Регины блеснули такой ненавистью, что Эмма отшатнулась. Но Миллс ничего не сказала, просто отбросила одеяло и поднялась, собираясь одеваться. Страх, почти ужас затопил сердце Эммы - <i>она уходит, я обидела ее, я ее больше не увижу... о, проклятый язык, проклятое мое любопытство... не уходи, не уходи, не уходи...</i>

- Регина! - подавленный вопль отчаяния вырывается из ее рта.

Но француженка продолжает натягивать чулки, затем комбинацию. Белья она не надевает.

- Прости, - Эмма сглатывает слезы, <i>нельзя, нельзя так унижаться, надо хоть раз дать ей отпор, почему только я жертвую всем, я иду навстречу, а ты, ты всегда только берешь, ничего не давая взамен.</i>

- Не уходи...

Регина, натянувшая юбку, но не застегнувшая ее, останавливается, глядя на Эмму из-под густых кудрей, упавших ей на лоб.

- Я не должна ничего спрашивать... - Эмма переползла на край кровати, рядом с которым стояла Регина, притянула ее за бедра, прижимаясь щекой к животу под шелковой тканью комбинации. - Я не имею права...

<i>А ты никогда меня не спрашиваешь ни о чем... Сплю ли я с ним? Трогает ли он меня? Тебе все равно? Пожалуй, да... тебе плевать...

</i>

- Эмма... - голос Регины был нежным и спокойным, когда она ладонями подняла ее лицо, вглядываясь в блестящие от слез глаза. - Пообещай мне кое-что...

- Все, что угодно...

- Если со мной что-то случится... если я... ты найдешь Генри... ты не оставишь его... ты единственный человек, которому я могу это доверить... не Робину, который ничего о нем не знает, ни Мартину Гау... ты одна знаешь мою тайну...

Эмма с трудом сдерживала слезы, чувствуя, как легкие пальцы поглаживают ее по губам.

- Ты должна найти Кору Миллс, которая живет в Бостоне по адресу Парк-Лейн, 92... И... я дам тебе бумагу, в которой напишу, что именно ты, только ты должна быть опекуном Генри... Ты сделаешь это для меня?

<i>Сделаю. Все. Все, что ты хочешь. Только будь со мной, останься со мной, не уходи...</i>

И она наклоняется, чтобы коснуться губами ее губ, руки притягивают бедра - полновесные бедра другой женщины, зрелой и манящей, такой плотской в ее руках, скользят вверх по резинкам чулок, по шелковой ткани комбинации, и губы Регины лишают ее дара речи - Эмме стоит только приоткрыть рот, провести языком по нижней губе любовницы, и внизу живота сразу вспыхивает пожар - как будто спичку поднесли к сухому хворосту, и вот она уже тянет ее на себя, чтобы упасть вместе. И нет времени раздеваться, нет времени говорить, руки не могут ждать, и все неловко, быстро, смазанно, но больше ничего не нужно - только одно прикосновение, глубокое и пожалуй, чуточку болезненное, и Эмма чувствует, как у них одновременно выходит воздух из легких, выходит, становясь протяжным стоном у одной и почти криком у другой... И все... дальше только темнота...

0

11

Соединенные Штаты Америки, Ланкастер, 1955 год.

Регина Миллс вышла из синагоги на жаркую пропыленную улицу и остановилась у Паккарда. Ее не было около часа, но густая пыль, покрывавшая дорогу, уже припорошила черную лакированную красоту наемной машины. Она сняла перчатку и провела пальцами по крылу, оставляя длинный след. Затем огляделась.

Простая улица простого американского городка. Напротив синагоги - длинный ряд двухэтажных каменных домиков, на первых этажах - по порядку - парикмахерская "У Донни", затем магазинчик "О'Брайен и сыновья", лавка подержанных книг, аптека и покосившаяся дверь бара для рабочих. В витринах - рекламки, бутылки с содовой и старые книги с пожелтевшими обложками. Детективы, любовные романы и прочая рухлядь. Навесы не спасают от жары, а внутри угадывается полуденная темная духота с примесью пота тех, кто вынужден весь день торчать за прилавком.

Народу на улицах мало. Изредка пройдет сутуловатый рабочий в синей рубашке и пропыленных широких штанах, простукает каблучками домохозяйка с корзиной на согнутой руке или пробежит мальчишка-посыльный, в шортах и майке, заскочит в лавку и тут же выскочит, пряча за щеку пять центов, полученные на чай.

Регина глубоко и ровно дышала. Десять лет она мечтала об этом моменте. Десять лет ее жгла ненависть и горечь, которые давали ей силы жить и сражаться, десять лет поисков сына и глупых надежд, что он хотя бы захочет взглянуть на нее. Она не обманывала себя - мать, которая бросила ребенка, а потом так и не появилась, вряд ли сможет рассчитывать на то, что ее простят. Но она должна была убедиться, что он жив, что у него все в порядке, что он вырос хорошим человеком, который способен позаботиться о себе. Долгое время она уверяла себя, что этого ей достаточно. Но теперь, когда ее путь близился к завершению, она ясно осознавала, что обманывает саму себя.

Когда в 1948-ом году Регина очутилась в США, ей несказанно повезло. Точнее, ей повезло дважды. Она хорошо знала, что случилось с любовницами нацистов, когда в Париж вошли войска союзников. То, что их брили налысо и заставляли идти по улицам нагишом, было самым легким наказанием для "подстилок Третьего рейха". И ее неожиданный арест, отправка в Дранси и чуть было не состоявшийся транзит в Освенцим, спас ее от мести союзников. По странному стечению обстоятельств, Регине удалось миновать кабинеты тех, кто знал ее лично, и ее дело попало к какому-то затурканному человечку, чьего имени она так и не узнала. Он спросил ее, правда ли то, что она состояла в связи с высокопоставленным немецким офицером, правда ли то, что ждет от него ребенка и где ее документы. Регина, оглушенная известием о предательстве Эммы, молчала. Когда она догадалась, кто донес на нее, все ее существо охватило странное оцепенение - будто наркоз вкололи. Мир вокруг рушился, и все, что ей оставалось, это ждать конца и попытаться сохранить единственно ценное - ее ребенка, который уже жил внутри нее, жил и страстно хотел увидеть этот мир. И еще более страстно она хотела наконец стать матерью - настоящей матерью, не той, которая бросает малыша на произвол судьбы, а той, которая сможет дать ему весь мир, ввести его в жизнь и, оглянувшись, сказать - я выполнила свое предназначение. Но впереди был лагерь - Регина понимала, что шансов сохранить ребенка у нее практически нет. Сколько она пробудет в Дранси? Обычно пребывание там длилось месяц, реже - два, за это время ее живот вырастет, и там, куда ее отправят, ее либо убьют, либо она сама умрет от недоедания и работы. Ребенку не жить... Мысли Регины лихорадочно метались. Она пробовала просить о встрече с мужем, сыпала именами, но человечек все качал головой, словно имена эти ничего не значили, и тогда-то Регина догадалась - аппарат спешно уничтожает всех не-немцев, которые что-то знают, ведь приход союзников близок, а значит, полетят головы и те, кто способствовал оккупантам, станут главными свидетелями на будущем - пусть не всегда справедливом - суде над фашистами. И Робин уже не сможет помочь ей, вероятно, и его уже взяли, может быть, и он сидит сейчас в одном из бесчисленных кабинетов этого огромного здания. И Регина поняла, что спасти ее может только чудо...

А человечек все задавал и задавал бесчисленное множество вопросов, таких смешных и глупых, но, вероятно, ему казалось, что он делает большое и великое дело, потому что некоторые вопросы он задавал несколько раз, хотя Регина все равно не отвечала на них, и тогда он злился, выходил из себя и начинал ходить по кабинету, заложив руки за спину. Потом отправлял ее в камеру и там она придумывала сотни вариантов того, что с ней может произойти, и все они были один хуже другого. На ее счастье, Робин предвидел такое развитие событий. Он говорил ей неоднократно - "Регина, может случиться так, что мы с тобой из друзей станем врагами и тогда... ты должна запомнить три важные вещи... первая - твои документы я буду хранить сам, в надежном месте, и если тебя арестуют, когда меня не будет дома, никто не сможет подтвердить твою личность. Второе - ничего никому не говори. Играй в дурочку, притворяйся невменяемой, изображай, что ничего не понимаешь. И третье... запомни имя... это будет твое новое имя там, куда тебя отправят. Только оно и ничего больше..."

Регине повезло еще и в том, что Густав Хиршфегель, отдавший приказ о ее аресте, был так же, как и все в те дни, захвачен страхом перед надвигавшимися войсками союзников, и у него не было возможности заниматься ее делом лично. Он просто сообщил ее адрес наряду, ночью ее взяли, а дальше дело пошло гулять по рукам. По большому счету, ею никто не занимался, кроме человечка, который, может быть, возомнил, что она какая-то важная государственная преступница, но, поскольку у нее не было документов, а имя, которое она называла так упорно, нигде не фигурировало, он тоже не знал, что с ней делать и в конце концов махнул рукой. Ее отправили в Дранси в тот самый день - это Регина узнала уже после освобождения - когда бесчисленные корабли спустили на воду маленькие смешные лодочки, в которых сидели молодые парни, пригнувшие головы, чтобы не задело снарядами - большинству из них предстояло умереть в первые же минуты высадки на берег. Она прибыла в Дранси, безликая женщина из Парижа, вместе с другими такими же безликими женщинами - многие были сильно избиты и покалечены, и в комнате для пропуска новоприбывших назвала свое подложное имя - еврейское имя. Ее беременность, конечно, сразу обнаружил врач, осматривавший всех, как скотину, перед пропуском в лагерь, и сказал второму врачу что-то на ухо. Регина встревожилась. Вероятно, беременная еврейка была обузой, и сейчас ее отведут куда-нибудь за барак и пристрелят. Но почему-то ее не тронули. Уже спустя много лет Регина догадалась, что, раз их всех собирались отправлять в Освенцим, то скорее всего, таких как она пустили бы на опыты в самом страшном лагере Европы.

Но союзники уже высадились, и паника в пересылочном лагере Дранси нарастала... Охрана постоянно сменялась, немцы ходили злые и срывались на заключенных, еды было мало - иногда по целым дням в Малый лагерь не привозили ни крошки хлеба. Регина чувствовала, что слабеет. По ее расчетам, она была на четвертом месяце беременности, и силы ее убывали, а толпа тех, кого запихивали в бараки, становилась все больше. Все новые транспорты с заключенными прибывали и прибывали, но никого не увозили, только напихивали туда, где и так было тесно, где спали по четверо на койке, предназначенной для одного. Еду давали мало и бессистемно... Так длилось почти два месяца...

Регина очнулась от забытья. За долгие годы она привыкла к этим воспоминаниям - внезапно они прибывали как волна на берег, захлестывали ее, и она обнаруживала себя стоящей посреди кухни или в переполненном супермаркете с корзиной в руке, застывшей, совсем такой, как в августе 1944-го, когда высоченные, опутанные колючей проволокой ворота открылись и сквозь них ринулись американцы, стреляя в охрану, которая даже не успела среагировать. Это была бойня. Их просто убили, пристрелили как собак и бросили подыхать тут же, под жарким августовским солнцем. Но для нее все это уже было слишком поздно...

Она стряхнула с себя морок и села в машину. Ее отель - двухэтажное здание с отдельными выходами для каждого номера - лучшая в городе, но по сути паршивая дыра - находился в десяти минутах езды. Точнее, того, что в этих краях называют ездой - медленное и неспешное шуршание колес по пыльному асфальту. Здесь не принято было ездить быстро, здесь не бегали, а перемещались, и жизнь, казалось, застыла навсегда в одном душном летнем дне, который все повторялся и повторялся, как день сурка.

Добравшись до мотеля, Регина припарковала Паккард возле двери своего номера, вышла, щурясь от яркого солнца, и опять, как уже было несколько раз, поймала на себе любопытствующий взгляд управляющего мотелем - невысокого худого мужчины в заношенных брюках и голубой рубашке без рукавов. Регина помнила, как по приезде в Штаты, когда она пришла в себя и стала обращать внимание на одежду - это было чисто профессиональной чертой - ее поразили своей безвкусицей две вещи. Первая - рубашки без рукавов в сочетании с галстуками на мужчинах и второе - ужасные мокасины, которые она видела повсюду - безвкусные куски кожи, украшенные нелепой красной птицей.

Она понимала, что здесь, в США, войны как бы и не было, но иногда ее охватывала злость - глядя на приличные тихие улицы, на лоснящиеся, покрытые пудрой лица матрон, на рабскую угодливость негров, на довольных мужчин в костюмах, пересекающих улицу, чтобы сесть рядом с соседом и, выпятив внушительный живот, раскрыть свежую газету, и, задыхаясь от пенсильванской жары, она иногда мечтала вдохнуть тот осенний холодный воздух оккупации, который, казалось, тоже отмеряли порциями, как это делали в годы войны с тканью.

Управляющий быстро отвел взгляд. Регина понимала, что, скорее всего, он просто пялится, ничего не подразумевая, но по спине побежал холодок. Она не была нацисткой, никого не убила, не сдала и не подвела под петлю, но, путешествуя по Америке, она всюду слышала эти разговоры, видела эти глаза, когда люди узнавали, что она француженка - ах, вы были ТАМ? Вскоре она просто стала выдавать себя за уроженку Берна, если была возможность не показывать документы, а потом и вовсе лгала, что сбежала от Гитлера еще в 1938-ом и укрылась в Нью-Йорке.

Она быстро пробежала по лестнице и хлопнула дверью, отгораживаясь от палящего зноя и любопытных взглядов. Боже мой, десять лет прошло, когда же ее оставят в покое? Ей уже 46 лет, пора осесть где-то, стать обыкновенной американской леди, может быть, открыть свою мастерскую, где шить таким вот примерным американским женам, которые будут счастливы, если она

сошьет для них платье в стиле new look. Будут деньги, маленький домик в престижном районе, розы в саду, собака. И, если повезет, Генри - Генри, которому уже 25 лет, который, возможно, уже женат...

Снимая шляпу и проводя щеткой по волосам, Регина задумалась. То, что сказала ей Мэри-Маргарет, было, с одной стороны, странно. С другой, это была единственная ее зацепка, единственный за долгие годы шанс действительно найти Генри. Те 7 лет, в течение которых она моталась по стране, пытаясь узнать хоть что-то о судьбе сына, состарили и опустошили ее, а цель все не приближалась. Сколько порогов она обивала, сколько лиц - черных и белых, злобных и радушных, лицезрела перед собой, сколько слов, сказанных небрежно и презрительно или равнодушно, она услышала...

И вот теперь она стояла на пороге чего-то важного... Регина сняла жакет и устало опустилась на кровать. Перед глазами встало одутловатое лицо Марии, ее негромкий глуховатый голос звучал в ушах сладкой назойливой музыкой отмщения...



______________________________________________________________________________________



ЮАС, Йоханнесбург, 1955 год, ноябрь

Старенький форд 1935-го года выпуска уныло колесил между одноэтажными домиками, разделенными низкими заборами, на одной из прямых улочек престижного белого района Сэндтон в Йоханнесбурге. Женщина, сидящая у пыльного окна такси, внимательно рассматривала аккуратные газоны и белых детей, играющих на лужайках. Здесь практически не было деревьев, и это резало глаз - после уютных городских пейзажей какой-нибудь Луизианы местные улицы казались голыми. Там - высокие платаны и раскидистые изящные ивы, поднимающиеся в небо... Здесь - низкорослые сухие кустарники, тянущие свои изогнутые лапы во все стороны, пожухлые пальмы, напоминающие о недавнем сезоне засухи, кривоватые деревца мопане с глубокими бороздами на стволах... И везде таблички, напоминающие о режиме апартеида - "только для белых", "чернокожим вход запрещен"...

Километры однообразных застроек тянулись во все стороны, куда хватало взгляда. Такси долго скользило по улицам, пока наконец не остановилось перед небольшим белым домиком с верандой и затянутой москитной сеткой входной дверью. Вокруг дома росли пальмы, создавая некое подобие тени. Вокруг не было ни души.

- Приехали, - с чудовищным акцентом сказал таксист, громадный одутловатый южноамериканец с золотым зубом.

Женщина уплатила по счетчику (смехотворная для Штатов сумма в 1 южноафриканский шиллинг), вышла, щурясь от тусклого ноябрьского солнца и поглядела на дом. Сзади взревел старенький мотор, и машина, пыля, укатила по направлению к центру города.

Руки ее слегка дрожали, когда она сверилась с написанным на бумажке адресом. Все верно, дом номер 34. Теперь оставалось последнее. Десять лет поисков и 25 лет страха и сожалений кончались сейчас и здесь.

Она решительно смяла бумажку в маленькой руке и толкнула легкую дверцу ограды. Потом вошла, оглядывая узкую лужайку с давно высохшей травой - нигде не было заметно каких-либо следов пребывания человека - ни брошенных предметов быта, ни оставленного впопыхах кресла, ни собаки или кошки, которые лениво развалятся в тени, напоминая о жаре и прохладе...

На веранде кроме легкого плетеного столика ничего не было, даже кресел. Она открыла проволочную сетку, толкнула дверь - открыто. С замирающим сердцем вошла в прохладный дом. Где-то гудел вентилятор.

Обстановка дома до смешного напоминала американскую - везде прочная, но легкая мебель, явно выписанная по каталогу Сирса и Робака, в углу большой гостиной - камин с фигурками животных, на окнах - легкие вздувшиеся занавески. Женщина прошла вперед и остановилась у низкого столика, служившего журнальным. Ее рука протянулась, чтобы взять фотографию, стоявшую на нем - в золотой рамке портрет молодого человека с темными волосами и серьезным, настороженным взглядом. Рука протянулась... и замерла, так и не взяв портрет...

- Эй, есть кто? - позвала она спустя несколько секунд, насильно заставив себя не смотреть на фотографию. Но ее голос прозвучал сипло и тихо, потому что горло сдавило, а еще потому, что она чувствовала пустоту дома. В нем никого не было.

За гостиной следовала небольшая кухня с классическими шкафчиками, допотопным холодильником 1947-го года выпуска и дровяной плитой. В задней стене находилась дверь, так же затянутая проволочной сеткой от москитов. Типичный для домов второй выход - но она уже знала, что в домах чернокожих вторых выходов не полагалось.

Дверь натужно заскрипела, когда женщина толкнула ее, выходя во внутренний двор. Здесь, на ровном четырехугольном пространстве, огороженном высоким забором, по периметру росли все те же кустарники - она узнала акацию и сирень - дальше шла приземистая крыша сарайчика, затем что-то еще... Но ее взгляд сразу приковал прудик, стилизованный под японский... Рядом с ним и альпийской горкой стоял столик, на котором дымился чай в белой чашке, а в плетеном кресле, спиной к ней сидела женщина с темно-каштановыми волосами.

Она остановилась, глядя на плечи и затылок женщины, которая сразу почувствовала, что кто-то вошел, обернулась, и понимание пришло к ней не сразу, а когда та, первая, сняла очки, обнажая взгляд, и тогда на лице сидящей женщины разом появились чувства, которым не было названия, и первое из них был ужас...

- Здравствуй, Эмма, - спокойно сказала Регина.

_________________________________________________________________

Вскочив, сидевшая в кресле женщина остановилась, со страхом и болью вглядываясь в лицо незваной гостьи. Регина пристально изучала ту, которую она уже никогда не надеялась увидеть. Постарела, если учесть, что они виделись десять лет назад, и теперь ей уж сорок лет, и мало что напоминает ту застывшую в своем двадцатипятилетии девушку в нацистской форме с фуражкой на светлых волосах. Теперь перед Региной стояла моложавая, загорелая женщина, все такая же стройная, даже худая, словно присущая ей скандинавская крепость мышц ушла, уступив место южной иссушающей худобе, - под белой блузкой, заправленной в широкие мужские брюки, угадывались резкие выступы ключиц, шея истончилась, под гладкой кожей лица отчетливо проступали скулы, и две пока еще слабо заметные складки прорезались от носа к углам рта. Волосы она выкрасила в темно-каштановый цвет, и он ее старил, однако в целом облик Эммы производил впечатление силы и уверенности. Она стояла, засунув кулаки в карманы этих мешковатых брюк, на ногах - грубые мужские ботинки, и Регина заметила, что возле кресла лежали садовые инструменты, а еще дальше валялась небрежно брошенная касторовая шляпа. Эмма явно работала в саду.

- Ты... - только и смогла произнести она, наконец. - Ты жива?

Регина усмехнулась. Она столько раз представляла себе этой момент, столько раз думала о том, что скажет и как поведет себя, репетировала все эти слова, реплики, уничтожающие аргументы, злобные выпады, а сейчас, стоя здесь перед лицом женщины, которая ее предала и разрушила всю ее жизнь, она чувствовала только одно - желание сесть за этот столик и выпить чаю. Она физически ощущала, как тяжесть перенесенного давит на ее плечи, словно до того ее питала ненависть, а вот когда ненависть, наконец, ушла, не осталось преграды между нею и висящей все эти годы усталостью, которая только и ждала своего часа, чтобы упасть и раздавить ее.

- Можно сесть? - спросила она и не узнала своего дребезжащего голоса.

Эмма моргнула, как будто ожидала, что Регина сейчас убьет ее, а вместо этого ее попросили об услуге.

- Конечно, - она суетливо отодвинула второй стул, но сама не села, глядя, как Регина усаживается за стол и складывает руки на его плетеной поверхности. Это были те же руки, что она так хорошо помнила, только теперь вены на них стали заметнее, а на безымянном пальце не было кольца...

_________________________________________________________________________________

Париж, 1943-ий год

Лежа на боку, Эмма лениво провела поверхностью ладони по всей руке Регины, а затем переплела их пальцы, не сводя взгляда с опущенных век француженки. Потом ей стало больно, и она опустила глаза на их сплетенные ладони - массивное золотое кольцо царапало ее палец. Эмма освободила руку, коснулась выпуклого ободка.

- Почему ты его носишь?

Регина открыла глаза, казавшиеся в темноте совсем черными.

- Что?

- Кольцо, - повторила Эмма с досадой. - Почему ты его носишь?

- Потому что я замужем... - в тоне француженки слышалась усталость и легкая неприязнь к тому, кто задает такие очевидные вопросы.

Эмма потянула на себя плотно сидящее кольцо, но оно не поддавалось.

- Но ты же не любишь его... - она упрямо тянула, но золотой ободок сидел прочно.

Регина молчала, закрыв глаза, и явно не собиралась отвечать.

- Регина, - Эмма резко дернула кольцо на себя, и оно соскочило, ободрав палец.

- Тсс... - зашипела француженка и резко села в кровати. - Мне же больно, merde...

- Прости, - виновато сказала Эмма, держа кольцо в сжатом кулаке. - Я не специально...

Регина разглядывала свою руку. В столбе лунного света ее кожа светилась и казалась совсем белой. Эмма раскрыла ладонь, глядя на кольцо.

- Верни, - недовольно бросила Миллс, протягивая руку.

- Зачем ты его носишь? - повторила Эмма, уклоняясь от ее руки.

Тонкие брови француженки сдвинулись на переносице, на лбу появилась морщинка. Она гневно мотнула головой.

- Я сказала, верни сейчас же...

Эмма помотала головой, хмурясь.

- Сначала ответь! Ты любишь его? Считаешь своим мужем? Потому носишь даже в постели со мной? Даже в постели с Гау?

Регина резко выбросила вперед руку и схватила Эмму за запястье. Ее хватка, несмотря на кажущуюся хрупкость руки, оказалась железной.

- Я не принадлежу тебе, Эмма, и не смей вынуждать меня отвечать на то, на что я не хочу, ясно?

Их взгляды скрестились, Эмма кожей ощущала злость Регины, и свою собственную злость на эту женщину, которая поработила ее и сделала такой уязвимой и несчастной.

- Ах так? - прошипела она, вырывая руку. - Ну и черт с тобой и твоим кольцом.

И, размахнувшись, она бросила кольцо куда-то в темноту, только легкий звон оповестил, что ободок достиг пола и покатился по нему.

Регина отвесила Эмме пощечину.

Несколько секунд немка пораженно прижимала ладонь к щеке, глядя на то, как Миллс встает, зажигает лампу и ищет на полу кольцо - в одном только легком распахнутом пеньюаре, такая красивая и желанная и такая ненавистная, далекая, чужая. Эмма встала и оделась, а потом покинула квартиру, и никто не проводил ее до выхода. Дома ее ждал Густав, храпящий на супружеском ложе, - он пришел ночью, был пьян и даже не понял, что Эммы не было дома...

__________________________________________________________________

Йоханнесбург, 1955 год

- Чаю предложишь? - с легкой усмешкой спросила Регина, глядя на сумрачное лицо своей бывшей любовницы.

Эмма только глаза вскинула, но тут же кивнула и дрожащими руками стала наливать чай из красивого белого чайника во вторую чашку.

- Как ты нашла меня? - решилась она наконец, когда Регина отпила и поставила чашку на стол, глядя на Эмму ясным и прозрачным взглядом.

- Где Генри? - игнорируя реплику Эммы, спросила Миллс, и в ее голосе послышались стальные нотки.

Вопрос повис в воздухе. Эмма молча теребила в руках платок, который достала из кармана, ресницы ее чуть-чуть дрожали, но на Регину она не смотрела.

- Отвечай!

- Его сейчас нет здесь... - едва слышно ответила Эмма и подняла глаза.

- Но он живет здесь? В городе?

Эмма кивнула.

С губ Регины сорвался подавленный вздох. Ее мальчик жив, он здесь, он не умер, не погиб в Нью-Йорке, он вырос и скоро она увидит его. Она перевела дыхание.

- Он...

Эмма вдруг резко вскинула глаза, горящие странным огнем.

- Так как ты нашла меня?

Регина, задумавшаяся о чем-то, не сразу ответила, взгляд ее был расфокусирован, и она помотала головой, приходя в себя.

- Ч...что?

- Как ты нашла меня? Я думала... думала, что ты погибла...

Полные губы француженки сдвинулись в подобие усмешки.

- Думала или надеялась, Эмма?

Эмма молчала, глядя на свои ногти.

- Мне помогли тебя найти, - издевательским тоном сказала Регина и отпила еще глоток чаю. - Ты постаралась на славу. Замела почти все следы... Я искала тебя 10 лет, Эмма Хиршфегель.

- Теперь я Эмили Свон, - с вызовом ответила Эмма, вскидывая голову.

- Я знаю... Но ты не учла одного, Эмили Свон, - Регина наклонилась.

- И чего же?

- Тебе надо было сделать все самой, дорогая. Ты хотела уничтожить меня - так не тратила бы времени, взяла пистолет и приставила к моему виску... там, пока я спала... в квартале Марэ... а ты решила убить меня руками других...

Эмма молчала, глядя ей в глаза. С полминуты Регина ждала, жадно ждала, что Эмма начнет протестовать - скажет что-то вроде "я сделала это ради тебя, я хотела спасти тебя, у меня был коварный план..."

Но Эмма молчала. Она молчала и даже платок уже не теребила, просто глядела куда-то вбок, словно ничего и не собиралась отвечать.

- Ты молчишь?

- А что ты хочешь, чтобы я сказала? - вскинулась Эмма. - Что? Ты предала меня первой! Ты трахалась с мужиками за моей спиной, придумывала коварные планы, как тебе выбраться, а мне даже не было места в твоих чертовых планах... Как будто те два года, что мы провели вместе, были просто игрой, ничего не значащей...

- Так это была месть, Эмма? - Угольно-черная бровь Регины приподнялась. - Месть за правду, которую я тебе сказала? Ты думала, что мы сможем быть вместе? Ты и я? Ты вообще в своем уме...?

- Я любила тебя... - тихо и презрительно сказала Эмма и посмотрела куда-то в сторону. - И была готова на все ради тебя...

- И поэтому ты отправила меня в Дранси, да? Беременную женщину... Ради большой любви...

Воцарилось молчание. Эмма крутила в руках платок, Регина смотрела на нее. Не было ничего. Больше ничего не было. Прошло десять лет, и встреча, которая должна была все расставить по своим местам, завела ее в тупик. Эмма не только не сожалела о своем поступке, она считала Регину виноватой. И это был конец всего. Осталось только одно, что было важным в этом мире.

- Так где мой сын? - жестко спросила Регина, кладя руку на стол и слегка наклоняясь. - Где Генри?

И тут Эмма усмехнулась. Ее лицо стало непроницаемым и чем-то напомнило Регине Густава. Она положила платок на стол и сказала тихо и просто:

- Его больше нет.

Регину словно оглушило.

- Что?

- Твоего сына больше нет.

И долго смотрела на потрясенное лицо француженки, прежде чем добавить:

- Твоего сына нет, есть мой. Он думает, что я его мать. Я сказала Генри, что он мой сын.

_______________________________________________________________________-

Прошло несколько минут, пока Регина смогла что-то понять. Потом ее лицо исказилось от гнева и непонимания.

- Ты... - выдавила она из себя. - Ты - сумасшедшая...

Эмма засмеялась и встала. Она вела себя как победитель, и она была победителем, потому что удара больнее она уже не смогла бы нанести. И сейчас, глядя на пораженного врага, она даже не чувствовала своей победы, ведь мысленно она давно похоронила Регину, давно поставила точку, но она даже не могла представить, что победа настигнет ее снова и даст ей возможность взглянуть на труды рук своих под таким углом.

- Я нашла его, - говорила она, словно вбивая гвозди в крышку гроба. - Тощий и забитый, он умирал от голода в приюте. Ему нельзя было дать больше 12-ти лет, таким он был худым и несчастным. Я забрала его оттуда. Сказала ему, что я его мать, что я дочь Коры Миллс, которая, как оказалось, умерла от голода в ночлежке в Нью-Йорке. Сказала, что до войны мать выгнала меня и отобрала его, подставила, вынудив бежать из страны. Мои документы были все поддельные, благодаря связям Густава я смогла вывезти из Франции кое-какие ценности, поэтому мне легко удалось сменить имя и даже национальность. Теперь я уроженка Чехии, Эмили Свон, которая до войны проживала с семьей в Штатах под именем Эмили Миллс, так что Генри мне поверил. Я вывезла его сюда как только это стало возможным, и дала ему образование. Сейчас ему 25 лет, он адвокат в одной из совместных американо-африканских фирм. Он женился в прошлом году, и у него сын по имени Дэвид. И он считает меня его матерью...

Регина потрясенно молчала несколько секунд.

- Но... как он мог поверить? Ведь тебе только сорок лет, и он не мог не сложить все цифры... Не мог! Он родился в 1920-ом году!

- Я соврала, что родила его в 17 лет. По моим новым документам мне 43 года, и я родилась в Бостоне, да и все сведения о моем местонахождении никто никогда не найдет, потому что их просто нет. Он был счастлив, что я его нашла и забрала к себе. Когда он спрашивает о чем-то, я рассказываю ему, что после отъезда из США я жила в Европе и была в Швейцарии, работала прачкой и там же пережила войну, а потом долго его разыскивала, вот и все...

- А где твой муж? - Регина слегка овладела собой.

- Он умер в 1945-ом, когда войска оставляли Париж. Меня он отправил в провинцию, сделал мне документы и отдал все ценности. Но я не стала его дожидаться, при первой же возможности сбежать я покинула Францию. И уже потом выяснила, что он умер в последних боях при отступлении...

- Значит, ты предала и его тоже? - презрительно усмехнулась Регина. Эмма пожала плечами.

- Он ничего для меня не значил... Думаю, я ненавидела его еще сильнее, чем тебя...

Француженка покачала головой, не сводя глаз с лица Эммы.

- Ты чудовище... - прошептала она, наконец.

Эмма повела бровью, улыбаясь.

- Думай, как хочешь. Я спаслась сама и спасла Генри, пусть даже такой ценой. Теперь никто ничего не знает, кроме тебя, а ты...

- Генри - мой сын! - Регина вскочила с кресла так резко, что оно упало за ее спиной.

Эмма ткнула в ее сторону пальцем.

- Ошибаешься! Ты отказалась от него, ты бросила его, когда он был еще совсем крошкой! И бросила не потому, что тебе нечем было его кормить, а просто потому, что он мешал тебе трахаться с кем ты хотела и жить так, как ты хочешь! Тебе было удобно думать, что Кора виновата во всем, но не Кора, которая растила мальчика все эти годы, а ты, парижская высокородная шлюха, только ты виновата в этом! Ты его потеряла еще тогда, сломала ему жизнь и бросила. Бросила! И слава богу, что Генри ни о чем не узнает, никогда не узнает, что его мать спала с половиной Парижа, ложилась под каждого нациста, чтобы спасти свою драгоценную шкуру и вспоминала о нем только чтобы обольстить наивную немецкую дуру, слушавшую тебя, раскрыв рот!

Регина с широко раскрытыми глазами смотрела на яростное лицо Эммы, наступавшей на нее.

- Кора воспитала его и кормила, пока не умерла от голода в грязной ночлежке. Я дала ему образование и поставила на ноги! Что дала ему ты? Жизнь? Жизнь брошенного мальчика, который даже не знал, кто его родители и где они?

- Я разоблачу тебя, Эмма, - с ненавистью прошептала Регина. - Ты жена нациста, и даже здесь, в Йоханнесбурге, найдутся те, кто с удовольствием казнит тебя за твои преступления...

- За что казнит? - рассмеялась Эмма. - За то, что я была женой Густава фон Хиршфегеля? Какие преступления я совершила? Я убивала, мучила, отправляла в газовые камеры? Я была марионеткой в руках мужа, да и ты никогда не докажешь, что когда-то я вообще жила в Германии. Нет никого, кто опознал бы меня, а твои слова, дорогая, ничем не будут подтверждены. И...

Тут она остановилась. Теперь они стояли совсем рядом. Эмма чувствовала запах духов Регины - ничем не напоминавший тот, прежний запах, теперь он был как аромат увядавших листьев осенью, как последнее тяжелое прощание. И она поняла, что Регина умерла. Умерла тогда, в квартале Марэ, когда она вышла из комнаты, все еще храня на руках тепло ее тела, но уже хороня это тело в приготовленной ею же могиле.

- И ты забываешь, что мое слово так же может разоблачить тебя... Ты скажешь, что я жена нациста... Хорошо... А я скажу, что ты жена и любовница аж двух. Ты - Регина Миллс, известная в Париже модница, портниха и... любовница немецкого офицера... Знаешь, что они делали с такими, как ты?

Регина знала.

- Кем, по-твоему, Моссад заинтересуется больше, тобой или мной?

Помолчав, Эмма продолжала:

- Так как ты нашла меня?

- Мэри-Маргарет, - губы у Регины были белыми и едва дрожали, а голос звучал надломленно. На Эмму она не смотрела.

- Присядь, - вполне мирно Эмма указала на стол. - Я могу налить еще чаю, если хочешь. Тебе нужно успокоиться...

- Ты отобрала у меня смысл жизни, но предлагаешь чаю? - вдруг усмехнулась Регина. - Как это символично... Очень по-немецки...

- Прекрати говорить ерунду, - Эмма подняла упавшее кресло и похлопала по столу. - Сядь...

- Генри - мой сын, - упрямо повторила Миллс, не сдвигаясь с места. - И я скажу ему об этом...

Эмма легко и грустно улыбнулась.

- Ну скажешь... И что? Разрушишь его жизнь? Он счастливо женат на девушке, которую он любит, у него малыш, они снимают чудную квартиру, собираются купить машину. Он считает меня мамой и называет мамой, а Дэвид думает, что я его бабушка. И тут явишься ты... Скажешь, что ты его мать. Даже докажешь это, ведь о Коре тебе известно гораздо больше, чем мне, хотя я умело отвечаю на его вопросы - помнишь, как много ты мне рассказывала о матери? Мне это помогло, я могу притворяться, что знала ее. А потом он спросит тебя...

- Не надо, - внезапно прошептала Регина и закрыла лицо руками.

- Он спросит тебя, "хорошо, если ты моя мать, где ты была все эти годы? Чем ты занималась?" И что ты ему ответишь?

- Не надо! - вскрикнула Регина, поднимая залитое слезами лицо и отворачиваясь. - Ты права! Права! Я бросила его ради своих амбиций, ради лучшей жизни, я могла отказаться от денег, что дала мне Кора и оставить его себе! Я была эгоисткой!

Эмма промолчала. Она села за стол, отпила глоток холодного уже чая.

Регина все так стояла, опустив плечи и закрыв лицо руками. Она уже не плакала, просто стояла, отвернувшись к забору, к аккуратным кустам роз.

- Потом ты поймешь, что я была права, - мягко сказала Эмма, глядя ей в спину. - Ведь в конечном итоге, этот молодой человек все равно уже чужой для тебя. Он все равно бы не простил тебе то, что ты его бросила. Он очень непримиримый, знаешь ли...

Она засмеялась, не замечая, как содрогнулась Регина от этого простого звука.

- Он весь в тебя... Такой же жесткий и несгибаемый... И всегда считает, что он прав... Никого не слушает...

Регина порылась в сумочке и достала платок. Приведя себя в порядок, она повернулась к Эмме, и лицо ее уже снова было непроницаемой маской.

- Так как Мэри-Маргарет узнала, что я в ЮАС? - спросила Эмма, подливая в чашку Регины чаю. Та села.

- Она вспомнила о письме Рудольфа, которое так взбесило Густава...

- А...

Эмма помнила тот вечер. Она уже неделю не разговаривала с Региной после той ссоры с кольцом. Ее душила ненависть, любовь и одновременно сжигала страсть, требовавшая выхода... В тот вечер Густав принес письмо от опального брата Эммы, сражавшегося на стороне союзников в Северной Африке. Рудольф сбежал из дома перед войной в Англию и полностью порвал связи с отцом и матерью. Но с Эммой он связи не терял, и писал ей анонимные письма, которые ухитрялись находить ее и в оккупации. Густав решил, что это любовник Эммы, и ей пришлось объяснить, от кого послание, но лучше бы это был любовник, потому что антифашиста-брата Густав перенес значительно труднее. А Мэри-Маргарет слышала этот грандиозный скандал и спустя много лет сложила два и два и сообразила, что сбежать Эмма могла только в Африку - в остальной части мира было слишком опасно.

- Да, я приехала к Рудольфу... Он принял нас с Генри, дал нам денег, жилье, работу. Здесь он занялся золотодобычей, после войны дела пошли в гору, и он помог нам встать на ноги... Генри учился в юридической школе, я работала бухгалтером...

Они помолчали. Говорить больше было не о чем. Все узлы развязаны, слова сказаны, счета оплачены. Регина посмотрела на Эмму почти умоляюще.

- Я бы хотела увидеть его...

Эмма покачала головой.

- Вряд ли это пойдет вам на пользу. Обоим. Он спросит, кто ты, мне придется что-то врать, да и... Зачем тебе это? Что это изменит?

- Я хочу убедиться, что с ним все в порядке...

- Поверь мне, с ним все прекрасно. Он счастлив здесь, и у него большие перспективы... Я не хотела бы, чтобы вы встречались. Кто знает, какие глупости придут тебе в голову...  Не стоит, Регина, ты ведь и сама понимаешь...

Прошло еще несколько минут в напряженном молчании. Потом Эмма резко встала и скрылась в доме. Вернулась она с фотографией в руках. Той самой, с журнального столика. На ней Генри в рубашке и брюках стоял у какого-то постамента, вероятно, придуманного фотографом для того, чтобы на него клали левую руку. Худоватый молодой человек, вполне взрослый, только вот в лице его Регина видела то, чему никак не могла дать названия. Она всмотрелась в глаза того, кого видела младенцем много лет назад - чужого парня, который не знал о ее существовании. Который теперь не узнает о ее существовании. Что таил в себе этот немолодой взгляд на молодом лице? Какую тайну он скрывал?

Голос Эммы был мягок, как теплое вино.

- Возьми ее себе, Регина.

Когда она уже проходила через дом, сопровождаемая шагами идущей сзади Эммы, которая вызвалась отвезти ее в аэропорт, француженка остановилась, пытаясь унять бешено бьющееся сердце. Эмма встала рядом, глядя из-под опущенных ресниц.

- Что ты теперь будешь делать? - спросила она.

Регина надела свои темные очки и, не отвечая, толкнула дверь, спустилась по ступенькам.Когда обе вышли на улицу, Эмма подошла к небольшому автомобилю, стоящему в тени справа от дома. Перед тем, как сесть, Регина сказала:

- Я не знаю. Вернусь в Америку, там мой дом... Открою мастерскую, это то, что я всегда умела делать... Шить красивые платья...

И обе замолчали, потому что говорить было не о чем. И потянулась дорога среди однообразных домишек, среди лачуг бедноты и фешенебельных зданий делового центра. А на горизонте заходило красное солнце, и всю дорогу Эмма и Регина молчали.

___________________________________________________________

Возвращаясь домой из аэропорта, Эмма свернула, не доезжая до ворот, ограждающих район белых от соседнего африканского. Она проехала по пыльной дороге, кончающейся у проволочной ограды, где начиналось громадное кладбище. Остановила машину, поглядела по сторонам, убедившись, что поблизости нет людей, затем толкнула покосившуюся калитку. Долго шла, петляя между крестами и растоптанными могилами с кривыми табличками на английском и африкаанс. Наконец, дошла до небольшой могилы, выложенной по периметру белыми камнями. На камне не было имени, только дата "22.10.1930 - 4.06.1953"

Она не удержала Генри. Когда в Нью-Йорке она нашла его в приюте, то он уже был конченым человеком. После смерти Коры его нашли на улице местные белые бандиты и научили воровать. Там же он пристрастился к алкоголю, начал курить, и во время очередной облавы на бутлегеров его схватила полиция. Так он попал в приют. Эмма соврала ему, что она его мать, но ему это было решительно все равно. Он был зверенком, готовым на все ради выживания. Она попыталась научить его манерам, давала деньги, пристроила в школу, но это было бесполезно. Тогда они уехали к Рудольфу, и в Африке Генри пожелал работать на золотых приисках. Он пил, воровал деньги у Эммы, затем начал курить гашиш, и в 1953-ем году его убили в ножевой драке в одном из негритянских районов, где он вечно ошивался, нарываясь на неприятности.

Она постояла у могилы, глядя на закатное солнце, а потом повернулась, стремясь быстрее вернуться в свой безопасный дом. В Йоханнесбурге после заката лучше было не оказываться за пределами белых кварталов. Эмма Хиршфегель убежала от войны, но война настигла ее и здесь. Апартеид, строгие законы, преступность, кровь на улицах, безжалостные законы... Она не удержала Генри, потому что кровь его матери оказалась сильнее, он не смог преодолеть темный барьер наследственности и ушел туда, где уже никто не смог бы причинить ему еще больше боли.

Эмма села в машину. Взревел мотор.

Километры трущоб покрывали сухое плато, над которым всходила сумрачная белая луна.

Эмма улыбнулась. В конечном итоге, не имеет значения, как мы живем, если все, что с нами случилось, уже убило нас задолго до фактической смерти. Регина Миллс, Робин, Густав, Мэри-Маргарет, Генри, Руби, Гитлер, Сталин, маленький негритенок на обочине, играющий с костью бродячей собаки... Все сливалось, переходило из одной фазы в другую, и ничто уже не имело значения, кроме дыхания и темноты...

Эмма выжала максимальную скорость. Ей нужно еще полить розы, здесь такой удушливый климат, что назавтра, когда взойдет солнце, ее драгоценные кусты погибнут. Следовало поспешить.

+1

12

Обожаю этого автора)))Реально очень талантлив)))Я вообще фанат СвонКвина,а этот автор уделяет этой сладкой парочке много внимания.Помимо этого фанфика у него есть еще потрясающие вещи про них.Кто еще не знаком с этим автором очень рекомендую.
И конечно спасибо Марусе за очередного талантливого автора и его произведение.

0

13

Читала этот роман на едином дыхании. Герои, конечно, узнаваемы, если Вы смотрели сериал "Однажды в сказке", но не более того. Образы красивых притягательных женщин выписаны с блеском и сюжет завернут не на шутку.
http://s2.uploads.ru/t/UhwmJ.jpg

+1

14

А на мой скромный взгляд это отдельная книга, имеющая косвенное отношение к сериалу. Образы героев в моем воображении рисовались отдельные от "Однажды в сказке".
   Ну и повторюсь - эта книга достойна прочтения. Спасибо автору за писательский талант и богатейшую фантазию!

0

15

Маrusya написал(а):

А на мой скромный взгляд это отдельная книга, имеющая косвенное отношение к сериалу.

вот мне тоже так показалось, вставить другие имена, связь с сериалом порвется и вполне можно заявлять как самостоятельное произведение. Слог действительно очень хороший, спасибо автору)))

0

16

По всей видимости я не видела сериала, который могла связать с этой книгой. Поэтому сама книга мне очень понравилась. Конечно жалко будет, если идея была не автора, а просто пересказ сериала. Но пока я похожего сериала не увижу, буду считать эту книгу "отделной личностью" ))

0


Вы здесь » Тематический форум ВМЕСТЕ » Золотой фонд темных книг » fanat84 "Великое веселье"