Тематический форум ВМЕСТЕ

Объявление

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Тематический форум ВМЕСТЕ » Золотой фонд темных книг » Маргарет Рэдклифф Холл Колодец одиночества


Маргарет Рэдклифф Холл Колодец одиночества

Сообщений 1 страница 20 из 36

1

Сначала - немного об авторе. Этот человек заслуживает, чтобы о нём сказали.

http://s5.uploads.ru/0549S.jpg
Маргарет Рэдклифф-Холл (англ. Radclyffe Hall, Marguerite Radclyffe-Hall, 12 августа 1880, Борнмут — 7 октября 1943, Лондон) — английская писательница.
Родилась в обеспеченной семье, распавшейся, когда она была ещё ребёнком. Училась в Кингс-колледже, затем в Германии. В 1907 году в Бад-Хомбурге она встретила певицу Мэйбл Веронику Баттен, замужнюю женщину 51 года, которая стала её любовницей и звала её мужским именем Джон. После смерти мужа Баттен подруги стали жить вместе. В 1915 году Холл вступила в любовные отношения с двоюродной сестрой Баттен, скульптором и переводчиком Уной Троубридж (псевдоним — Уна Винченцо). С 1917 года (Мейбл Баттен скончалась в 1916 году) Холл и Троубридж жили вместе, их связь продолжалась вплоть до смерти Рэдклифф Холл, хотя в 1934 году у Холл была ещё любовная связь с русской эмигранткой Евгенией Сулиной и другие интимные отношения с женщинами (в том числе, как предполагают, с актрисой и певицей Этель Уотерс).
Холл вела активную социальную жизнь: была членом ПЕН-клуба, входила в совет Общества психических исследований, была членом Зоологического общества.
Умерла от рака, похоронена на Хайтгейтском кладбище.
Холл выпустила несколько книг стихов и прозы, за один из романов — Адамово семя (1926) — получила в Эдинбурге мемориальную премию Джеймса Тейта Блейка. Но самое знаменитое изо всего ею написанного — роман о лесбийской любви «Колодец одиночества» (1928). Несмотря на защиту романа Уэллсом, Шоу, Форстером, Вирджинией Вулф и другими, британский суд наложил запрет на распространение книги как непристойной и постановил уничтожить напечатанные экземпляры. Роман появился в США с предисловием Хэвлока Эллиса, в первый же год был продан в количестве 10 000 экземпляров, выдержал подряд несколько изданий, был переведен на полтора десятка языков и стал одним из первых, наиболее известных произведений ЛГБТ-литературы. В 1934 году Ричард Кан поставил по нему фильм Третий пол. В 1999 году роман занял 7-ю позицию — между Орландо Вирджинии Вулф и Поцелуем женщины-паука Мануэля Пуига — в списке ста лучших романов, трактующих тематику ЛГБТ, который был опубликован объединением ЛГБТ-издательств Треугольник.

с уважением

+3

2

Скачать в формате fb2   http://sf.uploads.ru/t/W9rhQ.png

КОЛОДЕЦ ОДИНОЧЕСТВА

Нам всем троим

ПРИМЕЧАНИЕ АВТОРА

Все персонажи этой книги полностью вымышлены, и если автор использует имена, которые могут иметь отношение к живущим людям, это сделано непреднамеренно.

Механизированная медицинская часть, состоявшая из британских женщин-водителей, сослужила хорошую службу на союзном фронте Франции в последние месяцы войны, но, хотя упомянутый в книге отряд, в который поступает Стивен Гордон, действует практически в той же местности, он никогда и нигде не существовал, кроме воображения автора.

КНИГА ПЕРВАЯ

Глава первая

1

Неподалеку от Аптона-на-Северне – то есть между ним и Мэлвернскими холмами – находится поместье Гордонов из Брэмли; достаточно много там деревьев, и коттеджей, и изгородей, и воды –  последнее достигается тем, что ручей, протекающий через нее, расположен именно так, чтобы подпитывать два больших озера в ее окрестностях.

Сам дом выстроен из красного кирпича в стиле короля Георга, с очаровательными круглыми окнами под крышей. Он исполнен достоинства и гордости без рисовки, уверенности без надменности, покоя без инертности; и нежного уединения, которое для того, кто постиг его душу, только прибавляет ценности этому дому. Он напоминает одну из тех милых женщин, которые, состарившись, принадлежат к уже ушедшему поколению – в молодости они были страстными, но благовоспитанными; их трудно было покорить, но, если это удавалось, они щедро дарили счастье. Теперь они уходят, но их жилища остаются, и одно из таких жилищ –  Мортон.

В Мортон-Холл вошла невестой леди Анна Гордон, когда ей едва минуло двадцать лет. Она была хороша собой так, как бывают только ирландки, осанка выдавала в ней спокойную гордость, глаза выдавали сильные желания, тело выдавало обещание счастья – архетип совершенной женщины, той, которую Творец счел хорошей. Сэр Филип встретил ее в далеком краю, в графстве Клэр – Анну Моллой, тоненькую девушку, воплощение чистоты – и его усталая душа склонилась к ней на грудь, как птица, выбившись из сил, прилетает в свое гнездо – как однажды, по ее словам, к ней действительно прилетела птица, чтобы укрыться от бури.

Сэр Филип был высок ростом и исключительно привлекателен, но его очарование было обязано собой не столько чертам лица, сколько его выражению – оно выдавало в нем свободу мысли и терпимость, которую можно было назвать благородной – и несколько печальному, но отважному взгляду его глубоко посаженных глаз орехового цвета. На его твердом подбородке была совсем маленькая ямочка, у него был лоб мыслителя и каштановые волосы с рыжеватым отливом. Широкие ноздри выявляли бурный темперамент, но губы были красивыми, чувственными и пылкими – они раскрывали в нем мечтателя и любовника.

Ему было двадцать девять, когда они поженились, и в свое время он немало погулял, но верный инстинкт Анны побуждал ее довериться ему полностью. Ее опекун невзлюбил его и был противником помолвки, но в конце концов она настояла на своем. И, судя по дальнейшим событиям, ее выбор был удачным, ибо редко бывает, чтобы двое любили друг друга больше, чем они; их пылкость в любви не уменьшалась со временем; когда они обретали зрелость, их любовь зрела вместе с ними.

Сэр Филип и не подозревал, насколько он хотел иметь сына, до тех пор, пока, лет десять спустя после женитьбы, его жена не осознала, что готовится стать матерью; тогда он понял, что это значило для него исполнение всех желаний, которого оба они так долго ждали. Когда она рассказала ему об этом, он не мог найти слов, лишь обернулся к ней и разрыдался у нее на плече. Ему ни на миг не приходило в голову, что Анна может подарить ему и дочь; он видел ее лишь матерью сыновей, и ее предупреждения не могли поколебать его. Он окрестил еще не рожденного ребенка Стивеном, потому что восхищался мужеством святого Стефана. Он не был инстинктивно религиозным, возможно, потому, что в нем было слишком много от ученого, но он читал Библию как превосходный литературный памятник, и святой Стефан затронул его воображение. Поэтому он часто обсуждал будущее их ребенка: «Я подумываю о том, чтобы послать Стивена в Хэрроу» или: «Было бы неплохо, чтобы Стивен заканчивал учебу за границей, это расширяет кругозор».

И, слушая его, Анна тоже прониклась этим убеждением; на фоне его уверенности поблекли ее смутные тревоги, и она представляла, как играет с маленьким Стивеном в детской, в саду, среди сладкого аромата лугов. «Вот у нас какой милый молодой человек, – говорила она, вспоминая мягкую ирландскую речь своих крестьян. – А в глазах у него звездный свет, а в сердце – храбрость льва!»

Когда ребенок шевелился внутри нее, она считала, что он так сильно толкается, потому что в ней прячется отважное создание мужского пола; тогда ее дух наполнялся вдруг могучей смелостью: ведь у нее родится ребенок, который станет мужчиной. Она сидела, положив шитье на колени, а ее глаза устремлялись к длинной череде холмов, простиравшихся за долиной Северна. Из своего любимого кресла под старым кедром она глядела на красоту холмов Мэлверна, и их волнистые уклоны, казалось, обретали новое значение. Они были совсем как беременные женщины с полным чревом, огромные, смелые, увенчанные зеленью матери великолепных сыновей! Все летние месяцы она сидела и смотрела на холмы, и сэр Филип сидел рядом с ней – так сидели они, рука об руку. И потому, что она чувствовала благодарность, она много подавала бедным, а сэр Филип ходил в церковь, что обычно он делал нечасто, а викарий приходил на ужин, и до последнего дня немало матрон приходили помочь Анне добрым советом.

Но человек предполагает, а Бог располагает, и случилось так, что в канун Рождества Анна Гордон разрешилась от бремени дочерью; маленьким младенцем, похожим на головастика, с узкими бедрами и широкими плечами, который все вопил и вопил, три часа без передышки, будто разъяренный тем, что его выбросили в эту жизнь.

2

Анна Гордон приложила своего ребенка к груди, но, пока он кормился, ей было горько за своего мужа, который так хотел сына. И, видя ее горе, сэр Филип скрыл свою печаль, он приласкал ребенка и осмотрел его пальчики.

– Какая рука! – сказал он. – Надо же, уже есть ногти на всех десяти пальчиках: такие маленькие, красивые, розовые ноготки!

Тогда Анна вытерла глаза и поцеловала маленькую ручку.

Он настаивал на том, чтобы назвать ребенка Стивен, и никак иначе, и собирался крестить ее этим именем.

– Мы так долго звали ее Стивен, –  сказал он Анне, – что я, право, не вижу причин, почему бы нам не продолжать это делать…

Анна колебалась, но сэр Филип упорствовал, как бывало с ним под влиянием прихоти.

Викарий сказал, что это довольно необычно, и, чтобы умаслить его, пришлось добавить и женские имена. Ребенок был окрещен в деревенской церкви, получив имя Стивен Мэри Оливия Гертруда – и она росла крепенькой, а когда у нее отросли волосы, они стали каштаново-рыжеватыми, как у сэра Филипа. На ее подбородке тоже была ямочка, такая крошечная, что сначала казалось, это просто тень; а через некоторое время, когда ее глаза перестали быть голубыми, как у щенков и прочих маленьких существ, Анна увидела, что эти глаза должны были стать ореховыми – и подумала, что даже их выражение точь-в-точь как у отца. Она была довольно смирным ребенком, несомненно, благодаря своему крепкому сложению. Не считая первого энергичного протеста после появления на свет, она кричала довольно мало.

Дитя было счастьем для Мортона, и старый дом, казалось, смягчался, когда ребенок, быстро подрастая и обучаясь ходить, ковылял, спотыкался и ползал по полам, которые издавна помнили шаги детских ножек. Сэр Филип приходил домой после охоты, весь в грязи, и, не успев снять сапоги, сразу бежал в детскую – и вот он уже стоит на четвереньках, а Стивен забирается ему на спину. Сэр Филип притворялся, что это ему не по душе, брыкаясь, подскакивая и лягаясь, так что Стивен приходилось цепко держаться за его волосы или за воротник, и колотить его маленькими упрямыми кулачками. Анна, привлеченная необычайной суматохой, обнаруживала их и говорила, показывая им грязь на ковре:

– Хватит, Филип, хватит, Стивен! Пора пить чай, – как будто оба они были детьми. Тогда сэр Филип поднимался и распутывался со Стивен, а потом целовал ее матушку.

3

Сын, которого они ждали, слишком задержался в пути; он не появился и тогда, когда Стивен исполнилось семь. Нового отпрыска женского пола Анна также не произвела на свет, так что Стивен оставалась одна, как конек на крыше. Вряд ли стоит завидовать единственному ребенку, ведь он склонен к тому, чтобы углубиться в себя; не имея рядом никого из тех, кто похож на него, чтобы довериться ему, он приучается доверяться лишь себе. Нельзя сказать, чтобы в семь лет ум был занят серьезными проблемами, но, однако, он уже пробирается ощупью, может быть, уже подвержен некоторым приступам недовольства, может быть, уже пытается разобраться в жизни – ограниченной жизни своего окружения. В семь лет уже в миниатюре являются любовь и ненависть, которые, однако, кажутся огромными и внушают большую тревогу. Может даже присутствовать смутное чувство неудовлетворенности – Стивен часто осознавала в себе это чувство, хотя и не могла облечь его в слова. Чтобы справиться с ним, она время от времени поддавалась внезапным вспышкам, приходя в ярость из-за повседневных мелочей, которые обычно оставляли ее равнодушной. Топнуть ногой и разразиться слезами, едва ей начинали перечить – это приносило ей облегчение. После подобных вспышек она чувствовала себя куда бодрее и почти без труда вновь становилась смирной и послушной. Смутно, по-детски она отвечала на удары жизни, и это возвращало ей уважение к себе.

Анна посылала за своим буйным отпрыском и говорила:

– Стивен, милая, мама не обижается – расскажи, почему ты так вспылила; мама обещает, что постарается понять, если ты только расскажешь…

Но ее глаза казались холодными, хотя голос мог быть мягким, и ее рука, когда ласкала ребенка, казалось, делала это робко и неохотно. Она как будто делала усилие над собой, и Стивен это сознавала. Когда Стивен поднимала глаза на это спокойное, милое лицо, ее охватывало внезапное раскаяние, глубокое чувство собственной ущербности; она так хотела бы взять и высказать его своей матери, но ее покидал дар речи, и она не говорила ни слова. Ведь обе они, как ни странно, стеснялись друг друга – почти нелепой была эта застенчивость между матерью и ребенком. Анна это чувствовала, и через ее посредство это начинала сознавать и Стивен, какой бы маленькой она ни была; поэтому они держались друг с другом слегка отстраненно, в то время как должны были льнуть друг к другу.

Стивен, остро чувствующая красоту, неосознанно хотела выразить свое чувство, почти доходившее до обожания, которое будило в ней лицо матери. Но Анну, когда она пристально глядела на дочь, отмечая ее пышные рыжеватые волосы, смелые ореховые глаза, так похожие на глаза ее отца, как и выражение лица, и поведение ребенка, вдруг заполняла неприязнь, даже похожая на гнев.

Она просыпалась по ночам и ломала голову над этим чувством, казня себя в приступе раскаяния, обвиняя себя в том, что она черствая, что она не настоящая мать. Иногда она проливала тягучие горькие слезы, вспоминая Стивен в те времена, когда та еще не владела речью.

Она думала: «Ведь я должна гордиться, что она на него похожа, я должна смотреть на нее с гордостью, с радостью и счастьем!» – а потом ее снова затопляла эта странная неприязнь, почти доходящая до гнева.

Анне казалось, что ей изменял рассудок, ведь это сходство между дочерью и мужем шокировало ее, как оскорбление – бедная, ни в чем не повинная семилетняя Стивен была для нее чем-то вроде карикатуры на сэра Филипа; несовершенным, недостойным, искаженным подобием – и все же Анна знала, что ее ребенок красив. Но иногда нежное тело ребенка бывало ей почти отвратительно; ее раздражало, как Стивен двигается или как стоит, раздражало, что она такая крупная, что ей не хватает какой-то грации в движениях, раздражало в ней какое-то бессознательное упрямство. Тогда ум матери возвращался к тем дням, когда это создание припадало к ее груди, заставляя полюбить себя за свою полную беспомощность; и при этой мысли снова ее глаза наполнялись слезами, ведь она была из породы преданных матерей. То чувство, что подползало к ней, как неприятель под покровом темноты, было медленным, хитроумным, мертвящим, и это чувство росло и крепло вместе с самой Стивен, потому что в каком-то смысле оно было частью Стивен.

Беспокойно ворочаясь с боку на бок, Анна Гордон молилась о том, чтобы Бог просветил и наставил ее; молилась, чтобы ее муж никогда не заподозрил о том, что она чувствует к его ребенку. Он знал все о ней, все ее прошлое и настоящее; ни одного секрета у нее не было, кроме этой неестественной и чудовищной несправедливости, которая пересиливала ее волю настолько, чтобы победить ее. А сэр Филип любил Стивен, он боготворил ее; как будто по наитию, он разгадал, что ее дочь втайне была обделена, что она несла какое-то незаслуженное бремя. Он никогда не говорил с женой о таких вещах, но, когда она видела отца и дочь рядом, день ото дня в ней крепла уверенность, что в его любви к ребенку было нечто очень близкое к состраданию.

Глава вторая

1

Примерно в это время Стивен впервые осознала настоятельную потребность любить. Она обожала своего отца, но это было совсем другое; он был частью ее самой, он всегда был рядом, она не могла представить мир без него – это было совсем не так, как с горничной Коллинс. Она была, что называется, «второй из троих» и однажды могла надеяться на повышение. Пока что это была цветущая девушка, у нее были полные губы и полная грудь, довольно пышная для ее двадцати лет, но глаза у нее были необычайно голубые и манящие, очень милые и любопытные глаза. Стивен два года видела, как Коллинс подметает лестницу, и проходила мимо, почти не замечая ее; но однажды утром, вскоре после того, как Стивен исполнилось семь лет, Коллинс подняла глаза и вдруг улыбнулась; в эту самую минуту Стивен поняла, что любит ее – ошеломляющее открытие!

Коллинс вежливо сказала:

– Доброе утро, мисс Стивен.

Она всегда говорила «доброе утро, мисс Стивен», но на этот раз это прозвучало обольстительно – настолько обольстительно, что Стивен захотелось прикоснуться к ней, и, довольно нерешительно протянув руку, она погладила ее по рукаву.

Коллинс схватила ее руку и посмотрела на нее.

– Господи, – воскликнула она, – до чего же грязнющие ногти!

После чего их владелица залилась багровым румянцем и умчалась вверх по лестнице, чтобы привести их в порядок.

– Положите сейчас же ножницы, мисс Стивен! – раздался непреклонный голос няньки, когда ее подопечная принялась за свой туалет.

Но Стивен твердо ответила:

– Я чищу ногти, потому что Коллинс они не нравятся – говорит, они грязные!

– Какая наглость! – заметила нянька, изрядно раздраженная. – Не худо бы ей заняться собственными делами!

Убрав наконец в безопасное место огромные швейные ножницы, миссис Бингем отправилась на розыски оскорбительницы; она не собиралась ни от кого терпеть вмешательства, способного уронить ее достоинство. Она нашла Коллинс на верхнем пролете лестницы и тотчас же принялась распекать ее – «ставить на место», по ее определению; она взялась за дело так добросовестно, что не прошло и пяти минут, как «вторая из троих» узнала обо всех своих недостатках, способных помешать ее повышению.

Стивен застыла в дверях детской. Она чувствовала, как колотится ее сердце от гнева и от жалости к Коллинс. Та не отвечала ни слова, стоя на коленях, как будто онемевшая, подняв щетку, слегка приоткрыв рот и с довольно испуганными глазами, и, когда она осмелилась наконец заговорить, ее голос казался скромным и боязливым. Она была робкой по природе, а острый язык няньки был известен всем в доме.

Коллинс заговорила:

– Я мешаюсь в ваши дела с ребенком? О, нет, миссис Бингем, никогда! Уж я-то, надеюсь, свое место знаю. Мисс Стивен сама мне показала, какие у ней грязные ногти; она сказала: «Коллинс, ты только погляди, правда, они ужас какие грязные?» А я сказала: «Вы бы лучше спросили няню, мисс Стивен». Разве так мешаются в чужие дела? Я не из таковских, миссис Бингем.

Ах, Коллинс, Коллинс, с такими милыми голубыми глазами и такой чудесной соблазнительной улыбкой! Глаза Стивен расширились от удивления, а потом затуманились от внезапных слез разочарования, ведь даже хуже, чем малодушие Коллинс, была ужасная несправедливость этой лжи – и все же сама эта несправедливость, казалось, притягивала ее к Коллинс, ведь, презирая ее, она все равно могла ее любить.

До конца дня Стивен мрачно размышляла над низостью Коллинс; и все-таки до конца дня она не могла без Коллинс, и, как только замечала ее, ловила себя на том, что улыбается, и сама, в свою очередь, была неспособна собраться с силами и нахмуриться, чтобы выказать ей свое неодобрение. А Коллинс тоже улыбалась, если нянька не смотрела, и поднимала вверх свои пухлые красные пальцы, показывая на свои ногти и строя гримасы за спиной удаляющейся няньки. Глядя на нее, Стивен чувствовала себя несчастной и смущенной, не столько из-за себя, сколько из-за Коллинс; и это чувство так разрасталось, что от одной мысли о нем Стивен бросало в жар.

Вечером, когда Коллинс готовила стол к чаю, Стивен удалось остаться с ней наедине.

– Коллинс, – прошептала она, – ты сказала неправду, я ведь не показывала тебе свои грязные ногти!

– Ясное дело, нет, – шепнула в ответ Коллинс, – но надо же мне было что-нибудь сказать – вы же не возражаете, мисс Стивен, правда?

И, когда Стивен с сомнением подняла на нее глаза, Коллинс вдруг наклонилась и поцеловала ее.

Стивен застыла, онемев от безраздельной радости, все ее сомнения были напрочь сметены. В эту минуту она не знала ничего, кроме красоты и Коллинс, и они были одним целым, и этим целым была Стивен – и все же это была не Стивен, но что-то более широкое, для чего семилетний ум не мог найти слов.

Няня пришла, ворча:

– Поторопились бы вы, мисс Стивен! Что вы здесь стоите, будто умом тронулись? Сходите умойте лицо и руки, а потом идите пить чай – сколько раз вам говорить?

– Не знаю, – пробормотала Стивен. И действительно, она не знала; в эту минуту она ничего не знала о подобных пустяках.

2

С этих пор Стивен вступила в совершенно новый мир, который вращался вокруг Коллинс. Мир, полный постоянных волнующих приключений, полный воодушевления, радости, невероятной печали, но все равно этот мир был прекрасным местом, куда летишь, как мотылек, увивающийся за свечкой. Дни шли, один за другим, то взлетая, как качели, высоко над верхушками деревьев, то падая в бездну, но редко останавливаясь на середине. И вместе с ними взлетала и падала Стивен, цепляясь за веревки этих качелей; она просыпалась по утрам с легкой дрожью волнения – того волнения, которое по праву принадлежало дням рождения, или Рождеству, или поездкам на пантомиму в Мэлверн. Она открывала глаза и поскорее выскакивала из кровати, еще слишком сонная, чтобы вспомнить, откуда в ней это воодушевление; но потом ей приходило на ум, что сегодня, совсем скоро, ей предстоит увидеть Коллинс. Эта мысль заставляла ее поскорее бултыхнуться в ванну, спешить, застегивая пуговицы, так, что они отрывались, и чистить ногти так энергично и беспощадно, что они потом болели.

Она становилась невнимательной на уроках, грызла карандаш и глядела в окно, и, что еще хуже, не слушала ничего, кроме шагов Коллинс. Нянька била ее по рукам, ставила в угол, лишала варенья, но все без толку; Стивен только улыбалась, храня свой секрет – Коллинс стоила любых наказаний.

Она становилась беспокойной, и ее нельзя было уговорить сидеть тихо, даже когда нянька читала вслух. Когда-то ей очень нравилось чтение, особенно из книжек про героев, но теперь эти истории так будоражили ее честолюбие, что она стремилась пережить их сама. Теперь она, Стивен, хотела быть Вильгельмом Теллем, или Нельсоном, или всем отрядом, который атаковал Балаклаву; и потому немало было разграблено в нянькином мешке для лоскутков, немало было раскопано костюмов, что когда-то использовались для игры в шарады, немало было похвальбы и шума, важной походки и картинных поз, и немало было глядено в зеркало. Все это повлекло за собой бурный период, когда детская выглядела как после землетрясения; стулья и пол были завалены всякой всячиной, разбросанной после поисков Стивен. Нарядившись, она уходила с важным видом, повелительно отстраняя няньку, и всегда на поиски Коллинс, которую она отыскивала в подвальном этаже.

Иногда Коллинс подыгрывала, особенно когда Стивен изображала Нельсона.

– Батюшки, да ты чудо как хороша! – восклицала она, потом обращалась к поварихе: – Поглядите, миссис Вильсон! Разве мисс Стивен не похожа на мальчика? Должно быть, она и вправду мальчик, у ней же такие широкие плечи и такие смешные ножки!

И Стивен серьезно отвечала:

– Да, конечно же, я мальчик. Я молодой Нельсон, и я не ведаю слова «страх». Знаешь, Коллинс, я просто обязана быть мальчиком – ведь я чувствую себя совсем мальчиком, совсем как молодой Нельсон на картине в верхнем этаже.

Коллинс смеялась, и миссис Вильсон тоже, а когда Стивен уходила, они разговаривали, и Коллинс, бывало, говорила:

– Маленькая чудачка она у нас, все время наряжается и разыгрывает роли – такая смешная!

Но миссис Вильсон, бывало, высказывала неодобрение:

– Не нравятся мне все эти глупости, это не для юной леди. Мисс Стивен совсем не такая, как другие юные леди – нет в ней разных там миленьких черточек, такая жалость!

Иногда, однако, Коллинс была хмурой, и напрасно Стивен наряжалась Нельсоном. «Не отвлекайте меня, мисс, у меня полно работы» – или: «Идите, покажитесь няне – да, я знаю, что вы мальчик, но мне работать надо. Бегите-ка».

И Стивен прокрадывалась наверх, растеряв всю свою важность, чувствуя себя странно несчастной и пристыженной, она срывала с себя одежды, в которые так любила облачаться, чтобы сменить их на те, которые она ненавидела. Как же она ненавидела эти платьица из мягкой материи, и шарфики, и бантики, и коралловые бусики, и ажурные чулки! В бриджах ее ногам было так свободно и удобно; а еще она обожала карманы, которые были для нее под запретом – по крайней мере, настоящие, полноценные карманы. Она мрачно расхаживала по детской, потому что Коллинс ею пренебрегала, потому что она сознавала, что все делает не так, потому что она так хотела быть кем-то настоящим, а не просто Стивен, которая играет в Нельсона. В припадке гнева она могла подойти к шкафчику, и, доставая кукол, начинала их мучить. Она всегда презирала эти идиотские создания, которые, тем не менее, прибывали к ней с каждым Рождеством и днем рождения.

– Ненавижу! Ненавижу! Ненавижу! – бормотала она и колотила по их невинным личикам.

Но однажды, когда Коллинс ответила ей грубее обычного, ее вдруг охватило раскаяние.

– Это из-за колена моего, – призналась она Стивен. – Ты тут ни при чем, милая моя, просто у меня «колено домработницы».

– А это опасно? – испуганно спросил ребенок.

Коллинс, верная своему общественному классу, сказала:

– Может быть. Это может кончиться жуткой операцией, а я не хочу никакой операции.

– Это как? – спросила Стивен.

– Ножом меня будут резать, – всхлипнула Коллинс, – взрежут, чтобы воду выпустить.

– Ох, Коллинс! Какую воду?

– В коленной чашечке у меня вода – если надавите, то увидите, мисс Стивен.

Они стояли вдвоем в просторной детской спальне, где Коллинс, прихрамывая, стелила постель. Это был один из тех редких и прекрасных случаев, когда Стивен могла общаться со своей богиней без помех, потому что нянька ушла отправлять письмо. Коллинс закатала грубый шерстяной чулок и показала пострадавшее место; колено было все в нарывах, распухшее, такое некрасивое, но глаза Стивен сразу наполнились взволнованными слезами, когда она притронулась к нему пальцем.

– Тише вы! – воскликнула Коллинс. – Видите эту впадину? Там и есть вода! – и добавила: – Это так больно, что я с ног валюсь. Все из-за того, что полы я натираю, мисс Стивен; не надо было мне натирать полы.

Стивен серьезно сказала:

– Я хочу, чтобы это было у меня – хочу забрать у тебя боль в колене, Коллинс, чтобы терпеть ее вместо тебя. Я хотела бы ужасно мучиться за тебя, Коллинс, как Иисус мучился за грешников. Если я очень буду молиться, как ты думаешь, я могу заразиться? Или, может, надо потереть мое колено о твое?

– Господь вас благослови! – рассмеялась Коллинс. – Это же вам не корь; нет, мисс Стивен, это от того, что я по полу ползаю.

Весь вечер Стивен ходила задумчивая, она открыла «Библейские истории для детей», изучала взглядом рисунок, изображающий Господа на кресте, и чувствовала, что понимает Его. Раньше Он был для нее загадкой, потому что сама она боялась боли – когда она расшибала коленки в саду на дорожке из гравия, не всегда было легко сдержать слезы – а Иисус все-таки решился терпеть боль ради грешников, в то время как мог просто созвать к себе ангелов! О да, она долго не могла понять, в чем с Ним дело, но теперь понимала.

Когда пришло время ложиться в постель, и мать, по обыкновению, пришла послушать, как Стивен читает молитву, этой молитве недоставало убежденности. Но, когда Анна поцеловала ее и погасила свет, тогда Стивен начала молиться по-серьезному – с таким пылом, что с нее тек пот, в настоящем исступлении:

«Пожалуйста, Иисус, даруй мне «колено домработницы» вместо Коллинс – сделай это, ну сделай, Господи! Прошу тебя, Иисус, я хотела бы терпеть всю эту боль вместо Коллинс, так, как Ты, и не нужны мне никакие ангелы! Я хотела бы омыть Коллинс в своей крови, Господи – я очень хотела бы стать Спасителем для Коллинс – я люблю ее, и я хочу, чтобы мне было больно, как Тебе; пожалуйста, милый Иисус, разреши мне! Пусть у меня в колене будет вода, чтобы мне вместо Коллинс сделали операцию. Пусть мне сделают, ведь она боится, а я – ничуточки!»

Эти просьбы она повторяла, пока не заснула, и ей снилось, что она каким-то странным образом стала Иисусом, и что Коллинс на коленях целовала ей руку, потому что она, Стивен, сумела исцелить ее, отрезав ее больное колено перочинным ножиком и заменив его на собственное. В этом сне были перемешаны восторг и неловкость, и он длился довольно долго.

На следующее утро она проснулась с восторженным чувством, которое приходит лишь в минуты совершенной веры. Но, тщательно изучив свои колени в ванной, она нашла, что в них нет никакого изъяна, не считая старых шрамов и засохшей коричневой ссадины от недавнего падения – это, конечно, очень разочаровывало. Она  содрала корку на ссадине, и от этого было слегка больно, но, конечно же, это не было настоящее «колено домработницы». Однако Стивен решила не сдаваться так легко и продолжать молитвы.

Больше трех недель она молилась, вся в поту, и каждый день изводила бедную Коллинс бесконечными вопросами: «Твоему колену еще не лучше?» «Тебе не кажется, что у меня распухло колено?» «У тебя есть вера? У меня-то есть…» «Тебе уже не так больно, Коллинс?»

Но Коллинс всегда отвечала одинаково: «Нет, не лучше, спасибо вам, мисс Стивен».

Когда кончалась четвертая неделя, Стивен вдруг оборвала молитву и сказала Господу: «Ты не любишь Коллинс, Иисус, но я-то люблю, и у меня все равно будет «колено домработницы». Еще увидишь!» После этого, немножко испугавшись, она добавила, уже смиреннее: «То есть я этого правда хочу – а ты ведь не возражаешь, Господи?»

Пол в детской был покрыт ковром, что не совсем подходило для Стивен; если бы там был паркет, как в гостиной и кабинете, он бы лучше послужил для ее цели. Но все равно тяжело было стоять на коленях достаточно долго – так тяжело, что после двадцати минут ей приходилось скрипеть зубами. Это было куда хуже, чем ободрать ногу в саду; даже хуже, чем содрать ссадину! Нельсон иногда помогал ей. Бывало, она думала: «Сейчас я Нельсон. Я в гуще битвы при Трафальгаре, и меня ранили в оба колена». Но потом она вспоминала, что именно это мучение на долю Нельсона не выпадало. И все равно было хорошо, что она страдает – Коллинс явно становилась ей ближе от этого; Стивен казалось, что Коллинс принадлежит ей по праву этих усердных страданий.

На старом ковре в детской были бесчисленные пятна, и Стивен делала вид, что оттирает эти пятна; тщательно стараясь воспроизводить движения Коллинс, она двигалась взад-вперед со слабыми стонами. Когда она наконец поднималась с ковра, ей приходилось придерживать левую ногу, и она хромала, все еще со стоном. В ее чулках появились огромные дыры, через которые были видны ее пострадавшие колени, что влекло за собой упреки: «Прекратите ваши глупости, мисс Стивен! Стыд и срам, как вы рвете чулки!» Но Стивен мрачно улыбалась и продолжала «глупости», любовь гнала ее к открытому непослушанию. На восьмой день, однако, Стивен пришло в голову, что Коллинс нужно бы показать свидетельство ее преданности. Ее колени в то утро особенно пострадали, так что она захромала на поиски ничего не подозревающей горничной.

Коллинс уставилась на нее:

– Боже милосердный, что это? Чем вы таким занимались, мисс Стивен?

Тогда Стивен сказала, не без простительной гордости:

– Я стараюсь, чтобы у меня было «колено домработницы», как у тебя, Коллинс! – И, поскольку у Коллинс был глупый и довольно ошарашенный вид: – Понимаешь, я хотела разделить твои страдания. Я много молилась, но Иисус не слушал меня, так что приходится зарабатывать «колено домработницы» по-своему – я не могу больше ждать, пока Иисус соберется!

– Тише! – прошептала Коллинс, весьма шокированная. – Не надо так говорить: это дурно, мисс Стивен.

Но она невольно улыбнулась, а потом вдруг горячо обняла ребенка.

И все-таки Коллинс тем же вечером собрала все свое мужество и заговорила с нянькой о Стивен.

– У нее все коленки были красные и распухшие, миссис Бингем. Представляете, какая она чудачка? Молится про мое колено. Вот это да! А теперь, скажите на милость, пытается себе заработать такое же! Если это не настоящая любовь, то я ничего на свете не смыслю, – и Коллинс тихо рассмеялась.

После этого миссис Бингем поднялась в полный рост, и добровольные мучения Стивен насильственно прекратились. Коллинс, с ее стороны, было приказано отвечать ложью на дальнейшие расспросы Стивен. И Коллинс благородно лгала:

– Мне лучше, мисс Стивен, это, верно, от ваших молитв – видно, Иисус вас услышал. Ему ведь жалко было ваши бедные коленки – совсем как мне, когда я их увидела!

– Ты мне правду говоришь? – спрашивала ее Стивен, все еще сомневаясь, все еще помня первый день своих юных любовных грез.

– Конечно же, правду, мисс Стивен, – и Стивен приходилось этим довольствоваться.

0

3

3

Коллинс стала нежнее к ней после инцидента с коленями; она не могла не испытывать теперь интереса к ребенку, которого они с поварихой теперь определяли как «чудачку», и Стивен грелась в лучах тайной ласки, и ее любовь к Коллинс росла день ото дня.

Была весна, пора нежных чувств, и Стивен в первый раз ощутила, что такое весна. Бессловесно, по-детски она сознавала ее ароматы и не могла усидеть дома, ее тянуло на луга, к холмам, белым от цветущего терновника. Ее подвижное юное тело не знало покоя, но ее душа купалась в какой-то нежной дымке, и она никак не могла выразить это словами, как ни пыталась рассказать об этом Коллинс. Все это имело отношение к Коллинс, но как-то по-другому – дело было не в широкой улыбке Коллинс, не в ее красных руках, даже не в ее голубых манящих глазах. Но все, чем была Коллинс, та Коллинс, что принадлежала Стивен, было частью этих долгих теплых дней, не считая сумерек, которые приходили и тянулись часами после того, как Стивен укладывали в постель; и частью, если бы Стивен могла это осознать, ее собственного детского восприятия, становившегося острее. Этой весной ее впервые пробирала дрожь от пения кукушки, она замирала и слушала его, склонив голову набок; и тяга к этому зову издалека оставалась с ней всю жизнь.

Бывало, что она хотела уйти подальше от Коллинс, но бывало, что она жаждала изо всех сил быть рядом с ней, жаждала вызвать в ней ответное чувство, к которому так стремилась ее любовь, но которое, весьма осмотрительно, ей редко уделялось. Она иногда говорила: «Я тебя ужасно люблю, Коллинс. Я тебя так люблю, что плакать хочется». А Коллинс отвечала: «Не глупите, мисс Стивен», – и это было не то, совсем не то. Тогда Стивен вдруг могла оттолкнуть ее в гневе: «Ты плохая! Как я тебя ненавижу, Коллинс!»

Теперь у Стивен вошло в привычку не спать по ночам и рисовать картины в своем воображении: в них они были вместе с Коллинс в разные счастливые моменты. Например, они прогуливались в саду, рука об руку, или замирали на холме, слушая кукушку; а может быть, неслись милю за милей по синему морю на маленьком причудливом кораблике с треугольным парусом, совсем как в сказке. Иногда Стивен представляла, что они живут в низеньком коттедже с черепичной крышей возле мельничного ручья – она видела такой коттедж неподалеку от Аптона – и вода в этом говорливом ручье бежит быстро, а иногда несет на себе сухие листья. Последняя картинка была очень интимной, полной подробностей, вплоть до рыжих фарфоровых собак, которые стояли по обе стороны высокой каминной полки, и громко тикающих напольных часов. Коллинс сидела у огня, сняв башмаки. «Ноги у меня распухли, болят все», – говорила она. Тогда Стивен уходила делать бутерброды – так, как их делают для гостиной, поменьше хлеба и побольше масла – ставила чайник и заваривала чай для Коллинс, которая любила крепкий чай, почти кипяток, чтобы можно было потягивать его из блюдца. В этой картине именно Коллинс говорила о любви, и тогда Стивен нежно, но твердо упрекала ее: «Ладно, ладно, Коллинс, не глупи – ну и чудачка же ты!» Но все это время она жаждала сказать ей, как все это чудесно, так сладко, будто цветок жимолости, или как поля, пахнущие свежескошенным сеном на солнце. И, может быть, она рассказала бы ей все это, под самый конец – прежде чем поблекла бы последняя картина.

4

В эти дни Стивен держалась ближе к отцу, и это тоже имело какое-то отношение к Коллинс. Она не могла бы сказать, почему, просто чувствовала, что это так. Сэр Филип и его дочь гуляли по холмам, вдоль зарослей терна и молодого зеленого папоротника; они шли рука об руку, с глубоким чувством дружбы и взаимопонимания.

Сэр Филип знал все о полевых цветах и диких ягодах, о повадках лисят, и кроликов, и подобного им народца. На холмах Мэлверна было множество редких птиц, и он показывал их Стивен. Он учил ее простейшим законам природы, которые, хоть и были просты, всегда наполняли его удивлением: закон древесного сока, который струился по ветвям, закон ветра, который гнал по ветвям древесный сок, закон жизни птиц и строительства гнезд, закон кукушки, голос которой в июне звучал немного иначе. Он учил ее из любви как к предмету, так и к ученице, и, когда он учил Стивен, то наблюдал за ней.

Иногда, когда детское сердце переполнялось так, что не могло этого вынести, она рассказывала ему о своих невзгодах короткими, запинающимися фразами. Она рассказывала, как она хотела бы быть совсем другой, быть кем-то вроде Нельсона.

Она говорила:

– Как ты думаешь, я смогла бы стать мужчиной, если бы очень-очень этого захотела или помолилась бы, а, папа?

Тогда сэр Филип улыбался и слегка поддразнивал ее, говорил, что однажды она может загрустить по красивым платьицам, и его насмешка была всегда очень мягкой, поэтому совсем не ранила.

Но иногда он изучал свою дочь серьезно и пристально, сжимая рукой свой твердый подбородок с ямочкой. Он смотрел, как она играет с собаками в саду, смотрел на ее движения, в которых таилась странная сила, на очертания ее длинных рук и ног – она была высокой для своего возраста – и на посадку ее головы на слишком широких плечах. Иногда он хмурился и задумывался, а иногда мог вдруг позвать ее: «Стивен, подойди сюда!» Она радостно подходила к нему, ожидая, что он скажет; но он просто прижимал ее к себе на мгновение, а потом резко отпускал. Поднявшись, он шел к дому, уходил в свой кабинет и остаток дня проводил среди книг.

Сэр Филип представлял собой странное сочетание – наполовину спортсмен, наполовину ученый. У него была одна из самых прекрасных библиотек в Англии, и в последнее время он стал проводить в чтении половину ночи, что прежде не бывало в его привычках. Уединившись в своем серьезном тихом кабинете, он отпирал шкафчик своего обширного стола и доставал тонкую книжку, недавно приобретенную, читая и перечитывая ее в тишине. Автором ее был немец, Карл Генрих Ульрихс, и когда сэр Филип читал, его взгляд был озадаченным; затем, потянувшись за карандашом, он делал маленькие пометки на незапятнанных полях. Иногда он вскакивал и быстрыми шагами ходил по комнате, то и дело останавливаясь, чтобы посмотреть на картину – портрет Стивен вместе с ее матерью, написанный Милле в прошлом году. Он отмечал грациозную красоту Анны, такую совершенную, такую успокаивающую; и потом – эту неопределимую черту в Стивен, из-за  было что-то неправильное в той одежде, которая была на ней, как будто Стивен не имела никакого права на эту одежду, но прежде всего – не имела права на Анну. Через некоторое время он прокрадывался в постель, стараясь ступать очень тихо, чтобы не разбудить жену, ведь иначе она могла бы спросить: «Филип, дорогой, уже так поздно – что ты читал?» Он не хотел отвечать, не хотел ей рассказывать; вот почему ему приходилось ступать так тихо.

На следующее утро он бывал очень нежным с Анной – но еще более нежным со Стивен. 

5

Когда весна совсем расцвела и перешагнула в лето, Стивен стала осознавать, что Коллинс меняется. Эта перемена была сначала почти неосязаемой, но инстинкт ребенка нельзя обмануть. Пришел день, когда Коллинс довольно резко стала ей отвечать и уже не ссылалась на больное колено:

– Нечего вам то и дело вертеться у меня под ногами, мисс Стивен. Не надо везде за мной ходить и не надо на меня глядеть. Мне не по душе, когда за мной следят; бегите-ка вы в детскую, подвальный этаж – не место для юных леди.

После этого такие упреки повторялись часто, стоило только Стивен подойти к ней близко.

Печальная загадка! Стивен билась над ней, как маленький слепой кротенок, всегда пребывающий в потемках. Она не знала, что и подумать, а любовь ее все росла, несмотря на такое суровое обращение, и она пыталась улестить Коллинс, предлагая ей драже и шоколадные конфеты, которые служанка принимала, потому что любила их. Коллинс была не так виновна, как казалось, ведь и она, в свою очередь, была игрушкой страстей. Новый лакей был высоким и исключительно красивым. Он поглядывал на Коллинс с одобрением. Он сказал ей: «Сделай так, чтобы этот ребенок, будь он неладен, не болтался около тебя; если не сумеешь, то она все про нас разболтает».

И теперь Стивен познала глубокое отчаяние, потому что ей некому было довериться. Она боялась рассказать даже отцу – он ведь мог не понять, начал бы смеяться над ней, поддразнивать ее – а если бы он начал ее поддразнивать, даже мягко, она знала, что не смогла бы сдержать слезы. Даже Нельсон вдруг показался таким далеким. Что толку было пытаться быть Нельсоном? Что толку было переодеваться, что толку притворяться? Она отворачивалась от пищи, стала совсем бледной и вялой, пока не на шутку встревоженная Анна не послала за доктором. Тот прибыл и, не найдя у пациентки ничего особо серьезного, прописал ей дозу порошка Грегори. Стивен, даже не пикнув, залпом проглотила мерзкое питье – как будто оно ей нравилось!

Кончилось все внезапно, как это часто бывает. Как-то раз Стивен одна бродила по саду, все еще ломая голову над поведением Коллинс, которая уже несколько дней ее избегала. Стивен забрела в старый сарай, где хранились цветочные горшки, и что же она там увидела? Там были Коллинс и лакей; у них, казалось, был очень серьезный разговор, такой серьезный, что они не услышали ее приближения. А потом случилась настоящая катастрофа – Генри грубо схватил Коллинс за запястья и, все еще грубо, притянул к себе, и поцеловал прямо в губы. Стивен вдруг стало жарко, у нее закружилась голова, ее заполнял слепой бессмысленный гнев; она хотела закричать, но голос совсем не слушался ее, поэтому она могла только бормотать. Но в следующий миг она схватила разбитый цветочный горшок и швырнула его в лакея. Удар пришелся ему в лицо, щека была порезана, медленно закапала кровь. Он застыл на месте, осторожно вытирая лицо, а Коллинс тупо уставилась на Стивен. Никто из них не заговорил, они чувствовали себя слишком виноватыми – и были слишком изумлены.

Тогда Стивен повернулась и бросилась прочь. Прочь, прочь, куда угодно, только бы их не видеть! Она всхлипывала на бегу, закрывала глаза, продиралась через кусты, так, что рвалась одежда, ветки, встречаясь на ее пути, рвали ей чулки и царапали ноги. Но вдруг ее поймали сильные руки, и ее лицо прижалось к отцу, и вот уже сэр Филип нес ее в дом, через широкий коридор, в свой кабинет. Он усадил ее к себе на колени, не спрашивая ни о чем, и сначала она жалась к нему, как маленькое глупое животное, которое где-то поранилось. Но ее сердце было слишком юным, чтобы вместить эту новую беду, слишком тяжело ему было, слишком велика была ноша, поэтому беда излилась из этого сердца слезами и была поведана на плече у сэра Филипа.

Он слушал очень серьезно, только гладил ее волосы. «Да, да», – мягко говорил он, и потом: «Дальше, Стивен». И, когда она закончила, он молчал, продолжая гладить ее волосы. Потом он сказал:

– Мне кажется, я понимаю, Стивен… Все это кажется страшным, таким страшным, как не бывало никогда, самым страшным на свете… но ты еще увидишь, что это пройдет и совсем забудется – попытайся поверить мне, Стивен. С этих пор я собираюсь относиться к тебе, как к мальчику, а мальчик всегда должен быть храбрым, помни это. Я не собираюсь притворяться, будто ты трусишка; зачем мне это нужно? Ведь я знаю, что ты храбрая. Завтра я собираюсь отослать Коллинс; ты поняла, Стивен? Я отошлю ее. Я не собираюсь быть злым, но завтра она уйдет отсюда, и я не хочу, чтобы до этого ты виделась с ней. Сначала ты будешь тосковать по ней, это будет только естественно, но пройдет время, и ты поймешь, что забыла ее; тогда и эта беда будет казаться незначительной. Все это правда, милая, клянусь тебе. Если я буду тебе нужен, помни, что я всегда рядом – ты можешь прийти ко мне в кабинет, когда только захочешь. Ты можешь поговорить со мной о чем угодно, когда будешь чувствовать себя несчастной и захочешь с кем-нибудь поговорить. – Он помолчал, затем довольно резко закончил: – Но не надо беспокоить маму, просто приходи ко мне, Стивен.

И Стивен, все еще прерывисто дыша, посмотрела ему в лицо. Она кивнула, и сэр Филип увидел, как его собственные печальные глаза смотрят на него с залитого слезами лица дочери. Но ее губы крепко сжались, и ямочка на подбородке обозначилась сильнее, в ее детской решимости быть храброй.

Наклонившись к ней, он в полной тишине поцеловал ее – как будто они скрепили свой грустный договор.

6

Анна, которой не было в поместье, когда случилась беда, вернулась и застала мужа в коридоре, он дожидался ее.

– Стивен плохо себя вела, она в детской; у нее была одна из этих ее вспышек, – заметил он.

Несмотря на то, что он явно стремился перехватить Анну на полпути, сейчас он говорил достаточно непринужденно. Коллинс и лакей должны покинуть дом, сказал он ей. Что до Стивен, он уже с ней поговорил – лучше будет, если Анна оставит это дело в покое, это был всего лишь детский припадок гнева.

Анна поспешила наверх, к дочери. Сама она в детстве не отличалась бурным нравом, и вспышки Стивен всегда заставляли ее чувствовать себя беспомощной; однако ее уже подготовили к худшему. Но она обнаружила, что Стивен сидит, подперев подбородок, и спокойно глядит в окно; глаза у нее были все еще распухшие и лицо очень бледное, в остальном же она не показывала особых эмоций; она даже улыбнулась Анне – довольно принужденной улыбкой. Анна разговаривала мягко, и Стивен слушала, время от времени кивая. Но Анна чувствовала неловкость, как будто ребенок почему-то хотел уберечь ее от волнения; эта улыбка была предназначена для того, чтобы уберечь ее – такая недетская улыбка. Всю беседу мать вела одна. Стивен не обсуждала свою привязанность к Коллинс; об этом она упрямо молчала. Она не оправдывалась и не оправдывала то, что она бросила цветочным горшком в лакея.

«Она пытается что-то скрывать», – думала Анна, с каждой минутой все больше чувствуя себя озадаченной.

Под конец Стивен серьезно взяла руку матери и погладила ее, как будто утешая. Она сказала:

– Не надо волноваться, ведь от этого волнуется папа – я обещаю, что постараюсь не поддаваться вспышкам, но ты обещай, что не будешь волноваться.

И, хотя это казалось нелепым, Анна услышала свои слова:

– Хорошо... я обещаю, Стивен.

Глава третья

1

Стивен никогда не приходила в кабинет отца, чтобы поговорить о том, как она тоскует по Коллинс. Странная скрытность в таком юном ребенке, смешанная с появившейся в ней упрямой гордостью, связывала ей язык, поэтому она вела свою битву в одиночку, и сэр Филип позволял ей это делать. Коллинс исчезла, и вместе с ней – тот лакей, а на место Коллинс пришла новая вторая горничная, племянница миссис Бингем, даже более робкая, чем ее предшественница, и она совсем не разговаривала. Она была некрасивая, с маленькими, круглыми черными глазками, похожими на ягоды смородины – совсем не такими голубыми и любознательными, как у Коллинс.

Сжав губы, с комком в горле, Стивен смотрела на эту пришелицу, когда она сновала туда-сюда, исполняя ту работу, что раньше делала Коллинс. Она сидела и мрачно хмурилась в сторону бедной Винифред, изобретая маленькие мучения, чтобы добавить ей работы – наступала на корзинки для мусора, опрокидывая их содержимое, прятала веники, щетки и тряпки для пыли – пока расстроенная Винифред не извлекала их наконец из самых неподходящих мест.

– Да как же эти тряпки тут очутились! – бормотала она, обнаруживая их за шторами в детской. И ее лицо шло пятнами от волнения и страха, когда она бросала взгляд на миссис Бингем.

Но по ночам, когда Стивен лежала в одиночестве без сна, эти поступки, которые по утрам казались утешением, потому что коренились в ее отчаянной преданности Коллинс – по ночам эти поступки казались тривиальными, глупыми и бесполезными, потому что Коллинс не могла ни знать о них, ни видеть их, и слезы, которые Стивен сдерживала весь день, наворачивались ей на глаза. Она даже не могла во время этих одиноких ночных бдений набраться храбрости, чтобы упрекнуть Господа Иисуса, Кто, как она чувствовала, мог бы и помочь, если бы решил даровать ей «колено домработницы».

Она думала: «Он ни меня не любит, ни Коллинс – Он хочет всю боль Себе забрать, а делиться не собирается!»

А потом она каялась: «Прости меня, Господи Иисусе, я же знаю, Ты любишь всех несчастных грешников!» И от того, что она, может быть, так несправедливо подумала об Иисусе, она плакала еще больше.

Действительно, ужасными были эти ночи, проводимые среди слез, сомнений в Боге и в рабе Божией Коллинс. Часы тянулись в нестерпимой темноте, и, казалось, обволакивали все тело Стивен, от чего ее бросало то в жар, то в холод. Часы на лестнице тикали так громко, что у нее болела голова от этого неестественного тиканья – а когда они били, что случалось каждые полчаса, их звук, казалось, сотрясал весь дом, пока Стивен не забиралась под одеяла, прячась, сама не зная от чего. Но тогда, свернувшись клубком под одеялом, ребенок утешался теплом и безопасностью, и нервы его расслаблялись, когда тело покоилось в сонной мягкости кровати. Затем вдруг – широкий, успокаивающий зевок, еще один, и еще один, пока темнота, Коллинс, огромные грозные часы и сама Стивен не сливались в одно целое, погружаясь во что-то вполне дружелюбное, гармоничное, в чем не было ни страха, ни сомнений – та блаженная иллюзия, что зовем мы сном.

2

В те недели, что последовали за отъездом Коллинс, Анна пыталась быть очень нежной со своей дочерью, чаще быть с ней рядом, прилежнее ласкать Стивен. Мать и дочь прогуливались по саду или бродили вместе по лугам, и Анна вспоминала сына из своих мечтаний, который играл с ней на этих лугах. Глубокая печаль на миг затуманивала ее глаза, бесконечное сожаление, когда она смотрела на Стивен; и Стивен, быстро научившаяся различать эту печаль, сжимала руку Анны маленькими беспокойными пальцами; она так хотела бы разгадать, что тревожило ее мать, но не могла сказать ни слова, одолеваемая смущением.

Ароматы лугов странным образом трогали обеих – необычно острый запах луговых маргариток, запах лютиков, зеленоватых, как трава; и еще запах таволги, что росла у изгороди.  Иногда Стивен вцеплялась в рукав матери – невозможно было выдержать этот густой аромат в одиночку!

Однажды она сказала:

– Постой, а то повредишь этот запах вокруг нас – этот белый запах, он совсем как ты!

А потом она вспыхнула и резко подняла глаза, обеспокоенная, не станет ли Анна смеяться над ней.

Но ее мать глядела на нее серьезно, с любопытством, озадаченная этим существом, которое, казалось, состояло из одних противоречий – то упрямая, то мягкая, даже нежная. Анну, как и ее ребенка, трогал аромат таволги у изгороди; ведь в этом они были едины, мать и дочь с горячей кельтской кровью в жилах, которая побуждает замечать все это – если бы они могли понять, что эти простые вещи могли бы создать связь между ними!

Огромная жажда любить внезапно овладела Анной Гордон, там, на этом лугу, залитом солнцем – овладела ими обеими, когда они стояли вместе, по две стороны пропасти между зрелостью и детством. Они глядели друг на друга, будто просили о чем-то, будто искали чего-то одна от другой; потом это мгновение прошло – они шли дальше в молчании, не ближе друг к другу, чем раньше.

3

Иногда Анна возила Стивен в Грейт-Мэлверн, чтобы пройтись по магазинам и остановиться в гостинице аббатства на обед, состоявший из холодной говядины и питательного рисового пудинга. Стивен испытывала отвращение к этим экскурсиям, для которых требовалось наряжаться, но она терпела их за то почтение, которое принадлежало ей, когда она сопровождала мать по улицам, особенно по Церковной улице, идущей в горку, длинной и оживленной, потому что на Церковной улице друг друга видят все. Шляпы поднимались вверх с очевидным уважением, а более скромный палец взлетал к виску; женщины склоняли головы, и некоторые даже делали хозяйке Мортона книксен – деревенские женщины в пятнистых шляпках, похожие на своих курочек, их добрые лица,  напоминающие сморщенные печеные яблоки. Тогда Анна останавливалась, чтобы расспросить их о телятах, ребятах и жеребятах, и обо всех созданиях, что растут на фермах, и ее голос был мягким, потому что она любила эти юные создания.

Стивен стояла чуть позади, размышляя, какая у нее грациозная и милая мама; сравнивала ее хрупкие, изящные плечи с согбенной от трудов спиной старой миссис Беннетт, с некрасивой, сутулой спиной молодой миссис Томпсон, которая кашляла, когда говорила, а потом приговаривала «прошу прощенья», как будто считала, что недопустимо кашлять в присутствии такой богини, как Анна.

Анна оглядывалась на Стивен: «Вот ты где, милая! Мы должны пойти к Джексону и поменять маме книги»; или: «Няне нужно еще несколько тарелок; пойдем же, купим их у Лэнгли».

Стивен была всегда начеку, особенно когда они переходили дорогу. Она смотрела направо и налево, ожидая воображаемого уличного движения, и поддерживала Анну под локоть. «Пойдем со мной, – распоряжалась она, – и осторожнее, здесь лужи, как бы тебе не замочить ног – держись за меня, мама!»

Анна чувствовала маленькую руку своим локтем и думала, что эти пальцы на удивление сильны; сильные и ловкие, они были похожи на пальцы сэра Филипа, и это всегда доставляло ей смутное неудовольствие. Однако она улыбалась Стивен, когда позволяла своему ребенку вести ее между лужами.

Она говорила: «Спасибо, милая; ты такая сильная, прямо как лев!» – пытаясь убрать недовольство из своего голоса.

Стивен была такой заботливой и внимательной, когда они с матерью куда-нибудь ездили вдвоем. Даже странная ее застенчивость не могла помешать этой заботливости, и застенчивость Анны тоже не могла спасти ее от этой заботы. Ей приходилось подчиняться этому спокойному надзору, старательному, мягкому, но удивительно упорному. И все же, была ли это любовь? – часто спрашивала себя Анна. Она была уверена, что это не та доверчивая преданность, которую Стивен всегда чувствовала к своему отцу, это больше походило на инстинктивное восхищение, смешанное с огромной терпеливой добротой.

«Если бы она разговаривала со мной, как с Филипом, я могла бы как-нибудь понять ее, – размышляла Анна. – Так странно это – не знать, что она чувствует и думает, подозревать, что всегда что-то остается в глубине».

Их поездки домой из Мэлверна обычно проходили в молчании, ведь Стивен чувствовала, что ее задача окончена, мать больше не нуждается в ее защите, когда кучер уже взял на себя заботу о них обеих – вместе с двумя норовистыми на вид серыми лошадками, которые на самом деле были благовоспитанными и добрыми. Что до Анны, она со вздохом откидывалась на спинку в своем углу, устав от попыток завязать беседу. Она размышляла, что, может быть, Стивен устала, или просто дуется, или, в конце концов, она всего лишь глупый ребенок. Может быть, ей следовало печалиться за этого ребенка? Она никак не могла это решить.

Тем временем Стивен, наслаждаясь удобной каретой, отдавалась калейдоскопу размышлений, тех, что принадлежат окончанию дня и иногда посещают детей. Склоненная спина миссис Томпсон была похожа на дугу – но не как у радуги, а скорее как у лука; если бы натянуть тетиву от ее ног к голове, можно было бы выстрелить из миссис Томпсон? Фарфоровые собаки…у Лэнгли были красивые фарфоровые собаки, они кого-то тебе напомнили; да, конечно, Коллинс – Коллинс и коттедж с рыжими фарфоровыми собаками. Но ты же пыталась не думать о Коллинс! Какой необычайный свет склоняется над холмами, что-то вроде золотой дымки, и от него тебе стало грустно... почему золотая дымка – это грустно, когда она освещает путь к холмам? Рисовый пудинг ничем не лучше тапиоки, хотя и не хуже, потому что он не такой липкий, а тапиоку никак не прожуешь, мерзость такая, все равно что сидеть и давиться собственной слюной. Тропинки пахнут сыростью – чудесный запах! А вот когда няня что-то стирает, эти вещи пахнут только мылом – но, конечно, Бог моет мир без мыла: ведь он же Бог, ему, наверное, никакого мыла не надо, а тебе надо много, особенно для рук – неужели Бог моет руки без мыла?  Мама говорит о телятах и младенцах, и она похожа на Деву Марию в церкви, ту, что в витражном окне рядом с Иисусом, а тут вспоминается и Церковная улица, неплохое, в общем-то, место; Церковная улица – она ведь даже очень интересная; как весело, наверное, мужчинам, потому что у них есть шляпы и они могут их снимать, вместо того, чтобы просто улыбнуться... котелок, наверное, интереснее, чем шляпка из итальянской соломки – ее-то не снимешь перед мамой…

Карета гладко катилась по белой дороге, между крепких изгородей, что были все в листьях, усыпанные шиповником; громко пели дрозды, так громко, что Стивен слышала их голоса за быстрым стуком копыт и приглушенным шорохом колес. Потом исподлобья она вскидывала взгляд на Анну, ведь та, как она знала, любила песни дроздов; но лицо Анны было скрыто в тени, а ее руки спокойно сложены.

И вот лошади, приближаясь к конюшне, удваивали усилия, когда врывались через ворота, высокие железные ворота мортонского парка, преданные ворота, которые всегда оповещали о доме. Пролетали мимо старые деревья, потом загоны со скотом, где были вустерские быки со зловещими белыми мордами; потом два тихих озера, где лебеди выращивали своих лебедят; потом лужайки, и наконец – широкий поворот рядом с домом, который вел к массивным входным дверям.

Ребенок был еще слишком юн, чтобы понимать, почему у него занимается дух от красоты Мортона, от этой золотистой дымки на склоне дня, предвещающей вечер. Она хотела закричать, чуть ли не в слезах: «Прекратите, хватит, мне больно!» Но вместо этого она зажмуривалась и сжимала губы, несчастная, но счастливая. Это было странное чувство; оно было слишком большим для Стивен, ведь она была еще довольно мала, когда дело доходило до духовной сферы. Ибо дух Мортона был ее частью и всегда оставался где-то глубоко внутри нее, обособленный и нетронутый, во все последующие годы, перед лицом всех тягот и всего безобразия жизни. Годы спустя некоторые запахи пробуждали его – запах сырого камыша, растущего у воды; добрый, слегка молочный запах телят; запах сушеных розовых лепестков, ириса и фиалок, со слабой ноткой пчелиного воска, который всегда витал в комнатах Анны. И часть Стивен, которую она все еще делила с Мортоном, знала, что такое ужасное одиночество, как знает об этом душа, когда пробуждается и видит, что она блуждает незваной меж небесных сфер.

4

Анна и Стивен снимали пальто и шли в кабинет на поиски сэра Филипа, который обычно ждал их там.

– Привет, Стивен! – говорил он своим приятным низким голосом, но его взгляд был прикован к Анне.

Глаза Стивен неизменно следовали за глазами отца, так что она тоже стояла, глядя на Анну, и иногда у нее захватывало дух от удивления перед полнотой этой спокойной красоты. Она никак не могла привыкнуть к красоте своей матери, всегда удивляясь ей, каждый раз, когда она ее видела; это было одно из тех странных, нестерпимых ощущений, как от запаха таволги у изгородей.

Анна, бывало, говорила: «В чем дело, Стивен? Бога ради, милая, не смотри на меня так!» И Стивен бросало в жар от стыда и смущения, потому что Анна поймала ее взгляд. Сэр Филип обычно приходил ей на помощь: «Стивен, посмотри, вот новая книжка с картинками про охоту», или: «Я знаю хорошую гравюру с молодым Нельсоном; если будешь вести себя хорошо, завтра я закажу ее для тебя».

Но через некоторое время они с Анной начинали беседу, веселясь и не обращая внимания на Стивен, изобретая нелепые маленькие игры, как двое детей, которые не всегда принимали в свои игры настоящего ребенка. Стивен тогда сидела, молчаливо наблюдая за ними, но ее сердцем овладевали странные чувства, с которыми семилетний ребенок не мог справиться и для которых не мог найти подходящего названия. Все, что она могла понять –что когда она видела своих родителей в таком настроении, ее охватывало желание, которое она сама не могла определить – желание чего-то такого, что сделает ее такой же счастливой, как они. И иногда это смешивалось с Мортоном, с торжественными, величавыми комнатами, такими, как кабинет отца, с широкими видами из окон, впускавших много солнечного света, и с запахами просторного сада. Ее ум доискивался до причины и не находил причины – разве что это была Коллинс, но ведь Коллинс не присутствовала в этих картинах; даже ее любовь должна была признать, что она принадлежит им не в большей степени, чем щетки, ведра и тряпки для пыли принадлежали этому достойному кабинету.

Наступало время, когда Стивен должна была идти пить чай, оставляя двух выросших детей вместе; тайно угадывая, что ни один из них не будет скучать без нее – даже отец.

Придя в детскую, она, бывало, сердилась, потому что в ее сердце была пустота, и ей хотелось плакать; или потому, что, поглядев на себя в зеркало, она решала, что ненавидит свои пышные длинные волосы. Хватая толстый кусок хлеба с маслом, она, бывало, опрокидывала молочник, или разбивала новую чайную чашку, или пачкала платье пальцами, вызывая гнев миссис Бингем. Если в такие минуты она заговаривала, обычно это были угрозы: «Я отрежу эти волосы, вот увидишь!» или: «Ненавижу это белое платье, хочу его порвать – я в нем совсем как дурочка!» Раз уж она бралась за дело, то начинала ворошить беды многомесячной давности, возвращаясь к тем временам, когда она играла в молодого Нельсона, и громко жаловалась, что быть девочкой – это все портит, даже Нельсона. Остаток вечера проходил в ворчании, ведь тот, кто чувствует себя несчастным, ворчит, по крайней мере, в семь лет – потом это кажется довольно бесполезным.

Наконец подходило время для ванны, и, все еще с ворчанием, Стивен должна была подчиняться миссис Бингем, вертясь в грубых руках няньки, как собака, когда ее стригут. Так она стояла, притворяясь, что дрожит, маленькая сильная фигурка с узкими бедрами и широкими плечами, с жилистыми поджарыми боками, как у борзой, и еще большей непоседливостью.

– А Бог не пользуется мылом! – вдруг могла заметить она.

На что миссис Бингем улыбалась, но без особой доброты:

– Может быть, и так, мисс Стивен – Ему-то не приходится мыть вас; если бы пришлось, много бы мыла понадобилось, ей-же-ей!

Ванна заканчивалась, и Стивен одевалась в ночную рубашку, потом следовала долгая пауза, называемая «ждать маму», и если мама по какой-нибудь причине все же не приходила, эта пауза тянулась минут двадцать, или даже полчаса, если удача была на стороне Стивен, а часы в спальне были не слишком чопорными и точными.

– Ну, теперь помолитесь, – распоряжалась миссис Бингем, – и неплохо бы вам попросить доброго Господа, чтобы Он вас простил – по мне, так все это нечестиво, а вы же юная леди! Жалеть, что вы не можете быть мальчиком!

Стивен вставала на колени рядом с кроватью, но в таком настроении и молитвы у нее звучали сердито. Нянька упрекала ее:

– Тише, мисс Стивен! Молитесь помедленнее, и не кричите на Господа, Он этого не любит!

Но Стивен продолжала кричать на Господа в каком-то бессильном упрямстве.

Глава четвертая

1

Детские горести проходят легче, ведь только в зрелости, когда почва для горестей взрыхлена как следует, они могут крепко укорениться. Тоска Стивен по Коллинс, несмотря на свое неистовство, а может быть, именно благодаря ему, померкла, как прошедшая гроза, и к осени была почти растрачена. К Рождеству приступы этой тоски, когда они приходили, были довольно мягкими и не вызывали ничего сильнее, чем легкая грусть – к Рождеству ей уже требовалось некоторое усилие, чтобы восстановить в памяти очарование Коллинс.

Стивен была озадачена, и ей было довольно неловко: любить так сильно, а теперь забыть! Она казалась себе ребячливой и ужасно глупой, будто разревелась из-за того, что порезала палец. Как во всех серьезных случаях, она обращалась к Господу, помня Его любовь к несчастным грешникам:

«Научи меня любить Коллинс, как любил Ты, – молилась Стивен, изо всех сил пытаясь выжать из себя слезу, – научи меня любить ее, потому что она низкая и недобрая, и она не будет хорошей грешницей, такой, которые раскаиваются». Но слезы не приходили, и молитва была совсем не такой, чего-то ей недоставало – ее больше не бросало в пот во время молитвы.

А потом случилось ужасное – образ служанки стал меркнуть, и, как ни старалась Стивен, она не могла вспомнить те мимолетные выражения ее лица, которые раньше соблазняли ее. Теперь она никак не могла видеть лицо Коллинс привлекательным, хотя очень старалась. Лежа в темноте, недовольная собой, она выдумывала ее – из книг, из сказок, которые доселе не пользовались ее милостью, особенно из тех, что рассказывали о колдовстве, заклинаниях и других незаконных деяниях. Она даже попросила удивленную миссис Бингем почитать из Библии:

– Знаешь, откуда, – упрашивала ее Стивен, – то место, которое читали в церкви в прошлое воскресенье, про Саула и про ведьму, ее звали Эдна или вроде того – там, где она заставляет кого-то возникнуть, потому что царь забыл, какой он на вид.

Но если молитвы не помогали Стивен, то заклинания и вовсе не помогли; они как будто сработали в обратную сторону, потому что она увидела не то создание, что желала увидеть, но совсем другое.  Ибо у Коллинс теперь был серьезнейший соперник, который недавно появился в стойле. У него не было настоящего «колена домработницы», но зато у него были четыре такие интересные ноги коричневого цвета – на две ноги больше, да еще в придачу хвост, это уже было совсем нечестно по отношению к Коллинс! На это рождество, когда Стивен исполнилось восемь лет, сэр Филип купил ей гнедого пони; она училась ездить на нем и уже кое-чему научилась, будучи по природе ловкой и бесстрашной. Последовали довольно горячие споры с Анной из-за того, что Стивен упорно стремилась сидеть в седле по-мужски. В этом она показала себя большой упрямицей, сваливаясь каждый раз, когда пыталась садиться в дамское седло – все эти падения были шиты белыми нитками, но этого оказалось достаточно, чтобы заставить Анну смириться.

И теперь Стивен проводила долгие часы в конюшне, важно расхаживая в вельветовых бриджах и по-свойски переговариваясь с Вильямсом, старым конюхом, в сердце которого нашлось место для ребенка.

Она говорила: «Н-но, лошадка!» тем же тоном, что и Вильямс; или, с претензией на познания, которыми на самом деле далеко не обладала: «Вроде как у него щетка слегка распухла? Кажется распухшей; что, если наложить хорошую мокрую повязку?» Тогда Вильям почесывал свой заросший щетиной подбородок, как будто обдумывал эту мысль: «Может, так, а может, и не так», – мудро высказывался он.

Теперь она обожала запах конюшни; он был куда более завлекательным, чем запах Коллинс – когда она выходила из дома, то пахла мылом «Эразмик», и как сладок ей был когда-то этот аромат! А пони! Такой сильный, совершенно послушный, с круглыми нежными глазами и большим храбрым сердцем – конечно, он куда больше был достоин уважения, чем Коллинс, которая так обошлась с тобой из-за этого лакея! И все же, и все же… ты была чем-то обязана Коллинс, просто потому, что ты ее любила, хотя и не могла больше любить. Все это так беспокоило, все эти напряженные раздумья, когда ты просто хотела радоваться новому пони! Стивен стояла, почесывая подбородок, почти в точности подражая жесту Вильямса. Она не могла только воспроизвести шорох щетины, но, несмотря на это упущение, этот жест успокаивал ее.

Потом однажды утром ее озарило:

– Иди-ка сюда, лошадка! – скомандовала она, шлепнув пони по крупу. – Иди сюда, и дай я подберусь к твоему уху, потому что я хочу тебе сказать кое-что очень важное.  – Прижавшись щекой к крепкой шее пони, она тихо сказала: – Теперь ты – больше не ты, теперь ты будешь Коллинс!

Так что Коллинс с комфортом сменила свое местонахождение. Это было последнее усилие Стивен сохранить память о ней.

0

4

2

Пришел день, когда Стивен выехала вместе с отцом на охоту, славный и памятный день. Бок о бок они рысцой выехали из ворот, и жена привратника невольно улыбнулась, глядя на Стивен, сидевшую по-мужски на своем ловком гнедом пони, так забавно похожую на сэра Филипа.

– Какая жалость, что она не мальчик, наша юная леди, – сказала она мужу.

Было утро, безветренное и слегка морозное, такое утро, когда к северу от изгородей дорога становится скользкой; когда дым из труб на фермах поднимается прямо, как шомпол; когда запах горящих поленьев или хвороста, уже оставшись позади, все еще задерживается в ноздрях. Утро, чистое, как хрусталь, как глоток ключевой воды – такие утра хороши в молодости.

Пони усердно шел по дороге, кусая уздечку; его пробирала радостная дрожь, ведь он был не новичком в этих делах; он знал, что значат в конюшне такие чудеса, как большие порции зерна ранним утром, и долгие приготовления, и розовые попоны с медными пуговицами, как на охотничьей куртке сэра Филипа. Он резвился, охваченный волнением, требуя определенного мастерства со стороны наездника; но руки ребенка были сильными, зато очень нежными – она обладала этим редким даром, позволяющим идеально править лошадью.

«Это лучше, чем быть молодым Нельсоном, – думала Стивен, – потому что я счастлива, оставаясь сама собой».

Сэр Филип удовлетворенно поглядывал на дочь; на нее стоит посмотреть, решил он. И все же его довольство было не совсем полным, поэтому он снова отворачивался, вздыхая, потому что в эти дни он почему-то стал вздыхать из-за Стивен.

Людей было много. Ребенка заметили; полковник Энтрим, распорядитель охоты, подъехал и любезно заговорил:

– Хороший у тебя пони, но ему нужна твердая рука! – И затем ее отцу: – Она удержится в седле по-мужски, Филипп? Вайолет учится ездить верхом, но в дамском седле, мне это больше по душе – никогда не думал, что девочки способны на хорошую посадку; они не созданы для этого, у них нет нужных мускулов; хотя, разумеется, она удержится за счет равновесия.

Стивен вспыхнула. «Несомненно, она удержится за счет равновесия!» Эти слова ранили, очень глубоко ранили. Вайолет учится ездить в дамском седле – эта маленькая пухлая дурочка, которая визжит, если ее ущипнуть; это вечно испуганное существо, сделанное из муслина, бантиков и кудряшек, которые завиваются вокруг нянькиного пальца! Да Вайолет, как придет на чай, так обязательно заревет, а когда играет, обязательно поранится! У нее жирные дряблые ноги, как у тряпичной куклы – и тебя, Стивен, сравнивают с Вайолет! Конечно, это смешно, и все же вдруг ты чувствуешь себя не такой уж и впечатляющей в своих прекрасных бриджах для верховой езды. Ты чувствуешь себя – ну, не то чтобы глупой, но смущенной, не в своей тарелке, слегка неправильной. Как будто ты снова играешь в молодого Нельсона и просто притворяешься.

Но ты говоришь:

– У меня есть мускулы, правда, папа? Вильямс говорит, у меня уже хорошие мускулы для верховой езды! – а затем пришпориваешь пони каблуками, и он шарахается, пятясь и лягаясь. А ты держишься на его спине, как примагниченная. Неужели этого недостаточно, чтобы их убедить?

– Держись крепче, Стивен! – слышится предупреждающий голос сэра Филипа. А потом голос распорядителя:

– Признаюсь, у нее прекрасная посадка – Вайолет немножко побаивается лошади, но, я думаю, она еще станет уверенной; я надеюсь на это.

И вот собаки выбегают по направлению к логову, виляя хвостами – они похожи на армию со знаменами.

– Эй, Звездочка! Фантазия! Ко мне, малышка! Игривый, ко мне, Игривый!

Длинные кнуты защелкали с удивительной точностью, жаля бока и задевая лопатки, пока четвероногие амазонки смыкали ряды, готовясь к серьезному делу.

– Эй, Игривый!

Хлысты щелкали, лошади шарахались; конь Стивен требовал полного внимания. Теперь у нее не было времени ни на раздумья о своих мускулах, ни на обиды – она могла думать лишь о том существе, чьи бока сжимали ее маленькие колени.

– Все в порядке, Стивен?

– Да, папа.

– Осторожнее, если встретится ограда; этим утром может быть скользко.

Но в голосе сэра Филиппа вовсе не было тревоги; на самом деле, в этом голосе слышалась нотка глубокой гордости.

«Он знает, что я не тряпичная кукла вроде Вайолет; он знает, что я-то совсем другая!» – думала Стивен.

3

Странный, неумолимый, разрывающий сердце лай собак раздался, когда они рванулись прочь от логова; крики охотников, привставших на стременах; топот подков, безжалостно несущийся вдоль длинных, зеленых, волнистых лугов. Луга летели мимо, как в окне поезда, струились назад; в ноздри ударял то острый запах лошадиного пота, то запах сырой кожи, земли и помятой травы – все внезапные, все мимолетные – потом запах широких просторов, запах воздуха, холодного, но пьянящего, как вино.

Сэр Филип оглянулся через плечо:

– Все в порядке, Стивен?

– Да,  – Стивен, казалось, не хватало воздуха. 

– Вперед! Вперед!

Они приближались к ограде, и Стивен чуть сильнее сжала бока лошади. Пони весело взял барьер с маху; на мгновение, казалось, он замер в воздухе, как будто на крыльях, потом снова коснулся земли и, даже не задержавшись, ринулся вперед.

– Все в порядке, Стивен?

– Да, да!

Широкая спина сэра Филипа склонялась над лопатками его охотничьей лошади; жесткие рыжеватые волосы на затылке казались светлее, когда зимнее солнце касалось их; и когда Стивен следовала за этой решительной спиной, она чувствовала, что любит ее целиком и полностью, что в эту минуту эта спина воплощает всю доброту, силу и понимание, существующие в мире.

4

Лисицу удалось затравить недалеко от Вустера; это была гонка до изнеможения, лучшая за сезон. Полковник Энтрим медленной рысцой подъехал к Стивен, ее ловкость позабавила и удивила его.

– Ну что же, – сказал он с улыбкой, – вот и вы, мадам, и ноги все еще по обе стороны от  лошади – скажу Вайолет, что ей придется тебя догонять. Кстати, Филип, сможет ли Стивен прийти на чай в понедельник, пока Роджер не отправился обратно в школу? Сможет? Чудесно! А где лисий хвост? Я думаю, наша юная Стивен должна его забрать.

Странно это, но незабываемые минуты жизни часто связаны с такими мелкими событиями,  которые приобретают легендарные пропорции, особенно в детстве. Если бы полковник Энтрим предложил Стивен корону Англии на красной бархатной подушке, вряд ли ее охватила бы такая гордость, которую она почувствовала, когда охотник вышел вперед и презентовал ей первый охотничий трофей – довольно жалкий, истертый маленький хвостик, которому выпало на долю столько трудных миль. На мгновение детское сердце подвело ее, когда она взглянула на мягкий меховой предмет в своей руке; но радость победы была так горяча, и она с таким восторгом сознавала свою храбрость, что забыла о горестях лисицы, помня лишь о победе Стивен.

Сэр Филип приторочил хвост к ее седлу.

– Ты хорошо скакала, – коротко сказал он, потом обернулся к распорядителю.

Но она знала, что сегодня не подвела его, потому что его глаза сияли, глядя на нее; она видела огромную любовь в этих грустных глазах, смешанную со странной тоской, которую она в свои годы не могла понять. И теперь многие широко улыбались Стивен, поглаживали ее пони и говорили, что он летает, как птица. 

Один старый фермер заметил:

– Ему храбрости не занимать, да и хозяйке его, с позволения сказать, тоже.

На что Стивен вспыхнула и, не вполне искренне, сделала вид, что отдает все должное пони, разыгрывая скромность, хотя знала, что чувствует совсем не то.

– В дорогу! – позвал сэр Филип. – Хватит на сегодня, Стивен, твой бедный маленький дружок достаточно испытал за этот день.  – Это было правдой, потому что Коллинс весь дрожал от возбуждения и выбивался из сил, пытаясь своими короткими ногами поравняться с тщеславными охотниками.

Ручки хлыстов поднимались  к шляпам:

– До свидания, Стивен, скоро увидимся! Увидимся во вторник, сэр Филип, у Крума!

Охотники меняли лошадей, прежде чем отправиться к следующему логову.

5

Отец и дочь ехали домой сквозь сумерки, и теперь на живых изгородях не было шиповника, они стояли без листвы, серые, с кружевом нежных веточек в морозном уборе. Земля пахла чистотой, как свежевыстиранный наряд – «Божьей стиркой», как называла это Стивен – а слева, с далекой фермы, слышался лай цепной собаки. Маленькие огоньки зажигались в окнах коттеджей, все еще стоявших без занавесок, все еще таких приветливых; а дальше, там, где высокие холмы Мэлверна казались синими на фоне бледного неба, горело множество огоньков – огни домов, зажженные на алтаре холмов, посвященных Богу как холмов, так и жилищ. На придорожных деревьях не пели птицы, но царствовала тишина, еще более сладкая, чем птичьи песни; задумчивая и священная зимняя тишина, тишина доверчиво ждущей пашни. Ибо земля – это величайшая из святых всех времен, она не знает ни нетерпения, ни страха, ни сомнений, знает лишь веру, от которой исходит вся благодать, необходимая, чтобы взращивать человека.

Сэр Филип спросил:

– Ты счастлива, моя Стивен?

И она ответила:

– Я ужасно счастлива, папа. Я так ужасно счастлива, что даже самой страшно – я ведь не всегда буду такой счастливой, настолько счастливой.

Он не спрашивал, почему она не всегда будет счастливой; только кивнул, как будто признал ее довод; но он положил свою руку на уздечку поверх ее руки, большую, вселяющую спокойствие руку. Тогда вечерний покой завладел Стивен, смешанный со спокойствием здорового тела, утомленного свежим воздухом и энергичной гонкой, так что она покачивалась в седле, едва не засыпая. Пони, уставший даже больше, чем наездница, понуро трусил рысцой, с вяло висящими поводами, слишком утомленный, чтобы шарахаться от пугающих теней, которые собирались вокруг, чтобы напугать его. Его маленький ум, несомненно, мечтал о корме; о ведре с водой, которую приправят овсяной болтушкой; об успокаивающем шепоте конюха, когда тот чистит его и перевязывает ему ноги; о теплой попоне, такой приятной в зимнюю пору, а прежде всего – о глубоком золотом ложе из соломы, которое непременно ждет его в конюшне.

И вот медленно выплыла полная луна; казалось, она застыла, глядя во все глаза на Стивен, а морозный узор стал белым, как бриллианты, а тени стали черными и легли бархатными складками у подножия сонных изгородей. Но луга за изгородями стали серебристыми, и дорога в Мортон тоже.

6

Когда они наконец добрались до конюшен, было уже поздно, и старый Вильямс ждал во дворе с фонарем.

– Затравили? – спросил он, согласно обычаю; потом увидел трофей Стивен и засмеялся.

Стивен попыталась легко выпрыгнуть из седла, как отец, но, казалось, ноги больше не слушались ее. К ее ужасу и печали, они висели, как деревянные; она не могла совладать с ними; и, что хуже всего, Коллинс стал проявлять нетерпение, собираясь отправиться в стойло. Тогда сэр Филип обхватил Стивен крепкими руками, поднял ее, как ребенка, и понес ее, лишь слабо возражавшую, прямо к дверям дома – и дальше, в теплую, приятную детскую, где ждала ванна, исходившая паром. Ее голова упала ему на плечо, а веки сомкнулись, наливаясь честно заработанным сном; ей пришлось несколько раз сильно зажмуриться, чтобы прогнать его.

– Счастлива, милая? – прошептал он, и его серьезное лицо придвинулось ближе. Она чувствовала, как его щека, загрубевшая к концу дня, прижалась к ее лбу, и ей нравилась эта добрая грубость – она протянула руку и погладила эту щеку.

– Так ужасно, ужасно счастлива, папа, – прошептала она, – так… ужасно… счастлива…

Глава пятая

1

В понедельник, последовавший за первым днем Стивен на охоте, она проснулась с какой-то тяжестью на душе; минуты через две она поняла, из-за чего – сегодня придется идти на чай к Энтримам. Ее отношения с другими детьми были своеобразными, так думала она сама, и так же думали дети; они не могли найти этому определения, и Стивен тоже, но все равно это было так. Она, со своей отвагой, должна была пользоваться популярностью, но этого не было, и она догадывалась об этом, что заставляло ее чувствовать неловкость среди сверстников, а им, в свою очередь, тоже было неловко с ней. Она думала, что дети шепчутся о ней, шепчутся и смеются без очевидных причин; но, хотя однажды это и было так, совсем не всегда происходило то, что воображала Стивен. Она иногда бывала болезненно чувствительной и потому страдала сильнее.

Из всех детей, к которым Стивен питала наибольшую неприязнь, Вайолет и Роджер Энтрим занимали первое место; особенно Роджер, которому было десять лет, и он уже по уши был набит мужским чванством – ему недавно, этой зимой, позволили носить длинные брюки, что добавило свою долю к его чрезмерной гордости. У Роджера Энтрима были круглые карие глаза, как у матери, и маленький прямой нос, который однажды мог стать красивым; он был довольно крепко сбитым, пухлым мальчиком, и ягодицы у него выглядели слишком большими в короткой итонской куртке, особенно когда он расхаживал с важным видом, засунув руки в карманы, что делал довольно часто.

Роджер был мучителем; он мучил свою сестру, и был бы не прочь помучить Стивен; но никак не мог с ней совладать – у нее были сильные руки, поэтому он не мог заломить их, как заламывал руки Вайолет; не мог заставить ее заплакать или чем-нибудь выдать свои чувства, когда щипал ее или грубо дергал за новый бантик в волосах; а потом, Стивен часто выигрывала у него, и это внушало ему глубочайшую неприязнь. Она могла ударить по крикетному шару куда точнее, чем он; она лазала по деревьям с удивительным мастерством и ловкостью, и даже если при этом могла порвать юбку, со стороны девочки было наглостью вообще залезать на дерево. Вайолет никогда не лазала по деревьям; она стояла у подножия, восхищаясь храбростью Роджера. Он возненавидел Стивен как некую соперницу, незваную гостью в его законных владениях; он все время жаждал сбить с нее гонор, но был туповат, и методы его были глупыми – не было толку высмеивать Стивен, она отвечала ему сразу же и обычно одерживала верх. Что до Стивен, она питала к нему отвращение, и самой отвратительной его частью было унизительное сознание, что она ему завидует. Да, несмотря на все недостатки Роджера, она завидовала ему, его толстым сапогам на двойной подошве, его стриженым волосам и длинным брюкам; завидовала его школе и мужской компании, о которой он с важным видом говорил «наши ребята»; завидовала его праву лазать по деревьям, играть в крикет и футбол – его праву быть при этом естественным; а больше всего завидовала его великолепной уверенности, что быть мальчиком – это жизненная привилегия; она вполне могла понять это убеждение, но это лишь увеличивало ее зависть.

Вайолет она находила невыносимо глупой, она так же громко ревела, когда просто стукалась головой, как и тогда, когда Роджер применял свои самые мучительные пытки. Но что раздражало Стивен – это подозрение, что Вайолет почти наслаждалась ими.

– Он такой ужасно сильный! – однажды поведала она Стивен, и в голосе ее звучало что-то вроде гордости.

Стивен сразу захотелось ей наподдать:

– Я тоже умею сильно щипаться! – пригрозила она. – Если думаешь, что он сильнее меня, я тебе сейчас покажу! – после чего Вайолет с визгом убежала.

Вайолет уже была переполнена женскими уловками; она любила кукол, но далеко не так сильно, как делала вид. Люди говорили: «Посмотрите на Вайолет, настоящая маленькая мама; до чего же трогательны такие инстинкты в ребенке!» – и Вайолет становилась еще более трогательной. Она всегда навязывала своих кукол Стивен, заставляя ее раздевать их и укладывать в кроватку. «Теперь ты няня, Стивен, а я Гертрудина мама; а хочешь, ты будешь мамой на этот раз, если… ой, осторожнее, ты ее сломаешь! Ну вот, оторвала ей пуговицу! По-моему, тебе лучше играть, как я играю!»

А еще Вайолет умела вязать, или утверждала, что умеет – Стивен удавалось разглядеть в ее вязании одни узлы.

– Ты что, не умеешь вязать? – говорила она, с презрением глядя на Стивен. – А я умею; мама зовет меня маленькой хозяюшкой!

На что Стивен, разозлившись, отвечала:

– Маленькая ты нюня, вот ты кто!

Ей приходилось проводить целые часы за дурацкой игрой в куклы с Вайолет, потому что Роджер не всегда играл в настоящие игры в саду. Он терпеть не мог проигрывать, но как же она могла это предотвратить? Разве она могла не попадать в цель точнее, чем Роджер?

У них не было ничего общего, у этих детей, но Энтримы были соседями Гордонов, и даже сэр Филип, при всей своей терпимости, настаивал, чтобы у Стивен были друзья среди ее сверстников, и чтобы она играла с ними. Он довольно сурово отвечал ей, когда, бывало, она упрашивала его, чтобы ей позволили остаться дома. И в этот день за завтраком он сурово сказал:

– Ешь пудинг, пожалуйста, Стивен; и доедай поживее! Если вся эта морока – из-за маленьких Энтримов, то папа не станет это терпеть; это уже смешно, милая моя.

Так что Стивен наспех проглотила пудинг и скрылась наверху, в детской.

2

Энтримы жили в полумиле от Ледбери, по другую сторону от холмов. Ехать к ним из Мортона было достаточно далеко – Стивен повезли в двуколке. Она сидела рядом с Вильямсом в мрачном молчании, натянув до ушей воротник пальто. Ее заполняло чувство горькой несправедливости; зачем им обязательно нужна эта дурацкая поездка? Даже отец сурово говорил с ней за завтраком, потому что она предпочла бы остаться дома с ним. Зачем ее заставляют знакомиться с другими детьми? Ни она им не нужна, ни они ей. А прежде всего Энтримы – эта дура Вайолет, которая учится ездить в дамском седле, и Роджер, который расхаживает в своих брюках и чванится, все время чванится тем, что он мальчик, –  и их матушка, которая всегда говорит со Стивен покровительственным тоном, потому что она взрослая, и ей все время приходится так себя вести. Стивен уже сейчас слышала ее невыносимый голос, тот, что она приберегала для детей: «А, вот и ты, Стивен! Ну что же, бегите, малыши, и как следует подкрепитесь в классной комнате. Там много пирогов; я-то знаю, что у Стивен на уме; все мы знаем, как Стивен умеет расправляться с пирогами!»

Стивен слышала робкое хихиканье Вайолет и гогот Роджера в ответ на эту остроту. Она чувствовала, как его толстые пальцы щиплют ее за руку, грубо и исподтишка, когда он шествует мимо нее. И его шепот: «Вот свинюшка! Мама сегодня сказала, что ты ешь больше, чем я, а мальчикам ведь нужно больше, чем девочкам!» А потом Вайолет: «Я не очень люблю пирог со сливами, мне от него нехорошо – мама говорит, это несварение. Никогда не смогла бы есть пироги большими кусками, как Стивен. Няня говорит, что я плохой едок». А Стивен сама ничего не говорит, но бросает яростные косые взгляды на Роджера.

Двуколка медленно взбиралась к Британскому лагерю, длинному, пологому холму за Малым Мэлверном. Холодный воздух становился еще холоднее, но был на удивление чистым на высоте, над долинами. Вершина Британского лагеря выдавалась вверх, подчеркнутая снегом, что выпал утром, и, когда они переваливали через гребень холма, на снегу играло солнце. Справа лежала долина реки Уай, длинная, красивая, укрытая густой синей тенью; долина с маленькими домиками и заботливыми деревьями, с мягкими волнистыми изгибами и широкими, покойными равнинами, что тянулись к смутной линии гор – к горам Уэльса, лежавшим за их кромкой. Стивен любила эти английские долины, и потому ее угрюмый взгляд обращался к ним; все дурные предчувствия и вся несправедливость не могли помешать ее глазам радоваться этому виду. Она все смотрела и смотрела, ей требовалось, чтобы покой и благодать, таившиеся в этой красоте, завладели ею; и невольные слезы наворачивались ей на глаза – она не знала, почему.

Теперь они быстро ехали вниз по холму; долина исчезла, но леса Истнора стояли обнаженными и прекрасными, и очертания деревьев были совершеннее, чем если бы чьи-то руки придали им форму – если это были не руки Бога. Глаза Стивен снова обернулись к ним; она не могла оставаться угрюмой, ведь это были те леса, по которым они ездили с отцом. Каждую весну они два раза отправлялись в эти леса, а через них – к парку, простиравшемуся за ними. В этом парке были олени – иногда отец с дочерью выбирались из двуколки, чтобы Стивен могла покормить оленят.

Она начала тихо насвистывать сквозь зубы – достижение, которым она очень гордилась. Нельзя было дальше обижаться, когда солнце сияло сквозь голые ветви, когда воздух был таким чистым и таким ясным, как хрусталь, когда конь буквально летел по воздуху, и от Вильямса требовались все силы, чтобы сдержать его.

– Тихо, малец, тихо! Видать, чувствует погоду – это у него в крови, оттого он и играет. А ну, не балуй, шалун этакий! Только гляньте на него, он же весь в мыле!

– Можно, я буду править? – попросила Стивен. – Вильямс, ну пожалуйста!

Но Вильямс покачал головой с широкой ухмылкой:

– У меня кости старые, мисс Стивен, а старые кости, как говорят, на морозе и поломать не штука.

3

Миссис Энтрим ждала Стивен в гостиной – она всегда поджидала там, как в засаде, по крайней мере, так казалось Стивен. Гостиная представляла собой комнату, набитую всякой всячиной – маленькими бесполезными столиками и огромными неуклюжими стульями, так что все время приходится налетать на стулья и спотыкаться о столики, во всяком случае, если ты Стивен. Была одна проверенная западня, которой никак нельзя было избежать – огромная шкура белого медведя, лежащая на полу. Голова его, набитая опилками, выступала вверх под самым неудобным углом; об нее неизменно приходилось ушибаться большим пальцем ноги. Стивен, храня традицию, ударилась довольно сильно, когда споткнулась по пути к миссис Энтрим.

– Господи, – заметила хозяйка дома, – какая же ты крупная девочка; да ведь у тебя размер ноги, наверное, в два раза больше, чем у Вайолет! Подойди сюда, дай посмотреть на твои ноги, – и она засмеялась, как будто ее что-то рассмешило.

Стивен хотелось потереть ушибленный палец, но она молча страдала.

– Дети! – позвала миссис Энтрим. – Вот и Стивен пришла, и, без сомнения, голодна, как волк!

Вайолет была в бледно-голубом шелковом платье; уже в семь лет она тщеславно относилась к своей внешности. Она плакала до тех пор, пока ей не разрешили надеть именно это голубое платье, которое обычно предназначалось для праздников. Ее каштановые волосы вились аккуратными колечками и были перевязаны огромным синим бантом. Миссис Энтрим отвернулась от Стивен и бросила на Вайолет быстрый взгляд, в котором читалась материнская гордость.

Длинные брюки на Роджере едва не лопались; его круглые щеки были надутыми, очень розовыми и сердитыми. Он смерил Стивен холодным взглядом поверх своего белого воротничка, очевидно, только что прибывшего из прачечной. По пути наверх он ущипнул Стивен за ногу, и Стивен в ответ пнула его, быстро и метко.

– Тебе кажется, что ты умеешь пинаться? – пропыхтел Роджер, испытывая в эту минуту огромные страдания. – Да ты не сильнее блохи; я совсем ничего не чувствую!

По просьбе Вайолет их оставили одних пить чай; она любила разыгрывать из себя хозяйку дома, и мать потакала ей в этом. Пришлось разыскать специальный маленький чайничек, чтобы Вайолет могла его поднять.

– Сахару? – спросила она с легким сомнением в голосе. – И молока? – добавила она, подражая своей матери. Миссис Энтрим всегда спрашивала: «И молока?», таким тоном, чтобы гость чувствовал себя довольно жадным.

– Да перестань ты! – буркнул Роджер, который еще чувствовал боль от пинка. – Знаешь ведь, что я буду с молоком и с четырьмя кусками сахара.

У Вайолет задрожала нижняя губа, но она устояла, проявив неожиданную твердость.

– Могу ли я налить тебе еще молока, Стивен, милочка? Или ты предпочитаешь без молока, только с лимоном?

– Нет тут никакого лимона, и ты это знаешь! – завопил Роджер. – Наливай мне чай, а то без бантика останешься, – он схватил свою чашку и чуть не опрокинул ее.

– Ай! – завизжала Вайолет. – Мое платье!

Наконец они приступили к еде, но Стивен видела, что Роджер наблюдает за ней; каждый съеденный ею кусок он провожал взглядом, так что ей было не по себе. Она была голодна, потому что мало съела на завтрак, но не могла наслаждаться пирогом; сам Роджер набивал себе брюхо, как тюлень, но с нее глаз не спускал. Потом Роджер, обычно тупо соображавший в разговорах со Стивен, разродился следующим экспромтом:

– Слушайте-ка, – начал он с набитым ртом, – а что это за юная леди ездила недавно на охоту? Та, что своими толстыми ногами цеплялась за лошадь, как обезьяна на ветке, так, что все над ней смеялись!

– Не смеялись! – воскликнула Стивен, вдруг залившись краской.

– Да-да, конечно… только ведь смеялись! – издевательским тоном отозвался Роджер.

Будь Стивен умнее, она оставила бы это дело в покое, потому что в односторонней перепалке нет никакого удовольствия, но в восемь лет не всегда получается быть умным, и, более того, ее гордость была сильно задета.

Она сказала:

– Хотела бы я поглядеть, как ты получишь лисий хвост; только ведь ты не можешь удержаться в седле, даже когда скачешь вокруг загона. Видала я, как ты свалился, когда перескакивал через какой-то там плетень; хотелось бы поглядеть, каким ты будешь на охоте!

Роджер проглотил еще кусок пирога; теперь некуда было спешить; он забросил наживку, и рыбка клюнула. Он очень боялся, что Стивен не клюнет – это не всегда бывало легко.

– Так вот послушай, – не спеша начал он, – я тебе кое-что скажу. Ты думаешь, что все восхищались, как ты скачешь на своем пони; ты наверняка думаешь, что у тебя был такой важный вид в новеньких бриджах и черной бархатной кепочке; ты думаешь, они считали, что ты выглядишь совсем как мальчик, просто потому, что пытаешься выглядеть как мальчик. А на самом деле, да будет тебе известно, они едва удерживались, чтобы не расхохотаться, у них от смеха все бока разболелись; мне это папа сказал. Он все время смеялся, ведь ты была такая смешная на своем дрянном старом пони, толстом, как дельфин. А лисий хвост он тебе так, для смеху, подарил, ведь ты еще такая маленькая – он так и сказал. Сказал: «Я подарил лисий хвост Стивен Гордон, а то она еще разревелась бы, чего доброго».

– Врун, – выпалила Стивен, сильно побледнев.

– Я-то? Можешь спросить папу.

– Хватит тебе, – заныла Вайолет, готовясь заплакать. – Ты несносный, ты портишь мне прием!

Но Роджера подстегнула его первая полная победа; он видел, какие глаза были сейчас у Стивен:

– А мама сказала, – добавил он еще громче, – что твоя мама порядочная чудачка, если разрешает тебе так делать; сказала, что это ужасно – позволять девочке так сидеть в седле; сказала, что она очень удивляется на твою маму; сказала, что лучше бы у твоей мамы было побольше ума; сказала, что это неприлично; сказала…

Стивен вскочила на ноги:

– Как ты смеешь! Как ты смеешь… мою маму… – крикнула она. И теперь она была вне себя от гнева, сознавая лишь всепоглощающее желание отлупить Роджера.

Тарелка упала на пол и разбилась, и Вайолет тихо вскрикнула. Роджер, в свою очередь, оттолкнул свой стул; его круглые глаза застыли и были довольно напуганными; он никогда раньше не видел Стивен такой. Она действительно закатывала рукава своей рубашки.

– Грубиян! – закричала она. – Я тебе дам за это! – она сложила два кулака вместе и потрясла ими, приближаясь к Роджеру, пока он бочком отступал от стола.

Она стояла, разъяренная и смешная, в своей рубашке «либерти», из-под которой были видны ее крепкие мальчишеские руки. Ее длинные волосы растрепались, и бантик покосился  набекрень, обвисший и нелепый. Проявились все тяжелые черты в ее лице – твердая линия подбородка, угловатый массивный лоб, брови, слишком широкие и длинные, чтобы быть красивыми. И все же в ней было какое-то великолепие – хоть и нескладная, она была прекрасна в эту минуту, гротескна и прекрасна, как нечто примитивное, порожденное бурным веком перемен.

– Будешь ты драться со мною, трус? – спросила она, обойдя вокруг стола и встав лицом к лицу со своим мучителем.

Но Роджер сунул руки в карманы:

– Я с девчонками не дерусь! – с важным видом заметил он и неторопливо вышел из классной комнаты.

Руки Стивен упали и повисли по бокам; ее голова опустилась, и она стояла, глядя на ковер. Вся она поникла и выглядела беспомощной, стоя на месте и разглядывая ковер.

– Как ты могла! – заговорила Вайолет, к которой возвращалась смелость. – Маленькие девочки не дерутся… я же не дерусь, я боюсь…

Но Стивен оборвала ее:

– Я ухожу, – хриплым голосом сказала она. – Ухожу домой, к отцу.

Она тяжелыми шагами спустилась по лестнице и вышла в коридор, надела шляпу и пальто; потом обошла дом и отправилась в конюшню, на поиски старого Вильямса и двуколки.

4

– Ты вернулась довольно рано, Стивен, – сказала Анна, но сэр Филип поглядел на лицо своей дочери.

– В чем дело? – спросил он с тревогой. – Иди сюда, расскажи мне.

Тогда Стивен вдруг разрыдалась, она все плакала и плакала, стоя перед ними, изливая свой стыд и унижение, пересказывала все, что Роджер наговорил об ее матери, все, что она, Стивен, могла бы сделать, чтобы защитить ее, если бы Роджер не отказался драться с девчонкой. Она плакала и плакала, без передышки, едва сознавая, что она говорит – сейчас ей было все равно. И сэр Филип слушал, подперев подбородок, и Анна слушала, озадаченная и изумленная. Она попыталась поцеловать Стивен, прижать ее к себе, но Стивен, все еще всхлипывая, оттолкнула ее; в этом упоении горем она отвергала утешения, поэтому Анна  наконец довела ее до детской и оставила на попечении миссис Бингем, чувствуя, что ребенок в ней не нуждается.

Когда Анна тихо вернулась в кабинет, сэр Филип все еще сидел, подперев голову рукой. Она сказала:

– Теперь ты понял, Филип, что, если ты отец Стивен, то я ей мать. До этих пор ты управлялся с ребенком по-своему, и, мне кажется, ничего хорошего из этого не вышло. Ты относился к Стивен, как к мальчику – может быть, потому, что я не подарила тебе сына… – ее голос чуть дрогнул, но она серьезно продолжала: – Это не идет на пользу Стивен; я знаю, не идет, и иногда это пугает меня, Филип.

– Нет, нет! – резко сказал он.

Но Анна настаивала:

– Да, Филип, иногда это меня пугает – не могу сказать, почему, но мне кажется, все это неправильно… у меня странные чувства к ребенку.

Он взглянул на нее своими грустными глазами:

– Неужели ты не можешь довериться мне? Может быть, ты попробуешь довериться мне, Анна?

Но Анна покачала головой:

– Я не понимаю, почему бы тебе не довериться мне, Филип.

И тогда, охваченный страхом за свою любимую, сэр Филип совершил первый в своей жизни трусливый поступок – он, не пощадивший бы себя, не мог причинить боль Анне. В своей беспредельной жалости к матери Стивен он глубоко и тяжко согрешил против самой Стивен, скрыв от матери свое убеждение в том, что его ребенок не таков, как другие дети.

– Здесь нечего рассказывать тебе, – сказал он твердо, – но я хотел бы, чтобы ты доверяла мне во всем.

Потом они сидели и разговаривали о своем ребенке. Сэр Филип говорил очень тихо и убедительно:

– Я хотел, чтобы она росла здоровой, – объяснил он, – поэтому я позволял ей, более или менее, бегать на свободе; но теперь, по-моему, нам лучше завести гувернантку, как ты сказала; французскую гувернантку, моя милая, если ты согласна – а потом я хотел бы нанять ученую женщину, из тех синих чулков, что учились в Оксфорде. Я хотел бы, чтобы Стивен получила лучшее образование, которое могут ей обеспечить забота и деньги.

Но Анна снова начала возражать:

– Зачем все это нужно девочке? – спросила она. – Разве ты любил меня меньше, потому что я не разбиралась в математике? Разве ты сейчас любишь меня меньше, потому что я считаю на пальцах?

Он поцеловал ее.

– Это совсем другое дело, ты – это ты, – сказал он с улыбкой, но в глазах его было хорошо знакомое ей выражение, холодное и решительное, означавшее, что всякие уговоры бесполезны.

Наконец они поднялись в детскую, и сэр Филип прикрывал ладонью пламя свечи, пока они стояли рядом, глядя на Стивен – ребенок спал тяжелым сном.

– Смотри, Филип, – прошептала Анна, потрясенная и охваченная жалостью, – смотри, у нее две большие слезы на щеке!

Он кивнул, обнимая рукой Анну:

– Пойдем отсюда, – произнес он, – мы можем ее разбудить.

0

5

Глава шестая

1

Миссис Бингем уехала – она не горевала об этом, и по ней тоже не горевали. Вместо нее воцарилась мадемуазель Дюфо, молодая французская гувернантка с приятным длинным лицом, напоминавшим Стивен лошадь. Это сходство было удачным в одном отношении – Стивен сразу же привязалась к мадемуазель Дюфо, хотя это не способствовало уважительному послушанию. Совсем напротив – Стивен чувствовала себя очень свободно, по-хорошему свободно и непринужденно; она стала опекать мадемуазель Дюфо, как свою питомицу. Мадемуазель Дюфо была одинока и скучала по дому, и, следует заметить, любила, когда ее опекали. Стивен неслась со всех ног, чтобы принести ей подушку, или стульчик для ног, или стакан молока в одиннадцать часов.

«Comme elle est gentille, cette drôle de petite fille, elle a si bon coeur1», – думала мадемуазель Дюфо, и вот уже география оказывалась вещью маловажной, да и арифметика тоже – напрасно мадемуазель пыталась быть строгой, ученица всегда умела очаровать ее.

Мадемуазель Дюфо совсем не разбиралась в лошадях, несмотря на то, что сама была похожа на одну из них, и Стивен с удовольствием развлекала ее долгими беседами о накостниках и наколенных наростах, скакательных суставах и коликах, в виде дикой ветеринарной мешанины. Если бы Вильямс слышал это, он, несомненно, поскреб бы свой подбородок, но Вильямса рядом не было.

Что до мадемуазель Дюфо, то на нее все это производило впечатление:

– Mais quel type, quel type!2 – всегда восклицала она. – Vous êtes déjà une vraie petite Amazone, Stévenne3.

– N'est-ce pas?4 – соглашалась Стивен, которая уже схватывала французский язык.

У нее проявился к этому настоящий талант, и это восхищало ее учительницу; через шесть месяцев Стивен могла болтать довольно свободно, быстро жестикулируя и пожимая плечами. Она любила говорить по-французски, это очень ее забавляло, и совладать с грамматикой она тоже умела; чего она терпеть не могла, так это длинных дурацких dictées5 из поучительных историй «Розовой библиотеки». Проявляя слабость по отношению к Стивен во всем остальном, мадемуазель Дюфо упорно стояла за эти dictées; «Розовая библиотека» была последним оплотом ее авторитета, и она удерживала его. 

– «Les Petites Filles Modèles6», – объявляла мадемуазель, и Стивен зевала от глубокой скуки. – Maintenant nous allons retrouver Sophie7... где мы остановились? Ah, oui8, помню: «Cette preuve de confiance toucha Sophie et augmenta encore son regret d'avoir été si méchante. Comment, se dit-elle, ai-je pu me livrer a une telle colère? Comment ai-je été si méchante avec des amies aussi bonnes que celles que j'ai ici, et si hardie envers une personne aussi douce, aussi tendre que Mme. de Fleurville!9»

Время от времени программа разнообразилась даже еще более поучительными отрывками, и для диктантов выбирались «Les Bons Enfants10», вызывая презрение и насмешку Стивен.

«– La Maman, Donne-lui ton coeur, mon Henri; c'est ce que tu pourras lui donner de plus agréable.

– Mon coeur? Dit Henri en déboutonnant son habit et en ouvrant sa chemise. Mais comment faire? il me faudrait un couteau11».

На что Стивен начинала хихикать. Однажды она добавила на полях свой комментарий: «Вот притворюшка!» – и мадемуазель, случайно наткнувшись на него, была застигнута своей ученицей на том, что засмеялась. После этого, разумеется, в классной комнате еще убавилось дисциплины, но сильно прибавилось дружбы.

Однако Анна выглядела довольной, поскольку Стивен начала делать такие успехи во французском языке; и, наблюдая, что его жена выглядит не такой беспокойной в эти дни, сэр Филип не говорил ничего и выжидал. Это откровенное и веселое лодырничество со стороны его дочери будет прервано позже, решил он. Тем временем Стивен горячо полюбила француженку с добрым лицом, а та в свою очередь восхищалась необычным ребенком. Она доверяла Стивен свои невзгоды, семейные невзгоды, которых у гувернанток полным-полно – ее Maman12 была старой, хрупкой и жила в нужде; у сестры был злой муж, склонный транжирить деньги, и теперь ее сестре приходилось делать пакетики для больших парижских магазинов, которые платили очень мало, а сестра постепенно теряла зрение над этими пакетиками для магазинов, вышитыми бисером, а магазинам не было до этого никакого дела, и они очень мало платили. Мадемуазель посылала своей Maman часть заработка, а иногда, разумеется, должна была помогать и сестре. Maman необходима была курица по воскресеньям: «Bon Dieu, il faut vivre – il faut manger, au moins13…» А потом, эта курица очень хорошо шла на Petite Marmite14, который готовился из ее костей и нескольких листов капусты – Maman любила Petite Marmite, он был теплым и шел на пользу ее старым деснам.

Стивен слушала эти длинные повествования с терпением и очевидным пониманием. Она с мудрым видом кивала головой:

– Mais c'est dur, – замечала она, – c'est terriblement dur, la vie15!

Но она никогда не рассказывала о своих невзгодах, и мадемуазель Дюфо иногда задавалась вопросом:

– Est-elle heureuse, cet étrange petit être?16 – думала она.  – Sera-t-elle heureuse plus tard? Qui sait17!

2

Праздность и покой уже царили в классной комнате больше двух лет, когда на горизонте появился отставной сержант Смайли и объявил, что он преподает гимнастику и фехтование. С этого мира не осталось покоя ни в классной комнате, ни во всем доме. Напрасно мадемуазель Дюфо говорила, что от гимнастики и фехтования лодыжки становятся толстыми, напрасно Анна выражала неодобрение – Стивен пропустила их слова мимо ушей и пришла советоваться к отцу.

– Я хочу заниматься по системе Сандова, – объявила она ему, как будто они обсуждали, кем она хочет быть.

Он рассмеялся:

– По системе Сандова? И с чего же ты начнешь?

Тогда Стивен объяснила про отставного сержанта Смайли.

– Понятно, – кивнул сэр Филип, – ты хочешь научиться фехтовать.

– И поднимать тяжести животом, – быстро добавила она.

– А почему не твоими громадными передними зубами? – поддразнил он ее. – Ну ладно, – добавил он, – ни в гимнастике, ни в фехтовании нет ничего плохого – конечно, если ты не попытаешься обрушить Мортон-Холл, как Самсон обрушил дом филистимлян; чувствую, это может легко случиться…

Стивен улыбнулась до ушей:

– Но этого не будет, если я обрежу волосы! Можно мне обрезать волосы? Пожалуйста, папа, разреши!

– Ни в коем случае. Предпочитаю рискнуть, – сказал сэр Филип, уже более твердо.

Стивен с топотом помчалась в классную комнату.

– Я пойду учиться! – объявила она с торжествующим видом. – Меня повезут в Мэлверн на следующей неделе; я начну заниматься во вторник и выучусь фехтовать, а после этого смогу убить твоего зятя, который ведет себя как скотина с твоей сестрой, и буду драться на дуэлях за жен, которые попали в беду, как дерутся мужчины в Париже, а еще научусь поднимать животом пианино, потому что разовью себе какую-то дифарагму – и обрежу волосы! – приврала она под конец, бросив косой взгляд в сторону, чтобы наблюдать, как подействует этот разорвавшийся снаряд.

– Bon Dieu, soyez clément18! – охнула мадемуазель Дюфо, возводя глаза к небу.

3

Прошло совсем немного времени, и вот уже отставной сержант Смайли обнаружил в Стивен превосходную ученицу. «Однажды вы станете чемпионкой по фехтованию, если как следует поработаете, мисс», – сказал он ей.

Стивен так и не научилась поднимать пианино животом, но со временем она становилась довольно ловкой в гимнастике и фехтовании; и, как призналась Анне мадемуазель Дюфо, она, что ни говори, выглядела очаровательно, такая гибкая, юная и быстрая в движениях.

– А фехтует она, как ангел, – с любовью сказала мадемуазель, – теперь она фехтует почти так же хорошо, как скачет верхом.

Анна кивнула. Она и сама много раз видела Стивен за фехтованием, и думала, что это хороший уровень для такого ребенка, но фехтование было ей неприятно, так что ей трудно было похвалить Стивен.

– Я не люблю, когда подобными вещами занимается девочка, – медленно сказала она.

– Но она фехтует, как мужчина, с такой силой и таким изяществом, – бестактно ляпнула мадемуазель Дюфо.

Теперь жизнь наполнилась для Стивен новыми интересами, которые полностью сосредотачивались на ее теле. Она открыла, что ее тело следует обихаживать, что оно имеет настоящую ценность, потому что его сила способна вселять в нее радость; и, хотя она была юной, она заботилась о своем теле с большим прилежанием, купаясь вечером и утром в тепловатой воде – холодные ванны ей были запрещены, а горячие, как она слышала, могли ослабить мышцы.

На гимнастику она носила волосы собранными в косичку, и исподволь эта косичка начала появляться и в других случаях. Несмотря на возражения, она всегда забывала о нем и приходила на завтрак с аккуратной блестящей косой, так что Анна под конец сдалась и со вздохом сказала:

– Пусть уж эта коса остается, дитя мое, если ты считаешь это нужным – но я не могу сказать, что она тебя красит, Стивен.

А мадемуазель Дюфо была любящей до неразумия. Стивен останавливалась посреди урока, чтобы закатать рукава и показать свои мускулы; тогда мадемуазель Дюфо, вместо того, чтобы возражать, смеялась и восхищалась ее нелепыми маленькими бицепсами. Помешательство Стивен на физической культуре росло и уже начало вторгаться в классную комнату. В книжных шкафах появились гантели, а по углам прятались наполовину изношенные гимнастические тапочки. Все отправилось за борт, кроме этой страсти ребенка к тренировке своего тела. И что же тогда сделал сэр Филип? Он написал в Ирландию и приобрел для своей дочери охотничьего коня – настоящего, чистокровного охотничьего коня. И что же он при этом сказал? «Этот конь – как раз для юного Роджера!» Так что Стивен рассмеялась при мысли о юном Роджере; и этот смех продолжался долго, исцеляя рану, которая еще саднила в ней – может быть, поэтому сэр Филип выписал из Ирландии этого чистокровного коня.

Конь, когда он прибыл, оказался серой масти, поджарым, и его глаза были нежными, как ирландское утро, его храбрость – яркой, как ирландский рассвет, а сердце – юным, как дикое сердце Ирландии, но преданным, верным и готовым служить; имя его ласкало язык – его звали Рафтери, как ирландского поэта. Стивен любила Рафтери, и Рафтери любил Стивен. Это была любовь с первого взгляда, и они часами разговаривали в его стойле – не на английском, и не на ирландском, но на тихом языке, в котором совсем мало слов, но много звуков и движений, которые для обоих значили больше, чем слова. И Рафтери говорил: «Я понесу тебя храбро, я буду служить тебе до конца своих дней». А она отвечала: «Я буду заботиться о тебе днем и ночью, Рафтери, до конца твоих дней». Так Стивен и Рафтери скрепили клятвой свою преданность, наедине в этом душистом, пропахшем сеном стойле. Рафтери было пять лет, а Стивен двенадцать, когда они торжественно поклялись в верности друг другу.

Не было всадника более гордого или более счастливого, чем Стивен, когда в первый раз они с Рафтери выехали на охоту; и не было молодого коня умнее и храбрее, чем Рафтери, когда он показал себя в скачке с препятствиями; и сам Беллерофон не загорался такой смелостью, как Стивен в тот день верхом на Рафтери, ветер бил ей в лицо, и огонь пылал в ее сердце, и жизнь казалась замечательной. В самом начале скачки лисица повернула в направлении Мортона, пересекая большой северный загон, а потом повернула и направилась к Аптону. В этом загоне была мощная, высокая изгородь, устрашающая, такая, что за ней не было видно деревьев – и что же сделали эти два юных существа? Перескочили прямо через него и мягко приземлились; те, кто видел, как Рафтери перелетел через эту преграду, никогда уже не смогли бы усомниться в его доблести. А дома их ждала Анна, чтобы потрепать Рафтери по шее, потому что и она не устояла перед ним. Она ведь была ирландкой, и ее рукам нравилось чувствовать тонкую кожу коня своими нежными пальцами – а еще она очень хотела быть нежной со Стивен, хотела понимать ее. Но, когда Стивен спешилась, забрызганная грязью и взъерошенная, все еще нелепо похожая на своего отца, слова, которые Анна хотела сказать, увяли на ее устах прежде, чем были сказаны – она отстранилась от ребенка; но ребенок был слишком переполнен радостью, чтобы заметить это.

4

Счастливые дни, прекрасные дни детских побед; но они минули слишком скоро, и время стало измеряться сезонами; и вот пришла зима, когда Стивен исполнилось четырнадцать.

Январским солнечным днем мадемуазель Дюфо сидела, приложив к глазам платок; ведь мадемуазель Дюфо приходилось покинуть свою любимую Stévenne, приходилось уступить место сопернице, которая могла бы преподавать греческий и латынь – ей приходилось вернуться в Париж, бедной мадемуазель Дюфо, и заботиться о своей стареющей Maman.

Тем временем Стивен, угловатая и долговязая в свои четырнадцать лет, стояла перед отцом в кабинете. Она стояла смирно, но ее взгляд тянулся к окну, к солнцу, которое, казалось, манило через окно. Она была одета для верховой езды, в бриджи и гетры, и ее мысли были с Рафтери.

– Сядь, – сказал сэр Филип, и его голос был таким серьезным, что ее мысли одним прыжком вернулись в этот кабинет, – мы с тобой должны поговорить, Стивен.

– О чем, папа? – голос ее дрогнул, и она резко села.

– О твоей праздности, дитя мое. Пришло время, когда из безделья не выйдет веселья, если мы с тобой не возьмемся за ум.

Она положила свои крупные, красивой формы руки на колени и наклонилась вперед, напряженно глядя в его лицо. Она увидела тихую решимость, распространявшуюся от его губ к глазам. Ей внезапно стало не по себе, как молодой лошадке, не желающей подчиняться довольно неприятной процедуре взнуздывания.

– Я говорю по-французски, – выпалила она, – говорю, как француженка; я умею читать и писать по-французски не хуже, чем мадемуазель.

– А помимо этого ты знаешь очень мало, – сказал он, – этого недостаточно, Стивен, поверь мне.

Последовала долгая пауза, она постукивала хлыстом по ноге, он размышлял о ней. Потом он сказал, довольно мягко:

– Я обдумал этот вопрос – твое образование. Я хочу, чтобы у тебя было то же образование, те же преимущества, которые я дал бы своему сыну… насколько я могу… – добавил он, отводя взгляд от Стивен.

– Но я не твой сын, папа, – сказала она, медленно-медленно, и на сердце ее легла тяжесть – тяжесть и печаль, какой она не знала годами, с тех пор, как была маленьким ребенком.

И тогда он посмотрел на нее с любовью и с чем-то похожим на сострадание; и взгляды их встретились на минуту, они не сказали ни слова, но раскрыли друг перед другом сердца. Ее глаза затуманились, и она глядела на свои сапоги, стыдясь слез, которые, как чувствовала она, могли сейчас хлынуть через край. Он увидел это и заговорил быстрее, как будто стараясь скрыть смущение.

– Ты – единственный сын, что есть у меня, – сказал он ей. – Ты храбрая и сильная, но я хочу, чтобы ты была мудрой – ради твоей же пользы, потому что от самых лучших из людей жизнь требует огромной мудрости. Я хочу, чтобы ты сумела подружиться с книгой; когда-нибудь это понадобится тебе, потому что… – он запнулся, – потому что жизнь не всегда окажется для тебя легкой, она нелегка для каждого из нас, а книги – хорошие друзья. Я не хочу, чтобы ты забросила фехтование, гимнастику и верховую езду, но я хочу, чтобы ты проявляла в этом умеренность. Ты уже развила свое тело, теперь развивай свой ум; пусть твой ум и твои мускулы не мешают друг другу, а помогают – это возможно, Стивен, у меня это получилось, а ты ведь во многом похожа на меня. Я воспитывал тебя не так, как большинство девочек, ты сама это знаешь – посмотри на Вайолет Энтрим. Вероятно, я тебя баловал, но я не думаю, что тебя испортил, ведь в глубине души я верю в тебя. Я верю и в себя, в свое суждение о тебе; я верю в свою правоту. Но ты должна теперь доказать, что я могу считать себя правым, мы оба должны это доказать самим себе и твоей матери; она была очень терпеливой по отношению к моим необычным методам – теперь для меня начнется испытание, и она будет моим судьей. Помоги мне, я буду нуждаться в твоей помощи; твое поражение будет и моим поражением, мы оба будем побеждены. Но мы ведь не собираемся терпеть поражение, и ты будешь усердно трудиться, когда приедет твоя новая гувернантка, а когда ты станешь старше, из тебя получится замечательная женщина – это должно быть так, моя милая; ведь я так тебя люблю, что ты не можешь разочаровать меня. – Его голос слегка дрогнул, потом он протянул руку: – Подойди сюда, Стивен, посмотри мне прямо в глаза – знаешь ли ты, что такое честь, дочь моя?

Она взглянула в его беспокойные, вопрошающие глаза:

– Честь – это ты, – просто ответила она.

5

Когда Стивен целовала мадемуазель Дюфо на прощание, она плакала, потому что чувствовала: что-то уходит от нее и никогда не вернется. Беззаботное детство уходило вместе с мадемуазель Дюфо. Доброй мадемуазель Дюфо, которая так неразумно любила, так легко от нее можно было добиться чего угодно, с такой радостью она позволяла себя переубеждать; так легко ей было поверить, что ты стараешься изо всех сил, тогда как на самом деле ты откровенно ленилась. Доброй мадемуазель Дюфо, которая улыбалась, когда и не следовало бы, смеялась, когда не следовало бы, а теперь плакала – так, как способны плакать только латинские народы, проливая потоки слез и громко всхлипывая.

– Chérie – mon bébé, petit chou19! – всхлипывала она, цепляясь за угловатую Стивен.

Слезы стекали по горжетке мадемуазель, и ее бедный мех, который уже давно выглядел поблекшим, стал мокрым и весь свалялся, почернев от этих слез, а мадемуазель пыталась вытереть его. Но, чем больше она вытирала, тем мокрее он становился, потому что ее носовой платок был еще мокрее; а большой носовой платок Стивен был тоже не слишком сухим, когда та пыталась помочь ей.

Подкатила старая пролетка со станции, приехавшая из Мэлверна, и лакей взял багаж мадемуазель. Этот багаж был таким скудным, что он отмахнулся от помощи водителя и поднял чемодан один. Тогда мадемуазель Дюфо перешла на английский, Бог знает почему, вероятно, потому что расчувствовалась.

– Это не прощай, это будет не навсегда, – всхлипнула она. – Ты приедет в Париж, я это знай. Мы встретятся опять, Stévenne, мое бедное дитя, когда ты вырастет большой, мы двое встретятся опять…

И Стивен, которая была уже выше ростом, чем мадемуазель, вдруг захотела снова стать маленькой, лишь бы доставить ей удовольствие. Потом – ведь французы практичны даже в минуты подлинных чувств – мадемуазель нашла свою сумочку и, порывшись в ее глубинах, извлекла половинку листа бумаги.

– Адрес моей сестры в Париж, – сказала она, хлюпая носом, – адрес моей сестры, она делает маленькие пакетики – если ты услышит кто-то, Stévenne, какая-нибудь леди, что хочет купить пакетик…

– Да, да, я запомню, – прошептала Стивен.

Наконец она выехала; пролетка с грохотом проехала поворот и наконец скрылась за углом. До самого конца мокрое от слез лицо высовывалось из окна, мокрый носовой платок грустно махал Стивен. Дождь мешался со слезами мадемуазель, потому что погода испортилась, и теперь шел дождь. Это был такой грустный день для расставания... Туман собирался над долиной Северна и начал подползать к холмам.

Стивен прошла в пустую классную комнату, совсем пустую, не считая беспорядка, который всегда идет по пятам за некоторыми людьми – беспорядок всегда окружал мадемуазель Дюфо. На стульях, стоявших вразброд, лежала всякая всячина – скомканная бумага, сломанная подкова, весьма поношенная коричневая перчатка, потерявшая как свою подружку, так и две пуговицы. На столе лежала потрепанная розовая промокашка, от которой Стивен без стеснения отщипывала уголки  – она была вся исчеркана изящным французским почерком, пока ее сморщенная поверхность не стала фиолетовой. И еще стояла бутылка фиолетовых чернил, наполовину пустая, зеленая вокруг шейки из-за пролитых капель; ручка с пером, острым, как штык, тонкий, упрямый штык, царапавший бумагу. Впритык к бутылке фиолетовых чернил лежала маленькая открытка со святым Иосифом, которая, очевидно, выскользнула из молитвенника мадемуазель – святой Иосиф выглядел очень почтенным и добрым, совсем как торговец рыбой в Грейт-Мэлверн. Стивен подобрала открытку и поглядела на святого Иосифа; что-то было написано в уголке, и, посмотрев ближе, она прочла мелкий почерк: «Priez pour ma pétite Stévenne20».

Она положила открытку обратно на стол; чернила и промокашку она спрятала в шкафчик вместе с упрямым стальным штыком, царапавшим бумагу и вполне заслужившим сожжения. Потом она выровняла стулья и выбросила мусор, а затем отправилась на поиски тряпки; одну за другой она протерла несколько книг, оставшихся в шкафу, включая «Розовую библиотеку». Она сложила стопочкой свои тетради с диктантами, вместе с другими, которые были куда менее аккуратно заполнены – тетрадями по арифметике, обычно небрежные и отмеченные крестиком; тетради по английской истории – в одной из них однажды Стивен начала писать историю лошадей! Тетради по географии с замечаниями мадемуазель, написанными жирными фиолетовыми чернилами: «Grand manque d'attention21». И, наконец, она собрала изорванные учебники, которые до этого лежали на спине, на боку, на брюхе – где попало и как попало, сваленные по шкафчикам и по ящикам стола, где угодно, только не в книжном шкафу. Ибо книжный шкаф таил в себе совсем другие вещи, разнообразную и далеко не научную коллекцию: гантели, деревянные и железные, всех мастей, индийские клюшки, рукоятка одной из которых была расщеплена, шнурки от гимнастических тапочек, пояс от туники. А еще – сувениры из конюшни, включая ленту, которую Рафтери надевали на голову в какой-то примечательный день, миниатюрную подкову, которую однажды сбросил с ноги Коллинс, полусъеденную морковку, теперь заветренную и заплесневелую, и две рукоятки от охотничьих хлыстов, ожидавших визита к мастеру.

Стивен постояла и поразмыслила, почесывая подбородок – это жест уже стал у нее машинальным – наконец она решила, что обширная софа приняла вполне респектабельный вид. Оставалась только морковка, и Стивен долго стояла, сжимая ее в руке, расстроенная и несчастная – эта уборка, подготовка к суровой умственной деятельности, определенно нагоняла тоску. Но наконец она бросила морковку в огонь, и та печально корчилась там с шипением и фырчанием. Тогда Стивен села и мрачно глядела в пламя, где горела первая морковка Рафтери.

Глава седьмая

1

Вскоре после отъезда мадемуазель Дюфо в Мортоне появились два заметных новшества. Прибыла мисс Паддлтон, чтобы завладеть классной комнатой, а сэр Филип купил себе автомобиль. Это был «панар», и он принес большое оживление в окрестности Аптона-на-Северне. Консервативные и подозрительные по отношению ко всяким новшествам, люди в Мидлендах воздерживались от автомобилей и, каким невероятным это ни показалось бы, сэр Филип стал чем-то вроде первопроходца. Этот «панар» был горбатым, курносым уродцем с громким грубым голосом и непостоянным нравом. Он страдал от частых приступов несварения, обязанных собой недомоганию запальных свечей. Его сиденья были верхом дискомфорта, его примитивная коробка передач – неудобной и шумной, но все-таки он мог достигать скорости до пятнадцати миль в час – если, милостью Бога и шофера, не страдал от своего несварения.

Анна с сомнением глядела на эту новую покупку. Она была из тех женщин, что, перешагнув сорокалетний рубеж, довольны тем, что спокойно ездят в своих каретах, а летом – в маленьких очаровательных французских «викториях». Она питала отвращение к своему виду в огромных шоферских очках, к тому, что ей приходилось подвязывать шляпку, к тяжелому мужскому пальто из грубого твида, которое по настоянию сэра Филипа она надевала в автомобиле. Такие вещи были не по ней; они оскорбляли ее чувство приличия, ее приверженность к мягким, облегающим одеждам, ее склонность к спокойным, довольно медленным, мягким движениям, ее любовь ко всему женственному и домашнему. Ведь Анна в свои сорок четыре года была все еще стройна, и ее темные волосы еще не были тронуты сединой, и ее синие ирландские глаза были такими же ясными и открытыми, как когда она вошла невестой в Мортон. Она была все еще прекрасна, и это втайне радовало ее, ведь она думала о своем муже. Но Анна не игнорировала средний возраст; она встречала его на полпути с достоинством и смелостью; и теперь цвета ее мягких платьев были скромными, ее движения – чуть более осторожными, чем раньше, а ее дух – более дисциплинированным и сдержанным, теперь слишком сдержанным; постепенно она становилась менее терпимой, по мере того как сужался круг ее интересов. А автомобиль, сам по себе имевший мало значения, все же кристаллизовал в Анне определенную склонность к ретроградству, инстинктивную неприязнь к необычному, глубоко укоренившийся страх перед неизвестным.

Старый Вильямс не скрывал своего отвращения и враждебности; он считал автомобиль оскорблением для своей конюшни – безукоризненно чистой конюшни с просторным каретным сараем, где широкие косички соломы были аккуратно переплетены с ярдами красной и синей седельной ленты, и прекрасному двору, до сих пор незапятнанному. Тут явился этот «панар», и вот, полюбуйтесь –  на плитах лужи бензина, зеленоватого, дурно пахнущего бензина, запах которого ничем не отмоешь; в каретном сарае множество странных на вид инструментов, они все в машинном масле и пачкают руки; огромные жестянки с чем-то похожим на черный вазелин;  запасные шины, ради которых приходится вбивать в дерево гвозди; скамейка с тисками для внутренностей автомобиля, которые часто лежат в разобранном виде. Двуколка была безжалостно изгнана из каретного сарая, и теперь ей приходилось стоять впритык с фаэтоном, чтобы освободить место блистательному захватчику и его молодому слуге. Молодой слуга был известен как шофер – он приехал из Лондона и ходил в кожаной одежде. Он разговаривал на кокни и открыто плевался перед Вильямсом прямо в каретном сарае, а потом растирал плевки ногой.

– Говорят тебе, я твоей харкотины у себя в сарае не потерплю! – ругался Вильямс, весь красный от гнева.

– Да будет тебе, дед; мы тут не на корабле! – вот как новое поколение отвечало Вильямсу.

Вильямс и Бертон, открыто выражавший презрение к лошадям, были на ножах. 

– Вышло твое времечко, дед, – то и дело замечал он, – никому эти коняги уже не нужны; шел бы ты лучше в шофера!

– Да я скорей помру, чем так себя осрамлю, паразит ты этакий! – кричал на него разъяренный Вильямс. Он очень сердился, и обед бурлил в его желудке, так что живот у него пучился и причинял ему неудобства, поэтому жена очень за него беспокоилась.

– Не шебутись ты, Артур, – уговаривала она, – мы уже старые с тобой, а мир-то шагает вперед.

– К дьяволу он шагает, вот куда он шагает! – стонал Вильямс, держась за живот.

Что хуже всего, сэр Филип вел себя как школьник, у которого завелась новая устрашающая игрушка. Он был застигнут своим конюхом, когда лежал на спине под кузовом автомобиля, только ноги торчали, а когда он поднялся, его скулы, волосы и даже кончик носа – все было в саже. Он выглядел ужасно глупо, и, как сказал потом Вильямс своей жене:

– Извозился он весь, страх поглядеть, а ведь был такой чистенький джентльмен; и в грязнющем старом пальто этого Бертона, а Бертон на меня скалится и только пальцем тычет, пока хозяин не видит, а хозяин Бертону говорит этак запросто: «Слушай, что-то у него с выхлопной трубой!» А Бертон еще и спорит с ним, с хозяином: «Это поршень», – говорит, такой важный весь, не подойди.

Стивен была очарована автомобилем не меньше отца. Она подружилась с неприятным Бероном, и тот, стараясь привлечь на свою сторону союзников, скоро начал учить ее разбираться в машине; он учил ее водить, с позволения сэра Филипа, и они отправлялись втроем, оставив Вильямса сердито глядеть на удаляющийся автомобиль.

– Такая наездница, и на тебе! – ворчал он, безутешно почесывая подбородок.

Не будет преувеличением сказать, что сердце Вильямса было разбито, он чувствовал себя, как несчастный старый младенец; он вел себя по-ребячески, когда на него находило дурное настроение, и жевал беззубыми деснами. И все из-за пустяков, потому что страсть к лошадям оставалась в крови у сэра Филипа и его дочери – а потом, был Рафтери, и Рафтери любил Стивен, и Стивен любила Рафтери.

2

Ездить в автомобиле, конечно, было очень здорово, но – и это было очень большое «но» – когда Стивен возвращалась домой, в Мортон, в классную комнату, за столом сидела маленькая серая фигурка, проверяя тетради или составляя задания на следующее утро. Эта серая фигурка, бывало, поднимала глаза и улыбалась, и тогда ее лицо было очаровательным; но когда она не улыбалась, тогда оно было некрасивым, слишком твердое и слишком квадратное, за исключением круглого, блестящего лба, интеллектуального и гладкого, как колено. Если серая фигурка поднималась из-за стола, она вся казалась поразительно квадратной – квадратные плечи, квадратные бедра, плоская, квадратная линия груди; пальцы с квадратными кончиками, туфли с квадратными носами, и все это – очень маленькое; она была похожа на маленькую шкатулку, аккуратно склеенную по краям. Неопределенного возраста, с бледным лицом и седыми волосами, с серыми глазами, и неизменно одетая в темно-серое, мисс Паддлтон не внушала особого восторга – и даже не выглядела как существо, обладающее авторитетом. Но по пристальном наблюдении следовало признать, что ее подбородок, хотя и маленький, был исключительно волевым. Губы у нее тоже были твердыми, если только их твердость не таяла в теплой, юмористической улыбке – улыбке, в которой читалась насмешка, жалость и вопрос к этому миру, а может быть, и к самой мисс Паддлтон.

С той самой минуты, когда приехала мисс Паддлтон, у Стивен появилась неловкая уверенность, что эта чужая маленькая женщина приобретет здесь большое значение, что она станет здесь постоянным атрибутом. И та, довольно уверенно, сразу же утвердила свое положение, так что не прошло и двух месяцев, а Стивен уже казалось, что мисс Паддлтон всегда была в Мортоне, всегда сидела за большим ореховым столом, всегда говорила сухим монотонным голосом с оксфордским произношением: «Вы кое о чем забыли, Стивен; и, поскольку учебники не способны ходить, а вы на это способны, мне кажется, что вам следует их принести».

Перемена обстановки в классной комнате была удивительна – ни одной книги не на своем месте, ни одной полки в беспорядке; даже шкаф пришлось открыть и красиво расставить все гантели и клюшки попарно – мисс Паддлтон любила, чтобы все стояло парами, возможно, по неосознанному матримониальному инстинкту. Стивен в первый раз почувствовала, что на нее надели узду, и это чувство было ей отвратительно. Теперь появилось столько правил, что к классной доске пришлось приделать огромное расписание.

– Потому что, – сказала мисс Паддлтон, когда пришпиливала его кнопками, – даже мой мозг не выдержит вашего полного недостатка методичности, это заразительно; и это расписание – мое противоядие, так что очень прошу не рвать его на части!

Математика и алгебра, латынь и греческий, римская история, греческая история, геометрия, ботаника – от всего этого ум Стивен превратился в какой-то пчелиный улей, где каждая пчела начинала жужжать, стоило ее чуточку тронуть. Она глядела на мисс Паддлтон с изумлением; в этой маленькой квадратной шкатулке хранилось столько мрачных познаний! И, видя этот взгляд, мисс Паддлтон улыбалась своей теплой и очаровательной улыбкой и таким же тоном говорила:

– Да, знаю – но это лишь первые шаги, Стивен; однажды твой ум станет таким же аккуратным, как эта классная комната, и тогда ты сможешь найти там все, что хочешь, а не ворошить в суматохе все подряд.

Но, когда заканчивались уроки, Стивен частенько ускользала навестить Рафтери в конюшне: «Ах, Рафтери, я так это все ненавижу! – говорила она ему. – Я чувствую себя, как ты бы чувствовал, если бы на тебя надеть упряжку – тяжелые деревянные оглобли и ремни, Рафтери – но, мой дорогой, я никогда не надену на тебя упряжку!» И Рафтери не знал, что ответить, потому что всем человеческим созданиям, насколько он знал, приходилось бегать в упряжке… хоть они и были подобны богам, но, несомненно, им приходилось бегать в упряжке…

Только огромная любовь Стивен к отцу помогла ей выдержать первые шесть месяцев обучения – и еще упрямая, своенравная воля, из-за которой она не любила проигрывать. Она с какой-то яростью выжимала свои клюшки и гантели, утешаясь мыслью о своих мускулах, и, застав ее за этим, мисс Паддлтон рассмеялась.

– Вы, должно быть, чувствуете, что ваша учительница – мошка, Стивен; несносная мошка, которую взять бы да смахнуть!

Тогда Стивен тоже засмеялась:

– Ну да, вы маленькая, Паддл – ох, простите…

– Я не против, – сказала ей миссис Паддлтон, – можете звать меня Паддл, мне это все равно.

После чего мисс Паддлтон исчезла, и ее место в доме заняла Паддл.

Невеликим созданием была эта Паддл, но она сумела прочно утвердиться.  Всегда готовая помочь по дому – навести порядок в сумятице расходных книг Анны или составить список книг для покупки у Джексона, она, однако, умела защитить свои права, очень быстро завоевала положение в доме и удерживала его. Паддл знала, чего она хочет, и старалась это получить, в классной комнате или за ее пределами. Но всем она нравилась; да, она отдавала, сколько получала, и получала, сколько отдавала, но иногда отдавала чуточку больше – и эта «чуточка» представляла собой все искусство преподавания, даже все искусство жизни, и мисс Паддлтон знала это. И вот понемногу – о, на первых порах совсем понемногу – она преодолевала бессознательное сопротивление своей ученицы. Своими маленькими проворными пальцами она ухватила ум Стивен, приглаживала и лепила его по своему образцу. Она разговаривала с ним и показывала ему новые картинки; она дарила ему новые мысли, новые надежды и амбиции; она заставляла его чувствовать уверенность и гордость своими достижениями. Между тем она не принижала мускулов Стивен, никогда не подшучивала над ее спортивностью, ни разу даже не подмигнула, чтобы показать, что у нее-то свое мнение касательно ее ученицы. Она явно принимала Стивен такой, как она была, ничто не удивляло ее в ней и даже не смешило, и Стивен было с ней довольно легко.

– Мне всегда удобно с вами, Паддл, – с удовлетворением говорила Стивен, – вы похожи на изящный стульчик, такой маленький, но на нем так просторно сидеть – уж не знаю, как вам это удается.

Тогда Паддл улыбалась, и эта улыбка согревала Стивен, хотя и чуточку посмеивалась над ней; но она посмеивалась и над самой Паддл – они разделяли эту теплую улыбку с радостью и добротой, и ни одна из них не чувствовала себя задетой или смущенной. И их дружба пустила корни, стала крепнуть, зеленеть и расцвела, как лавровое деревце в классной комнате.

Пришло время, когда Стивен стала понимать, что Паддл обладала гением – гением преподавания; с помощью этого гения она помогала своей ученице разделить свою восторженную любовь к классикам.

– Ах, Стивен, если бы вы только могли прочесть это по-гречески! – говорила она, и ее голос был переполнен волнением. – Какая красота, какое великолепное достоинство – этот язык похож на море, Стивен, устрашающее, но великолепное; этот язык намного мужественнее латинского. – И Стивен заражалась этим внезапным восхищением и решала еще усерднее работать над своим греческим.

Но Паддл жила не одними древностями, она учила Стивен ценить все литературные красоты, наблюдая в своей ученице подлинную тонкость суждений и немалое чувство равновесия в предложениях и словах. Тогда перед ней открылся широкий путь новых интересов, и Стивен начала отлично писать сочинения; к ее глубокому удивлению, она обнаружила, что способна записать множество того, что до сих пор спало в ее сердце – всю красоту природы, например, теперь могла она записать. Впечатления детства – золотая дымка света на холмах; первый зов кукушки, таинственный, странно пленительный; поездки домой с охоты вместе с отцом – обнаженные борозды земли и то, что они скрывали за собой. И потом, сколько странных надежд и странных стремлений, странных радостей и даже еще более интересных разочарований! Радость силы, великолепной физической силы и смелости; радость здоровья, и крепкого сна, и бодрого пробуждения; радость, когда Рафтери скачет под седлом, радость, когда ветер бьет в лицо, а Рафтери делает прыжок. А еще? Вдруг –непроницаемая тьма, вдруг – огромная пустота, ничего, кроме небытия и тьмы; вдруг –острая тревога: «Я потерялась, где я? Где я? Я ничто, и все же я есть, я Стивен, но и это тоже ничто…» – и ужасное чувство тревоги.

Писать – это было все равно что снимать тяжесть с души, это приносило облегчение, смягчение. Когда пишешь, можно высказать что угодно, не стесняясь, не стыдясь и не чувствуя себя глупой – можно даже описывать времена молодого Нельсона, слегка улыбаясь при этом.

Иногда Паддл сидела одна в спальне, читая и перечитывая странные сочинения Стивен, хмурясь или слегка улыбаясь, в свою очередь, над этими бурными молодыми излияниями.

Она думала: «Это настоящий талант, подлинный, раскаленный докрасна – странно видеть его в этом крупном, спортивном существе; но что она сделает со своим талантом? Она одна против всего мира, если бы она только знала это!» Потом Паддл качала головой, и на лице ее отражалось сомнение, ей было грустно за Стивен и за весь этот мир.

0

6

3

Итак, теперь Стивен покорила еще одно королевство, и в семнадцать лет была уже не только спортсменкой, но и студенткой. Через три года под изобретательным руководством Паддл девушка могла так же гордиться своими мозгами, как своими мышцами – она, бывало, даже чересчур гордилась, бывала самодовольной, самоуверенной, даже дерзкой, и сэру Филипу приходилось поддразнивать ее:

– Спросите Стивен, она нам скажет. Стивен, как эта цитата из Адеиматуса, что-то вроде того, что ум сосредоточен на подлинном бытии – она ведь, кажется, восходит к Еврипиду? Да нет, я забыл, конечно, это же Платон; в самом деле, мой греческий постыдно заржавел! – И Стивен понимала, что сэр Филип смеется над ней, но не без доброты.

Несмотря на свои новые книжные познания, Стивен все еще довольно часто беседовала с Рафтери. Теперь ему было десять лет, и сам он стал значительно мудрее, поэтому слушал внимательно и сосредоточенно.

«Понимаешь, – говорила она ему, – очень важно развивать мозги так же, как мускулы; теперь я занимаюсь и тем, и другим; постой ты смирно, Рафтери! Забудь об этой старой корзинке, хватит смотреть по сторонам – мозги необходимо развивать, потому что это дает преимущества в жизни, и тогда, Рафтери, легче делать в этом мире то, что тебе хочется, побеждать обстоятельства». И Рафтери, который не думал ни о какой корзинке, а двигал глазами потому, что пытался ответить, хотел сказать ей что-нибудь, но это было слишком велико для его языка, в лучшем случае состоявшего из звуков и движений; ему хотелось высказать свое чувство, что Стивен не во всем права. Но как он мог заставить ее понять вековую мудрость всех бессловесных созданий, мудрость растений и первозданных лесов, мудрость, исходящую от времен юности мира?

Глава восьмая

1

В семнадцать лет Стивен уже переросла Анну, а та считалась довольно высокой для женщины, но Стивен была почти такой же высокой, как отец – и это не красило ее в глазах соседей.

Полковник Энтрим, покачав головой, замечал:

–  Я-то люблю пухленьких и маленьких, такие – они заманчивей.

Тогда его жена, которая определенно была пухленькой и маленькой, такой пухленькой, что едва могла дышать в своем корсете, говорила:

– Но ведь Стивен очень необычна, почти... ну да, почти неестественна, совсем немножко – такая жалость, бедное дитя, это ужасный недостаток; молодым людям такие не нравятся, разве не так?

Но, несмотря на все это, у Стивен была красивая фигура – стройная, с широкими плечами и узкими боками; и ее движения были целеустремленными, она обладала прекрасным чувством равновесия и двигалась с легкой уверенностью спортсменки. Ее руки, хоть и крупные для женщины, были тонкими и ухоженными; она гордилась своими руками. С детства она мало изменилась в лице, и на этом лице все еще было открытое, терпимое выражение, как у сэра Филипа. То, что изменилось, лишь усиливало исключительное сходство между отцом и дочерью, потому что теперь, когда детская пухлость постепенно спадала, ее лицо стало более худым, и очертания решительного подбородка принадлежали сэру Филипу. Ему также принадлежала и маленькая ямочка на подбородке, и красивые чувственные губы. Красивое лицо, очень приятное, но что-то в нем было такое, к чему не подходили шляпки, на которых настаивала Анна – большие шляпки, увитые бантами, розами или маргаритками, которые должны были смягчать черты лица.

Глядя на собственное отражение в зеркале, Стивен чувствовала некоторую неловкость: «Странно я выгляжу или нет? – спрашивала она себя. – А если я уложу волосы, как мама?» И она распускала свои великолепные пышные волосы, разделяла их прямым пробором или откидывала назад.

Результат всегда был далек от совершенства, так что Стивен снова поспешно заплетала косу. Теперь она очень туго затягивала косу на затылке черным бантом. Анна терпеть не могла эту прическу и все время об этом говорила, но Стивен была упрямой:

– Я попробовала причесаться как ты, мама, и выглядела как пугало; ты, моя милая, прекрасна, а твоя юная дочь – нет, что довольно жестоко с твоей стороны.

– Она совсем не старается улучшать свою внешность, – серьезно упрекала ее Анна.

В эти дни между ними шла постоянная война по поводу одежды; довольно благопристойная война, ведь Стивен училась управлять своим горячим нравом, а Анна редко не бывала нежной. Однако это была открытая война, неизбежное столкновение двух противоположностей, которые стремились выразить себя своей внешностью, поскольку одежда, в конечном счете, это форма самовыражения. Победа переходила с одной стороны на другую; иногда Стивен появлялась в толстом шерстяном свитере или в костюме из грубого твида, тайком заказанного у хорошего портного в Мэлверне. Иногда побеждала Анна, съездив в Лондон за очень дорогими платьями из мягкой материи, которые ее дочери приходилось надевать, чтобы доставить ей удовольствие, ведь она приезжала домой довольно усталой после таких путешествий. Как правило, тогда Анна одерживала верх, потому что Стивен внезапно отказывалась от соревнования, готовая подчиниться, чтобы не вызвать разочарования Анны, всегда более эффективного, чем простое неодобрение. «Ну, давай сюда!» – довольно грубо говорила она, выхватив платье из рук матери. Затем она в спешке надевала его сикось-накось, так что Анна, вздыхая не без отчаяния, приглаживала, поправляла, застегивала и расстегивала, пытаясь примирить платье и модель, чьи враждебные чувства были явно взаимными.

Настал день, когда Стивен вдруг заговорила откровенно:

– Это все мое лицо, – заявила она, – с моим лицом что-то не так.

– Какой вздор! – воскликнула Анна, и ее щеки слегка вспыхнули, как будто слова девушки были оскорблением, потом быстро отвернулась, чтобы скрыть свое выражение лица.

Но Стивен увидела это мимолетное выражение и застыла на месте, когда мать покинула ее, лицо ее стало суровым и мрачным от гнева, из-за ощущения какой-то непонятной несправедливости. Она выпуталась из платья и отшвырнула его прочь, страстно желая разорвать его, навредить ему, желая навредить и себе при этом, но все равно переполненная этим чувством несправедливости. Но это настроение резко сменилось на жалость к себе; она хотела сесть и заплакать над Стивен; охваченная внезапным порывом, она хотела молиться за Стивен, как будто та была кем-то другим, но таким ужасно близким и попавшим в беду. Вернувшись к платью, она медленно разгладила его; казалось, оно приобрело огромное значение; такое же значение, как молитва, бедное скомканное платье, измятое и печальное. Но Стивен в эти дни уже не отдавалась молитвам, Бог стал для нее таким нереальным, в Него так трудно было поверить после курса сравнительного религиоведения; затерявшись в своих штудиях, она оставила Его в стороне. А сейчас ей так хотелось бы молиться, и она не знала, как выразить свою дилемму: «Я ужасно несчастна, дорогой маловероятный Бог» – такое начало не слишком обнадеживало. И все же сейчас ей нужен был Бог, осязаемый Бог, добрый, как отец; Бог с развевающейся белой бородой и высоким лбом, благосклонный родитель, который склонится с неба и повернет голову, чтобы лучше расслышать, сидя на облаках, которые держат херувимы и ангелы. Ей нужен был мудрый, старый, семейный Бог, окруженный бесчисленными небесными родственниками. Несмотря на свои невзгоды, она тихо рассмеялась, и смех ее пришелся кстати, потому что уничтожил в ней жалость к себе; и этот смех не мог бы оскорбить ту Почтенную Персону, чей образ держится в сердцах маленьких детей.

Она облачилась в новое платье с бесконечной осторожностью, подтягивая банты и расправляя оборки. Ее крупные руки были неловкими, но теперь они действовали по доброй воле, раскаявшиеся руки, полные глубокого смирения. Они запутывались и останавливались, затем продолжали возиться с бесконечными маленькими застежками, так хитро спрятанными. Раз или два она вздохнула, но не без смирения, так что, возможно, в каком-то смысле Стивен и помолилась.

2

Анна постоянно беспокоилась за свою дочь; с одной стороны, Стивен в обществе была сущим бедствием, но ведь в семнадцать лет многих девушек уже представляют в свете; и все же сама мысль об этом устрашала Стивен, и эту мысль пришлось забросить. На вечеринках в саду она всегда терпела неудачи, казалась неловкой и неуклюжей. Она пожимала руки слишком сильно, так, что кольца впивались в пальцы, просто потому, что слишком нервничала. Она или совсем не разговаривала, или говорила так запросто, что Анна едва могла уследить за собственной беседой, вся превращаясь в слух – это было ужасно тяжело для Анны. Но если Анне было тяжело, то Стивен еще тяжелее, и она чувствовала напряженную тревогу перед этими пиршественными собраниями; страх перед ними терял для нее всякую меру, становился чем-то вроде бессознательной навязчивой идеи. Любые признаки уверенности, казалось, покидали ее, и Паддл, если ей случалось там бывать, мрачно сравнивала эту Стивен с грациозной, легконогой, ловкой молодой спортсменкой, с умной и в чем-то категоричной ученицей, которая быстро перерастала уже ее собственные учительские таланты. Да, Паддл сидела и мрачно сравнивала, и чувствовала при этом немалую неловкость. Угнетенное настроение ученицы добиралось до нее, почти  передавалось ей, и подчас ей хотелось как следует встряхнуть Стивен за плечи.

«Господи Боже, – думала она, – почему она им не ответит? Это нелепо, это неслыханно – она тушуется перед горсткой мелочных, полуобразованных сельских девиц, и для девушки с такими мозгами это просто неслыханно! Ей придется как следует повоевать с жизнью, если она не собирается терпеть поражение!»

Но Стивен, совсем забыв о Паддл, глубоко погружалась в свои давние мучительные подозрения, которые преследовали ее с самого детства – она представляла, что люди смеются над ней. Она была настолько чувствительна, что от одного услышанного обрывка фразы, от слова или взгляда у нее внутри все сжималось. Может быть, люди даже не думали о ней, тем более не обсуждали ее внешность – неважно, она всегда воображала, что это слово или взгляд относились лично к ее персоне. Она мяла шляпу в неловких пальцах, тяжело ступала, чуть сутулясь, пока Анна не шептала ей: «Держи спину прямо, не горбись», или Паддл не восклицала: «В чем дело, Стивен?» Все это лишь добавлялось к мытарствам Стивен и заставляло ее стесняться еще больше.

С другими молодыми девушками она не имела ничего общего – а те, в свою очередь, находили ее раздражающей. Она была стыдливой до чопорности в некоторых вопросах, и вся краснела, когда о них упоминали. Это поражало ее приятельниц как странность и нелепость: в конце концов, здесь же все девушки, и каждая знает, что иногда необходимо не замочить ног, не играть в игры – бывают такие времена, и не из-за чего устраивать возню! А на лице Стивен Гордон, если кто-нибудь намекал на этот предмет, был написан такой ужас, словно это было чем-то постыдным, знаком бесчестья, унижения. И в других отношениях она тоже была странной, и о многом не любила упоминать.

В конце концов, они совсем теряли терпение и бросали ее наедине с ее причудами и фантазиями, они не любили тех ограничений, что навязывало им ее присутствие, не любили чувствовать, что они не смеют намекать на самые необходимые функции природы, не ощущая себя нескромными.

Но иногда Стивен ненавидела свое одиночество, и тогда делала маленькие неуклюжие шаги навстречу, с извиняющимся взглядом собаки, попавшей в немилость к хозяину. Она пыталась казаться непринужденной рядом со своими приятельницами, присоединяясь к их легкомысленной беседе. Подходя к группе молодых девушек на вечеринке, она улыбалась, как будто их шуточки забавляли ее, или серьезно слушала, когда они говорили о нарядах или о каком-нибудь популярном актере, посетившем Мэлверн. Пока они воздерживались от слишком интимных подробностей, она горячо надеялась, что ее заинтересованность позволит ей войти в их круг. Так она и стояла, скрестив сильные руки на груди, и ее лицо было напряженным в этой попытке изображать внимание. Презирая этих девушек, она все-таки стремилась быть на них похожей – да, в такие минуты она действительно стремилась быть на них похожей. Внезапно ей приходило в голову, что они кажутся такими счастливыми, такими уверенными в себе, когда сплетничают в своем кружке. Было что-то такое прочное в их женских сообществах, прочное чувство единства, взаимопонимания; каждая, в свою очередь, понимала стремления другой. Они могли завидовать друг дружке, даже ссориться, но всегда она угадывала в глубине это чувство единения.

Бедная Стивен! Она никак не могла навязать себя им; они всегда смотрели сквозь нее, будто через стекло. Они прекрасно знали, что ей нет никакого дела ни до одежды, ни до популярных актеров. Беседа обрывалась, а потом полностью умирала, ее присутствие иссушало все источники их вдохновения. Она все портила, стараясь показаться приятной; на самом деле, она даже больше нравилась им, когда бывала угрюмой.

Если бы Стивен могла общаться с мужчинами на равных, она всегда выбирала бы их общество; она предпочитала их из-за прямого, открытого взгляда, и с мужчинами у нее было много общего – спорт, например. Но мужчины считали ее слишком умной, если она отваживалась раскрыться перед ними, и слишком скучной, если она вдруг погружалась в застенчивость. Вдобавок было что-то в ней, что противостояло им, бессознательная самонадеянность. Какой бы она ни была застенчивой, они чувствовали ее; это раздражало их, заставляло чувствовать себя в обороне. Она была красивой, но слишком крупной и непреклонной телом и душой, а они любили женщин, которые цеплялись за них. Они походили на дубы, и предпочитали, чтобы женщины походили на плющ. Такие женщины могли цепляться довольно крепко, могли под конец задушить и часто это делали; и все же мужчины предпочитали их, а потому отвергали Стивен, подозревая в ней нечто вроде желудя.

3

Самыми тяжкими испытаниями в это время были для Стивен ужины, по очереди задаваемые в гостеприимном графстве. Они были долгими, эти ужины, перегруженные блюдами; они были тяжелыми, отягощенные вежливыми беседами; они были пышными из-за фамильного серебра; и, прежде всего, они были непреклонно консервативными по своему духу, такими же консервативными, как обряд бракосочетания, и почти так же твердо настаивали на разделении полов.

– Капитан Рэмси, вы проводите мисс Гордон на ужин?

Вежливо согнутая рука:                       

– Очень рад, мисс Гордон.

Затем – торжественная и очень смешная процессия, как будто все твари земные парами маршируют в Ноев ковчег, убежденные в Божественном покровительстве – ведь Он сотворил их двуполыми! На Стивен была длинная юбка, и ноги путались в ней, а в ее распоряжении была лишь одна свободная рука – процессия останавливалась, и она была тому виной! Нестерпимая мысль – она задержала процессию!

– Мне так жаль, капитан Рэмси!

– Могу ли я вам чем-нибудь помочь?

– Да нет, вовсе нет... я справлюсь...

Но какой же конфуз, какое унизительное чувство, что над ней смеются, как неприятно это – вынужденно цепляться за его руку в качестве поддержки, в то время как капитан Рэмси сохраняет терпеливый вид!

– Кажется, ничего страшного, вы только порвали оборку, но я вообще часто ломаю голову, как же вы, женщины, управляетесь. Вообразите мужчину в таком платье – да об этом подумать страшно; вообразите меня в нем!

Смешок, не лишенный доброты, но чуточку стеснительный, и совсем не чуточку самодовольный.

Благополучно добравшись до сиденья за длинным столом, Стивен пыталась улыбаться и разговаривать непринужденно, а ее партнер думал: «Господи, ну и тяжелая у нее рука; лучше бы мне досталась ее матушка; а матушка у нее прелестная!»

А Стивен думала: «Ну почему я такая скучная?» – а потом: «А ведь на его месте я не была бы скучной, я просто была бы сама собой; я чувствовала бы себя совершенно естественно».

Ее лицо шло пятнами от обиды и тревоги; она чувствовала, как у нее горит шея, и пальцы становятся неловкими. Смущенная, она сидела, глядя на свои ладони, которые, казалось, на глазах становились все более неуклюжими. Некуда бежать, совсем некуда! Капитан Рэмси был добродушным, он очень старался быть приветливым; его серые глаза старались выражать восхищение, вежливое восхищение, когда задерживались на Стивен. Его голос звучал мягче и доверительнее, тот голос, который добрые мужчины приберегают для милых женщин, защищающий, уважительный, но слегка самодовольный от сознания своего пола, слегка настроенный на робкий ответ. Но Стивен, казалось, застывала от каждого доброго слова и галантного намека. Она чувствовала открытую враждебность, пока бедный капитан Рэмси или какая-нибудь другая жертва мужественно пытались исполнять свой долг.

В таком настроении она однажды выпила шампанского, всего один бокал, первый в своей жизни. Она осушила его одним глотком, просто от отчаяния – но результатом стала не безумная отвага, а икота. Яростная, настойчивая, непоправимая икота раздавалась через весь стол. Одна из тех странных минут затишья, что бывают в беседе, как раз совпала с приступом икоты. Тогда Анна стала говорить очень громко; миссис Энтрим заулыбалась, и хозяйка дома тоже. Наконец хозяйка поманила к себе дворецкого: «Дайте мисс Гордон стакан воды», – шепнула она. После этого Стивен избегала шампанского как чумы: лучше уж безнадежное отчаяние, чем икота!

Странно, до чего мало помогал ее тонкий ум, когда она пыталась быть общительной; несмотря на ее уверенную похвальбу перед Рафтери, ее мозги, казалось, вовсе ей не помогали. Может быть, это было из-за одежды, потому что она теряла всякую уверенность, когда одевалась так, как хотела Анна; в эту пору одежда очень влияла на Стивен, она могла давать ей уверенность или отнимать. Но, будь это так или не так, люди считали ее особенной, и в их среде этого было достаточно для неодобрения.

И вот Стивен несла это бремя, поэтому для нее не было места за крепкими добрыми воротами Мортона, и она старалась все ближе держаться к своему дому и своему отцу. Смущенная и несчастная, она искала отца на всех приемах и старалась сесть поближе к нему. Как маленький ребенок, это крупное, мускулистое существо держалось рядом с ним, потому что она чувствовала себя одинокой, и потому, что юность по праву отвергает одиночество, и потому, что она еще не выучила свой суровый урок: она еще не знала, что самое одинокое место в мире – это ничейная земля между двумя полами.

Глава девятая

1

У сэра Филипа и его дочери был теперь новый общий интерес; теперь они могли обсуждать книги, как делаются книги, каковы они на ощупь, какой у них запах и какое содержание – это были крепкие и вдохновляющие узы. Они могли говорить обо всем этом и понимать друг друга; они часами беседовали в кабинете отца, и сэр Филип обнаружил тайные амбиции, заложенные в девушке, как семя в глубокой почве; и он, добрый садовник для ее тела и духа, взрыхливал почву и поливал это семя. Стивен показывала ему свои странные сочинения и ждала, замерев и затаив дыхание, пока он читал их; однажды вечером он поднял глаза на нее, увидел выражение ее лица и улыбнулся:

– Значит, вот как – ты хочешь быть писательницей! Почему бы и нет? У тебя большой талант, Стивен; я буду горд, если ты станешь писательницей.

После этого их разговоры о том, как пишутся книги, стали еще более воодушевленными.

Но Анна все реже и реже заходила в кабинет, она сидела одиноко и праздно. Паддл, трудясь наверху в классной комнате, должно быть, зубрила греческий, чтобы не отставать от Стивен, но Анна сидела, сложив руки на коленях, в просторной гостиной, такой гармоничной, с такой уютной мебелью из старого полированного орехового дерева, так благоухающей воском, ирисом и фиалками – совсем одна сидела Анна в этой просторной гостиной, праздно сложив свои белые руки.

Она когда-то была милой и уютной женщиной, и все еще была такой, несмотря на свое спокойное старение, но она не была ученой, о нет, далеко не была – именно потому сэр Филип полюбил ее, потому он нашел в ней такое бесконечное успокоение, потому он все еще любил ее после стольких лет; ее простота сильнее удерживала его, чем ученость. И все же теперь Анна все реже и реже заходила в кабинет.

Не то чтобы ее там встречали неприветливо, но они не могли скрыть своего глубокого интереса к предметам, о которых она мало знала или не знала ничего. Что она знала о классиках, и зачем они были ей нужны? Какой интерес был для нее в трудах Эразма Роттердамского? Ее теологии не требовалось дискуссий эрудитов, ее философию составлял чистый и украшенный дом, а что до поэтов, она любила простые стихи, в остальном же вся поэзия для нее заключалась в ее муже. Все это она прекрасно знала и не желала менять, но в последнее время Анной овладевала боль, мучительная боль, которой она не смела дать имени. От этой боли ныло ее сердце, когда она приходила в кабинет и видела сэра Филиппа вместе с их дочерью, и знала, что ее присутствие ничего не добавляет к его счастью, когда он сидит и читает Стивен какую-нибудь книгу.

Глядя на девушку, она видела странное сходство, завидное подобие между отцом и дочерью, она замечала, что их движения были гротескно похожими, у них были похожие руки, они повторяли одинаковые жесты, и она отшатывалась с безымянной неприязнью, за которую упрекала себя, раскаиваясь и содрогаясь. Но, хоть она и раскаивалась, и содрогалась, иногда Анна замечала, что говорит со Стивен так, что потом втайне стыдится. Она ловила себя на том, что тайно и ловко уязвляет ее, с таким мастерством, что девушка глядела на нее в изумлении; с таким мастерством, что даже сам сэр Филип не мог считать то, что она говорила, чем-то исключительным; а потом, конечно же, она могла легко рассмеяться, как будто все это время она только шутила, и Стивен смеялась тоже, открыто, по-дружески. Но сэр Филип не смеялся, и его глаза искали глаза Анны, вопрошающие, удивленные, недоверчивые и сердитые. Вот почему она теперь так редко заходила в кабинет, когда сэр Филип и его дочь бывали там вместе.

Но иногда, оставаясь наедине со своим мужем, Анна вдруг молча прижималась к нему. Уткнувшись лицом в его крепкое плечо, она жалась к нему все ближе, как будто охваченная страхом – как будто она страшилась их огромной любви. Он стоял очень тихо, не двигаясь, не спрашивая ни о чем, ведь о чем он мог спросить? Он уже все знал, и она знала, что он знал. Но ни один из них не заговаривал об этом, об их величайшем несчастье, и их молчание разливалось вокруг, как ядовитые миазмы. Призрак Стивен, казалось, наблюдал за ними, и сэр Филип мягко высвобождался из объятий Анны, а она, поднимая взгляд, видела его усталые глаза, больше не сердитые, только очень несчастные. Она думала, что эти глаза умоляют ее, упрашивают; она думала: «Он молит меня за Стивен». Тогда ее глаза наполнялись слезами раскаяния, и этим вечером она долго стояла на коленях, молясь своему Создателю: «Даруй мне покой, – просила она, – и просвети мой дух, чтобы я могла научиться любить своего собственного ребенка».

2

Сэр Филип теперь выглядел старше своих лет и, видя это, Анна едва могла это выдерживать. Все в ней кричало от возмущения, она хотела отбросить прочь годы, преградить им путь собственным хрупким телом. Если бы годы были армией обнаженных мечей, она с радостью встала бы на их пути.

Теперь он все раннее утро проводил в кабинете. Эта привычка развилась в нем в последнее время, и Анна, просыпаясь и обнаруживая, что она одна, хоть и чувствовала себя неловко, прокрадывалась вниз и слушала. Взад-вперед, взад-вперед – она слышала звук его шагов, наполненный отчаянием. Почему он ходит взад-вперед, и почему она всегда боится спросить его? Почему ее рука, протянутая к двери, всегда замирает от страха, прежде чем повернуть ручку? О, как сильно было то, что стояло между ними, таким же сильным, как оба их тела вместе взятых! Это зародилось из их молодости, из их страсти, из великолепной и целеустремленной сущности их страсти – и вот оно, полное сил,  выскочило на свет, и теперь втиснулось между ними. Они старились, у них мало что осталось, кроме их любви – нежной любви, возможно, совершенной – и веры друг в друга, составлявшей часть их любви, и их покоя, составлявшего часть покоя Мортона. Взад-вперед, взад-вперед! Непрестанный, отчаянный звук шагов. Покой? Конечно же, не было покоя в этом кабинете – скорее какая-то беда, грозная, зловещая! Но что предвещали эти шаги? Анна не смела спросить его, не смела даже повернуть ручку двери, a предчувствие несчастья заставляло ее красться прочь, не задав своего вопроса.

Тогда что-то тянуло ее прочь, не обратно в спальню, а наверх, в спальню их дочери. Она открывала дверь очень осторожно, дюйм за дюймом. Она протягивала руку, прикрывая пламя свечи, и стояла, глядя на спящую Стивен, как они с мужем стояли когда-то. Но теперь не было маленького ребенка, на которого можно было смотреть сверху вниз, не было беспомощности, вызывавшей материнскую жалость. Стивен лежала, такая прямая, крупная, рослая, под аккуратно натянутым одеялом. Часто ее рука свисала с кровати, рукав закатывался вверх, и эта рука выглядела твердой, сильной и властной, и таким же выглядело лицо при свете свечи. Она спала крепко. Ее дыхание было ровным и спокойным. Ее тело полной мерой упивалось покоем. Утром это тело должно было подняться чистым и свежим; оно ело, разговаривало, передвигалось по Мортону. В конюшнях, в садах, в соседних загонах, в кабинете – оно передвигалось по всему Мортону, это тело, нестерпимая несправедливость природы! Анна смотрела на это великолепное молодое тело, чувствуя, что видит кого-то незнакомого. Она терзала свое сердце и свою встревоженную душу воспоминаниями о первых шагах этого незнакомого существа: «Маленькая… ты была такая маленькая! – шептала она тогда, – и ты сосала мою грудь, когда была голодная, маленькая и всегда такая голодная – но ты была хорошим ребенком, маленьким ребенком, всем довольным…»

И Стивен иногда ворочалась во сне, как будто смутно сознавая присутствие Анны. Это проходило, и она снова лежала тихо, дыша глубоко и ровно, упиваясь покоем. Тогда Анна, которая все еще беспощадно терзала свое сердце и свою встревоженную душу, наклонялась и целовала Стивен в лоб, но легко и очень быстро, чтобы девушка не проснулась. Чтобы девушка не проснулась и не поцеловала ее в ответ, она целовала ее в лоб, легко и быстро.

3

Зрение юности очень остро. У нее есть свои острые вспышки интуиции, даже у нормальной юности – но интуиция тех, кто стоит на полпути между двумя полами, так беспощадна, так остра, так точна и неумолима, что ранит еще сильнее; и эта интуиция подсказывала Стивен, что не все в порядке с ее родителями.

Их внешнее существование казалось спокойным и безмятежным; до этих пор ничто не потревожило внешний покой Мортона. Но их ребенок видел их сердца глазами души; плоть от плоти их, она произошла на свет из их сердец, и она знала, что сердца их сейчас наполнены тяжестью. Они не говорили ничего, но она чуяла глубокую тайную беду, что действовала на них обоих; она читала в их глазах. В невысказанных ими словах Стивен слышала эту беду – это она заполняла маленькие провалы тишины. Казалось, Стивен разгадывала ее в медленных движениях своего отца – ведь разве его движения не стали в последнее время медленнее? И его волосы уже поседели; они были совсем седые. Однажды утром ее поразило это, когда он сидел на солнце – обычно лучи золотили его затылок, а сейчас он был тускло-серым.

Но это было неважно. Даже их беда была неважной в сравнении с чем-то более существенным, с их любовью – она чувствовала, что только это было важно, и именно это сейчас находилось под самой сильной угрозой. Любовь между ними была огромным блаженством; всю свою жизнь Стивен жила бок о бок с нею, но только сейчас, когда она почувствовала, что эта любовь в опасности, Стивен действительно сознавала ее подлинный смысл – мирный и прекрасный дух Мортона, облеченный в плоть, да, именно в этом был ее подлинный смысл. Но это была для нее только часть смысла, это было нечто даже большее, чем Мортон, это был символ полного счастья – она помнила, что даже маленьким ребенком смутно осознавала это полное счастье. Эта любовь сияла, как огромный добрый маяк, стойкий и внушающий уверенность. Бессознательно она часто согревалась ею, и тогда таяли ее сомнения и смутные опасения. Это всегда была их любовь друг к другу; Стивен знала это, но все же эта любовь была маяком и для нее. А теперь этот огонь перестал так сиять; что-то посмело затуманить его яркость. Ей хотелось вскочить на ноги, вооружившись своей молодостью и силой, и прогнать это нечто из своей святая святых. Этот огонь не должен был погаснуть, оставив ее во тьме.

И все же она была совершенно беспомощна и знала это. Все, что она делала, казалось нелепым и детским: «Когда я был младенцем, то по-младенчески говорил, по-младенчески мыслил, по-младенчески рассуждал» – вспоминая святого Павла, она мрачно решила, что определенно осталась младенцем. Она сидела и глядела на них, бедных раненых влюбленных, взглядом, в котором был испуг и глубокий упрек: «Вы не должны позволять, чтобы что-то испортило вашу любовь, она нужна мне», – вот что говорили им эти глаза. Она, в свою очередь, любила их, властно и яростно: «Вы мои, мои, мои, вы – единственное, что у меня есть совершенного. Вы – одно целое, и вы мои. Мне страшно, я нуждаюсь в вас!» Вот что внушали им ее мысли. Она могла вдруг начать ласкаться к ним, неуклюже, застенчиво, гладя их руки своими сильными, худыми пальцами – сначала его руку, потом ее, а может быть, и обе вместе, так что они улыбались, несмотря на их трудности. Но она не смела встать перед ними, обвиняя, и сказать: «Я – Стивен, я – это вы, потому что вы породили меня. Вы не должны предавать меня, предавая себя. Я имею право требовать, чтобы вы не предавали меня!» Нет, она не смела встать и сказать подобные слова – она никогда и ничего от них не требовала.

Иногда она спокойно задумывалась о них, как о двух созданиях, подобных ей, которые по воле случая стали ее родителями. Ее отец, ее мать – мужчина, женщина; и тогда она удивлялась, обнаруживая, как мало она знает об этом мужчине и об этой женщине. Они когда-то были младенцами, потом – маленькими детьми, не знающими жизни, совсем беспомощными. Это казалось таким забавным – ее отец, не знающий жизни, совсем слабый и беспомощный. Они вступили в раннюю юность, как она, и, возможно, иногда тоже чувствовали себя несчастными. Что за мысли их посещали, те мысли, что остаются скрытыми, те туманные опасения, которые никогда не выражаются в словах? Неужели ее мать с негодованием отпрянула, когда печать ее женственности была наложена на нее? Конечно же, нет – ее мать была такой совершенной, и все, что выпадало на ее долю, должно было стать совершенным; ее мать принимала природу в свои объятия и обнимала ее как друга, как милого товарища. Но она, Стивен, никогда не чувствовала такого дружелюбия к природе и предполагала, что ей не хватает какого-то тонкого инстинкта.

Молодые годы ее матери, прошедшие в Ирландии – она говорила о них иногда, но довольно туманно, как будто теперь они были так далеко, как будто никогда по-настоящему не считались. И все же она была милой, милая Анна Моллой, которой много восхищались, которую много любили и постоянно ухаживали за ней. А ее отец, он тоже повидал мир, он бывал в Риме, в Париже, и много раз в Лондоне – тогда он не жил в Мортоне; и, как ни странно это казалось, было время, когда ее отец даже не был знаком с ее матерью. Они совсем не ведали друг о друге, он целых двадцать девять лет, она – чуть больше двадцати, но все это время они двигались друг к другу, сами того не желая, всегда чуть ближе. И вот пришло то утро в графстве Клэр, когда они увидели друг друга, и с этого мгновения они познали смысл жизни и любви, просто потому, что увидели друг друга. Ее отец очень редко говорил о таких вещах, но об этом утре он рассказывал ей: все вдруг стало таким ясным… Что они чувствовали, когда поняли друг друга? Как это – видеть все так ясно, видеть самый сокровенный смысл вещей?

Мортон… Ее мать пришла в Мортон, как в свой дом, в чудесный, раскрывший свои нежные объятия Мортон. Она в первый раз прошла через тяжелые белые двери под сияющим полукруглым окном над дверью. Она вошла в старую прямоугольную гостиную, где на полу лежали медвежьи шкуры, где висели портреты Гордонов в смешных старинных нарядах – в гостиную, где находилась стойка, где Стивен держала свои хлысты – в гостиную с прекрасным переливчатым окном, из которой были видны лужайки и травяные бордюры. Потом, может быть, рука об руку, они прошли через гостиную, ее отец – мужчина, его мать – женщина, и их судьба уже ждала их впереди, и этой судьбой была Стивен.

Десять лет. На протяжении десяти лет только они двое были друг у друга, они двое и Мортон – конечно же, это были чудесные годы. Но о чем они думали все эти годы? Может быть, они немножко думали и о Стивен? О, что она могла надеяться узнать об этом, об их мыслях, об их чувствах, об их тайных стремлениях – та, что тогда еще даже не была зачата, еще не явилась на свет? Они жили в том мире, которого ее глаза ни разу не видели; дни и ночи переходили в недели, месяцы и годы. Время существовало, но она, Стивен – нет. Они прожили это время; и вот подошло ее зачатие; их настоящее было следствием этого труда, оно выбралось из его чрева, как она – из чрева матери, только она не была частью этого труда так, как была частью своей матери. Безнадежно! И все же она должна была попытаться узнать этих двоих, каждый дюйм их сердец, их умов; и, узнав их, она должна была постараться защитить их – но его в первую очередь, о, его в первую очередь; она не спрашивала почему, только знала: потому, что она любила его именно так, как любила, он всегда должен был идти в первую очередь. Такова была эта любовь; она лишь следовала своему порыву и не задавала вопросов, она была чудесно проста. Но ради него она должна была любить и ту, кого он любил – свою мать, хотя эта любовь почему-то была совсем другой; она меньше принадлежала ей, чем ему, он побуждал ее к этой любви; это не была составная часть ее существа.

Однако ей тоже следовало служить, ибо счастье одного было в другой. Они были неразделимы, едины плотью и духом, и, что бы ни проползло между ними, оно пыталось разорвать на части их единение – вот почему она, их дитя, должна была подняться и помочь им, если могла, ибо разве она не была плодом их единениня?

4

Бывали времена, когда она думала, что, наверное, ошибалась, что никакие беды не подстерегают ее отца; например, когда они вдвоем сидели в его кабинете, ведь тогда он казался довольным. Окруженный книгами, гладя их переплеты, сэр Филип снова выглядел беззаботным и веселым. «Нет на свете таких друзей, как книги, – говорил он ей. – Посмотри на этого, в старой кожаной куртке!»

Бывало, что и на охоте он казался таким же молодым, каким был Рафтери на своей первой охоте. Но десятилетний Рафтери был теперь мудрее сэра Филипа, который часто вел себя как опрометчивый школьник. Он загонял Стивен к самым головокружительным препятствиям, и когда она благополучно приземлялась, оглядывался и усмехался ей. Он любил, когда она обгоняла его охотничьих лошадей в эти дни, и исподтишка хвастался ее ловкостью. Спорт снова зажигал прежний огонек в его глазах, и эти глаза выглядели счастливыми, останавливаясь на его дочери.

Она думала, что, наверное, очень сильно ошибалась, и чувствовала, как огромный покой затопляет ее.

Он, бывало, говорил, когда они медленной рысью ехали домой в Мортон: «Ты заметила, как мой молодой жеребчик перескочил через это сваленное дерево? Неплохо для пятилетки, из него выйдет толк. – И иногда добавлял: – Прибавь-ка тройку к этой пятерке и скажи своему старику, что он тоже не так уж плох! Мне пятьдесят три года, Стивен, и пропади я пропадом, если скоро мне не придется покончить с курением, это уж точно!» Тогда Стивен знала, что ее отец чувствует себя молодым, очень молодым, и хочет, чтобы она немножко ему польстила.

Но это настроение длилось недолго; она довольно часто изменялось, когда они вдвоем доезжали до конюшни. Она замечала с внезапной болью в сердце, что он сутулился, когда шел, пока что совсем немного. И она любила его широкую спину, как всегда ее любила – добрую, уверенную, защищающую спину. Потом к ней приходила мысль, что, возможно, именно потому, что эта спина была такой доброй, она гнулась, будто несла некую ношу, а вслед за ней – еще одна мысль: «Это не его собственная ноша, она чья-то еще – но чья?»

0

7

Глава десятая

1

Пришло Рождество, и вместе с ним – восемнадцатый день рождения девушки, но тени, которые сгущались вокруг ее дома, не стали меньше; и Стивен не могла, пробираясь ощупью среди этих теней, найти путь, чтобы выйти к свету. Все старались быть бодрыми и счастливыми, как бывают даже самые печальные люди на Рождество, а садовники приносили огромные охапки падуба, которыми украшались портреты Гордонов – пышные ветки падуба с красными ягодами, которые росли на холмах, год за годом их присылали в Мортон. Гордоны неулыбчиво и бестрепетно глядели из своих рамок, как будто размышляя о Стивен.

В гостиной стояла елка, как в ее детстве, ведь сэр Филип любил старинный немецкий обычай, который настаивает, чтобы даже пожилые люди стали как дети и поиграли с Богом на Его дне рождения. На верхушке дерева висел маленький восковой Христос-младенец в ночной рубашке с блестками и с золотыми и голубыми бантиками; и этот восковой Христос-младенец склонялся чуть вниз и набок, потому что, хотя и маленький, он был довольно тяжелым – или потому, как думала Стивен, когда сама была маленькой, что он пытается найти Свои подарки.

Утром все они отправились в сельскую церковь, и церковь пахла прохладой и свежей зеленью – лавром, падубом, ароматными сосновыми ветками, которые увивали дубовую кафедру и обрамляли алтарь; и тревожный орел, который нес Писание на своих крыльях, тоже выглядел довольно праздничным. В ней витал аромат Англии, в этой маленькой церквушке, с ее певчими в свежевыстиранных нарядах, румяными, как яблоки; с молодым священником из Оксфорда, который летом играл в крикет во славу Бога и графства; с опрятной конгрегацией соседских землевладельцев, которая недавно приобрела отличный орган, так что теперь они могли слушать вступительные аккорды гимнов с самодовольством, но и с неким другим чувством, более близким к раю, благодаря этим милым старинным рождественским песням. Хор возвышал свои бесполые, безмятежные голоса: «Когда пастухи охраняли стада», – пел хор; и нежное меццо-сопрано Анны таяло, мешаясь с густым басом ее мужа и сопрано Паддл. Тогда Стивен пела тоже, от чистой радости пения, хотя ее голос был в лучшем случае хрипловатым: «Когда пастухи охраняли стада в ночи», – пела Стивен, почему-то думая о Рафтери.

После церкви – вошедшие в обычай поздравления: «Счастливого Рождества!» «Счастливого Рождества!» «И вам того же, много раз!» Затем – домой, в Мортон, и в полдень изобильный обед – индейка, плум-пудинг с хрустящим коньячным кремом и сладкие пирожки, от которых Паддл неизменно страдала несварением. Потом – десерт со всевозможными сладкими фруктами из коробок, засахаренными фруктами, от которых руки становились липкими, а также с фруктами из теплиц Мортона; и с возникавшими откуда-то – никто не мог даже вспомнить, откуда – изящными, миниатюрными райскими яблочками, которые можно съесть в два укуса, если поспешить.

Длинный день проходил в ожидании темноты, когда Анна зажигала свечи на елке; и слуг не тревожили никакими звонками до той минуты, когда они все выстраивались в ожидании подарков, сложенных высокой кучей под елкой, на которой Анна зажигала маленькие свечи. Вот и закат – так задернем шторы, ведь уже темно, и кто-нибудь должен пойти и принести Анне свечку, а она должна приглядеть за восковым Христом-младенцем, ведь Он любит много света, даже если может растаять из-за него.

– Стивен, заберись, пожалуйста, наверх и привяжи Христа-младенца покрепче. Его ножка совсем рядом с этой свечой!

Потом Анна устраивала длинные зажженные свечи на одной ветке, потом на другой, очень медленно и торжественно, как будто производя некий ритуал, как будто она была священницей, совершавшей службу – Анна, очень стройная и высокая в своем платье, мягкие складки которого обтекали ее руки и ноги, укладываясь вокруг лодыжек.

– Филипп, прозвони, пожалуйста, три раза. Кажется, все зажглись – нет, подожди – ну вот, я забыла эту свечу наверху. Стивен, начинай разбирать подарки, пожалуйста, милая, твой отец сейчас уже позвонит слугам. Паддл, а вы не могли бы подвинуть сюда стол, он может мне понадобиться – нет, не этот, тот, который у окна…

Приглушенный звук голосов, сдавленный смешок. Слуги, выстроенные в шеренгу у двери, обитой зеленым сукном, и только дворецкого и лакеев Стивен знает в лицо, большинство остальных – незнакомцы. Миссис Вильсон, кухарка, в черном шелковом платье с черной отделкой, судомойка в кашемировом платье цвета электрик, одна горничная в сиреневом, другая в зеленом, а самая старшая – в темно-терракотовом, и камеристка Анны  в бывшем платье Анны. А потом – мужчины со двора, из садов и конюшен, с непокрытой головой, тогда как обычно они ходят в шапках – старый Вильямс в тугих брюках вместо своих бриджей, у него проявляется все более широкая плешь; старый Вильямс, ступающий неловко, потому что в новом костюме он чувствует себя как в картонной коробке, и потому что его белый воротничок – слишком высокий, и потому что его жесткий черный галстук-бант может покоситься. Конюхи и мальчики, все удивительно блестящие, от аккуратно прилизанных голов до отполированных носов ботинок – мальчики, очень неловкие, с короткими рукавами и грубыми руками, слегка шмыгают носом из-за того, что пытаются этого не делать. И садовники под предводительством серьезного мистера Хопкинса, который по воскресеньям надевает черное и проводит службу в церкви, и знание обо всех прегрешениях, что достаются в наследство всякой плоти, придает его лицу терпеливое, измученное выражение. Мужчины, пахнущие землей, несмотря на усердное мытье; мужчины, чьи шеи и руки изборождены вдоль и поперек сетью маленьких, забитых землей морщин – мужчины, чьи спины рано согнулись от ухода за землей. Вот они стоят позади серьезного мистера Хопкинса, обратив взгляды к большой освещенной елке, как никогда не смотрят на цветы, растущие благодаря их трудам. Нет, они просто стоят и любуются на дерево, будто оно, с его свечами, Христом-младенцем и всем остальным – какое-то экзотическое растение в оранжерее Кью.

Потом Анна называет каждого из слуг по имени, и каждому отдает подарок на Рождество; и они благодарят ее, благодарят Стивен и благодарят сэра Филипа; и сэр Филип благодарит их за верную службу, как было добрым обычаем в Мортоне с таких давних пор, о каких и сам сэр Филип не может вспомнить. Так прошел и этот день, в согласии с традицией, и ни один, от высших до низших, не был забыт; и Анна не забыла своих подарков для деревни – теплые шали, мешки угля, микстура от кашля и сладости. Сэр Филип послал викарию чек, который даст ему возможность еще долго носить форму крикетиста; а Стивен отнесла морковку Рафтери и два куска сахару толстеющему, стареющему Коллинсу, который уже почти окривел на один глаз и кусал ее руку вместо сахара. А Паддл наконец написала сестре, жившей в Корнуэлле, которую она игнорировала, за исключением таких случаев, как Рождество, что пробуждают память, и каким-то образом мы о многом вспоминаем. А слуги пировали досыта, и лошади отдыхали в своих конюшнях, пропахших сеном; и у чаек, залетевших на поля далеко от воды, в свою очередь, был пир из более скромных созданий – червяков, личинок и тому подобной мелюзги, которую очень уважают птицы и ненавидят фермеры.

Ночь спускалась на дом, и из темноты слышались взволнованные молодые голоса деревенских школьников: «Рождество, Рождество», – выводили эти голоса, подслащенные сладостями от хозяйки Мортона. Сэр Филип шевелил поленья в камине, так, что вспыхивало пламя, и Анна, утопая в глубоком кресле, наблюдала за ними. Ее пальцы, уставшие от долгих трудов, лежали на ручках кресла у огня, и огонь отражался в ее кольцах, играя белыми отблесками на ее бриллиантах. Тогда сэр Филип стоял и глядел на жену, пока та созерцала огонь, как будто не замечала его; но Стивен, наблюдая в тишине из своего угла, казалось, что она видит темную тень, которая прокрадывалась между ними – хорошо, что ее зрение было сейчас притуплено, иначе она, конечно же, узнала бы эту тень.

2

В канун нового года миссис Энтрим устраивала танцы, чтобы, как она говорила, повеселить Вайолет, которая была все еще слишком молода, чтобы посещать балы охотничьего клуба, но очень любила веселье, особенно танцы. Вайолет была теперь пухленькой, живой и юной, и недавно настояла на том, чтобы сделать себе высокую прическу. Ей нравились мужчины, которым, в свою очередь, нравилась она, потому что в таких делах подобное тянется к подобному, а в Вайолет был, что называется, огонек, то есть сексуальная притягательность. Роджер приехал домой на Рождество из Сэндхерста, так что был здесь и помогал матери. Теперь ему было около двадцати, он был красивым юнцом с крошечными усиками, которые то и дело нерешительно пощипывал. Он приобрел вольные замашки светского мужчины, уже перешагнувшего за свой девятнадцатый год. Он надеялся довольно скоро вступить в полк, что подпитывало его самодовольство.

Если бы миссис Энтрим могла не замечать существования Стивен, она почти наверняка так бы и делала. Ей не нравилась эта девушка, никогда не нравилась; то, что она звала в Стивен «странностью», вызывало у нее подозрения – она никогда ясно не понимала своих подозрений, но чувствовала, что это должно быть нечто из ряда вон выходящее: «Молодая девушка в ее возрасте ездит верхом в мужском седле! Я называю это неосмотрительностью», – заявляла миссис Энтрим.

Можно с уверенностью сказать, что Стивен в восемнадцать лет далеко не переросла свою неприязнь к Энтримам; она знала, что нравится только одному из их семейства, и это был маленький полковник, затюканный женой. Она нравилась ему, потому что, будучи сам прекрасным наездником, он восхищался ее мастерством и смелостью на охоте. «Жаль, конечно, что она такая высокая, – ворчал он, – но она разбирается в лошадях и держится в седле как влитая. А мои дети все равно что в Маргейте росли, им только и ездить, что на пляжных осликах!»

Но полковник Энтрим на танцах не считался; да и вообще в его доме с ним считались очень редко. Стивен приходилось выносить миссис Энтрим и Вайолет – а теперь и Роджер приехал из Сэндхерста. Их враждебность никогда не умирала, возможно, потому, что была слишком фундаментальной. Теперь они прикрывали ее хорошими манерами, но в душе оба все еще враждовали и знали это. Нет, Стивен не хотелось идти на эти танцы, хотя она пошла, чтобы доставить удовольствие своей матери. Нервная, смущенная и настороженная, Стивен прибыла к Энтримам в этот вечер, не думая о том, что Судьба, опытная проказница, ждет, чтобы настигнуть ее из-за угла. Но это было так, потому что в этот вечер Стивен встретила Мартина, и Мартин встретил Стивен, и их встреча была великим предзнаменованием для обоих, хотя ни один из них этого не знал.

Все это случилось довольно просто, как случается всегда. Вот Роджер представляет Мартина Холлэма; вот Стивен объясняет, что танцует очень плохо; вот Мартин предлагает, чтобы они просто посидели рядом во время своего танца. Потом – как быстро это случается, когда все предначертано судьбой – они вдруг понимают, что нравятся друг другу, что они задевают друг в друге какую-то струну, издающую приятную вибрацию; и так они просидели много танцев и довольно много проговорили этим вечером.

Мартин жил в Британской Колумбии, где владел несколькими фермами и множеством садов. Он отправился туда после смерти матери на шесть месяцев, но остался, потому что полюбил эту страну. И теперь он проводил каникулы в Англии – так он познакомился с молодым Роджером Энтримом, они встретились в Лондоне, и Роджер пригласил его к себе на неделю, и так он попал сюда – но он чувствовал себя в Англии почти чужим. Потом он заговорил о том, как широка эта новая страна, вместе с тем такая древняя; об ее горах, увенчанных снеговыми шапками, о каньонах и ущельях, о глубоких царственных реках, об озерах, и прежде всего – об ее могучих лесах. И, когда Мартин говорил об этих могучих лесах, голос его менялся, становился почти благоговейным; ведь этот молодой человек любил деревья первобытным инстинктом, со странной и необъяснимой преданностью. Ему нравилась Стивен, и потому он мог говорить с ней о своих деревьях, а Стивен нравился он, и потому она могла слушать его, чувствуя, что тоже полюбила бы его огромные леса.

Его лицо было очень юным, гладко выбритым и худым; руки его тоже были худыми, загорелыми, с лопатообразными пальцами; он был высоким, с нескладной фигурой, и слегка сутулился, когда шел после долгой прогулки верхом. Но в его лице было что-то очаровательное, особенно когда он говорил о своих деревьях; казалось, оно сияло каким-то внутренним огнем, ожидая, что люди по-настоящему, от души поймут, как терпеливы, прекрасны и добры деревья – это лицо ожидало понимания. И все же, несмотря на этот оттенок романтичности в его внешности, который он не мог иногда скрыть в своем голосе, он говорил просто, как один мужчина говорит с другим, очень просто, не пытаясь произвести впечатление. Он говорил о деревьях так, как некоторые мужчины говорят о кораблях, потому что любят их и ту стихию, в которой они обретаются. И Стивен, неловкая, застенчивая, косноязычная, обнаруживала, что отвечает ему довольно непринужденно, что задает ему бесчисленные вопросы о лесах, о фермах и о том, как ухаживать за обширными садами; разумные вопросы, не столько романтические, сколько деловые – как один мужчина мог бы спрашивать другого.

Потом Мартин захотел что-нибудь узнать о ней, и они говорили об ее фехтовании, уроках, верховой езде, и она рассказала ему о Рафтери, которого звали, как ирландского поэта. И все это время она чувствовала себя естественной и счастливой, потому что рядом был мужчина, который принимал ее как должное, который не находил ничего причудливого ни в ней, ни в ее вкусах, он просто принимал ее такой, какой она была. Если бы Мартина Холлэма спросили, почему он принял эту девушку так, как она сама себя принимала, он, вероятнее всего, не мог бы ответить – так получилось, вот и все. Но какой бы ни была причина, он чувствовал, что его притягивает эта дружба, которая так внезапно появилась на свет.

Прежде чем Анна покинула танцы вместе с дочерью, она пригласила молодого человека приехать к ним; и Стивен почувствовала радость от этого приглашения, ведь теперь она могла разделить своего нового друга с Мортоном. Этой ночью в спальне она сказала Мортону: «Я знаю, тебе понравится Мартин Холлэм».

Глава одиннадцатая

1

Мартин приезжал в Мортон, он приезжал очень часто, потому что сэру Филипу он понравился, и он одобрял их дружбу. Анне тоже понравился Мартин, и она привечала его, потому что он был молод и уже лишился матери. Она немножко баловала его, как склонна к этому женщина, у которой нет своего сына, и она почти усыновляет чужого, и потому он шел к Анне со всеми своими маленькими заботами, и она лечила его, когда он сильно простудился на охоте. Он инстинктивно обращался к ней в таких случаях, но никогда не обращался к Стивен, несмотря на их дружбу.

И все же теперь они со Стивен всегда были вместе, он все чаще останавливался в аптонской гостинице; официальной причиной была охота, подлинной же была Стивен, которая заполнила в его жизни давно пустующую нишу, отведенную в ней для идеального товарища. Странным и чувствительным был этот Мартин Холлэм, со своей необычной любовью к деревьям и первозданным лесам, он был не из тех, кто заводит множество близких друзей, и, следовательно, был обречен на одиночество. Он плохо разбирался в книгах и учился с ленцой, но у них со Стивен были другие общие темы: он хорошо ездил верхом, любил и понимал лошадей; он хорошо фехтовал и довольно часто фехтовал со Стивен, и, когда она побеждала его, не выказывал неудовольствия, а, казалось, действительно принимал это легко, только смеялся над тем, что ему не хватило мастерства. На охоте оба держались рядом и бок о бок доезжали до самого Аптона, а бывало, он отправлялся с ней в Мортон, ведь Анна всегда была рада видеть Мартина. Сэр Филип разрешил ему свободно заходить в конюшню, и даже старый Вильямс не ворчал по этому поводу: «Надежный он, вот он какой, – заявлял Вильямс, – лошади это чуют и платят той же монетой».

Но не только спорт привязывал Стивен к Мартину, ведь его душа, как и ее, чутко отзывалась на красоту, и она показывала ему местность, которую любила, от Аптона до Мортонского замка у подножия холмов. Но она уводила его далеко от Мортонского замка. Они скакали вниз по извилистой тропе в Бромсберроу, потом пересекали небольшой ручей у мельницы Клинчера, рысью ехали домой через голый зимний лес Истнора. И она показывала ему холмы, на полное чрево которых смотрела когда-то Анна, думая о матерях, увитых зелеными гирляндами и готовых породить на свет сыновей, сидела и смотрела на них, а в чреве ее был ребенок, который должен был стать ее сыном. Они забирались к почтенному Вустерскому маяку, что охраняет все семь Мэлвернов, или скитались по холмам Уэльса до старого Британского лагеря над долиной реки Уай. Долина лежала в полутени, за ней был Уэльс и едва различимые Черные горы. Тогда сердце Стивен сжималось, как всегда перед подобной красотой, и однажды она сказала:

– Когда я была ребенком, от всего этого мне хотелось плакать, Мартин.

И он ответил:

– Есть в нас что-то, всегда готовое проливать слезы, когда мы видим что-нибудь красивое – это вызывает в нас сожаление.

Но когда она спросила, почему это так, он лишь медленно покачал головой и ничего не мог ей сказать.

Иногда они гуляли по лесу Холлибуш, потом до Разбитого Камня, холма, омраченного легендой – его тень, как говорили, приносила несчастье или смерть всему, на что падала. Мартин, бывало, останавливался, чтобы осмотреть старые терновые деревья, которые выдержали много суровых зим. Он прикасался к ним нежно, с жалостью:

– Посмотри, Стивен – сколько же смелости в этих стариках! Они все погнуты и покалечены; на них больно смотреть, но они все равно держатся – ты когда-нибудь думала, какой огромной смелостью обладают деревья? Я об этом думал, и это так удивляет меня. Бог швыряет их вниз, и им приходится просто держаться, что бы ни случилось – для этого нужна смелость!

А однажды он сказал:

– Только не считай меня сумасшедшим, но, если мы переживем свою смерть, то и деревья переживут свою; должен быть где-то на небе рай для всех верных деревьев. Я думаю, они и своих птиц возьмут с собой – почему бы нет? «И даже смерть не разлучит их».

Он засмеялся, но она видела в его глазах серьезность, поэтому спросила:

– Ты веришь в Бога, Мартин?

И он ответил:

– Да, благодаря Его деревьям. А ты?

– Я не уверена…

– Ах ты, моя бедная, слепая Стивен! Посмотри же на них еще – и смотри, пока не уверуешь.

Они многое обсуждали вместе, довольно запросто, потому что между ними не было ни следа застенчивости. Его юность встречалась с ее юностью, и они шли рука об руку, поэтому лишь теперь она сознавала, насколько одинокой была ее юность до появления Мартина.

Она говорила:

– Ты единственный настоящий друг, который у меня когда-либо был, кроме папы – мы так чудесно дружим, совсем как братья, нам нравится одно и то же.

Он кивнул:

– Знаю, это чудесная дружба.

Холмы позволяли Стивен пересказывать Мартину их секреты, секреты самых потаенных тропок, секреты маленьких зеленых лощин, спрятанных в холмах, секреты папоротника, который живет лишь потому, что скрывается. Она раскрывала ему даже секреты птиц и показала место, где собирались пугливые весенние кукушки.

– Они тут довольно низко летают, их можно увидеть; в прошлом году одна пара пролетела совсем рядом со мной. Если ты не торопишься уезжать, Мартин, мы еще придем сюда – мне бы хотелось, чтобы ты на них посмотрел.

– А мне хотелось бы, чтобы ты посмотрела на мои огромные леса, – сказал он ей, – и почему ты только не можешь поехать со мной в Канаду? Что за ерунда все эти приличия; мы же с тобой задушевные друзья, и я буду отчаянно скучать без тебя – Господи, в каком же дурацком мире мы живем!

И она ответила очень просто:

– Мне хотелось бы поехать с тобой.

Тогда он начал рассказывать о своих великих лесах, таких обширных, что они почти казались вечнозелеными. Об огромных деревьях рассказывал он, прямых и высоких, как башни, и о вековых пихтах-великанах. И о более скромном древесном народе – он говорил о деревьях как о дорогих, давно знакомых друзьях: о тсугах, растущих у реки, которые любят приключения и чистую проточную воду; о стройных белых елях, обрамляющих озера; о красных соснах, пылающих медью на закате. Этим красным соснам так не повезло, потому что их крепкая мужественная древесина излюблена строителями.

– Но я не смогу рубить их на доски, – заявил Мартин, – я буду убийцей себя чувствовать!

Счастливые дни, что проходили между холмами и конюшней, счастливые дни для них обоих, ведь они до сих пор всегда были одиноки, а теперь у них была такая чудесная дружба – у Стивен никогда не было ничего подобного. О, как хорошо было, что он был рядом, такой молодой, такой сильный и такой понимающий! Ей нравился его тихий голос, отчетливая речь и задумчивые голубые глаза, которые двигались довольно медленно, и его взгляд поднимался на нее медленно – иногда она перехватывала этот взгляд на полпути, улыбаясь. Она всегда стремилась к обществу мужчин, к их дружбе, расположению, терпимости – и теперь у нее было все это, даже еще больше, благодаря Мартину и его пониманию.

Как-то вечером она в классной комнате сказала Паддл:

– Я души не чаю в Мартине – разве это не странно, ведь мы дружим всего пару месяцев? Но он почему-то не такой, как все. Когда он уедет, мне будет его не хватать!

И ее слова очень необычно подействовали на Паддл – она внезапно взглянула на Стивен лучистыми, неожиданно засиявшими глазами, и поцеловала ее, Паддл, которая никогда не обнаруживала свои чувства.

2

Люди немножко посплетничали по поводу свободы, предоставленной Мартину и Стивен ее родителями; но в целом они сплетничали не без доброты, не без улыбок и кивков. В конце концов, эта девушка оказалась совсем такой же, как другие девушки – ее почти перестали сторониться. Тем временем Мартин все еще оставался в Аптоне, его удерживало обаяние и необычность Стивен – сама эта необычность воодушевляла его, но все время, когда он думал об их дружбе, то даже не замечал этой необычности. Он обманывался мыслями о дружбе, но не обманывались сэр Филип и Анна. Сначала они поглядывали друг на друга почти застенчиво, потом Анна набралась храбрости и сказала мужу:

– Может быть, наше дитя собирается влюбиться в Мартина? Он-то, разумеется, влюблен в нее. Ах, мой дорогой, я так ужасно рада… – и в ее сердце проявлялась такое нежное чувство к Стивен, какого Анна не знала со времен ее младенчества.

Ее надежды летели впереди событий; она начинала строить планы на будущее своей дочери. Мартин должен забросить свои сады и леса и купить Тенли-Корт, который сейчас продается; там есть несколько крупных ферм и отличное пастбище, достаточно, чтобы любой мужчина был счастлив и занят. Потом Анна вдруг становилась задумчивой; в Тенли-Корте были, кроме того, прекрасные детские комнаты, широкие, светлые, солнечные, с окнами на юг, с ванной и решетками на окнах – все уже было готово.

Сэр Филипп, качая головой, предупреждал Анну, чтобы та умерила свой пыл, но и сам не мог скрыть огромную радость в своих глазах и надежду в сердце. Может быть, раньше он ошибался? В конце концов, он мог всего лишь ошибаться – теперь надежда билась в его сердце непрестанно.

3

Пришел день, когда зиме пришлось уступить место весне, когда нарциссы зацвели по всей местности, от Мортонского замка до Росса, и еще дальше, разбивая свои лагеря по берегам реки. Когда граб украсил изгороди зелеными заплатками, и боярышник зацвел мелкими гроздьями бутонов; когда старый кедр на лужайке в Мортоне надел красновато-розовые перстеньки на свои изящные пальцы; когда дикая вишня, растущая по холмам, прилежно произвела на свет листья и цветы – тогда Мартин заглянул в свое сердце и увидел в нем Стивен, он вдруг увидел ее в своем сердце как женщину.

Дружба! Теперь он удивлялся своему безумию, своей слепоте,  холодности своего тела и души. Он предложил этой девушке холодную шелуху дружбы и этим оскорбил ее юность, ее женственность, ее красоту, ибо теперь он видел ее глазами влюбленного. К такому человеку, как он, чувствительному и сдержанному, любовь пришла ослепляющим откровением. Он мало что знал о женщинах, а то, что он знал, ограничивалось теми эпизодами, которые он хотел бы забыть. В основном он вел довольно целомудренную жизнь, не столько из моральных соображений, сколько потому, что был умеренным по своей природе. Но теперь он был очень глубоко влюблен, и годы воздержания потребовали свою дань с бедного Мартина, так, что он сам содрогался перед своей страстью, изумленный и немало обеспокоенный ее силой. Обычно тихий и сдержанный, он потерял голову и стал таким, каким не бывал раньше. Таким нетерпеливым он стал, что уже на следующий день с раннего утра он помчался в Мортон на поиски Стивен, и наконец нашел ее в конюшне, где она разговаривала с Вильямсом и Рафтери.

Он сказал:

– Оставь сейчас Рафтери, Стивен – пойдем в сад, мне надо тебе кое-что сказать.

А она подумала, что, возможно, он получил дурные вести из дома, судя по его голосу и удивительной бледности.

Она пошла с ним, и некоторое время они шли в молчании, потом Мартин застыл на месте и быстро заговорил; он говорил удивительные, невероятные вещи:

– Стивен, дорогая… я всей душой люблю тебя, – он протянул к ней руки, когда она в изумлении отшатнулась: – Я люблю тебя, глубоко люблю, Стивен – посмотри на меня, разве ты не видишь, любимая? Я хочу, чтобы ты вышла за меня замуж, ведь ты любишь меня, правда? – А потом, будто она вдруг ударила его, он вздрогнул: – Господи! Что с тобой, Стивен?

Она глядела на него в немом ужасе, глядела в его глаза, затуманенные желанием, и постепенно по ее бледному лицу разливалось глубочайшее отвращение – ужас и отвращение, вот что он видел на ее лице, и что-то еще, похожее на гнев. Он не мог поверить тому, что видел, это было оскорблением всему, что он считал священным; и теперь он, в свою очередь, стоял и глядел на нее, потом подступил на шаг ближе, все еще не в силах поверить. Но тогда она повернулась и бросилась прочь от него, в дом, который всегда защищал ее; без единого слова она покинула его, даже не оглянулась на бегу. Но даже в эту минуту отчаянной паники девушка чувствовала что-то вроде удивления, она удивлялась себе, и, задыхаясь, шептала на бегу: «Это же Мартин… Мартин… это Мартин!»

Он стоял, застыв на месте, пока она не скрылась за деревьями. Он был оглушен и не мог ничего понять. Он понимал лишь одно – что он должен бежать прочь, прочь от Стивен, прочь из Мортона, прочь от мыслей, которые скоро придут к нему. Не прошло и двух часов, как он выехал в Лондон; не прошло и двух недель, как он стоял на палубе парохода, который должен был вернуть его в леса, что лежали где-то за горизонтом.

Глава двенадцатая

1

Никто в Мортоне не задавал вопросов; разговоров было очень мало. Даже Анна воздерживалась от того, чтобы расспрашивать дочь, ее останавливало что-то в бледном лице девушки.

Но наедине с мужем она давала волю своим опасениям, своему глубокому разочарованию:

–  У меня сердце разрывается, Филип. Что случилось? Они казались такими нежными друг с другом. Может быть, ты спросишь ее? Один из нас должен это сделать…

Сэр Филип спокойно сказал:

– Я думаю, Стивен мне расскажет, – и этим Анне пришлось удовольствоваться.

Теперь Стивен в молчании ходила по Мортону, и в ее глазах было смятение и глубокая печаль. По ночам она лежала без сна, думая о Мартине, ей не хватало его, она оплакивала его, как будто он был мертв. Но она не могла принять все это без вопросов, без смутного чувства своей вины. Что она представляет собой? Что она за странное создание, почему такое отвращение вызывает в ней любовь такого человека, как Мартин? Но это было отвращение, и даже ее жалость к нему не могла уничтожить это чувство, оно было сильнее. Она оттолкнула его, потому что в ней было что-то неспособное смириться с этой новой стороной в Мартине.

О, как она тосковала по его доброй, честной дружбе; он отнял у нее эту дружбу, а ведь она нуждалась в ней больше всего на свете – но, возможно, в конечном счете эта дружба лишь прятала за собой другое чувство. И тогда, лежа среди густеющей тьмы, она содрогалась перед тем, что могло ожидать ее в будущем, ведь все, что случилось, могло случиться снова – были и другие мужчины на земле, не только Мартин. Какой же глупой она была, что никогда не представляла это раньше, никогда не думала о том, что это возможно; теперь она понимала, почему ее отпугивают мужчины, когда их голоса становятся мягкими и завлекающими. Да, теперь она знала, что такое страх, и это Мартин научил ее страху – ее друг, тот, кому она полностью доверяла, снял пелену с ее глаз и открыл их. Страх, панический страх и стыд перед этим страхом – вот что оставил ей Мартин. И все же сначала он дарил ей такое счастье, она чувствовала себя с ним так радостно, так естественно; но это было лишь потому, что они вели себя как двое мужчин, товарищей, разделявших общие интересы. И при этой мысли ее затопляла горечь; жестоко, трусливо было с его стороны обманывать ее, если все это время он только ждал случая навязать ей совсем иное.

Но что она представляла собой? Ее мысли часто уносились в детство, и многое в ее прошлом озадачивало ее. Она никогда не была вполне похожа на других детей, всегда была одинока и чем-то недовольна, всегда пыталась быть кем-то еще – вот почему она наряжалась в молодого Нельсона. Вспоминая эти дни, она думала о своем отце и задавалась вопросом, может ли он помочь ей, как тогда. Что, если она попросит его объяснить насчет Мартина? Ее отец был мудрым и обладал безграничным терпением – но почему-то она инстинктивно опасалась спросить его. Одиночество… ужасно было чувствовать такое одиночество, чувствовать себя не такой, как остальные. Когда-то она даже наслаждалась этим отличием – ей приятно было переодеваться Нельсоном. Но действительно ли она наслаждалась? Или это был неловкий детский протест? А если так, то против чего она протестовала, разгуливая по дому в маскарадном наряде? Тогда она хотела быть мальчиком... неужели в этом был смысл этой жалкой игры? И что же сейчас? Она хотела, чтобы Мартин относился к ней как к мужчине, ожидала от него этого… Вопросы, на которые она не могла найти ответов, один за другим поднимались в темноте; давящие, удушливые уже потому, что их было так много, и она чувствовала, что тонет под их грузом: «Я не знаю, Господи, не знаю!» – шептала она, ворочаясь в постели, как будто для того, чтобы прогнать эти вопросы.

Однажды ночью, перед рассветом, она больше не могла это выносить; страх неизбежно уступил место ее потребности в утешении. Она попросит отца, чтобы тот объяснил ее самой себе; она расскажет ему о своем глубоком отчаянии из-за Мартина. Она спросит: «Может быть, я какая-то странная, отец, почему я так себя чувствую по отношению к Мартину?» И тогда она попытается очень спокойно объяснить, что она чувствует, и как интенсивно она это чувствует. Она попытается рассказать ему о своих подозрениях, что это чувство в ней – фундаментальное, оно гораздо больше, чем отсутствие любви; больше, куда больше, чем нежелание выйти замуж за Мартина. Она расскажет ему, почему она в таком смятении; расскажет, как ей нравилось сильное, юное тело Мартина, и его честное загорелое лицо, и медлительные, задумчивые глаза, и его беспечная походка – расскажет обо всем, что ей нравилось в нем. И потом – внезапный ужас и глубокое отвращение из-за этой нежданной перемены в Мартине, перемены, преобразившей друга во влюбленного – ведь изменилось только это, друг превратился во влюбленного и хотел от нее того, что она не могла дать ни ему, ни любому другому мужчине, из-за этого глубокого отвращения. Но ведь в Мартине не было ничего отвратительного, да и она не была ребенком, чтобы ужасаться этому. Она уже давно знала кое-что о жизни, и это не вызывало в ней отвращения, когда речь шла о других людях – но, когда речь зашла о ней самой, это отпугивало ее и страшило.

Она поднялась. Не было толку пытаться заснуть, эти вечные вопросы душили и терзали ее. Быстро одевшись, она пробралась к двери по широким низким ступенькам и вышла через нее в сад. Он выглядел чужим в лучах восхода, как знакомое лицо, которое вдруг преобразилось. В нем было что-то отстраненное, внушавшее трепет, будто охваченное экстазом. Она пыталась идти тихо, потому что чувствовала себя виноватой, ведь она со своими горестями пришла сюда незваной; ее присутствие смущало это странное затишье всеобщности, единения с чем-то, находившимся за пределами знания, но известным и любимым всей душой этого сада. Это единение было таинственным и чудесным, оно несло бы в себе покой, если бы она знала его подлинное значение – она чувствовала это где-то глубоко в себе; но как ни пыталась, она не могла его постигнуть; возможно, даже сад исключал ее из своих молитв за то, что она прогнала Мартина. Дрозд запел в ветвях кедра, и его песня была полна дикого торжества: «Стивен, посмотри на меня, посмотри! – пел дрозд. – Я счастлив, счастлив, все это очень просто!» Было что-то беспощадное в этой песне, которая лишь напоминала ей о Мартине. Она шла вперед, безутешная, глубоко задумавшаяся. Он уехал, скоро он опять окажется в своих лесах – а она не сделала попытки удержать его, потому что он хотел быть ее возлюбленным. «Стивен, посмотри на нас, посмотри! – пели птицы. – Мы счастливы, счастливы, все это очень просто!» Мартин шел по туманным зеленым просторам; она могла представить его жизнь там, в лесах, жизнь мужчины, привлекательную, как опасность, первобытную, сильную, властную – жизнь мужчины, которая могла бы стать ее жизнью… И ее глаза наполнялись тяжелыми слезами сожаления, но она не понимала, почему плачет. Она лишь знала, что какое-то огромное чувство потери, чувство неполноты овладевало ею, и слезы текли по ее лицу, и она вытирала их, одну за другой. 

Теперь она шла мимо старого сарая, где Коллинс когда-то лежала в объятиях лакея. Глотая слезы, она задержалась там, пытаясь вспомнить, как выглядела эта девушка. Серые глаза… нет, голубые, и круглая фигура – пухлые руки, их мягкая кожа всегда была сморщена от мыла, и ее колени, которые так болели: «Видите эту впадину? Там и есть вода... Это так больно, что я с ног валюсь». И странная маленькая девочка, одетая, как молодой Нельсон: «Я хотела бы ужасно мучиться за тебя, Коллинс, как Иисус мучился за грешников.»… Из сарая пахло землей и сыростью, он слегка покосился, стал кривым… Коллинс лежала там в объятиях лакея, он целовал ее, злобно, грубо – разбитый цветочный горшок в детской руке… гнев, глубокий гнев… и огромная боль в душе… кровь на побелевшем от изумления лице, ярко-красная кровь, которая все капала и капала… прочь, прочь, дикий, безмолвный бег, прочь, куда угодно… боль в царапинах, треск порванных чулок…

Она не вспоминала об этом годами, думала, что все уже забыто; ничто не напоминало ей о Коллинс в те дни, кроме толстого, полуслепого и избалованного старого пони. Странно, как эти воспоминания вернулись этим утром; не так давно она лежала в кровати, пытаясь вспомнить детские чувства, которые вызывала в ней Коллинс, и ей это не удавалось, но этим утром они вернулись и были довольно яркими. Но сад теперь был полон новых воспоминаний; он был заполнен печальной памятью о Мартине. Она резко повернулась и вышла из сарая, направившись к озерам, которые слабо блестели вдали.

Рядом с озерами царила великая тишина, которой не мешали птичьи песни, ведь дух этого места был настолько тихим, что, казалось, звуки не проницали эту тишину. Вокруг своего острова плыл лебедь, ведь у его подруги теперь было полно птенцов в гнезде; иногда он сердито поглядывал на Стивен, хотя знал ее довольно хорошо, но теперь у него были птенцы. Он гордился своей великолепной, невероятной белизной, и отцовство заставило его чувствовать себя властным, так что он отказался есть у Стивен с руки, хотя она отыскала печенье у себя в кармане.

«Иди сюда, иди!» – позвала она, но он выгнул шею в сторону, пока плыл – как будто выражал презрительное отрицание. «Может быть, он считает меня выродком», – мрачно подумала она, еще больше чувствуя себя одинокой.

Озера охраняли массивные старые буки, и они сейчас стояли по колено в листве; красивый, блестящий ковер листьев, которые они бросали на уютную коричневую землю Мортона. Каждую весну маленький зеленый челнок добавлял новых нитей в уток и основу этого ковра, и год от года он становился глубже и мягче, и год от года сияние его становилось все более великолепным. Стивен с детства любила это место, и теперь неосознанно пришла сюда в поисках утешения, но его красота только добавляла ей грусти, ведь красота способна ранить, как обоюдоострый меч. Она не могла отозваться на этот покой, ведь она не могла заглушить то, что происходило в ее душе, чтобы и в ней настал покой.

Она думала: «Я никогда больше не разделю этот великий покой, всегда буду за пределами этой тишины – там, где будет абсолютная тишина и покой, я всегда буду в стороне». И, как будто эти слова были пророческими, она содрогнулась.

А потом лебедь взял и громко зашипел на нее, просто чтобы показать, что он настоящий отец. «Питер, – упрекнула она его, – я не причиню зла твоим детям; разве ты не доверяешь мне? Я же кормила тебя всю прошедшую зиму!» Но Питер явно не мог доверять ей, он позвал криком свою подругу, которая показалась из-за кустов и тоже зашипела, хлопая сильными сердитыми крыльями, что означало: «Убирайся отсюда, Стивен, неуклюжее, нескладное, нелепое создание; ты разрушаешь гнезда, ты смущаешь молодежь, ты огромное бескрылое пятно, которое портит такое прекрасное утро!» И вместе они зашипели: «Убирайся отсюда, Стивен!» И Стивен оставила их заботиться о своих птенцах.

Вспомнив о Рафтери, она пошла к конюшне, где все было в смятении и суете. Старый Вильямс вышел на тропу войны; он ругался:

– Пропади ты пропадом, парень, что ты творишь? Принимайся за работу! Шевелись-ка, взнуздай двух лошадей и не забудь наколенники – а этому ведру здесь не место, и венику тоже! Что, Джим отвел чалую к кузнецу? Господи Боже, ну почему не отвел? У нее подковы уже тоньше бумаги! Эй, Джим, сколько ты еще будешь плевать на мои приказы? Что, парень, эти две лошади готовы? Ну так давай, выводи! И не нужно тебе никакое седло, ведь седло им ссадины натрет!

Лоснящихся, красивых охотничьих лошадей выводили в попонах – ведь ранней весной по утрам было еще довольно зябко – и среди них шел Рафтери, стройный и норовистый; он был в капюшоне, и его глаза выглядывали наружу, яркие, как глаза сокола, из двух изящно обрамленных глазниц. Еще из двух отверстий наверху его колпака высовывались его маленькие острые уши, которые теперь прядали от возбуждения.

– Стой смирно! – взревел Вильямс. – Чего это тебе взбрело? Быстро, укороти ему сбрую, тебе тут не цирк, – и, завидев Стивен: – Прощенья просим, мисс Стивен, но это же чистое преступление – не подвести этого коня ближе, и я места себе не нахожу, пока он тут пляшет!

Они стояли, наблюдая, как Рафтери перескакивает через изгородь, потом старый Вильямс мягко сказал:

– Прямо чудо он у нас – лет пятьдесят уже я работаю в конюшне, и ни одного коня не любил так, как Рафтери. Но он не простой конь, он, видно, христианин, не хуже многих из тех, кого я знавал…

И Стивен ответила:

– Может быть, он поэт, как его тезка; я думаю, если бы он умел писать, то писал бы стихи. Говорят, все ирландцы в душе поэты, так что, возможно, они передают этот дар и своим лошадям.

Оба улыбнулись, каждый слегка смущенно, но в глазах их оставалась большая дружба, которая продолжалась годами и которую скрепил Рафтери, ведь они любили его – и неудивительно, ведь никогда прежде такой отважный и учтивый скакун не выходил из конюшни.

– Ну ладно, – вздохнул Вильямс, – старый я уже становлюсь, да и Рафтери тоже, ему уж одиннадцать скоро, но у него это еще не засело в костях, как у меня – кости у меня страшно ломило в эту зиму.

Она еще немного постояла, утешая Вильямса, потом медленно пошла в дом. «Бедный Вильямс,  – думала она, – он стареет, но, слава Богу, с Рафтери ничего плохого нет».

Дом лежал в лучах света, как будто греясь на солнцепеке. Запрокинув голову, она стояла глаза в глаза с домом, и представляла, что Мортон думает о ней, ведь его окна, казалось, манили, приглашали: «Иди домой, иди домой, заходи скорее, Стивен!» И на их речь она отвечала: «Я иду», и ускоряла свои медленные шаги, бежала бегом, отвечая на это сострадание и доброту. Да, она вбежала бегом через тяжелые белые двери к полукруглому окну над дверью, вверх по лестнице из коридора, в котором висели смешные старые портреты Гордонов, тех, что давно умерли, но все еще чудесным образом жили, поскольку их труды создали уют Мортона; поскольку их любовь порождала детей, от отца к сыну – от отца к сыну, вплоть до пришествия Стивен.

0

8

2

Тем вечером она вошла в кабинет отца, и когда он поднял глаза, она подумала, что он ждал ее. Она сказала:

– Я хочу поговорить с тобой, отец.

И он ответил:

– Я знаю. Сядь поближе, Стивен.

Он закрылся от света длинной тонкой рукой, чтобы она не могла видеть выражения на его лице, но ей казалось, что он хорошо знает, почему она пришла к нему в кабинет. И вот она рассказала ему о Мартине, рассказала все, что случилось, не опуская ни одной подробности, ничего не утаивая. Она открыто горевала из-за друга, что подвел ее, и из-за себя, что подвела того, кто ее любил – и сэр Филип слушал в полной тишине.

После того, как она рассказала все, она набралась смелости и задала свой вопрос:

– Может быть, я какая-то странная, отец? Почему я чувствую все это по отношению к Мартину?

Вот это и случилось. Его как будто ударили в сердце. Рука, прикрывавшая его бледное лицо, дрогнула, потому что он почувствовал, как содрогнулась его душа. Его душа шарахнулась назад, забилась подальше в его тело и не смела взглянуть на Стивен.

Она ждала, потом еще раз спросила:

– Отец, со мной что-нибудь не так? Я вспоминаю, когда я была ребенком, то никогда не была похожа на других детей…

В ее голосе слышалось чувство вины, неуверенность, и он знал, что слезы наворачиваются ей на глаза, знал, что если он поднимет взгляд, то увидит, как дрожат ее губы, и как некрасивы ее воспаленные от слез веки. Его чресла изнывали от жалости к их плоду – нестерпимая боль, невыносимая жалость. Он был в страхе, он превратился в труса из-за своей жалости, так же, как когда-то перед ее матерью. Милосердный Боже! Как может мужчина ответить на такой вопрос? Что он может ей сказать, он, ее отец? Он сидел, в душе желая упасть перед ней на колени: «О, Стивен, мое дитя, моя маленькая, маленькая Стивен!» Потому что ему, охваченному жалостью, она казалась маленькой, совсем беспомощной – он вспоминал ее младенческие ручонки, такие крохотные, такие розовые, с маленькими красивыми ноготками – он играл с ними, восклицал, изумленный их идеальной аккуратностью: «О, Стивен, моя маленькая, маленькая Стивен!» Он хотел крикнуть Богу: «Ты изувечил мою Стивен! Что я сделал, что сделал мой отец, или отец моего отца, или отец его отца? До третьего и четвертого рода…» А Стивен ждала его ответа. Тогда сэр Филип поднес к своим губам чашу, чтобы испить до дна отраву лжи: «Я не расскажу ей. Ты не можешь об этом просить – есть такое, о чем не должен просить даже Бог».

И вот он повернулся к ней, чтобы оказаться лицом к лицу; улыбаясь ей, он без запинки солгал:

– Милая моя, не глупи. Никакая ты не странная. Однажды ты встретишь мужчину, которого сможешь полюбить. И даже если нет, то что с того, Стивен? Выйти замуж – это не единственное, что может сделать женщина. Я в последнее время думал о том, как ты пишешь, и я собираюсь отпустить тебя учиться в Оксфорд; но пока что ты не должна увлекаться глупыми фантазиями, это никуда не годится – и это совсем на тебя не похоже, Стивен. – Она смотрела прямо на него, и он поскорее отвернулся: – Я занят, милая, теперь оставь меня, – голос его дрогнул.

– Спасибо тебе, – сказала она, тихо и просто. – Я чувствовала, что надо спросить у тебя о Мартине…

3

После того, как она ушла, он сидел один, и ложь все еще горчила на его губах, пока он сидел там, и он закрывал лицо из-за своего стыда, но плакал из-за своей любви.

Глава тринадцатая

1

Сплетни разрослись после исчезновения Мартина, и миссис Энтрим внесла в них немалый вклад, принимая умудренный и загадочный вид, когда упоминалось имя Стивен. Все чувствовали глубочайшее огорчение. Они уже были готовы приветствовать девушку как одну из своих, а теперь это странное событие – они чувствовали себя глупыми, что, в свою очередь, делало их сердитыми. Весенние собрания охотников были наполнены молчаливым неодобрением – такие приятные люди, как молодой Холлэм, просто так не сбегают; и какой скандал, если эти двое не были помолвлены – они же все время вместе гуляли по окрестностям! Это молчаливое неодобрение распространялось на сэра Филипа, а через него – на Анну, ведь они слишком много позволяли Стивен; мать должна как следует приглядывать за своей дочерью, но этой Стивен всегда предоставлялось слишком много свободы. Несомненно, это все из-за того, что она сидит в мужском седле, фехтует и занимается подобными глупостями; когда она встретила мужчину, то закусила удила и вела себя самым шокирующим образом! Конечно же, если бы между ними была помолвка, как у людей… но ничего подобного явно не было. Люди удивлялись, вспоминая, какую терпимость, какую широту взглядов они проявляли. Эта из ряда вон выходящая девушка всегда была странной, и теперь казалась странной как никогда. Мало слов говорилось в ее присутствии, которые могли оскорбить, и все же Стивен хорошо знала, что расположение ее соседей было только мимолетным и всецело зависело от Мартина. Это он поднял ее статус среди них – он, чужой, даже не связанный с их графством. Все они решили, что она собирается выйти замуж за Мартина, и это сразу заставило их стать приветливыми и дружелюбными; и Стивен чувствовала внезапную глубокую потребность в том, чтобы ее привечали, и в душе желала, чтобы она могла выйти замуж за Мартина.

Самое странное – то, что она в чем-то понимала соседей и была слишком справедливой, чтобы их осуждать; действительно, если бы не произвол природы, она могла бы стать такой же, как они – растить детей, вести дом, прилежно и заботливо оберегать пастбища. В Стивен было очень мало от первопроходца, несмотря на ее недавнюю тягу к лесам. Она принадлежала почве и плодородию Мортона, его пастбищам и конюшням, его фермам и скоту, его тихим и джентльменским традициям, достоинству и гордости, старинному дому из красного кирпича, лишенного всякого стремления выставить себя напоказ. Вот чему она принадлежала и принадлежала бы всегда, по праву ушедших поколений Гордонов, чьи мысли обустроили уют Мортона и чьи тела участвовали в том, чтобы Стивен появилась на свет. Да, она принадлежала к ним, этим ушедшим людям; они могли презрительно отвергать ее, ведь они были сильными и растили сыновей – они могли глядеть на нее с небес сверху вниз, нахмурив брови, и говорить: «Мы целиком и полностью отказываемся признавать это странное создание по имени Стивен». Но все же они не могли выцедить из нее кровь, а ее кровь была и их кровью, поэтому никак они не могли полностью избавиться от нее, а она от них – их соединяли узы крови.

Но сэр Филип, еще один их потомок, находил мало оправданий для своих придирчивых соседей. Он много любил и потому должен был много страдать, иногда терзая себя упреками. И теперь, когда они со Стивен были на охоте, он оберегал ее, взволнованный и настороженный, чтобы ни малейшая случайность не могла расстроить ее, чтобы она ни на минуту не почувствовала себя одинокой. Когда собаки останавливались, и охотники собиралась вместе, он шутил, чтобы позабавить дочь, изо всех сил выдумывая неудачные шуточки, чтобы люди видели, что Стивен смеется.

Иногда он мог прошептать: «Давай-ка зададим им гонку, Стивен, твой молодой жеребчик любит препятствия – я же знаю, ты не повредишь ему колени, так что лети вперед, и поглядим, как они тебя догонят!» И поскольку ее действительно редко могли догнать, его измученное сердце ощущало мимолетное удовольствие.

И все же люди ворчали даже из-за этих триумфов, показывающих, что девушка превосходно держится в седле: «Всякий мог бы это проделать на такой лошади», – тихо говорили они, когда Стивен не слышала.

Но маленький полковник Энтрим, который не всегда бывал добродушным, отвечал, если слышал их: «Нет, черт возьми, это из-за того, как она держится в седле. Девочка умеет держаться в седле, вот в чем дело; а вот кое-кто другой…» – и тут он отпускал на волю поток сквернословия: «Если бы кое-кто из тех остолопов, которых я знаю, умел держаться в седле, как Стивен, нам бы меньше, прах побери, приходилось платить фермерам за потраву!» И много чего еще он говорил в том же духе, уснащая каждое предложение звучными ругательствами – величайший сквернослов среди землевладельцев всех Британских островов, вот кто он был, этот маленький полковник Энтрим.

Да, но ему нравилась прекрасная наездница, и он сыпал проклятиями в знак одобрения. Даже в присутствии епископа однажды на охоте он не уследил за своим языком; он вдохновенно ругался перед самим епископом, показывая на Стивен. Такой нелепый маленький человек, затюканный женой – в своем доме ему вряд ли разрешалось помянуть черта. Ему никогда не позволялось закурить сигару за пределами своего темного, неприветливого кабинета. Он не мог разводить канареек, которых любил, потому что, как заявила миссис Энтрим, из-за них заводятся мыши; он не мог держать в доме собаку, и спортивный еженедельник тоже был под запретом из-за Вайолет. Его вкусы в искусстве были под строгой цензурой, вплоть до стенок его ватерклозета, где не могло висеть ничего, кроме семейной фотографии с детьми, снятой около шестнадцати лет назад.

По воскресеньям он сидел на неудобной церковной скамье, пока его жена пела псалмы своим пронзительным павлиньим голосом. «Приидите, воспоем Господу», – выводила она, как будто от всей души радовалась собственному спасению. Все это и многое другое приходилось ему терпеть, так что жизнь его проходила в сплошном терпении – если бы не эти памятные дни охоты, он, должно быть, от скуки стал бы меланхоликом. Но в эти дни, когда он действительно оказывался мастером своего дела, оживлялась его малокровная мужественность, и в эти дни он говорил простым английским языком, потому что некий глубоко засевший комплекс подсказывал ему, что так надо – грубая, прямая, взрывчатая речь, с воодушевлением, иногда с полным самозабвением, особенно если ему случалось вспомнить о миссис Энтрим – тогда он ругался с совершенным самозабвением.

Но его ругань теперь не могла спасти от соседей Стивен, ничто не могло это сделать с тех пор, как Мартин уехал – ведь, сами того не зная, они опасались ее; это опасение возбуждало их враждебность. Они инстинктивно чувствовали, что она стоит вне законов, и их задача была схожа с задачей полиции.

2

В своей просторной, такой гармоничной гостиной сидела Анна, с сильно уязвленной гордостью, в страхе перед тонко завуалированными вопросами соседей, в страхе перед зловещим молчанием мужа. И прежняя неприязнь, которую она чувствовала к своему ребенку, возвращалась к ней, как нечистый дух, собиравший вокруг себя семь еще более злых духов, поэтому теперь ей было хуже, чем раньше, и иногда ей приходилось отворачивать взгляд от Стивен.

Из-за этих мучений она стала менее тактичной с мужем, и теперь вечно преследовала его вопросами:

– Но почему ты не можешь рассказать мне, Филип, что тебе сказала Стивен, когда тем вечером пришла к тебе в кабинет?

И он, изо всех сил стараясь быть терпеливым, отвечал:

– Она сказала, что не может полюбить Мартина. Это не преступление. Оставь ребенка в покое, Анна, она и так достаточно несчастна; почему бы не оставить ее в покое? – и он спешил сменить тему.

Но Анна не могла оставить Стивен в покое, никак не могла прекратить расспрашивать о Мартине. Она разговаривала с девушкой, пока та не заливалась краской; и, видя это, сэр Филип мрачно хмурился, а наедине с женой в спальне часто сердито упрекал ее:

– Это жестоко, это отвратительно жестоко с твоей стороны, Анна. Почему, Бога ради, ты все время изводишь Стивен?

Напряженные нервы Анны сжимались до предела, и она тоже отвечала сердито.

Однажды ночью он резко сказал:

– Стивен не выйдет замуж – я не хочу, чтобы она выходила замуж; это принесет лишь беду.

На это Анна разразилась сердитыми возражениями. Почему это Стивен не должна выходить замуж? Анна пожелала бы ей выйти замуж. Что же он, сошел с ума? И что значит – принесет беду? Ни одна женщина не может жить полной жизнью, если не выйдет замуж – какая тут может быть беда? Он хмурился и отказывался отвечать. Стивен, говорил он, должна пойти в Оксфорд. Он решил дать ребенку хорошее образование, однажды из нее выйдет прекрасная писательница. Выйти замуж – это не единственное, что может сделать женщина. Вот, к примеру, Паддл; она училась в Оксфорде, и она стала уравновешенным, разумным созданием, достойным восхищения. На следующий год он пошлет Стивен в Оксфорд. Анна насмехалась над ним: вот именно, Паддл! Таков результат всего этого образования – одинокая и несчастная старая дева средних лет. Анна не хотела такой жизни для своей дочери.

И она говорила:

– Жаль, что ты не можешь быть честным, Филип, и не говоришь мне, что было сказано тем вечером в твоем кабинете. Я чувствую, ты что-то скрываешь от меня – такое поведение совсем не похоже на Мартина; должно быть, ты что-то не рассказал мне, о том, что заставило его уехать, даже не оставив письма…

Он вспыхивал гневом, потому что чувствовал свою вину:

– Мне нет никакого дела до Мартина! – запальчиво говорил он. – Мне есть дело только до Стивен, и она пойдет в Оксфорд на следующий год; она мой ребенок, так же как и твой, Анна!

Тогда самообладание вдруг оставляло Анну, и она приоткрывала перед ним свою измученную душу; все, что лежало несказанным между ними, она облекала перед ним в грубые, безобразные слова:

– Тебе и до меня нет никакого дела! Вы со Стивен объединились против меня, и уже много лет! – изумляясь сама себе, она все же продолжала: – Вы со Стивен… да, я это видела годами – ты и Стивен!

Он глядел на нее, и во взгляде его было предостережение, но она все говорила, как в бреду:

– Я вижу это уже много лет, это так жестоко; она отняла тебя у меня, мое собственное дитя… это неслыханная жестокость!

– Да, это жестокость – но не Стивен жестока, а ты, Анна; ты никогда в жизни не любила своего собственного ребенка. 

Безобразные, унизительные, ужасные слова полуправды; и он знал правду, но не смел ее выговорить. Сознавать себя трусом – это вредно для души, и это заставляет ее искать убежища в яростных словах.

– Да, ты, мать Стивен, преследуешь ее, ты мучаешь ее; я иногда думаю, что ты ее ненавидишь!

– Филип… о Господи!

– Да, я считаю, что ты ее ненавидишь; но будь осторожна, Анна, ненависть порождает ненависть, и помни, что я встану на защиту своего ребенка – если ты ненавидишь ее, то тебе придется ненавидеть и меня; она мое дитя. Я не позволю ей остаться один на один с твоей ненавистью.

Безобразные, унизительные, ужасные слова полуправды. Их сердца страдали, пока с их губ срывались обвинения. Их сердца обливались слезами, пока глаза оставались сухими и обвиняющими, глядя с враждебностью и гневом. Глубокой ночью они обвиняли друг друга, а ведь никогда они не ссорились всерьез; и что-то очень похожее на ту ненависть, о которой он говорил, охватывало их, как огонь, который иногда обжигал их.

– Стивен, мое собственное дитя – и она встала между нами!

– Это ты заставила ее встать между нами, Анна.

Безумие! Они были так преданно влюблены, и эта любовь породила их ребенка. Они знали, что это безумие, и все же цеплялись за него, а гнев выкапывал в них глубокие каналы, чтобы в будущем ему было удобнее течь по ним. Они не могли простить друг друга и не могли заснуть, потому что ни один не мог спать, пока другой не простил бы его, и ненависть, которая охватывала их в эти минуты, тонула в слезах, что проливали их сердца.

3

Как некая злобная и плодовитая тварь, эта первая ссора породила другие, и покой в Мортоне разлетелся на части. Дом, казалось, оплакивал его и уходил в себя, так что Стивен напрасно искала его дух. «Мортон, – шептала она, – где ты, Мортон? Я должна найти тебя снова, ты так нужен мне».

Ведь теперь Стивен знала причину их ссор, и она узнавала теперь эту тень, что проползла между ними в Рождество, и, зная это, она протягивала руки к Мортону, ища успокоения: «Где ты, мой Мортон? Ты нужен мне».

Паддл, маленькая серая женщина-шкатулка из классной комнаты, стала мрачной и очень сердитой; она сердилась на Анну за то, как она обращалась со Стивен, но даже больше сердилась на сэра Филипа, который, как она подозревала, знал всю правду и все еще скрывал эту правду от Анны.

Стивен, бывало, сидела за столом, обхватив голову руками:

– Ох, Паддл, это все из-за меня; я встала между ними, а ведь они – все, что у меня есть, единственное, что у меня есть хорошего… Я не могу этого вынести... как случилось, что я встала между ними?

И Паддл заливалась краской от гнева и воспоминаний, когда ее память ускользала назад, на много лет назад, к старым горестям, старым несчастьям, давно и благопристойно похороненным, которые теперь были вытащены на свет из-за этой несчастной Стивен. Она снова проживала те годы, когда ее душа плакала, не устояв перед чужой несправедливостью.

Хмуро поглядывая на свою ученицу, она сурово заговаривала с ней:

– Не будь глупой, Стивен. Где твои мозги, где твой характер? Оставь в покое свою голову и займись-ка латынью. Господи, деточка, у тебя в жизни будет кое-что и потруднее – жизнь не сплошные пряники, уверяю тебя. Теперь соберись, и давай займемся латынью. Помни, что тебе скоро поступать в Оксфорд. 

Но через некоторое время она похлопывала девушку по плечу и говорила довольно  ворчливо:

– Я не сержусь на тебя, Стивен – я ведь понимаю тебя, милая, правда, –  но все равно необходимо, чтобы ты воспитывала в себе характер. Ты слишком чувствительна, деточка, а те, кто чувствителен, страдают; я не хочу, чтобы ты страдала, вот и все. Пойдем-ка на прогулку, хватит на сегодня латыни, и давай сходим на луга, пройдемся по ним до Аптона.

Стивен цеплялась за эту маленькую женщину-шкатулку, как утопающий цепляется за соломинку. Даже суровость Паддл каким-то образом утешала – она казалась такой конкретной, ей можно было довериться, положиться на нее, и их дружба, которая расцвела, как зеленое лавровое деревце, стала прочнее и значительно крепче. И, разумеется, обе они нуждались в этой дружбе, потому что теперь в Мортоне мало было счастья; сэр Филип и Анна были глубоко несчастны – и чувствовали себя униженными из-за этих ссор.

Сэр Филип думал: «Я должен рассказать ей правду, рассказать то, что я считаю правдой о Стивен». Он отправлялся искать жену, но, найдя ее, оставался на месте, не в силах сказать ни слова, и глаза его были переполнены жалостью.

Однажды Анна вдруг разрыдалась, безо всяких причин, лишь потому, что она ощутила его огромную жалость. Не зная и не заботясь о том, почему он жалел ее, она плакала, и все, что он мог поделать – утешать ее.

Они сжимали друг друга в объятиях, как раскаявшиеся дети.

– Анна, прости меня.

– Это ты прости меня, Филип…

Потому что в промежутках между ссорами они иногда, как дети, наивно просили друг у друга прощения.

Решимость сэра Филипа слабела и угасала, когда он поцелуями стирал слезы с ее бедных воспаленных глаз. Он думал: «Завтра… завтра я все ей расскажу – сегодня я не могу ее сделать еще более несчастной».

И так уплывали недели, и он все еще ничего не говорил; пришло и ушло лето, уступив место осени. Еще одно Рождество пришло в Мортон, и сэр Филип все еще ничего не рассказал.

Глава четырнадцатая

1

Пришел февраль и принес с собой снежную бурю, самую сильную за много лет. Холмы лежали, укутанные белизной, и долины у подножия холмов, и просторные сады Мортона – все, на что хватало глаза, стало белым-бело. Озера замерзли, и ветки буков были словно увешаны хрусталем, а блестящий ковер из листьев щетинился и трещал под ногами – единственный звук среди стылой тишины этого места, которое всегда было наполнено тишиной. Питер, надменный лебедь, стал дружелюбным, и он с семьей теперь приветствовали Стивен, которая кормила их каждый день, утром и вечером, и они были рады воспользоваться ее щедротами. На лужайке Анна повесила кормушку для птиц с дробленым салом, семечками и горками хлебных крошек; а в конюшнях старый Вильямс расстилал солому широкими кругами, чтобы на ней разминались лошади, которые не могли выходить за пределы двора, такими трудными стали дороги вокруг Мортона.

Сады покойно лежали под снегом, нетронутые и непотревоженные. Только один их обитатель чувствовал тревогу, и это был древний кедр с огромными сучьями, потому что от тяжести снега его ветки болели – они были хрупкими, как кости старика; вот почему тревожился старый кедр. Но он не мог ни выплакать, ни стряхнуть свою муку; нет, он мог лишь терпеливо выносить ее, надеясь, что Анна заметит его беду, ведь она сидела в его тени одно лето за другим – так, как много лет назад она сидела в его тени, мечтая о сыне, которого принесет своему супругу. И Анна однажды утром заметила его беду, и позвала сэра Филипа, а тот поспешил из кабинета.

Она сказала:

– Посмотри, Филип! Мне страшно за мой кедр – ему так тяжело, я за него тревожусь.

Тогда сэр Филип послал в Аптон за цепью и за крепкими подставками из фетра, чтобы поддерживать ветви; и он сам командовал садовниками, пока они забирались на дерево и стряхивали снег; сам приглядывал за тем, как они размещали фетровые подставки, чтобы не повредить ветви. Ведь он любил Анну, а Анна любила кедр, и потому он стоял под ним, командуя садовниками.

Вдруг раздался внезапный, ужасный, разрывающийся звук.

– Сэр, берегитесь! Сэр Филип, берегитесь, он ломается!

Треск – и тишина, ужасная тишина, еще страшнее, чем этот звук.

– Сэр Филип! Ох, Господи, ему грудь придавило! Прямо на грудь ему упал – какой здоровый сук! Кто-нибудь, бегите за доктором! Надо скорее послать за доктором Эвансом. Господи Боже, у него кровь изо рта идет, ему прямо в грудь попало... кто-нибудь, пошлите же за доктором!

Серьезный и степенный голос мистера Хопкинса:

– Тихо, Томас, не стоит терять голову. Роберт, скорей беги в конюшню и скажи Бертону, чтобы ехал за доктором на машине. А ты, Томас, дай мне руку, вместе поднимем этот сук – еще – справа чуть опусти, теперь вверх! Вот так, еще правее, теперь давай, потихоньку, потихоньку... поднимай!

Сэр Филип лежал на снегу, застывший, и кровь медленно сочилась из его губ. Он казался чудовищно высоким, когда лежал посреди этой белизны, очень прямо, вытянув длинные ноги, и Томас глупо сказал:

– Какой же он здоровый – никогда раньше не замечал…

И вот кто-то уже бежал, скользя по снегу, задыхаясь, спотыкаясь, совершая нелепые скачки – старый Вильямс, без шляпы и в одной рубашке, и на бегу он кричал: «Хозяин, хозяин!» Нелепыми скачками он двигался по скользкому снегу: «Хозяин, ох, хозяин!»

Нашли плетеную изгородь и с пугающей осторожностью на нее положили хозяина Мортона, с пугающей медлительностью потащили ее через луг, к дверям дома, которые сам сэр Филип совсем недавно оставил открытыми.

Его медленно внесли в гостиную, и еще медленнее раскрылись его усталые глаза, и он прошептал:

– Где Стивен? Мне нужна она… мое дитя…

И старый Вильямс сипло прошептал:

– Она идет уже, хозяин, вот уже идет по лестнице; она здесь, сэр Филип.

Тогда сэр Филип попытался двинуться и заговорил довольно громко:

– Стивен! Где ты, ты мне нужна, дитя мое…

Она подошла к нему, не сказав не слова, но она думала: «Он умирает – мой отец умирает».

И она взяла его большую ладонь в свою и погладила, но все еще ничего не говорила, потому что, когда любишь, то что можно сказать, когда тот, кого ты любишь, лежит при смерти? Он посмотрел на нее умоляющими глазами, как собака, которая ничего не может сказать, но молит о прощении. И она знала, что его глаза молят о прощении за что-то, выходящее за пределы ее несчастного разума; поэтому она кивнула и просто продолжала гладить его руку.

Мистер Хопкинс тихо спросил:

– Куда мы его положим?

И так же тихо Стивен ответила:

– В кабинет.

Тогда она первой пошла в кабинет, твердым шагом, как будто ничего не случилось, как будто там сидел в кресле ее отец и читал книгу. Но она все время думала: «Мой отец умирает…» Одна эта мысль казалась нереальной, преждевременной. Казалось, это думает кто-то другой, о чем-то нереальном, ни с чем не сообразном. Но, когда его положили в кабинете, она слышала собственный голос, отдающий приказания:

– Скажите, чтобы мисс Паддлтон сейчас же шла к маме и осторожно рассказала ей новости – я останусь с сэром Филипом. Кто-нибудь из вас, пожалуйста, пришлите ко мне горничную с губкой, полотенцами и тазом холодной воды. Что, Бертон поехал за доктором Эвансом? Это правильно. Теперь, прошу вас, идите наверх и принесите матрас, можно тот, что в голубой комнате – и поскорее. Принесите одеяла и пару подушек, и, может быть, понадобится немного бренди.

Они побежали исполнять ее приказы, и вот уже она помогала поднимать его на матрас. Он слегка застонал, потом улыбнулся, ощутив ее сильные руки. Она утирала кровь с его губ, и ее пальцы были в крови; она смотрела на них, но без понимания – это не могли быть ее пальцы; как ее мысли, они, наверное, принадлежали кому-то другому. Но теперь его взгляд стал беспокойным – он кого-то искал, он искал ее мать.

– Вы рассказали мисс Паддлтон, Вильямс? – шепнула она; тот кивнул. Тогда она сказала:

– Мама идет, папа; полежи тихо, – ее голос был мягко убедительным, как будто она говорила с маленьким страдающим ребенком. – Мама уже идет, полежи тихонько.

И она пришла – она была не в силах поверить, но глаза ее расширились от ужаса.

– Филип, ох, Филип! – Она опустилась на пол рядом с ним и прижалась побледневшим лицом к его лицу на подушке.  – Милый, мой милый… как тебе больно… расскажи мне, где у тебя болит, расскажи, любовь моя. Сук сломался… это из-за снега – он упал на тебя, Филип...  постарайся мне рассказать, любовь моя, где сильнее всего болит.

Стивен сделала жест слугам, и они медленно вышли, склонив головы, ведь сэр Филип был им хорошим другом; они любили его, каждый по-своему, насколько каждый был способен любить.

И  оставался только этот ужасный голос – ужасный, потому что он не был похож на голос Анны, он был монотонным, только задавал вопрос, все задавал один и тот же вопрос: «Расскажи, где болит, любовь моя».

Но сэр Филипп боролся с болью, напряженной, неодолимой, обезоруживающей болью. Он лежал молча, не отвечая Анне.

А она упрашивала его, вспоминая нежные слова своей родины:

– Ты у меня такой пригожий, – шептала она, – а в глазах твоих Господень свет, – но он лежал и не мог ничего ответить.

Она, казалось, совсем забыла о присутствии Стивен, и говорила так, как говорят друг с другом влюбленные – глупо, нежно, изобретая ласковые имена друг для друга, как все влюбленные. И, глядя на них, Стивен была свидетелем великого чуда, потому что он открыл глаза, и его глаза встретились с глазами ее матери, и, казалось, свет озарил эти горестные лица, преображая их торжеством и любовью – так эти двое зажгли для своего ребенка маяк в долине смертной тени.

2

Доктор прибыл только во второй половине дня; он весь день провел в разъездах, а дороги были трудными. Он приехал, как только получил новости, как только машина, покрытая снегом, смогла довезти его. Он сделал все, что мог, но этого было очень мало, потому что сэр Филип был в сознании и хотел оставаться в сознании; он не позволял облегчить свою боль наркотическими средствами. Он был способен говорить, очень медленно:

– Нет… только не это… я хочу… сказать… кое-что важное. Не надо лекарств… я знаю, я… умираю, Эванс.

Доктор поправил съехавшие подушки, потом, обернувшись к Стивен, прошептал ей:

– Присмотрите за вашей матерью. Мне кажется, он отходит – это долго не продлится. Я буду ждать в соседней комнате. Если я буду нужен, только позовите.

– Спасибо, – ответила она. – Если будете нужны, я вас позову.

Так сэр Филип расплачивался до последней монеты, платил огромной физической стойкостью за грехи своего беспокойного, сострадательного сердца; он собрал все свои убывающие силы, чтобы сделать огромное, ужасное усилие:

– Анна… послушай… это про Стивен, – они держались за руки. – Стивен… наше дитя… она, она… Стивен – она… не такая…

Его голова резко упала и застыла на груди Анны.

Стивен отпустила руку, которую держала, потому что Анна наклонилась, целуя его в губы, отчаянно и страстно целуя его в губы, как будто затем, чтобы снова вдохнуть жизнь в его тело. И никто не должен был стать свидетелем этому, кроме Бога – Бога смерти и недугов, но также и Бога любви. Отвернувшись, она потихоньку выбралась из кабинета, в котором уже темнело, оставив их в темноте наедине, наедине с их бессмертной преданностью друг другу – рука в руке, живая и неживой.

КНИГА ВТОРАЯ

Глава пятнадцатая

1

Смерть сэра Филипа лишила его ребенка трех вещей: содружества умов, порожденного подлинным взаимопониманием, крепкого барьера между ней и остальным миром, и прежде всего любви – той преданной любви, которая могла бы вынести что угодно ради Стивен, чтобы уберечь ее от страданий.

Стивен, опомнившись от милосердного отупения, которое связано с шоком, и встав лицом к лицу со своим первым глубоким горем, была совершенно обескуражена, как ребенок, который потерялся в толпе, выпустив руку, что всегда вела его. Думая о своем отце, она понимала, какой опорой был для нее этот глубоко добрый человек, как она была уверена в его постоянной защите, до какой степени она принимала эту защиту как должное. И так, вместе с постоянным горем, вместе с тоской по нему, не покидавшей Стивен, к ней пришло знание о том, что такое подлинное одиночество. Она удивлялась, вспоминая, сколько раз она считала себя одинокой, когда ей стоило лишь протянуть руку, и она могла дотронуться до него, стоило сказать слово, и она могла услышать его голос, стоило поднять глаза, и она могла увидеть его перед собой. И теперь она познала отчаяние, что приносят мелочи, бесконечную боль, что причиняют неодушевленные предметы, которые остаются после людей – книга, поношенная одежда, недописанное письмо, любимое кресло.

Она думала: «Они остаются… они ничего не значат, и все-таки они остаются» – и прикасаться к ним было мучительно, но все же ей то и дело нужно было прикасаться к ним. «Как странно, это старое кресло пережило его, всего лишь старое кресло…» И, трогая царапины на его коже, вмятину на спинке, куда прислонялась голова отца, она ненавидела эту неодушевленную вещь, за то, что она пережила его, а может быть, любила ее, и обнаруживала, что плачет.

Мортон стал местом воспоминаний, которые смыкались вокруг нее и удерживали в хватке памяти. Это было больно, но теперь как никогда она обожала Мортон, каждый его камень, каждую травинку на его лугах. Она представляла, что он тоже горюет по его отцу и утешает ее. Ради Мортона время должно было идти дальше, все эти мелкие задачи должны были выполняться как следует. Иногда она могла удивляться, зачем это все нужно, ее наполняло мимолетное чувство протеста, но потом она думала о своем доме как о живом существе, зависимом от нее и от ее матери, и протест угасал в ней.

Она серьезно выслушала адвоката из Лондона:

– Дом отходит к вашей матери до окончания ее жизни, – сказал он ей, – по ее смерти, разумеется, он станет вашим, мисс Гордон. Но ваш отец сделал отдельное распоряжение; когда вам исполнится двадцать один, то есть примерно через два года, вы унаследуете довольно внушительный доход.

Она спросила:

– После этого останется достаточно денег для Мортона?

– Более чем достаточно, – с улыбкой заверил он ее.

В тихом старом доме царили дисциплина и порядок, смерть пришла и ушла, но они оставались. Как поношенная одежда и любимое кресло, дисциплина и порядок пережили великую перемену, по временам заполняя пустоту комнат странным чувством нереальности, небывалым, обескураживающим сомнением в том, что реальнее – жизнь или смерть. Слуги мыли, подметали и вытирали пыль. Из Мэлверна раз в неделю приходил молодой часовщик и ставил часы с большой аккуратностью и точностью, так, что, когда он уходил, все часы звенели вместе – довольно торопливо, как будто их подгоняла огромная важность времени. Паддл вела каталог книг и составляла списки продуктов для кухарки. Высокий помощник лакея оттирал окна – переливающееся окно, которое выходило на лужайки, и полукруглое окно над дверью. Работа в саду продолжалась своим чередом. Садовники подрезали деревья, рыхлили землю и усердно производили посадки. Весна вошла в силу, к радости кукушек, деревья зацвели, и под окнами кабинета сэра Филиппа сияли клумбы старомодных одиноких тюльпанов, которые он любил больше всего. Согласно обычаю были посажены луковицы, и теперь, тоже согласно обычаю, на этом месте росли тюльпаны. В стойлах охотничьи лошади перешли с соломы на траву, а потолки и стены были выбелены свежей краской. Вильямс съездил в Аптон, чтобы купить кожаную ленту, которую теперь переплетали косичками конюхи; а снаружи, в загоне под буками, две кобылы родили крепких жеребят – все в Мортоне шло своим чередом.

Но Анна, слово которой теперь стало непреложным законом, была одной из тех, кто покончил с улыбками; тихая, выносливая, убитая горем женщина с терпеливым, выжидающим выражением в глазах. Она была мягкой со Стивен, но очень отстраненной; в этот час великой беды их все еще разделяла невидимая коварная преграда. Но Стивен все больше и больше цеплялась за Мортон; она забросила всякие мысли об Оксфорде. Напрасно Паддл пыталась протестовать, напрасно она каждый день напоминала своей ученице, что сэр Филип всей душой желал бы, чтобы она уехала; без толку, потому что Стивен всегда отвечала:

– Мортон нуждается во мне; отец хотел бы, чтобы я осталась, ведь он учил меня любить его.

И Паддл была беспомощна. Что она могла сделать, связанная заговором молчания? Она не смела объясниться с девушкой, не смела сказать: «Ради твоего же блага ты должна уехать в Оксфорд, тебе понадобится все оружие, которое способен дать тебе свой ум; такой, как ты, следует вооружиться как можно лучше», – ведь тогда Стивен, конечно же, начнет задавать вопросы, и само доверенное положение запретит ее учительнице отвечать на эти вопросы.

Паддл чувствовала, что ее выводит из себя этот намеренный эгоистичный заговор молчания, созданный хитрым старым миром-страусом ради его благополучия и удобства. Мир прятал голову в песке условностей, чтобы, не видя ничего, избежать Правды. Он говорил себе: «Видеть – это значит верить, так что я не хочу видеть; молчание – золото, и в этом случае оно весьма целесообразно». Бывали минуты, когда Паддл чувствовала сильное искушение громко крикнуть миру обо всем.

Иногда она подумывала о том, чтобы оставить свой пост, до того устала она от беспокойства за Стивен. Она думала: «Что толку изматывать себя? Я не могу помочь девочке, но могу помочь себе – похоже, это вопрос самосохранения». А потом вся верность и преданность, что были в ней, возражали: «Лучше останься, ведь, может быть, однажды ты ей понадобишься, и ты должна быть здесь, чтобы помочь ей». И Паддл решила остаться.

Они очень мало занимались, потому что Стивен от горя впала в праздность и больше не заботилась о своих занятиях. Она не могла найти утешения и в сочинительстве, потому что горе либо заставляет пробиться источник вдохновения, либо полностью его осушает, как в этом случае произошло со Стивен. Она жаждала найти успокоение в словах, но теперь слова покинули ее.

– Я больше не могу писать, все ушло, Паддл… он забрал это с собой, – и тогда к ней приходили слезы, и слезы капали, разбиваясь о бумагу, размывая бедные беспомощные строчки, которые мало что значили или ничего не значили, а та, что их написала, знала об этом, и это усиливало ее отчаяние.

Так она сидела, как дитя, одолеваемое горестями, и Паддл думала, каким ребенком она казалась в своей первой встрече с горем, и удивлялась, как существо такой физической силы не могло справиться с этими слезами. И, поскольку ее собственные слезы жгли ей глаза, нередко она говорила со Стивен довольно сурово. Тогда Стивен уходила и выжимала свои большие гантели, ища покоя в движении, стараясь изнурить свое мускулистое тело, потому что ее дух был изнурен печалью.

Настал август, и Вильямс перевел лошадей в конюшню с пастбища. Стивен иногда вставала очень рано и помогала тренировать лошадей, но, несмотря на то, что сердце старика выдавало его, она, казалось, странным образом избегала разговоров об охоте.

Он думал: «Может, это у нее из-за смерти отца, но ведь охота у нее в крови, и все уладится, стоит ей впервые бросить коня в галоп». Иногда он, не без задней мысли, показывал ей на Рафтери:

– Гляньте, мисс Стивен, вы видели когда-нибудь такой круп? Молодец он, что ни говори – вон как разминается на травке! Сдается мне, это он нарочно; видно, боится, что пропустит день охоты.

Но пролетела осень, и уже проходила зима. Охотники встречались у самых ворот Мортона, но Стивен не посылала в конюшню того приказа, которого так взволнованно ждал Вильямс. Однажды мартовским утром он больше не мог терпеть и начал вдруг упрекать Стивен:

– Вы же мне портите лошадей, заставляете их стоять в стойлах. Стыдно это, мисс Стивен, а ведь вы такая наездница, и наши конюшни – первые на все графство, а отец-то ваш как гордился вашей посадкой! – и потом: – Мисс Стивен, вы ведь не бросите ездить на охоту? Может, съездить вам с Рафтери послезавтра? Охота собирается прямо под Аптоном – мисс Стивен, скажите мне, что вы не бросите охоту!

В его встревоженных старых глазах стояли слезы, и, чтобы утешить его, она коротко сказала:

– Хорошо, я поеду послезавтра на охоту.

Но почему-то – она сама не понимала, почему – больше это не вызывало у нее радости.

0

9

2

Утром, когда рваные облака стояли высоко в солнечном небе, Стивен поехала на Рафтери в Аптон, потом по мосту через Северн, к месту встречи охотников в соседней деревне. За ней ехал рысью второй конюх на одном из любимых молодых жеребцов сэра Филиппа; поджарый, длинноногий, норовистый гнедой весь превратился в слух и зрение, ожидая событий –  но рядом с ней ехали только воспоминания и боль. Время от времени она быстро оборачивалась, как будто ожидая, что кто-то будет рядом.

Ее ум осаждали самые странные фантазии. Она представляла отца, серьезного и тревожного, а не веселого, легкомысленного, как бывало, когда они ехали на охоту в прежние дни. И, поскольку этот день был так переполнен жизнью, Стивен было трудно смириться с мыслью о смерти, даже о смерти маленькой рыжей лисы, и она ловила себя на мысли: «Если мы найдем лисицу этим утром, здесь будут уже два одиноких создания,  против которых обратятся все».

На встрече охотников ее охватила обычная застенчивость, и она представляла, что люди вокруг шепчутся. Не было никого, чьи склоненные, терпеливые плечи встали бы между ней и этими враждебными людьми.

Подъехал полковник Энтрим.

– Рад видеть вас, Стивен, – но его голос казался неловким, ведь он был смущен – и все чувствовали себя немного смущенными, как обычно бывает перед лицом чужой тяжкой утраты.

И в ней было что-то такое неловкое, такое отстраненное, что пресекало любой порыв доброты, направленный на нее. Они, в свою очередь, смущались, вспоминая сэра Филиппа, вспоминая, что значила его смерть для его дочери, поэтому не одно приветствие осталось невысказанным.

Снова она мрачно подумала: «Мы обе будем одиноки, против нас обратятся все».

Они обнаружили лисицу в первой же норе и отправились в погоню через широкие голые луга. Рафтери скакал вперед, и ее странные фантазии обретали силу, теперь они начали осаждать ее. Ей представлялось, что это ее преследуют, что собаки несутся за ней, а не впереди нее, что раскрасневшиеся люди с загоревшимися глазами травят ее, безжалостные, неумолимые, неутомимые – их было много, и она была одиноким созданием, против которого обратились все. Чтобы избежать их, она вдруг поехала другой дорогой, направляя Рафтери по самым неудобьям; он охотно напрягал свои мышцы до предела и благополучно приземлялся – но ей всегда представлялась погоня, и теперь весь мир ополчился против нее. Весь мир охотился на нее, с ненавистью, с бешенством, без стыда,  жаждая разрушения – весь мир против одного ничтожного создания, которому некуда было обратиться за жалостью или защитой. Ее сердце сжималось от страха, она ужасно боялась этих раскрасневшихся людей с горящими глазами, которые следовали за ней по пятам. Хотя ей всегда было не занимать храбрости, теперь она вся взмокла от ужаса, и Рафтери, угадывая ее страх, спешил вперед, все быстрее, быстрее.

Вдруг Стивен увидела впереди что-то подвижное. Резко осадив Рафтери, она взглянула вперед. Приникший к земле, взъерошенный комок рыжего меха, со свисающим языком, в мучительных попытках отдышаться, с отчаянными загнанными глазами, горящими ужасом, которые оглядывались по сторонам, как будто что-то искали; к Стивен пришла мысль: «Она ищет Бога, сотворившего ее».

В эту минуту она чувствовала настоятельную потребность верить, что у этого загнанного творения был Творец, и ее глаза тоже горели от слепящих слез, порожденных этой мощной потребностью верить, более острой, чем физическая боль, ведь это болела душа. Хвост лисицы волочился по земле, она хромала, и Стивен спрыгнула на землю. Она протянула руки к несчастному созданию, стремясь прийти ему на помощь, защитить его, но лисица не доверилась ее милосердным рукам и уползла в небольшую рощицу. Теперь, в мертвенной, ужасной тишине, собаки пронеслись мимо нее, держа морды близко к земле. За ними галопом скакал полковник Энтрим, низко пригнувшись в седле, чтобы уклоняться от веток, а за ним – пара охотников с несколькими дерзкими седоками, которые выдержали эту неистовую гонку. Потом – дикий шум послышался из рощицы, собаки встречали лаем свое буйное торжество, и Стивен хорошо знала, что эти звуки означают смерть – она снова медленно взобралась на Рафтери.

На пути домой она чувствовала себя разбитой и озадаченной. Ее мысли снова заполнил отец – казалось, он рядом с ней, совсем рядом, как ни трудно было поверить. На мгновение ей показалось, что она слышит его голос, но, когда она оборачивалась, прислушиваясь, кругом была тишина, не считая усталого стука копыт Рафтери по дороге. Когда ее ум успокаивался, Стивен думала о том, как отец научил ее всему, что она знала. Он научил ее храбрости, правдивости и чести, когда был жив, а когда он умер, то научил ее милосердию – тому милосердию, которого ему не хватило при жизни, он научил ее через это огромное событие. К ней пришло внезапное озарение, она осознала, что всякая жизнь – это единая жизнь, что всякая радость и всякая печаль на самом деле едины, что всякая смерть едина тоже. И она знала, что, после того как она увидела человека, умирающего в мучениях, но с бессмертным мужеством и бессмертной любовью, она никогда не навлечет злую муку или гибель ни на одно несчастное существо. Вот так, когда сэр Филип умер на глазах у Стивен, он продолжал жить в том милосердии, что пришло в этот день к его ребенку.

Но тело не всегда поспевает за духом, и оно цепляется за примитивные земные радости – солнце, ветер, добрую волнистую траву в лугах, упоение безрассудной скачки, поэтому Стивен, сжимавшую бока Рафтери своими сильными коленями, внезапно охватило сожаление. В эту минуту озарения она стала бесконечно печальной и сказала Рафтери: «Мы больше не поедем с тобой на охоту, Рафтери,  – мы никогда больше не поедем на охоту вместе с тобой».

И, поскольку Рафтери по-своему понимал ее, она почувствовала его глубокий, смиренный вздох; услышала скрип сырой уздечки, когда он вздохнул, потому что он понял ее. Ведь любовь к скачке была в Рафтери еще горяча, любовь к великолепной, нежданной опасности, любовь к свежим утрам и морозным вечерам, к долгой дороге в сумерках, которая всегда ведет домой. В нем была вековая мудрость животных, это правда, но эта мудрость не была непричастна к убийствам, и глубоко в его нежной, преданной душе брезжила память, унаследованная от какого-то дикого предка. Память о широких, безлюдных пространствах, о яростно раздувавшихся ноздрях и оскаленных в битве зубах, о копытах, навлекавших смерть одним уверенным ударом, о великой неукрощенной силе, развевавшейся, как знамя, о пронзительном, невероятно диком боевом кличе, сопровождавшем это храброе знамя. Поэтому сейчас он тоже чувствовал безмерную печаль, и вздохнул так, что его тугая уздечка хрустнула, после чего он встал и встряхнулся, чтобы отряхнуть с себя тоску.

Стивен наклонилась вперед и похлопала его по шее. «Прости меня, Рафтери, – сказала она. – Прости».

Глава шестнадцатая

1

Вместе с упадком конюшен Мортона пришли времена упадка и для их преданного слуги. Старость наконец наложила свою ношу на Вильямса и почти погребла его под ней. С тяжелым сердцем, утратив и чутье, и подвижность в суставах, он отошел от дел и остался жить на пенсион в своем уютном домике, чтобы всю зиму напролет кашлять и ворчать, а все лето напролет безутешно курить трубки, сидя на стуле в аккуратном садике, обернув колени ковриком.

– Стыд и срам, – твердил он теперь, – а ведь такая охотница была!

И он начинал вспоминать славное прошлое, его душа снова горевала по сэру Филипу. Он мог всплакнуть, потому что все еще любил его, и тогда жена приносила Вильямсу чашку крепкого чая.

– Ну-ну, Артур, скоро и ты встретишься с хозяином; мы с тобой старые – ждать уже недолго.

На что Вильямс, сверкнув глазами, отвечал:

– Что мне до этого? На небе вряд ли будут лошади – мне хотелось бы, чтобы хозяин снова здесь был, в конюшне. Бог свидетель, там нужен хозяин!

Потому что теперь, не считая лошадей Анны, которых запрягали в карету, теперь в конюшнях было всего четыре обитателя: Рафтери, молодой длинноногий гнедой сэра Филипа, коренастый конь по кличке Джеймс и престарелый Коллинс, который уже впал в старческое слабоумие и все время жевал свою постель.

Анна приняла эту радикальную перемену довольно спокойно, как принимала теперь многое. Она в эти дни почти не спорила со своей дочерью ни в чем, что касалось Мортона. Но груз забот, связанных с продажей лошадей, приняла на себя Стивен; она прощалась с охотничьими скакунами, видела, как одного за другим уводят со двора, и комок в горле душил ее, и, когда они уходили, она обращалась к Рафтери за утешением: «Ах, Рафтери, я так и не исправилась – мне так жаль, что они уходят! Давай не будем смотреть на их пустые стойла…»

2

Прошел еще один год, и Стивен теперь был двадцать один, она была богата и независима. Теперь она могла идти куда захочет и когда захочет, могла поступать по собственной склонности. Паддл оставалась на своем посту; она довольно мрачно ждала, что случится теперь. И все же ничего особенного не случилось, кроме того, что теперь Стивен одевалась у портного, и Анне приходилось утаивать свои возражения. Но жизнь постепенно вновь заявляла свои права на девушку, что было лишь естественно, ведь молодые не могут посвящать себя мертвым и всецело предаваться безутешному горю. Она все еще скорбела по своему отцу, и не перестала бы скорбеть никогда, но ей был двадцать один год, у нее было здоровое тело, и пришел день, когда она заметила, что солнце светит, когда почувствовала добрый запах земли и была благодарна за это, когда вдруг осознала, что она жива и рада этому, несмотря на смерть.

Однажды ранним июньским утром Стивен выехала на автомобиле в Аптон. Она собиралась получить деньги по чеку в банке, навестить местного седельного мастера, купить новую пару перчаток – но ей не удалось ничего этого сделать.

Рядом с лавкой мясника дрались собаки. Мяснику принадлежал старый потрепанный эрдельтерьер, и он занял свой пост у дверей лавки, как было в его обычаях. Вниз по улице, на аккуратных, но воинственных лапках шел крохотный белоснежный шотландский терьер; вероятно, он искал неприятностей, и, если так, то не прошло и двух минут, как он на них нарвался. Он так громко визжал, что Стивен остановила машину и повернулась, чтобы посмотреть, что случилось. Мясник выбежал на улицу, только увеличив смятение, выкрикивая команды, которых никто не слушал; он пытался схватить своего пса за хвост, но хвост был короткий, и за него было неудобно хвататься. И вдруг, будто из ниоткуда, появилась молодая женщина в сильном отчаянии, она держала зонтик наперевес, как штык, и собиралась вступить в битву. Она кричала так, что заглушала визг собаки:

– Тони! Мой Тони! Неужели никто их не остановит? Мою собаку убивают, неужели это никто не прекратит?

И она попыталась остановить их сама, хотя при первой же попытке зонтик сломался.

Но Тони, хоть он и визжал, был драчливым, как хорек, тем более что он оказался за спиной у эрделя, и вот Стивен поспешно выбралась из машины – казалось, что с Тони за несколько минут будет покончено. Она схватила старого пса за щетину на шее, а мясник побежал за ведром воды. Молодая женщина в отчаянии схватила свою собаку за ногу; она тянула, и Стивен тянула, они тянули вместе. Потом Стивен грозно тряхнула эрделя, чем отвлекла его, и он решил ее укусить; но, поскольку челюстей у него было всего две, ему пришлось отпустить Тони, который мгновенно был прижат к груди своей владелицы. Мясник появился со своим ведром, когда Стивен все еще цеплялась за ошейник эрделя.

– Мне так жаль, мисс Гордон – надеюсь, вы не пострадали?

– Со мной все в порядке. Заберите этого серого негодника и задайте ему трепку; не пристало ему грызться с собакой, которая вполовину его меньше.

Тем временем Тони был весь в крови, а его хозяйка, похоже, была укушена. Она пыталась то ухаживать за ранами Тони, то зализывать свою руку, из которой текла кровь.

– Лучше дайте мне вашу собаку и идите в аптеку, вашу руку надо перевязать, – заметила Стивен.

Тони сразу же оказался у нее в руках, она передала его с бледной, сломленной улыбкой.

– Уже все хорошо, – быстро сказала Стивен, очень боясь, что женщина заплачет.

– Он будет жить, как вы думаете? – спросила она слабым голосом.

– Да, конечно; но ваша рука… Идите же в аптеку!

– Ничего, ничего, я беспокоюсь только за Тони!

– Все с ним в порядке. Мы отвезем его прямо к ветеринару, когда вашу руку осмотрят; здесь неплохой ветеринар.

Аптекарь обработал руку сильным раствором карболки; от укуса пострадали два пальца, и Стивен была удивлена мужеством этой незнакомки, которая молча терпела боль, стиснув свои маленькие зубки. После перевязки они поехали к ветеринару, который, к счастью, был на месте и смог зашить несчастного Тони. Стивен держала его передние лапы, а его хозяйка придерживала ему голову, насколько сама была в состоянии. Она прижимала его морду к своему плечу, чтобы он не видел иглу. Стивен слышала, как она шептала Тони:

– Только не смотри, мой хороший... ты не должен смотреть, миленький!

Наконец он тоже был обработан карболкой и перевязан, и у Стивен нашлось время посмотреть на свою спутницу. Ей пришло в голову, что лучше представиться первой, и она сказала:

– Меня зовут Стивен Гордон.

– А меня – Анджела Кросби, – последовал ответ, – мы недавно купили Грэндж, это на том берегу Северна.

Анджела Кросби была удивительно светловолосой, волосы ее были не столько золотыми, сколько серебристыми. Они были коротко острижены, как у средневекового пажа, прямые, доходившие лишь до мочек ушей, что во времена помпадуров и завивок делало ее внешность необычной. У нее была очень белая кожа, и Стивен решила, что эта женщина совершенно не могла быть яркой, и ее довольно широкие губы не могли быть красными, а всегда оставались бледно-коралловыми. Вся яркость, которой она обладала, казалось, была сосредоточена в ее глазах, больших, окаймленных длинными светлыми ресницами. Цвет ее глаз был довольно необычным – голубые с фиалковым оттенком, и их простодушное выражение было по-детски невинным и доверчивым. И Стивен, глядя в эти глаза, с негодованием вспоминала, как сплетничали люди о семье Кросби.

Семью Кросби, как она знала, в округе не любили. Муж был важным магнатом из Бирмингема, который недавно покинул какой-то металлургический концерн – по слухам, из-за слабого здоровья. Его жена, как шептались, когда-то играла на сцене в Нью-Йорке, так что ее предки были сомнительны – никто на самом деле ничего не знал о ней, но ее занятная прическа давала повод к подозрениям. Американская жена, да еще и бывшая актриса, представляла собой плохое приобретение для Кросби. Да и сам Кросби не был располагающей к себе личностью; по здешним меркам, он был ограниченным. Более того, он выказывал признаки непростительной скупости. Его вклад в клуб охотников составлял жалкие пять гиней. Он написал им, что его крайнее нездоровье исключает возможность его выезда на охоту, и еще добавил, что надеется, охотники будут держаться подальше от его клумб! Поэтому все чувствовали естественное отвращение к тому, что пришлось пожертвовать Грэнджем ради денег – домик в тюдоровском стиле был небольшим, но безупречным. Но капитан Рэмси, его прежний владелец, недавно умер, оставив крупные долги, и его наследник, молодой кузен, живший в Лондоне, поскорее продал его с молотка первому же богачу – вот так и появился здесь этот мистер Кросби.

Стивен, глядя на Анджелу, вспоминала об этом, но теперь все казалось неважным, ведь сейчас на нее смотрели эти детские глаза, и Анджела говорила:

– Не знаю, как и благодарить вас, что спасли моего Тони, это было прекрасно с вашей стороны! Если бы не вы, его бросили бы на смерть, а я так привязана к Тони!

В ее голосе слышалась мягкие, густые нотки южной речи, это был разнеживающий голос, очень ленивый и спокойный. Эта мягкая южная речь была Стивен в новинку, и она нашла ее неожиданно приятной. Стивен сознавала, что эта женщина красива – она была похожа на необычайный цветок, выросший в темноте, редкостный бледный цветок без единого изъяна, и, залившись румянцем, Стивен сказала:

– Я была рада вам помочь. Вы позволите мне отвезти вас в Грэндж?

– Конечно же, мы позволим, – последовал быстрый ответ. – Тони говорит, что он очень благодарен, правда, Тони? – тот слабо вильнул хвостом.

Стивен завернула его в коврик, положила на заднее сиденье, и он вяло лежал там. Анджелу она посадила рядом с собой, старательно помогая ей сесть.

И вот Анджела сказала:

– Спасибо Тони, что я наконец встретилась с вами; я так хотела с вами встретиться! – и она посмотрела на Стивен, так, что немало смутила ее, потом улыбнулась, как будто ее что-то позабавило.

Стивен ломала голову, почему кто-нибудь мог бы захотеть встретиться с ней. Внезапно смутившись, она стала подозрительной:

– Кто рассказал вам обо мне? – резко спросила она.

– Миссис Энтрим, кажется... да, это была миссис Энтрим. Она сказала, что вы так чудесно ездите верхом, но теперь почему-то забросили охоту. Ах да, и еще она говорила, что вы фехтуете, как мужчина. Вы правда фехтуете, как мужчина?

– Не знаю, – пробормотала Стивен.

– Тогда я скажу это вам, когда увижу, как вы это делаете; мой отец в свое время был довольно известным фехтовальщиком, так что в Штатах я научилась разбираться в этом – может быть, мисс Гордон, вы когда-нибудь разрешите мне посмотреть?

Теперь Стивен покраснела, как свекла, и так сжимала руль, как будто собиралась его сломать. Она хотела обернуться и посмотреть на свою спутницу, желание посмотреть на нее было почти непомерным, но даже ее глаза, казалось, застыли и не могли двинуться, и она молча глядела на длинную пыльную дорогу.

– Не надо так мучить бедный руль, – произнесла Анджела, – это всего лишь дерево! – Она продолжала говорить, как будто сама с собой: – Что бы я делала, если бы эта зверюга убила Тони? Он мой настоящий друг, он со мной на всех прогулках, и я не знаю, что бы я делала без Тони, он такой преданный и такой милый малыш, а с недавних пор я снова начала гулять с собакой – грустно это, ходить одной, но я всегда любила ходить пешком…

Стивен хотелось сказать: «Ведь и я люблю ходить пешком; позвольте мне погулять с вами когда-нибудь, так же, как Тони».  Потом, вдруг набравшись храбрости, она обернулась и поглядела на эту женщину. Их глаза встретились и на мгновение соприкоснулись, что-то смутно тревожное шевельнулось в Стивен, и машина сделала опасное движение.

– Простите, – сказала она быстро, – я никудышный водитель.

Но Анджела не ответила.

3

Ральф Кросби стоял в открытых дверях, когда машина повернулась и въехала на стоянку. Стивен заметила, что он одет в серый твидовый костюм без единого пятнышка, которому следовало бы выглядеть поношенным. Но все в этом человеке выглядело таким навязчиво новым, даже его волосы казались новенькими – эти тонкие каштановые волосы сияли, как будто отполированные. «Как будто он специально подбирал их к ботинкам», – подумала Стивен, с интересом оглядывая его.

Он был одним из тех довольно неопределенных мужчин, не высоких и не низких, не толстых и не тощих, не старых и не молодых, не красивых и не явно безобразных. Как сказала бы его жена, если бы кто-нибудь ее спрашивал, он был «человек простой», что полностью описывало его, потому что единственными отличительными чертами в нем была эта самая новизна и капризное выражение губ – его губы были очень капризными.

Когда он заговорил, его пронзительный голос звучал нетерпеливо:

– Где ты была? Уже больше двух часов дня. Я жду с часу пополудни, обед уже пропал; Анджела, тебе надо постараться быть пунктуальной! – существования Стивен он явно не замечал, потому что продолжал свои придирки, как будто никого рядом не было. – Похоже, этот твой проклятый пес опять ввязался в драку, давно пора мне задать ему трепку; и что, Бога ради, с твоей рукой? Ты же не собираешься говорить, что тебя укусили? В самом деле, Анджела, это уже чересчур! – он говорил так, будто Анджела нанесла ему личную обиду.

– Что ж, – произнесла Анджела, показывая перевязанную руку, – я и вправду не собираюсь говорить, что поцарапалась при маникюре, Ральф. – В ее голосе был явный, хотя и мягкий, вызов, и Ральф поморщился от раздражения. Потом она внезапно вспомнила о Стивен: – Мисс Гордон, разрешите представить вам моего мужа.

Он кивнул ей и попытался собраться:

– Спасибо, что подвезли мою жену домой, мисс Гордон, это было очень любезно с вашей стороны.

Но он не казался дружелюбным, он все еще сердито смотрел на укушенную руку Анджелы, и его тон показался Стивен явно неприветливым.

Она выбралась из машины и завела мотор.

– До свидания, – улыбнулась Анджела, протягивая руку – левую руку, которую Стивен сжала слишком крепко. – До свидания – может быть, когда-нибудь вы придете на чай. У нас есть телефон, Аптон, 25, позвоните и давайте посоветуемся об этом в ближайшее время.

– Спасибо большое, я позвоню, – сказала Стивен.

4

– Что, машина сломалась? – весело спросила Паддл, когда в три часа дня Стивен понуро вошла в классную комнату.

– Нет, но пес миссис Кросби попал в драку. Ее укусили, и я отвезла ее назад в Грэндж.

Паддл навострила уши:

– И какая она? Я слышала сплетни…

– Она совсем не похожа на эти сплетни, – отрезала Стивен.

Последовала долгая пауза, во время которой Паддл размышляла, но размышления не всегда приносят мудрые выводы, и Паддл совершила серьезный промах:

– Наверное, она несносна, правда, Стивен? Говорят, он откопал ее где-то в Нью-Йорке; миссис Энтрим говорит, она была актриской из мюзик-холла. Наверное, ты была обязана ее подвезти, но будь осторожнее; по-моему, она окажется ужасно навязчивой.

Стивен вспыхнула, как школьница:

– Я не собираюсь обсуждать ее, если таково ваше мнение; миссис Кросби – леди в такой же степени, как вы и как любая леди в округе, вот и все. Мне до смерти надоели ваши дурацкие сплетни, – и, резко развернувшись, она вышла из комнаты.

– Господи! – прошептала Паддл и нахмурилась.

5

Тем же вечером Стивен позвонила в Грэндж.

– Аптон, 25? Это мисс Гордон говорит – нет, нет, мисс Гордон, я говорю из Мортона. Как себя чувствует миссис Кросби, и как там собака? Надеюсь, рука у миссис Кросби не очень болит? Да, конечно, я подожду, пока вы спросите, – она чувствовала смущение, но непривычную храбрость.

Наконец дворецкий вернулся и торжественно сказал, что миссис Кросби только что осматривал врач, и сейчас она в постели из-за больной руки, но Тони чувствует себя лучше и передает ей привет. Он добавил:

– Мадам спрашивает, не могли бы вы прийти на чай в воскресенье? Она будет очень рада.

И Стивен ответила:

– Передайте, пожалуйста, миссис Кросби мою благодарность, и скажите, что я, конечно же, приду в воскресенье. – Потом она повторила сообщение медленно, с паузами: – Передайте… пожалуйста… миссис Кросби… мою благодарность… и я, конечно же… приду в воскресенье. Вы поняли? Все ясно? Скажите, что я приду на чай в воскресенье.

Глава семнадцатая

1

До воскресенья оставалось всего пять дней, но Стивен эти пять дней показались долгими годами. Теперь каждый вечер она звонила в Грэндж, чтобы справиться о руке Анджелы и о Тони, так что она хорошо стала узнавать дворецкого, его голос, привычку покашливать, его манеру вешать трубку.

Она не останавливалась, чтобы разобраться в своих чувствах, она только знала, что ее охватывает ликование – беспричинное ликование, очень живое и целеустремленное, и она проходила целые мили одна среди холмов, не в силах ни минуты побыть по-настоящему спокойной. В ней обнаружилась острая наблюдательность, которая открывала перед ней всяческие чудеса; сеть прожилок на листьях, и нежные сердцевинки цветов дикого шиповника, неуверенный, мерцающий полет жаворонков, когда они, хлопая крыльями, вырывались у нее из-под ног и пели. Но прежде всего, она вновь открывала кукушку – был июнь, и она пела чуть-чуть по-другому,  –  и Стивен стояла, затаив дыхание, слушая ее пение над холмами, а по вечерам слушала песни дроздов.

Ее скитания иногда заводили ее в те места, где они с Мартином бывали вместе, и лишь теперь она могла думать о нем с теплотой, с терпимостью, даже с нежностью. Каким-то странным образом она теперь понимала его как никогда и потому прощала его. Это была какая-то пугающая ошибка, его ошибка, но она понимала, что он должен был чувствовать; и она иногда думала о Мартине со страхом – что, если она когда-нибудь совершит подобную ошибку? Но страх отступал на второй план перед ее ощущением счастья, перед этим чудесным восторгом. Сама земля, по которой она ступала, казалась охваченной этим восторгом, и зелень, прорастающая из земли, и птицы, и пение кукушки над холмами – и песни дроздов по вечерам.

Она стала больше заботиться о своей внешности; пять дней подряд по утрам она изучала свое лицо в зеркале, когда одевалась – в конце концов, она выглядела не так уж плохо. Волосы немного портили ее, они были слишком пышными и длинными, но она с удовольствием отмечала, что, по крайней мере, они были волнистыми, и теперь она вдруг начинала восхищаться цветом своих волос. Открывая шкаф за шкафом, она перебирала свою одежду. Одежда была старой и по большей части поношенной. Она в тот же день отправилась в Мэлверн и заказала у своего портного новый костюм из фланели. Ему следовало быть серым, с маленькой белой нашивкой для брошки, и на жакете, как решила она, должен был быть нагрудный карман. С ним следовало носить черный галстук – нет, лучше серый, чтобы он шел к новому костюму с маленькой белой нашивкой для брошки. Она заказала не один новый костюм, а целых три, и еще – пару коричневых ботинок; да, она провела большую часть дня, заказывая вещи для украшения собственной персоны. Она удивлялась, насколько поглощена мелкими деталями, обсуждая со своим портным пуговицы, а с сапожником – толщину подошвы и количество дырочек на ботинках; обсуждая, подходит ли галстук к костюму, с молодым человеком, который продавал носовые платки и галстуки – даже такие мелочи приобрели огромную важность; действительно, она много говорила о них. 

Тем вечером она показала свои модные галстуки Паддл, которая отреагировала совсем неудовлетворительно – она хмыкнула.

Казалось, что теперь кто-то всегда был рядом со Стивен, кто-то, для кого нужны были все эти вещи – три новых костюма, коричневые ботинки, шесть тщательно отобранных дорогих галстуков. Долгие прогулки по холмам тоже имели отношение к этому существу, и сердцевинки в цветах дикого шиповника, и тонкая сеть прожилок на листьях, и странная перемена в песне кукушки, которая происходит в июне. Ночь, с ее крупными летними звездами и ее тишиной, была беременна новой, таинственной целью, и, отдаваясь на милость этой извечной цели, Стивен чувствовала, как дрожь удовольствия пробирается через ночь, охватывает ее тело. Она вставала и стояла у раскрытого окна, все время думая об Анджеле Кросби.

2

Пришло воскресенье, и утром она побывала в церкви; затем – два нескончаемых часа после обеда, когда Стивен три раза меняла галстук, и приглаживала свои пышные каштановые волосы водой, и изучала свои ботинки, разглядывая на них воображаемую пыль, и наконец как следует почистила ногти пилочкой, резко выхваченной у Паддл.

Когда минута отъезда наконец пришла, она довольно робко спросила Анну:

– А ты не собираешься навестить Кросби, мама?

Анна покачала головой:

– Нет, я не могу это сделать, Стивен – я никуда не выхожу теперь, ты же знаешь, дорогая.

Но ее голос был довольно мягким, и Стивен быстро добавила:

– Тогда могу я пригласить миссис Кросби в Мортон?

Анна замешкалась на мгновение, потом кивнула:

– Наверное, да – если ты действительно этого хочешь.

Доехать было делом двадцати минут, ведь Стивен так волновалась, что так и летела по дороге. Совсем недавно ее распирало от восторга и самодовольства, а сейчас она почти дрожала – несмотря на ее аккуратный новый галстук, она дрожала от одной мысли об Анджеле Кросби. Приехав в Грэндж, она почувствовала себя слишком крупной; ее руки казались ей огромными и нелепыми, и она думала, что дворецкий их разглядывает.

– Мисс Гордон? – осведомился он.

– Да, – пробормотала она. – Мисс Гордон.

Тогда он закашлялся, как обычно у телефона, и внезапно Стивен почувствовала себя глупой.

Ее провели в узкий коридор, отделанный панелями из дуба, где длинные открытые окна выходили на грядки с травами. Яблоневые поленья горели в камине, несмотря на то, что погода была теплой, потому что Анджелу вечно знобило – по ее словам, от английского климата. От поленьев шел довольно приятный острый запах – запах влажных поленьев и сухого пепла. В качестве приветствия Тони залаял так, что его швы чуть не разошлись, и Анджела, лежавшая на кушетке, волей-неволей встала, чтобы его успокоить. Удивительно нахальный снегирь в разукрашенной медной клетке насвистывал мелодию, расправив крылья. Мелодия была похожа на песенку «Пенни за нитки да пенс за иглу». Во всяком случае, это была дерзкая мелодия, и Стивен чувствовала, что ненавидит этого снегиря. Ушло целых пять минут, чтобы утихомирить Тони, и все это время Стивен простояла с виноватым видом, не сказав ни слова. Она не понимала, смеяться или плакать над этой нелепой разрядкой.

Затем Анджела решила дело смехом:

– Простите меня, мисс Гордон, он капризничает. Разумеется, у бедняжки была трудная ночь, и он терпеть не может, когда его зашивают, как набитую подушку.

Стивен подошла и предложила ему руку, а Тони лизнул ее, так что трудности закончились; но, вставая, Анджела порвала платье, и это, казалось, расстроило ее – она смахнула слезы.

– Могу я помочь? – спросила Стивен, надеясь, что она скажет «нет», что она и сделала, довольно твердо, бросив взгляд на Стивен.

Наконец Анджела снова устроилась на кушетке.

– Сядьте рядом со мной, – предложила она с улыбкой. Тогда Стивен села на краешек стула, как будто сидела в «ведьмином кресле» с шипами.

Она забыла спросить о здоровье Анджелы, хотя ее перевязанная рука лежала на подушке; она даже забыла поправить свой новый галстук, который от ее волнения слегка покосился. Тысячу раз за последние дни она тщательно повторяла сцену их свидания, придумывая долгие изощренные речи; выступая, как ей казалось, в весьма достойной роли; и вот она сидела на краешке стула, как будто в «ведьмином кресле».

Анджела заговорила своим нежным голосом южанки:

– Вот вы и нашли сюда дорогу, – сказала она. И, помедлив, добавила: – Я так рада, мисс Гордон, вы знаете, что ваш приезд доставил мне настоящее удовольствие?

Стивен сказала:

– Да... о, да, – и снова замолчала, изучая взглядом ковер.

– Я, может быть, уронила пепел с сигареты? – спросила хозяйка дома, слегка изогнув губы.

– Кажется, нет, – пробормотала Стивен, притворяясь, что разглядывает ковер, потом бросила беглый взгляд на дерзкого снегиря.

Тот сейчас настроился на сентиментальный лад; он насвистывал очень низко и с большим чувством: «О, Tannenbaum, О, Tannenbaum, wie grün sind Deine Natter22»  – свистел он, довольно тяжеловесно перескакивая с одного насеста на другой, и его черный глаз, похожий на бусинку, все поглядывал на Стивен.

Тогда Анджела сказала:

– Это так забавно, но, кажется, я знаю вас уже несколько лет. Мне не хочется вести себя так, как будто мы незнакомы – вам не кажется, что это американская черта? Может быть, я должна быть официальной, сдержанной, в британском духе? Я буду такой, если вы скажете, но я не чувствую в себе британского духа. – И в ее голосе, хотя он был довольно ровным и серьезным, таился смех.

Стивен подняла встревоженный взгляд на ее лицо:

– Я очень хочу быть вашим другом, если вы согласны, – сказала она и залилась глубоким румянцем.

Анджела протянула ей уцелевшую руку, и Стивен взяла ее, но с огромным трепетом. Она прикоснулась к ней на мгновение и сразу же отстранилась. Тогда Анджела взглянула на ее руку.

Стивен подумала: «Может быть, я сделала что-нибудь грубое и неуклюжее?» И ее сердце тяжело застучало. Она хотела снова взять ее руку и погладить, но, к несчастью, эта рука уже гладила Тони. Стивен вздохнула, и Анджела, услышав этот вздох, вопросительно подняла на нее глаза.

Вошел дворецкий и принес чай.

– Сахару? – спросила Анджела.

– Нет, спасибо, – сказала Стивен, потом вдруг передумала: – Три куска, пожалуйста, – она никогда не любила чай без сахара.

Чай был слишком горячим, она сильно обожгла язык. Она покраснела, и на глаза навернулись слезы. Чтобы скрыть свое замешательство, она сделала еще глоток, пока хозяйка дома тактично смотрела в окно. Но, когда она смгла обернуться назад, выражение лица Анджелы, хотя слегка удивленное, было не лишено нежности.

Теперь Анджела призвала на помощь всю свою тонкость и мастерство, чтобы заставить свою странную гостью разговориться, а ей было не занимать тонкости и мастерства, если в ее намерения входило их применить. Понемногу девушка начала расслабляться; это была нелегкая работа, но Анджела одержала верх, так что под конец Стивен заговорила о Мортоне и чуть-чуть рассказала о себе. И каким-то образом, хотя разговаривала Стивен, она обнаруживала, что многое узнает о хозяйке дома; например, то, что Анджела очень одинока и ужасно нуждается в ее дружбе. Большая часть невзгод Анджелы, очевидно, сосредоточивалась вокруг Ральфа, который не всегда бывал добрым и очень редко бывал приятным в общении. Вспомнив Ральфа, Стивен охотно в это поверила и сказала:

– Мне кажется, вашему мужу я не понравилась.

Анджела вздохнула:

– Очень вероятно. Ральфу никогда не нравятся люди, которые нравятся мне; по-моему, он из принципа возражает против моих друзей.

Потом Анджела более откровенно заговорила о Ральфе. Сейчас он пребывал у своей матери, но на следующей неделе собирался вернуться в Грэндж, и после этого определенно собирался быть неприятным:

– Когда он возвращается от своей матери, он всегда такой. Она настраивает его против меня – уж не знаю, почему, если, конечно, не потому, что я не англичанка. Может быть, я чужая в этих стенах, – и, когда Стивен стала возражать, она продолжала: – О да, конечно, меня довольно часто заставляют чувствовать себя чужой. Возьмите здешних жителей... вы думаете, я им нравлюсь?

И Стивен, которая еще не научилась притворяться, уставилась на свои ботинки в смущенном молчании.

За дверью часы пробили семь. Стивен начала собираться; она провела здесь уже почти три часа.

– Я должна идти, – сказала она, резко поднимаясь на ноги, – вы выглядите такой усталой, а я наношу вам визиты.

Хозяйка дома не сделала попытки удержать ее:

– Что ж, – улыбнулась она, – приходите снова, прошу вас, приходите почаще, если вам не показалось здесь скучно, мисс Гордон; у нас тут в Грэндже ужасно тихо.

0

10

3

Стивен ехала домой медленно, потому что теперь, когда все кончилось, она чувствовала себя механизмом, который внезапно остановили. Ее нервы расслабились, она довольно сильно устала, но даже наслаждалась этим необычным ощущением. Был жаркий июньский вечер, предвещавший грозу. Откуда-то издали раздавалось блеянье овец, и этот грустный звук, казалось, смешивался с ее настроением, с ее нежной грустью. Нежная, но неотступная грусть окутывала все ее существо, как мягкое серое покрывало; и ей не хотелось стряхивать это покрывало, хотелось лишь плотнее завернуться в него.

В Мортоне она остановила машину рядом с озерами и села, глядя сквозь ветви деревьев на яркий блеск воды. Долго она сидела там, не зная почему, разве что потому, что предавалась воспоминаниям. Но она обнаруживала, что даже не могла уверенно вспомнить, в каком платье была Анджела – она помнила, что это была какая-то нежная ткань, которая легко рвалась, а в остальном ее воспоминания были смутными, хотя она очень хотела вспомнить это платье.

Слабый раскат грома послышался с запада, где валом стояли облака угрожающего пурпурного цвета. Беспокойные, довольно перепуганные ласточки взлетали то высоко, то низко при звуках грома. Грусть ее теперь была не такой мягкой, она все увеличивалась, перерастая в печаль. Она была опечалена душой, разумом и телом – ее тело чувствовало подавленность, она вся была охвачена этой печалью. Кто-то в конюшне стал насвистывать, вероятно, старый Вильямс, потому что свист был монотонным. Потеря зубов сделала его свист сердитым; да, она была уверена, что это был Вильямс. Жалобно заржала лошадь, одно ведро звякнуло о другое – все звуки были нежными этим вечером; там поили лошадей. Молодые лошади, которых запрягали в карету Анны, должно быть, били копытами по соломе, им не терпелось напиться.

Затем ворота раскрылись. Это были ворота на луг, где паслись телки – он был весь желтый от калужниц. Один из мужчин с фермы делал обход, запирая все ворота до заката. Что-то с писком упало на капот машины. Подняв глаза, Стивен встретилась взглядом с белкой; она вытянулась вперед на своих крохотных передних лапках, сердито вглядываясь; она уронила на капот свой орех. Стивен выбралась из машины и достала ее ужин, бросила его под дерево. Белка стрелой метнулась вниз и затем – назад на дерево, она жадно пожирала орех, широко расставив лапы.

Все вокруг было охвачено привычными вечерними хлопотами, поили лошадей, ходили за скотом – приятные, мирные дела, за которыми следовал мир и покой наступающей ночи. Стивен вдруг захотелось разделить их, в ней поднималось беспредельное желание разделить их, и ее охватило настоятельное стремление, имевшее отношение к печали, которой было охвачено ее тело.

Она подъехала к конюшне и оставила машину там, потом подошла к дому, и, добравшись до него, открыла дверь кабинета и вошла, чувствуя ужасное одиночество без отца. Она села в старое кресло, пережившее его, положила голову на спинку, где когда-то лежала его голова; и ее ладони лежали на ручках кресла, там, где столько раз лежали его ладони. Закрыв глаза, она пыталась представить его лицо, его доброе лицо, которое иногда выглядело тревожным; но эта картина быстро вспыхнула и сразу поблекла, ибо мертвым часто приходится уступать место живым. Лицо Анджелы Кросби – вот что не покидало воображения Стивен, пока она сидела в старом отцовском кресле.

4

В маленькой комнате, отделанной деревянными панелями, окна которой выходили в сад, Анджела, зевая, глядела в окно; потом она внезапно громко рассмеялась своим мыслям; а потом вдруг нахмурилась и сердито заговорила с Тони.

Она не могла выбросить Стивен из головы, и это раздражало ее, хотя и забавляло. Стивен была слишком крупная, чтобы терять дар речи и пугаться, занятное создание, не лишенное привлекательности. В своем роде – да, в своем роде – она была почти красивой; да нет, вполне красивой; у нее были прекрасные глаза и чудесные волосы. А ее тело было гибким, как у атлета, с узкими бедрами и широкими плечами: наверное, она действительно хорошо фехтовала. Анджеле не терпелось увидеть ее за фехтованием; надо было как-нибудь этого добиться.

Миссис Энтрим намекала на многое, говоря очень мало; но Анджела не нуждалась в ее намеках, теперь, когда она познакомилась со Стивен Гордон. И потому, что она была праздной, недовольной и скучающей, да и не слишком отягощенной добродетельностью, она позволяла своим мыслям задержаться на этой девушке сверх положенного, и эти мысли шли рука об руку с любопытством.

Тони вытянулся и заскулил, и Анджела поцеловала его, а потом села и написала довольно короткое письмо: «Приходите на обед послезавтра и посоветуйте мне что-нибудь относительно моего сада», – так начиналось это письмо. И заканчивалось – после одного-двух небрежных замечаний о садовых делах: «Тони просит вас: пожалуйста, приходите, Стивен!»

Глава восемнадцатая

1

Прекрасным вечером три недели спустя Стивен провела Анджелу по Мортону. Они только что выпили чаю с Анной и Паддл, и Анна была холодна и вежлива с подругой своей дочери, но Паддл была довольно обижена – она чувствовала глубокое недоверие к Анджеле Кросби. Но теперь Стивен могла показать Анджеле Мортон, и она делала это торжественно, как будто что-то священное было в том, что она впервые представляла ее своему дому, как будто сам Мортон должен был чувствовать, что визит этой маленькой женщины со светлыми волосами – до какой-то степени исторический момент. Они с большой торжественностью обошли дом – даже зашли в старый кабинет сэра Филипа.

Из дома они прошли в конюшни и, все еще торжественно, Стивен рассказала своей подруге о Рафтери. Анджела слушала, разыгрывая интерес, которого далеко не чувствовала – она побаивалась лошадей, но ей нравилось слушать довольно хриплый голос девушки, такой серьезный юный голос, он интриговал ее. Она была немало напугана, когда Рафтери обнюхал ее и фыркнул ноздрями, будто не одобрял ее, и она отшатнулась с коротким вскриком, так, что Стивен хлопнула его по лоснящейся серой лопатке:

– Прекрати, Рафтери, стой смирно!

И обиженный Рафтери ушел и захрустел овсом, чтобы выразить свои уязвленные чувства.

Они покинули его и бродили по садам, и довольно скоро бедный Рафтери был почти забыт, потому что сады пропахли мягким запахом ночных левкоев и других бледных цветов, которые слаще всего пахнут вечером, и Стивен думала, что Анджела Кросби напоминала такие цветы – она была очень душистой и бледной, поэтому Стивен мягко сказала ей:

– Кажется, ты  в Мортоне как дома.

Анджела улыбнулась медленной вопросительной улыбкой:

– Ты так думаешь, Стивен?

И Стивен ответила:

– Да, потому что Мортон и я – одно целое, – и она вряд ли понимала, что предвещали ее слова, но Анджела поняла и быстро сказала:

– О, я нигде не буду как дома – ты забываешь, что я здесь чужая.

– Я знаю, что ты – это ты, – сказала Стивен.

Они шли в молчании, а свет менялся и сгущался, становясь еще более золотистым и все же более неуловимым. И птицы, которым нравился этот странный свет, просто пели, все вместе: «Мы счастливы, Стивен!»

И, повернувшись к Анджеле, Стивен ответила птицам:

– Я так счастлива, что ты здесь.

– Если это правда, то почему ты так стесняешься называть меня по имени?

– Анджела... – прошептала Стивен.

Тогда Анджела сказала:

– Прошло всего три недели с тех пор, как мы встретились – и как быстро мы подружились! Наверное, это было так задумано; я верю в предначертание, подобно мусульманам. Ты была так ужасно напугана в тот первый день, в Грэндже; чего ты так боялась?

Стивен медленно ответила:

– Я и сейчас боюсь... Я боюсь тебя.

– Но ты ведь сильнее, чем я...

– Да, поэтому я и боюсь, ты заставляешь меня чувствовать себя сильной – ты этого хочешь?

– Ну... возможно... ты такая необычная, Стивен.

– Правда?

– Конечно, разве ты не знаешь? Да ты совсем не похожа на других людей.

Стивен вздрогнула.

– И это тебе не нравится? – голос ее дрогнул.

– Я знаю, что ты – это ты, – с улыбкой передразнила ее Анджела, но протянула руку и взяла руку Стивен.

Что-то в этой странной, полнокровной, сильной руке глубоко тронуло ее, и она сжала пальцы.

– Господи, кто ты такая? – прошептала она.

– Я не знаю. Только подержи мою руку вот так – держи крепче... Мне нравится чувствовать твои пальцы.

– Стивен, это нелепо!

– Просто подержи меня за руку, мне нравится чувствовать твои пальцы.

– Стивен, мне больно, ты сомнешь мои кольца!

Теперь они были под деревьями у озера, их ноги мягко ступали по блестящему ковру листьев. Руку об руку они вступили в это царство глубокой тишины, и только их дыхание на мгновение тревожило ее, а потом она вновь смыкалась вокруг них.

– Посмотри, – сказала Стивен, показывая на лебедя по имени Питер, плывущего рядом с собственным белым отражением. – Смотри, – сказала она, – это и есть Мортон, воплощенная красота и покой, он плывет в спокойных, глубоких водах, как этот лебедь. И вся эта красота и покой – для тебя, потому что отныне ты – часть Мортона.

Анджела сказала:

– Я никогда не знала покоя, это не для меня. И я не думаю, что найду его здесь, Стивен.

С этими словами она выпустила руку девушки, слегка отстранившись от нее.

Но Стивен продолжала мягко говорить; она говорила, как во сне:

– Он такой милый, наш милый Мортон. Зимой эти озера замерзают, и лед на закате будет похож на слитки золота, когда мы с тобой будем стоять здесь зимними вечерами. А когда мы пойдем обратно, то услышим запах поленьев в камине, еще до того, как увидим их, и мы полюбим этот добрый запах, ведь это запах дома, и наш дом – Мортон, и мы счастливы, счастливы – мы наполнены довольством и покоем, нас заполняет покой этих мест...

– Стивен, не надо!

– Нас обеих заполняет старинный покой Мортона, потому что мы так глубоко любим друг друга – и потому, что мы совершенны, мы – совершенство, ты и я, не два отдельных человека, а одно целое. И наша любовь зажгла огромный маяк, несущий покой, чтобы нам никогда больше не бояться темноты – мы можем согреваться нашей любовью, мы можем лечь рядом, и мои руки обнимут тебя...

Она резко замолчала, и они глядели друг на друга.

– Ты понимаешь, что говоришь? – прошептала Анджела.

И Стивен ответила:

– Я знаю, что люблю тебя, а больше ничто в мире не имеет значения.

И, возможно, из-за этого колдовского вечера, наполненного духом странного, неземного приключения, влечения к необычайной, невыносимой сладости, Анджела придвинулась на шаг ближе к Стивен, потом еще на шаг, пока их руки снова не соприкоснулись. И все, что она представляла собой, все, чем она была и чем могла бы стать уже завтра, в это мгновение было охвачено одним страстным порывом, настоятельным желанием, и этим желанием была Стивен. Желание Стивен теперь было ее желанием, его сила была простой, слепой, она не понимала, как можно стремиться к покою.

Тогда Стивен заключила Анджелу в объятия и поцеловала ее в губы, так, как целуют влюбленные.

Глава девятнадцатая

1

За все долгие годы жизни, что последовали потом, принося с собой мечты и разочарования, радости и горести, победы и крушения, Стивен не могла забыть это лето, когда она была влюблена, так просто и так естественно, как диктовала ей природа.

Для нее не было ничего странного или нечестивого в той любви, которую она испытывала к Анджеле Кросби. Ей казалось это неизбежным, такой же частью ее существа, как дыхание; и все же эта любовь превосходила ее «я», и она поднимала глаза ввысь и  вперед, к своей любви – ибо глаза молодых устремляются к звездам, а души молодых редко прикованы к земле.

Она любила глубоко, куда более глубоко, чем многие из тех, кто может без стеснения назвать себя влюбленными. Ведь это слишком тяжелая и печальная правда для того, чтобы ее рассказывать: те, кем природа пожертвовала ради своих целей – таинственных целей, что часто бывают сокровенными – иногда наделены огромной жаждой любить, как и безграничной способностью страдать, которой приходится идти рука об руку с их любовью.

Но на первых порах глаза Стивен были прикованы к звездам, и она видела только сияние их ореола. Ее физическая страсть к Анджеле Кросби пробудила странный отзыв в ее душе, и рядом с каждым жарким порывом, охватывавшим ее иногда, когда она сама о том не знала, шел порыв, не исходящий от тела; нечто прекрасное, бескорыстное, полное великой красоты и смелости – она с радостью отдала бы свое тело на муки, сложила бы голову, если нужно, ради этой женщины, которую она любила. И так ослеплена она была этими сияющими мечтами, которые звезды льют в глаза молодых влюбленных, что видела совершенство там, где его не было; видела выносливое терпение, что было лишь ее фантазией, и делала заключения о преданности, которая оставалась далеко за пределами всей натуры Анджелы.

Все, что отдавала ей Анджела, казалось даром любви; все, что она оставляла себе, казалось, она оставляла себе из чести: «Если бы только я была свободна, – всегда говорила она, – но я не могу обманывать Ральфа, ты же знаешь, Стивен, что не могу – он болен». Тогда Стивен чувствовала смущение и стыд перед лицом такого сострадания и честности.

Она готова была пресмыкаться в прахе, чувствуя себя недостойной: «Я дурная, прости меня; я неправа, совсем неправа – иногда я схожу с ума в последнее время – да, конечно, есть же Ральф».

Но мысль о Ральфе была невыносима, и она тянулась за рукой Анджелы. А потом чаще всего они приближались друг к другу и начинали целоваться, и Стивен терзали эти поцелуи, мучительные и такие бесплодные.

– Господи! – шептала она иногда. – Я хочу убраться отсюда.

На что Анджела отвечала слезами:

– Не оставляй меня, Стивен! Я так одинока… почему ты не можешь понять, что я всего лишь пытаюсь вести себя прилично с Ральфом?

И Стивен оставалась на час, на два часа, да и следующий день мог застать ее в Грэндже, ведь Анджела чувствовала себя такой одинокой.

А Анджела никак не могла просто отпустить девушку. Она сама иногда удивлялась – ведь она не была влюблена в Стивен и была достаточно уверена в этом, но самая странность этого притягивала ее. Стивен становилась для нее чем-то вроде сильного наркотика, лекарства от скуки. И потом, Анджела знала свою способность подчинять себе других; она умела играть с огнем и не обжигаться. Ей достаточно было поплакать подольше, чтобы Стивен прониклась жалостью и стала нежной с ней.

– Стивен, не делай мне больно – я всегда боюсь, когда ты такая… ты просто пугаешь меня, Стивен. Разве моя вина, что я вышла за Ральфа до того, как встретила тебя? Будь доброй ко мне, Стивен! – а затем следовали слезы, и Стивен приходилось обнимать ее, очень нежно, укачивая в своих руках, как ребенка.

Они пристрастились ездить на автомобиле к холмам и брать с собой Тони; он любил охотиться на кроликов – и пока он скакал там, не обнаруживая ничего живого, кроме травы, они сидели совсем рядом и наблюдали за ним. Стивен знала много мест, где могли вот так, не стесняясь, сидеть влюбленные среди этих милосердных холмов. Иногда она теряла дар речи, когда они сидели там, и если Анджела легко целовала ее в щеку, она не отвечала, даже не оглядывалась, только продолжала смотреть на Тони. Но в другие моменты она чувствовала странное воодушевление, и, обращаясь к женщине, склонившей голову на ее плечо, однажды она вдруг сказала:

– Здесь, наверху, ничто не имеет значения. Мы с тобой такие маленькие, меньше Тони, а наша любовь – лишь капля в каком-то огромном море любви. Это все-таки утешает, не правда ли, любовь моя?

Но Анджела покачала головой:

– Нет, моя Стивен; я не люблю огромных морей, я вся принадлежу земле, – и потом: – Поцелуй меня, Стивен.

И Стивен целовала ее, много раз, ведь горячая молодая кровь быстро закипает, а таинственное море превращалось в губы Анджелы, которые так охотно дарили и принимали поцелуи.

Но, когда они вернулись в Грэндж тем вечером, там был Ральф – он слонялся по гостиной. Он сказал:

– Хорошо провели день вдвоем? Что, Стивен, ты катала Анджелу по холмам?

Он стал называть ее Стивен, но сейчас его голос казался грубым от подозрения, и его подслеповатые глаза пронзительно глядели на Анджелу, так что ради нее Стивен должна была лгать, и лгать как следует, и не в первый раз.

– Да, спасибо, – спокойно солгала она, – мы ездили в Тьюксбери и еще раз взглянули на аббатство. В городе мы остановились на чай. Извини, что задержались – карбюратор расчихался, а я не смогла его сразу починить, моя машина нуждается в хорошем ремонте.

Ложь, всегда ложь! Она становилась искусной в бойкой лжи, которая успокаивала Ральфа, или, по крайней мере, не давала ему больше ничего сказать, хотя он был озадачен и явно недоволен. Ее внезапно охватило что-то вроде ужаса, она почувствовала физическое отвращение к тому, что делала сейчас. У нее закружилась голова, и она схватилась за ручку двери – в эту минуту она вспомнила отца.

2

Два дня спустя, когда они сидели вдвоем в саду Мортона, Стивен резко повернулась к Анджеле:

– Я не могу так больше, это низко, это подло, это пятнает нас обеих, разве ты не видишь?

Анджела была ошеломлена:

– О чем это ты?

– Ты и я – и Ральф. Говорю тебе, это подло – я хочу, чтобы ты оставила его и уехала со мной.

– Ты сошла с ума?

– Нет, я в своем уме. Это единственное, что будет порядочным и чистым; мы можем уехать, куда тебе будет угодно, в Париж, в Египет или назад в Штаты. Ради тебя я готова покинуть свой дом. Ты слышишь, я готова покинуть даже Мортон! Но я не могу больше лгать о тебе Ральфу, я хочу, чтобы он знал, насколько я тебя обожаю – я хочу, чтобы целый мир знал, как я тебя обожаю. Ральф не знает даже азов любви, он придирчивый, узколобый, какая-то шавка, а не человек, но есть то, на что имеет право даже он – право знать правду. Я сыта по горло этой ложью – я скажу ему правду, и ты тоже, Анджела; а потом мы скажем ему, что уходим, и будем открыто жить вместе, ты и я. Это наш долг перед самими собой и перед нашей любовью.

Анджела глядела на нее, побелев от ужаса.

– Ты сошла с ума, – медленно проговорила она, – ты просто бредишь. Что ему сказать? Разве я позволила тебе стать моей любовницей? Ты знаешь, что я всегда была верна Ральфу; ты прекрасно знаешь, что ему нечего рассказывать, кроме нескольких поцелуев, которые скорее под стать школьницам. Что я могу поделать, если ты – это то, что ты есть? О, нет, дорогая моя, ничего ты Ральфу не скажешь. Ты ведь не собираешься ввергнуть меня в ад лишь для того, чтобы ублажить свою гордость и заявить перед Ральфом, что ты была моей любовницей. Если ты хочешь покинуть свой дом, то я своим домом жертвовать не собираюсь – пожалуйста, пойми это. Ральф – не бог весть что, но это лучше, чем ничего, и пока что я держала его в руках без особых трудностей. Самое лучшее – пустить его по ложному следу, это отвлекает его и действует как по волшебству. Он побежит по любому следу, по которому я его направлю – предоставь его мне, я-то знаю собственного муженька лучше, чем ты, Стивен, и я не допущу, чтобы ты вмешивалась в мои семейные дела. – Она была ужасно напугана, слишком напугана, чтобы выбирать слова и следить за их воздействием на Стивен, чтобы обращать внимание на что-либо, кроме Анджелы Кросби, оказавшейся сейчас в ужасной и близкой опасности. И вот она повторила, еще громче: – Я не допущу, чтобы ты вмешивалась в мои семейные дела!

Тогда Стивен обернулась к ней, бледная, охваченная страстью.

– Ты… ты… –  заикаясь, проговорила она, – ты неописуемо жестока. Ты знаешь, как заставить меня страдать, ведь я так люблю тебя; и, поскольку тебе нравится, как я тебя люблю, ты день за днем тянешь любовь из меня. Разве ты не понимаешь: я люблю тебя так, что могла бы покинуть Мортон? Я бы от всего отказалась, отказалась бы от целого мира. Анджела, послушай, я всегда буду заботиться о тебе. Анджела, я богата, я всегда буду о тебе заботиться. Почему ты не доверишься мне? Ответь мне – почему? Ты думаешь, что мне нельзя довериться?

Она говорила, охваченная безумием, едва понимая, что говорит; она знала лишь, что ей нужна эта женщина, так нужна, что, будь она достойной или недостойной, сейчас имеет значение только Анджела. И вот она стояла, такая высокая, такая сильная, но несколько нелепая в своей жалкой страсти, и, глядя на нее, Анджела содрогалась – в ней было что-то ужасное. Проявились все тяжелые черты в ее лице – твердая линия подбородка, квадратный массивный лоб, брови, слишком широкие и длинные, чтобы быть красивыми; она напоминала собой нечто примитивное, порожденное бурным веком перемен.

– Анджела, уедем далеко – куда угодно, только уедем с тобой поскорее… хоть завтра.

Тогда Анджела как следует собралась с мыслями, и она сказала лишь одну фразу:

– Ты могла бы жениться на мне, Стивен?

Она не смотрела на девушку, когда сказала это – она не могла поднять глаза, возможно, в эту минуту она за всю свою жизнь ближе всего подошла к состраданию. Последовала долгая, почти неподвижная пауза, пока Анджела ждала, отвернув взгляд. С ветки упал лист, и она слышала слабый звук его мягкого падения, слышала хруст ветки, с которой упал этот лист, когда ветерок пробежал по саду.

Потом тишину оборвал тихий, бесцветный голос, который прозвучал для нее незнакомым:

– Нет, – сказал этот голос, очень медленно, – нет, я не могла бы жениться на тебе, Анджела.

И когда Анджела наконец набралась смелости поднять глаза, она обнаружила, что сидит одна.

Глава двадцатая

1

Три недели они держались на расстоянии, не писали друг другу и не делали никаких попыток встретиться. Благоразумие Анджелы запрещало ей писать: «что написано пером – не вырубишь топором», как гласит мудрая пословица, и ей следовало внять, особенно когда речь шла о такой горячке, как Стивен. Стивен порядком напугала Анджелу, она осознала, насколько осторожнее надо ей быть; и все же, размышляя над этой невероятной сценой, она находила это воспоминание довольно волнующим. Лишенная своего лекарства от скуки, Анджела смотрела на Ральфа недружелюбно; а он, несчастный, нелепый, раздражительный, со своими смутными подозрениями и хроническим несварением, мало что делал, чтобы развлечь свою жену – его дни, как и изрядная часть его ночей, проходили в ворчании.

Он ворчал из-за Тони, который, как нарочно, решил, что в его саду завелось множество кротов: «Если ты не можешь держать эту чертову собаку в повиновении, ее здесь не будет. Я не собираюсь терпеть, чтобы он рылся вокруг моих роз!» Затем следовал долгий перечень проступков Тони, с того времени, как он впервые оставил лужу на полу. Он ворчал из-за  большой популяции тли, горюя над тем, что у них есть органы размножения: «Природа – дура! Подумать только, размножать этих паразитов!» И тогда он бывал довольно грубым, когда останавливался на вопросе о частых совокуплениях тлей. Но больше всего он ворчал из-за Стивен, потому что это, как он понял, раздражало его жену: «Как там твоя ненормальная? Я не видел ее в последнее время; что, поссорились? Чертовски здорово, если это так. Она омерзительна; никогда не видел подобной девицы; расхаживает тут в своих бриджах. И почему она не может ездить верхом, как обычная женщина? Господи, это любого мужчину выведет из себя; таких в колыбели надо душить, я бы учредил для этого какие-нибудь службы!»

А бывало, его мысли принимали другое направление, и он жаловался, что в последнее время им пренебрегают: «Черт возьми, ты все время опаздываешь на обед, катаясь с этой девицей  – тебя не волнует, что будет со мной. Вот вся твоя забота о моем пищеварении! Мне остается обходиться той едой, что поплоше, хоть коровьими шкурами, хоть кирпичами. Так вот, знаешь что? Это не то, за что я платил; заруби себе на носу! Я плачу за то, чтобы хорошая еда подавалась вовремя; слышишь ты меня, вовремя! И я вправе ожидать, что моя жена будет на своем законном месте, за моим столом, чтобы проследить за тем, как приготовлен омлет. Да что с тобой случилось? Ты даже не даешь себе труда приготовить мне омлет!  Когда мы только поженились, ты всегда сама готовила мне омлеты. Я не собираюсь есть это желтое месиво с парой листьев петрушки – оно похоже на собачью блевотину, такая мерзость! И я не собираюсь больше об этом говорить – в следующий раз, когда это случится, эта кухарка у меня вылетит вон. Черт побери, мне кажется, ты была рада моей помощи, когда я подобрал тебя полуголодной в Нью-Йорке – а теперь ты все время носишься с этой девицей. Все это чертово животное – это он виноват, что ты ее встретила!» Он пинком отшвыривал перепуганного Тони, который в последнее время стал для него чем-то вроде представителя Стивен.

Но хуже всего бывало, когда Ральф начинал плакать, потому что, как он говорил, его жена больше его не любила, и потому что, как он говорил не всегда, у него болел живот от мучительного хронического несварения. Однажды ему пришлось сделать слабую попытку добиться любви сквозь слезы: «Анджела, иди сюда… обними меня… сядь, посиди у меня на коленях, как раньше, – его мокрые глаза выглядели жалкими, но довольно алчными, – обними меня, как будто я тебе не безразличен…» Он всегда был настойчивее всего, когда ничего не мог поделать.

Этой ночью он появился в своей лучшей шелковой пижаме розового цвета, от которой его лицо казалось желтоватым. Он забрался в постель с тем хитрым выражением на лице, которое Анджела ненавидела – оно было таким порнографическим. «Ну что, старушка, не забыла, что у тебя в доме есть мужчина? Точно не забыла?» После чего последовали одно-два дряблых объятия и много мужской похвальбы; и Анджела, вздыхая, пока она лежала и сносила все это, довольно неожиданно подумала о Стивен.

2

Беспокойно меряя шагами спальню, Стивен думала об Анджеле Кросби. Ее преследовали и терзали слова Анджелы, тогда, в саду: «Ты могла бы жениться на мне, Стивен?» – и другие беспощадные слова: «Что я могу поделать, если ты – это то, что ты есть?»

Она думала в каком-то отчаянии: «Что же я такое, Господи Боже? Что-нибудь омерзительное?» И эта мысль наполняла ее глубокой тоской, потому что она любила сильно, и ее любовь казалась ей священной. Она не могла терпеть, чтобы грязь этих слов приблизилась к ее любви. И вот, ночь за ночью, она ходила взад-вперед, билась над этим глухим вопросом, билась душой в стену – неприступную стену непонимания: «Почему я такая, как я есть – и что я есть?» Ее разум отскакивал от этой стены, а ее дух тем временем ослабевал. Огромная тьма, казалось, сошла на ее душу – и не было света, чтобы осветить эту тьму.

Она думала о Мартине, потому что, конечно же, сейчас она любила так, как любил он – все это казалось похожим на безумие. Она думала о своем отце, о его успокаивающих словах: «Не глупи, никакая ты не странная». О, должно быть, он плачевно ошибался – он умер, все еще плачевно ошибаясь. Она снова думала о своем своеобразном детстве, перебирая каждую подробность, пытаясь вспомнить все. Но через некоторое время ее мысли снова рвались вперед, в горестное настоящее. С ужасом она осознавала, насколько приход любви затмил ее зрение; она глядела на ее сияющий ореол так долго, что лишь теперь начинала видеть ее черную тень. Тогда приходило самое острое страдание, самое глубокое, последнее унижение.

Защита… она никогда не сможет предложить свою защиту тому созданию, которое она любит. «Ты могла бы жениться на мне, Стивен?» Ее любовь не могла ни защитить, ни оградить, ни почтить; ее руки были пусты. Она, с радостью отдавшая бы свою жизнь, должна была вступать в любовь с пустыми руками, как нищая. Она могла лишь унизить то, что жаждала вознести, измарать то, что жаждала сохранить чистым и незапятнанным.

Ночь постепенно переходила в рассвет; и заря светила во все открытые окна, принося с собой нестерпимое пение птиц: «Стивен, посмотри на нас, посмотри на нас, мы счастливы!» Вдали слышался резкий крик, дикий, резкий крик лебедей на озерах – лебедь по имени Питер защищал свою подругу от какого-то непрошеного гостя. От труб уютного коттеджа Вильямса поднимался дымок, очень темный – первый утренний дымок, который означал  дом, и в этом доме  – два человека, которых все уважают за их честную жизнь. Двое, что имели право любить друг друга в юности и не были разделены старостью. Двое, что были бедны, и все же удел их был завидным, без изъяна, без стыда перед себе подобными. Они могли гордо и без страха смотреть в лицо миру, и им не нужно было страшиться его проклятий.

Стивен бросалась на кровать, изнуренная своим горьким ночным бдением.

0

11

3

Был человек, который прошел каждый шаг этого пути вместе со Стивен в эти злополучные недели, и это была преданная и заботливая Паддл, которая могла бы дать много мудрых советов, если бы только Стивен доверилась ей. Но Стивен скрывала свою беду в своем сердце – ради Анджелы Кросби.

Паддл, все острее предчувствуя беду, теперь не отставала от девушки ни на шаг, получая в ответ за свои заботы довольно мало, ведь Стивен отвергала это наблюдение: «Неужели ты не можешь меня оставить в покое? Нет, конечно же, я не больна!» – говорила она, поддаваясь вспышке гнева.

Но Паддл угадывала, что дух ее болен, и угадывала причину этого, и редко оставляла ее одну. Что-то в глазах Стивен ее пугало; недоверчивое, вопросительное, уязвленное выражение, как будто она пыталась понять, почему ее так больно ранили. Снова и снова Паддл проклинала свою глупость, когда она открыто показала свою неприязнь к Анджеле Кросби; в результате Стивен теперь никогда не обсуждала ее, никогда не упоминала ее имени, а если Паддл делала неуклюжие попытки вытащить его на свет, то Стивен меняла тему разговора. И теперь как никогда Паддл испытывала отвращение и презрение к тому заговору молчания, который мешал ей говорить открыто. Заговор молчания посылал эту девушку, безо всякой защиты, прямо в руки этой женщины. Пустой, неглубокой женщины, ищущей развлечений, которой вовсе не было дела до Стивен.

Временами Паддл чувствовала почти отчаяние, и однажды вечером она набралась решимости. Она пойдет к девушке и скажет: «Я знаю. Я все знаю об этом, ты можешь доверять мне, Стивен». И тогда она даст ей совет, попытается внушить ей смелость: «Ты – не противоестественная, не омерзительная, не сумасшедшая; ты в той же мере часть того, что люди называют природой, как и все остальное; просто тебя еще не объяснили – у тебя нет своей ниши в мироздании. Но придет день, когда это случится, а пока не отворачивайся от себя, но взгляни себе в лицо спокойно и храбро. Будь смелой; делай все, что в твоих силах, со своей ношей. Но прежде всего – сохраняй свою честь. Храни свою честь ради тех, кто несет такую же ношу. Ради них покажи миру, что такие люди, как ты, могут быть такими же бескорыстными и прекрасными, как остальное человечество. Пусть твоя жизнь станет этому доказательством – это будет великий труд всей твоей жизни, Стивен».

Но эта решимость угасла из-за Анны, которая наверняка присоединилась бы к заговору молчания. Она никогда не простила бы таких бесстрашных и прямых слов. Если бы она узнала об этом, то вышвырнула бы Паддл с вещами из дома, и тогда Стивен осталась бы одна. Нет, она не смела говорить начистоту, из-за девушки, ради которой прежде всего должна была сейчас развязать язык. Но если когда-нибудь придет день, если сама Стивен сочтет нужным довериться своему другу, тогда Паддл возьмет быка за рога: «Стивен, я все знаю. Ты можешь доверять мне, Стивен». Если только этот день не задержится слишком долго…

Ведь никто не знал лучше, чем эта маленькая серая женщина, тех мучений духа, что терпит чувствительная, высокоорганизованная натура, когда в первый раз лицом к лицу встает со своим бедствием. Никто не знал лучше нее об ужасных нервах инверта, всегда настороженных, слишком тонких, отзывчивость которых равна лишь напряжению, вызывающему в них отзыв. Все это было Паддл хорошо знакомо – вот почему она глубоко тревожилась за Стивен.

Но все, что она могла поделать, по крайней мере, в настоящее время, были разве что мягкость и терпение:

– Выпей какао, Стивен, я сама его приготовила, – и еще, с улыбкой: – Я положила четыре куска сахару!

Тогда Стивен испытывала раскаяние:

– Паддл, я дурная… ты всегда так добра ко мне.

– Вздор! Я же знаю, что ты любишь сладкое какао, вот поэтому и положила четыре куска сахару. Пойдем-ка с тобой на долгую прогулку – пойдем, дорогая? Мне уже целые недели не хватало по-настоящему долгой прогулки.

Ложь, такая добрая и самоотверженная ложь! Паддл терпеть не могла долгих прогулок, особенно со Стивен, которая шагала, будто в семимильных сапогах, и для которой прогулка по сельской местности проходила своими путями, через канавы и изгороди – о да, очень добрая и самоотверженная ложь! Ведь Паддл уже была не так молода, как когда-то; иногда ее беспокоили ноги, и иногда в колене отдавалась резкая боль, в которой она проницательно подозревала ревматизм. Однако она должна была держаться рядом со Стивен, из-за того страха, что сжимал ей сердце – страха перед этим вопрошающим, уязвленным выражением, которое теперь не покидало глаза девушки ни на минуту. Так что Паддл доставала свои самые практичные ботинки, самые тяжелые и предположительно непромокаемые, и храбро ковыляла рядом со своей подопечной, которая не всегда замечала, что она идет рядом.

Что во всем этом действительно удивляло Паддл – это явная слепота Анны. Казалось, Анна не замечала в Стивен никакой перемены, не чувствовала беспокойства за нее. Как обычно, они обе были серьезно-вежливы друг с другом, и, как обычно, не вмешивались в дела друг друга. И все же Паддл казалось невероятным, что собственная мать девушки ничего еще не заметила. Но так оно и было, потому что Анна постепенно становилась более молчаливой и рассеянной. Она позволяла волнам жизни мягко нести ее к той гавани, где обитали все ее мысли. И эта ее слепота сильно тревожила Паддл, так, что гнев часто уступал место жалости.

Она думала иногда: «Помоги ей Господь, бедная женщина; она ничего не знает – почему он не рассказал ей? Это было жестоко!» – а потом думала: «Да, но помоги Господь Стивен, если придет день, когда ее мать все узнает – что станется со Стивен?»

Добрая, верная Паддл; она чувствовала, что разрывается между ними, так они обе были достойны жалости. А вдобавок ее теперь мучали воспоминания, поднявшиеся из своих могил благодаря Стивен – Стивен, чья боль вызывала к жизни умершую печаль, которая давно уже была тихо и благопристойно похоронена. Ее юность возвращалась и с упреком глядела ей в глаза, так что ее самые прекрасные добродетели казались пылью и пеплом. Она вздыхала, вспоминая горькую сладость, отважную безнадежность своей юности – а потом она смотрела на Стивен.

Но однажды утром Стивен резко объявила:

– Я уйду. Не жди меня к обеду, пожалуйста. – И ее голос не допускал ни споров, ни вопросов.

Паддл молча кивнула. Ей не нужно было спрашивать, она слишком хорошо знала, куда идет Стивен.

4

Униженно склонив голову, Стивен еще раз отправилась в Грэндж. И время от времени, пока она скакала верхом, ее бросало в краску от стыда за то, что она сейчас делает. Но время от времени ее глаза наполнялись слезами от мучительного томления.

Она оставила лошадь у слуги в конюшне, потом пошла в старый сад; и там она нашла Анджелу, в одиночестве сидевшую в тени с книгой, которую она не читала.

Стивен сказала:

– Я вернулась, – и сразу, без передышки: – Я сделаю все, что хочешь, если ты позволишь мне вернуться, – и, проговорив это, она опустила глаза.

Но Анджела ответила:

– Тебе нужно было вернуться – ведь я нуждалась в тебе, Стивен.

Тогда Стивен подошла и опустилась на колени рядом с ней, и спрятала лицо в ее коленях, и слезы, которые почти не приходили к ней за все эти тяжелые недели их разлуки, полились у нее из глаз. Она плакала, как ребенок, прижавшись лицом к коленям Анджелы.

Анджела дала ей немного поплакать, потом подняла ее лицо, мокрое от слез, и поцеловала его:

– Ах, Стивен, Стивен, привыкай к этому миру – это ужасное место, в нем полно ужасных людей, но это все, что у нас есть, и мы живем в нем, разве не так? Поэтому мы должны делать лишь то, что делает этот мир, моя Стивен. – И потому, что ей казалось странным и довольно жалким то, что подобное создание могло плакать, Анджела была так растрогана, что это казалось в эту минуту очень похожим на любовь: – Не плачь больше... не плачь, милая, – прошептала она, – мы же вместе, а больше ничего не важно.

Итак, все началось заново.

5

Стивен осталась на обед, потому что Ральф был в Вустере. Он вернулся часа за два до чая и обнаружил их вдвоем среди своих роз; они последовали за тенью, когда та ушла из сада.

– А, это вы! – воскликнул он, сверкнув глазами на Стивен; и в его голосе читалось наивное разочарование, такой испуг перед ее появлением, что на мгновение она почувствовала жалость к нему.

– Да, это я… – ответила она, не зная, что еще сказать.

Он хмыкнул и пошел за своим садовым ножом, которым вскоре начал срезать розы. Но, несмотря на свое настроение, он оставался хорошим хирургом – резал проворно, всегда прямо под бутоном, потому что этот человек страстно любил свои розы. И, зная это, Стивен должна была сыграть на его страсти, потому что теперь ей необходимо было завлечь его к себе в друзья. Это было унизительное занятие, но ведь это было ради Анджелы, чтобы она не пострадала из-за своей любви. Немыслимо… «Ты могла бы жениться на мне, Стивен?»

– Ральф, посмотрите, – позвала она, – «Миссис Джон Лэнг» сломалась! Может быть, мы еще успеем перевязать ее лыком.

– Господи, неужели? – он поспешил к ней, говоря на ходу: – Прошу вас, идите в сарай и принесите лыко!

Она достала ему лыко и вместе они сделали ей перевязку, розовощекой и полногрудой «Миссис Джон Лэнг».

– Ну вот, – сказал он, отрезая концы ленты, – теперь ваша ножка поправится, мадам!

Рядом росла прелестная «Фрау Карл Друшки», и Стивен похвалила ее сияющую белизну, отметив его очевидное удовольствие от похвалы. Он был похож на отца красивых детей, всегда готовый слушать, как их хвалят посторонние, и она заметила про себя: «Он любит, когда хвалят его розы».

Он разговорился о «Фрау Карл Друшки»:

– Она красавица! В ней что-то есть такое удивительно бесстрастное – как вы сказали, эта белизна… – и, прежде чем он смог сдержаться: – Она чем-то напоминает мне Анджелу. 

Едва эти слова вырвались у него, он нахмурился, и Стивен сосредоточила взгляд на «Фрау Карл Друшки». Но, пока они переходили от бордюра к бордюру, его лоб разглаживался:

– Я здесь потратил сотни три, – гордо сказал он, – никогда не видел такого запущенного сада, как в этом доме, когда я его купил. Пришлось накопать свежей земли для роз, здесь все новые; я объездил половину Англии, чтобы достать их. Видите эту изгородь из «Йорков и Ланкастеров»? Они недорого стоят, потому что вышли из моды. Но мне они нравятся, они маленькие, но, по-моему, довольно примечательные – в них что-то есть такое геральдическое.

Она согласилась:

– Да, я тоже ужасно их люблю, – и довольно серьезно слушала, пока он объяснял, что они ведут свою историю от Войны Роз.

– Исторические, вот что я имею в виду, – объяснил он. – Я люблю все старое, знаете ли, кроме женщин.

Она, улыбнувшись про себя, подумала о том, насколько он сам казался с иголочки новым.

Наконец он с удивлением сказал:

– Никогда не представлял, что вы любите розы.

– Почему же нет? У нас в Мортоне их полно. Почему бы вам не приехать завтра поглядеть на них?

– А «Вильям Аллен Ричардсон» у вас хорошо себя чувствует? – поинтересовался он.

– Кажется, да.

– А мой – не очень. Не могу понять, почему. В этом году им, конечно, вредит тля. Вот подойдите, поглядите сюда – их заживо пожирают эти гады! – и потом, как будто он разговаривал с другом, который понимал его: – Розы кажутся мне добрыми. Понимаете, что я имею в виду? В них есть достоинство – в их запахе, в том, каковы они на ощупь, в том, как они растут. У меня всегда в кабинете на столе стоят розы, кажется, что они освещают все вокруг.

Он начал надписывать названия сортов на ярлыках ручкой с золотым пером, которую вынул из кармана.

– Да, – бормотал он, склонив лицо над ярлыками, – да, у меня всегда стоят на столе три или четыре розы. Но Бирмингем – плохое место для роз.

И, слушая его, Стивен ловила себя на мысли, что во всех мужчинах есть что-то простое; то, что любит невинные вещи, хочет единения с природой. Мартин любил огромные первозданные деревья; и даже этот низменный человечек любил свои розы.

Анджела подошла по газону:

– Вы двое, идите сюда! – весело позвала она. – В гостиной ждет чай!

Стивен вздрогнула. «Вы двое…» – эти слова резанули ей уши; и она знала, что Анджела разыгрывала веселость, потому что, когда Ральф удалился из поля слышимости, та прошептала:

– Ты хорошо придумала с этими его розами!

Пока они пили чай, Ральф погрузился в угрюмое молчание; казалось, он сожалел о своем недавнем хорошем настроении. И он ел довольно много, что заставляло Анджелу нервничать – она боялась его приступов несварения, которые обычно сопровождались приступами дурного нрава.

Через долгое время после того, как они покончили с чаем, он медлил, пока Анджела не сказала:

– Ральф, эта газонокосилка… Прэтт просил сказать тебе, что она совсем не работает; он думает, что лучше обратиться к производителю. Ты напишешь ему, пока почта не ушла?

– Вероятно, – пробормотал он; но покинул комнату медленно.

Тогда они переглянулись и сели поближе друг к другу, с виноватым видом, замирая на каждый звук: «Стивен… осторожнее, ради бога – Ральф…»

И руки Стивен упали с плеч Анджелы, и она крепко сжала губы, чтобы ни одно возражение не сорвалось с них больше; она не имела права возражать.

Глава двадцать первая

1

Этой осенью семейство Кросби отправилось в Шотландию, а Стивен – в Корнуэлл, вместе со своей матерью. Анна была нездорова, ей нужна была перемена обстановки, и врач рассказал им об Уотергейтской бухте, вот почему они уехали в Корнуэлл. Стивен было неважно, куда ехать, потому что ей не было позволено присоединиться к Анджеле в Шотландии. Анджела стояла на своем довольно твердо: «Нет, дорогая моя, это не годится. Я знаю, что из этого устроит Ральф. Я не могу разрешить тебе следовать за нами в Шотландию». И на этом вопрос был закрыт.

И теперь Стивен сидела и мрачно размышляла над своей проблемой, а Анна мирно читала, не задавая никаких вопросов. Она редко беспокоила свою дочь вопросами, редко даже выказывала интерес к ее письмам.

Время от времени из Мортона писала Паддл, и тогда Анна говорила, узнавая почерк:

– Все в порядке?

И Стивен отвечала:

– Да, мама. Паддл пишет, что все в порядке.

Как все и было – в Мортоне.

Но вести из Шотландии, казалось, совсем не торопились. Письма Стивен часто оставались без ответа; а те ответы, которые она получала, никуда не годились, потому что осмотрительность Анджелы служила ей очень строгим цензором. Самой Стивен, как она обнаружила, приходилось писать очень осторожно, чтобы умиротворить этого цензора.

Дважды в день она заходила к портье, доброму человеку с красным лицом, который симпатизировал влюбленным.

– Есть для меня письма? – спрашивала она, изо всех сил стараясь принять скучающий вид при одной мысли о письмах.

– Нет, мисс.

– Следующая почта придет в семь?

– Да, мисс.

– Спасибо.

Она уходила прочь, покидая портье, который думал: «Она не похожа не девушку, у которой есть молодой человек, но этого так сразу и не скажешь. Так или иначе, кажется, что она беспокоится – надеюсь, все в порядке с бедной молодой леди». Он действительно начал интересоваться Стивен и иногда заговаривал о ней с женой:

– Ты замечала ее, Элис? Странного вида девушка, такая высокая, носит воротничок и галстук – знаешь, такая мужеподобная. И она, кажется, вечером просто меняет костюм, надевает тот, что потемнее – но никогда не наденет вечернее платье. А мать у нее все еще красивая; но девушка... не знаю, что-то в ней такое есть; так или иначе, удивительно, что у нее есть молодой человек; хотя должен быть, судя по тому, как она ждет почты; иногда мне ее жаль.

Но ее визиты к портье не всегда были бесплодными:

– Есть для меня письма?

– Да, мисс, вот, но только одно.

Он глядел на нее покровительственно, радуясь той мысли, что ее молодой человек написал ей; и Стивен, угадывая его мысли по лицу, смущалась и сердилась. Выхватив у него письмо, она спешила на пляж, где скалы обеспечивали ей укрытие, и где некому было смотреть на нее покровительственно, не считая случайно залетавших туда чаек.

Но, когда она читала, в сердце ее поселялась пустота; что-то острое, как физическая боль, пробирало ее: «Дорогая Стивен. Извини, что я не написала раньше, но Ральф и я были ужасно заняты. Здесь была настоящая потеха, я так рада, что он затеял эту большую охоту...» Вот так писала Анджела в эти дни – вероятно, из осторожности.

И все же однажды утром пришло необычайно длинное письмо, которое рассказывало о том, что делает Анджела: «Между прочим, мы встретились с молодым Энтримом, Роджером. Он остановился здесь вместе с людьми, которых Ральф неплохо знает, это Пикоки, у них чудесный старый замок; кажется, я тебе о них говорила». Следовало дотошное описание замка, а также родословное древо Пикоков. И потом: «Роджер довольно много говорил о тебе; он говорил, что дразнил тебя, когда вы были детьми. Он говорит, что ты однажды хотела его побить – я ужасно смеялась над этим, это так похоже на тебя, Стивен! Он красивый и довольно приятный. Он говорит мне, что его полк расквартирован в Вустере, так что я просила его заезжать в Грэндж, когда ему захочется. В Вустере, по-моему, довольно нудно...»

Стивен закончила читать и сидела, глядя на море, потом резко встала. Сунув письмо в карман, она застегнула жакет; ей было холодно. Ей надо было пройтись, как следует пройтись. Она быстрыми шагами пошла в направлении Ньюквая.

2

За эти долгие, тревожные недели в Корнуэлле Стивен как никогда осознала, насколько широка пропасть между ней и ее матерью, до какой степени они всегда будут разделены. Но, глядя на спокойное стареющее лицо Анны, девушка снова дивилась его красоте, которая, казалось, смягчала годы и торжествовала над временем и горем. И теперь, как в дни своего детства, эта красота наполняла ее удивлением; такой спокойной она была, такой уверенной, такой завершенной – и глубокие глаза ее матери, синие, как далекие горы, и такие отстраненные, как будто глядели куда-то вдаль. Сердце Стивен вдруг сжималось; ее охватывало чувство огромной потери, она сама не понимала, что она утратила и почему – она глядела на Анну, как путник в пустыне, мучимый жаждой, глядит на мираж, что кажется ему водой.

Однажды вечером ее охватил безрассудный порыв – довериться этой женщине, в чьем грациозном и совершенном теле когда-то жило и подрастало ее собственное беспокойное тело. Она хотела поговорить с ее материнством, умолять о понимании – нет, требовать его. Сказать: «Мама, ты нужна мне. Я сбилась с пути... дай мне руку, чтобы я могла держаться за нее во тьме». Но Боже, какая это глупость, какое сумасшествие! Совершить такое низкое предательство! Выдать Анджелу... немыслимая глупость и сумасшествие!

И все же иногда, когда они с Анной сидели рядом, глядя на туманное корнуэльское побережье, слушая глухие, тяжелые удары волн и перекличку чаек – когда они сидели вместе, Стивен казалось, что ее сердце так заполнено Анджелой Кросби, всей ее горечью, всей ее сладостью, что материнское сердце, ровно бьющееся рядом с ней, должно было, в свою очередь, биться сильнее, ведь разве она когда-то не пряталась под этим сердцем? И такой настоятельной была ее тоска, что она теперь часто искала холодную руку Анны и держала ее несколько мгновений в своей руке, пытаясь получить от нее какое-то утешение.

Но прикосновение этой холодной чистой руки расстраивало ее, душа ее болела от стремления к чему-то простому, прямому и почтенному, что служило многим простым и почтенным людям. Тогда все, что кому-то казалось скучным, казалось ей исполненным счастья и совершенства. Пара влюбленных, идущих рука об руку, просто двое обрученных, не самые красивые, не самые умные, не утопающие в богатстве; спокойная пара обрученных – они облекались в ее завистливых глазах славой и гордостью, превосходящими всякое понимание. Ведь если бы они с Анджелой были этими влюбленными, они могли бы встать перед Анной, счастливые и торжествующие. Анна, ее мать, улыбнулась бы и мягко, терпеливо говорила бы с ними, вспоминая те дни, когда сама была влюблена. Куда бы они ни шли, старики вспоминали бы, как сами были влюблены, и вспомнив это, улыбались бы их любви и говорили о ней с нежностью. Знать, что весь мир радуется твоей радости – это, конечно же, приближает рай к земле.

Однажды вечером Анна искоса взглянула на свою дочь:

– Милая, ты устала? Ты мне кажешься какой-то поникшей.

Вопрос был неожиданным, ведь предполагалось, что Стивен никогда не знала усталости, ее физическая сила и здоровье были притчей во языцех. Неужели возможно, что ее мать наконец угадала, как изнурена ее душа? Внезапно Стивен почувствовала себя постыдно инфантильной, и заговорила как ребенок, который хочет, чтобы его пожалели:

– Да, я ужасно устала, – ее голос слегка задрожал, – я так устала, ужасно устала, – повторила она. Она сама удивлялась своей слабой попытке вызвать жалость к себе, и все же не могла совладать с собой. Если бы Анна в эту минуту протянула ей руки, она, возможно, вскоре узнала бы об Анджеле Кросби.

Но вместо этого Анна зевнула:

– Это все здешний воздух, очень уж он туманный. Я буду очень рада, когда мы вернемся в Мортон. Который час? Я уже засыпаю – не пойти ли нам в постель, Стивен?

Это подействовало как холодный душ; и это было на пользу самоуважению девушки. Она постаралась собраться с силами:

– Да, пойдем, уже десять пробило. Не люблю я эти туманы, – и она покраснела, вспоминая эту слабую попытку вызвать жалость к себе.

3

Стивен покинула Корнуэлл без сожалений; казалось, это место нагоняло на нее тоску. Его довольно мрачная красота, которая в любое другое время глубоко затронула бы ее мужественную натуру, лишь прибавила мрачности этим нескончаемым неделям, проведенным вдали от Анджелы Кросби. Ее возмущение теперь стремительно нарастало, ее снедали сомнения и смутные страхи; она была озадачена, не уверена в своей способности выдержать; и не уверена в том, что Анджелу удержит эта опасная, но обескровленная любовь. Ее обманутое тело жестоко тревожило ее, и она бродила вдоль берега, до мыса, проклиная свою молодую силу, пытаясь подавить свою юную пылкость и только увеличивая ее.

Но теперь это испытание подходило к концу, и она перестала чувствовать такое отчаяние. Через неделю Анджела должна была вернуться из Шотландии; тогда, по крайней мере, глаза ее будут сыты – ужасно, когда глаза голодают, тоскуя по облику любимого существа. А потом, приближался день рождения Анджелы, и это обеспечивало верный повод для подарка. Дарить подарки, даже скромные сумочки,  ей было строго запрещено из-за Ральфа, но день рождения – это совсем другое дело, и в любом случае Стивен решила рискнуть. Ведь побуждение дарить, общее для всех влюбленных, было в ней безмерным, так что она представляла себе Анджелу, увенчанную диадемами, достойными Клеопатры; она сидела и глядела на свою чековую книжку, и глаза ее становились сердитыми при виде остатка в ней. Что проку от таких денег, если их нельзя потратить ради любимого существа? Но на этот раз их следует потратить, и потратить щедро; никаких пределов не будет для этого подарка!

Деньги – в лучшем случае недостойная и утомительная вещь, но, по крайней мере, они могут облегчить сердца влюбленных. Когда становятся легче их кошельки, становится легче и у них на сердце, хотя это вряд ли может считаться достоинством, ведь дарить – это, может быть, самая хитрая форма наслаждений, известная человечеству.

4

Стивен, как бы вскользь, сказала Анне:

– Может быть, мы проведем три-четыре дня в Лондоне, когда будем возвращаться в Мортон? Ты могла бы пройтись по магазинам.

Анна согласилась, думая, что следует обновить в доме постельное белье; но Стивен думала о ювелирных магазинах на Бонд-стрит.

И теперь они действительно были в Лондоне, остановившись в тихом и дорогом отеле; но проблемы с подарком на день рождения Анджелы, казалось, для Стивен только начались. У нее не было ни малейшего представления, чего хотела она, или, еще важнее, чего хотела Анджела; и она не знала, как отделаться от своей матери, не любившей ходить без сопровождения. Три дня из четырех Стивен провела в беспокойстве и волнении; никогда прежде Анна не казалась такой зависимой от нее. В Мортоне они теперь жили каждая своей жизнью, но здесь, в Лондоне, всегда находились вместе. Она строила всевозможные планы, но никак не могла найти повода в одиночку сходить на Бонд-стрит. И все же на четвертый, последний день утром у Анны ужасно разболелась голова.

Стивен сказала:

– Пойду-ка я проветрюсь, если я тебе действительно не нужна – я чувствую себя бодрой!

– Да, иди – мне не хотелось бы, чтобы ты сидела дома, – со стоном ответила Анна, которая жаждала покоя и таблетки аспирина.

Выйдя на тротуар, Стивен поймала первое же встречное такси; она чувствовала довольно нелепый восторг.

– На перекресток Пиккадилли и Бонд-стрит, – распорядилась она, когда забралась в такси,  захлопнула дверцу и высунула голову в окно. – А на углу, пожалуйста, остановитесь. Не хочу, чтобы вы ехали по Бонд-стрит, я пойду пешком. Хочу, чтобы вы остановились на углу Пиккадилли.

Но, когда она уже стояла на углу – слева – она начала сомневаться, с какой стороны Бонд-стрит ей начать. Попробовать правую или остаться на левой? Она решила попытаться начать с правой стороны. Перейдя дорогу, она медленно пошла вперед. У каждого ювелирного магазина она останавливалась и смотрела на вещицы, выставленные в витрине. Теперь ее озадачивала совсем новая проблема – оказалось, что этих камней так много. Изумруды, или рубины, или, может быть, просто бриллианты? Конечно же, никаких изумрудов и рубинов – Анджеле нужна была белизна. Белизна... вот именно! Жемчуг – нет, одна жемчужина, одна безупречная жемчужина, оправленная в кольцо. Анджела когда-то с вожделением описывала такое кольцо, но, увы, оно появилось на свет в Париже.

Люди поглядывали на мужеподобную девушку, которая была так поглощена женственными украшениями. Какой-то мужчина засмеялся и подтолкнул в бок своего спутника:

– Посмотри-ка! Что это такое?

– Господи! И правда, что это?

Она услышала их, и вдруг восторг ее схлынул, пока она входила в магазин. Она сказала довольно громко:

– Мне нужно кольцо с жемчужиной.

– Кольцо с жемчужиной? Какое, мадам?

Она помедлила, не зная, как описать то, что хочет:

– Я не совсем знаю... но она должна быть крупной.

– Это для вас? – и ей показалось, что человек за прилавком слегка улыбнулся. Конечно же, ничего подобного он не делал, но она пробормотала:

– Нет... о, нет, это не для меня, это для подруги. Она просила меня выбрать ей кольцо с крупной жемчужиной, – в ее собственных ушах эти слова звучали глупыми и суетливыми.

В этом магазине не было ничего, что удовлетворяло бы ее требованиям, и вот еще раз она попала под обстрел Бонд-стрит. Теперь она пошла быстрее и обнаружила, что идет семимильными шагами; изменив походку, обнаружила, что едва плетется; и всегда чувствовала, или представляла, что на нее все смотрят. Она чувствовала некоторое сомнение на лицах приказчиков, когда она спрашивала кольцо с крупной и безупречной жемчужиной, и, ловя мимоходом свое отражение в витрине, она решала, что это явное сомнение – ее внешность не предполагала ни этого жемчуга, ни его цены. Она нерешительно скользила рукой в карман, обретая храбрость, когда прикасалась к чековой книжке.

Когда восточная сторона оживленной улицы была исчерпана, она быстро перешла дорогу и отправилась к тому углу, с которого начала. Теперь она была подавленной и сердитой. А вдруг она не найдет того, что ей нужно, на Бонд-стрит? Она понятия не имела, где еще искать – ее знание Лондона было далеко не обширным. Но, вероятно, боги смилостивились над ней, потому что, пройдя чуть дальше, она остановилась перед маленьким и, по ее мнению, довольно скромным магазином. На самом деле он был далеко не скромным, судя по решетке, наполовину закрывавшей его небольшое окно. Она смотрела туда, потому что там на белой бархатной подушечке лежала жемчужина, круглый сияющий шарик, похожий на мраморный, прикрепленный к тонкому платиновому колечку – божественный мраморный шарик! Это было такое же кольцо, какое Анджела видела в Париже и все еще по нему вздыхала.

Человек за прилавком выглядел внушительно. Он был стар и носил очки в черепаховой оправе:

– Да, мадам, это действительно прекрасный экземпляр. Французская работа, только тонкая оправа из платины, ничто не отвлекает от красоты жемчужины.

Он нежно поднял кольцо с подушки, и так же нежно Стивен положила его на ладонь. Оно светилось, белее белого, на фоне ее кожи, которая по контрасту выглядела загорелой и обветренной.

Тогда достойный старый джентльмен назвал цену, с любопытством поглядывая на девушку, но ее, казалось, цена не смутила, и он спросил:

– Разве вы не примерите кольцо на палец?

В ответ его покупательница вспыхнула:

– Оно к моему пальцу не подойдет!

– Я могу увеличить его до любого размера, как только пожелаете.

– Спасибо, но оно не для меня – для подруги.

– А вы знаете, какой размер носит ваша подруга – например, перчатки? У нее большая или маленькая рука, как вы думаете?

Стивен быстро ответила:

– Очень маленькая, – потом вдруг подняла глаза и почувствовала себя довольно смущенной.

Теперь старый джентльмен открыто разглядывал ее:

– Прошу прощения, – произнес он, – такое удивительное сходство... – потом, несколько смелее: – Вы случайно не в родстве с сэром Филипом Гордоном из Мортон-Холла, он скончался...  года два назад... от какого-то несчастного случая? Кажется, дерево упало...

– Да, я его дочь, – сказала Стивен.

Он кивнул и улыбнулся:

– Конечно, как же иначе! Разумеется, вы его дочь.

– Вы знали моего отца? – удивленно спросила она.

– Очень хорошо знал, мисс Гордон, когда ваш отец был молод. В те дни сэр Филип был моим покупателем. Я продал ему его первые жемчужные запонки, когда он был в Оксфорде, и по меньшей мере четыре булавки для галстука – он в Оксфорде был немножко щеголем, сэр Филип. Но вам, наверное, будет интереснее то, что я продал ему обручальное кольцо для вашей матери; такое крупное кольцо, и по половине ободка шли маленькие бриллианты...

– Вы сами сделали это кольцо?

– Да, мисс Гордон. Я хорошо помню, как он показал мне миниатюрный портрет леди Анны – и я помню, как он сказал: «Она так чиста, что лишь чистейшие камни достойны касаться ее пальца». Видите ли, он знал меня еще с тех пор, как был в Итоне, поэтому он и говорил со мной о вашей матери – для меня это была большая честь. О да – Боже, Боже – ваш отец тогда был молод и так влюблен...

Она вдруг спросила:

– Эта жемчужина так же чиста, как те бриллианты?

И он ответил:

– Она безукоризненна.

Тогда она достала свою чековую книжку, и он дал ей свою ручку, чтобы выписать довольно крупный чек.

– Не нужно ли вам какого-нибудь ручательства? – спросила она, взглянув на сумму, в которой он доверял ей.

На это он засмеялся:

– Ваше лицо – это ваше ручательство, если позволите мне так сказать, мисс Гордон.

Они пожали друг другу руки, потому что он знал ее отца, и она покинула магазин с кольцом в кармане. Идя по улице, она затерялась в своих мыслях, и, даже если люди смотрели на нее, она больше не замечала этого. В ее ушах все звучали те слова из прошлого, слова ее отца, когда в давние, давние времена он тоже был молод и влюблен: «Она так чиста, что лишь чистейшие камни достойны касаться ее пальца».

0

12

Глава двадцать вторая

1

Когда они вернулись в Мортон, в гостиной была Паддл, со своей теплой улыбкой, всегда чуть насмешливой, но и сострадающей, этой странной, сложной улыбкой, от которой ее лицо становилось таким привлекательным. И, увидев эту преданную маленькую серую женщину, Стивен осознала, что тосковала по ней. Ее тоска по ней была больше, чем само это существо, которое, казалось, еще уменьшилось в размерах. После этих недель разлуки Паддл, казалось, стала еще меньше, и Стивен не могла удержаться от смеха, когда обняла ее. Потом она вдруг легко подняла ее на ноги, будто Паддл была ребенком.

В Мортоне приятно пахло горящими поленьями, и Мортон выглядел добрым, как бывают добрыми жилища. Стивен вздохнула от чего-то, очень похожего на удовлетворение:

– Господи! Я так рада, что снова дома, Паддл. Я, наверное, в прошлой жизни была кошкой; терпеть не могу незнакомые места – особенно Корнуэлл.

Паддл мрачно улыбнулась. Ей подумалось, что она знает, почему Стивен терпеть не может Корнуэлл.

После чая Стивен бродила по дому, с любовью дотрагиваясь то до одного, то до другого. Но наконец она пошла в конюшни, взяв сахар для Коллинса и морковку для Рафтери; и там, в своем просторном, пропахшем сеном стойле Рафтери ждал Стивен. Он издал короткий странный звук, и его нежные ирландские глаза говорили: «Ты дома, дома, дома! Я уже устал ждать, я так хотел, чтобы ты оказалась дома». И она ответила: «Да, я вернулась к тебе, Рафтери».

Потом она обняла своей сильной рукой его шею, и они довольно долго проговорили – не по-ирландски, и не по-английски, но на тихом языке, в котором очень мало слов, но много звуков и много движений, которые значат больше, чем слова. «Пока тебя не было, я открыл нечто чудесное, – сказал он ей, – я обнаружил, что ты для меня – бог. Такое бывает иногда с нами, скромными созданиями, которые могут познать бога лишь в Его человеческом образе». «Рафтери, – прошептала она, – ах, милый мой Рафтери, я была такая молодая, когда ты явился в Мортон. Ты помнишь наш первый день на охоте, когда ты перемахнул через высокую изгородь в том большом северном загоне? Какой это был прыжок! Он был достоин войти в историю. Ты был такой великолепный, спокойный и собранный. Слава Богу – я ведь была совсем ребенком, и все равно это было так безрассудно с нашей стороны, Рафтери».

Она дала ему морковку, которую он взял, довольный, из руки своего бога и начал жевать. И она смотрела, как он жует, в свою очередь довольная, надеясь, что морковка сочная и сладкая; надеясь, что его чаша невинных удовольствий будет полна через край. Действительно, подобно богу, она заботилась, чтобы он ни в чем не нуждался, смешивала вечернюю порцию корма в его яслях, держала ведерко с водой у его губ, пока он пил прохладную, чистую, вселяющую здоровье воду. Пришел конюх со свежей связкой соломы, которую он развязал и разбросал по стойлу Рафтери; потом он снял красивую красно-синюю дневную попону и закутал его в теплое ночное одеяло. Где-то в дальнем стойле у окна громко брыкался молодой гнедой жеребчик сэра Филипа, требуя ужина.

– Тпру, лошадка! Иди сюда! Хватит лупить по стенам, – конюх заторопился, чтобы услужить гнедому.

Коллинс, выплюнув два свои куска сахара, теперь потворствовал своей нездоровой страсти. Его бока распухли так, что едва не лопались  – старый Коллинс раздулся, как воздушный шар, от соломы, вредившей его пищеварению, и от прискорбной нехватки зубов. Он глядел на Стивен белесыми голубыми глазами, которые почти ничего не видели, и, когда она тронула его, он невежливо фыркнул, как бы говоря: «Оставь меня в покое!» Поэтому, мягко упрекнув его, она оставила его грехам и несварению.

В последнюю очередь, но не последним делом, она вышла из дома к двуногому созданию, когда-то правившему этим королевством, но теперь покинувшему конюшни. Свет лампы лился из незанавешенных окон, встречая ее, и она шла на свет. Тонкая золотистая полоса вела прямо на крыльцо уютного коттеджа старого Вильямса. Она увидела, как он сидит с Библией на коленях, сердито вглядываясь в Священное писание сквозь очки. Он пристрастился читать Библию вслух самому себе – печальное занятие. Сейчас он тоже этим занимался. Когда Стивен вошла, она слышала, как он бормочет слова Откровения: «головы у коней — как головы у львов, и изо рта их выходил огонь, дым и сера». 

Он поднял глаза и поспешно сорвал с носа очки:

– Мисс Стивен!

– Сиди на месте – подожди, сядь, Вильямс!

Но Вильямс обладал упрямством смирения. Он гордился суровыми традициями своей службы, и гордость не позволяла ему сидеть в ее присутствии, несмотря на долгие годы их доброй дружбы. Но, когда он заговорил, ему обязательно надо было немного поворчать, как будто она была все еще маленьким ребенком, что расхаживал по конюшне и скреб свой подбородок, подражая каждому его жесту и выражению.

– Не следовало бы вам заводить лошадей, мисс Стивен, если вы убегаете и оставляете их, – ворчал он. – Рафтери за эти дни извелся весь. Я говорил с этим Джимом, которого вы так высоко ставите! Этот молодой нахал мне так отвечал, будто у меня уж и права нет высказать свое мнение. Но я ему говорю: «Вот погоди, парень, – говорю, – ужо дойду я до мисс Стивен!»

Вильямс так и не мог окончательно покинуть конюшни и никогда не удерживался от придирок, когда заходил туда. Хоть он и отошел от дел, но его не сломила даже старость, и конюхи ощущали это на своем опыте. Стука его тяжелой дубовой трости по двору было достаточно, чтобы Джим и его подчиненные летели прятать свои гребешки и кисти подальше с глаз. Любой беспорядок Вильямс видел безо всяких очков. «Конюшня здесь или свинарник, что-то я не пойму!» – это было теперь его обычное приветствие.

Его жена ворвалась в комнату с кухни:

– Садитесь, мисс Стивен, – и она смахнула пыль со стула.

Стивен села и поглядела на Библию, лежавшую на столе и все еще раскрытую.

– Да, – кисло сказал Вильямс, как будто она задала вопрос, – вот теперь только и дела у меня, что читать про этих небесных коней. Хорош конец для такого, как я! А ведь я был на службе у сэра Филипа Гордона, под которым ходили самые лучшие лошади, что ни есть в этом графстве, да и во всех прочих графствах! И не верю я в этих коней, у которых головы как у львов, и которые дышат огнем и серой – все это против природы. Кто бы ни написал это Откровение, в конюшне он, видно, ни разу не бывал. Да и вообще я в небесных коней не верю – не будет на небе никаких коней; и ничего хорошего там не будет, судя по тому, что тут написано.

– Удивляюсь я на тебя, Артур: так непочтительно говорить о такой книге! – серьезно упрекнула его жена.

– Ну, по части лошадей это уж точно не циклопедия, – ухмыльнулся Вильямс.

Стивен смотрела то на одного, то на другого. Они были старыми, очень старыми, они быстро близились к своему концу. Совсем скоро их круг замкнется, и тогда Вильямс сможет сам прочитать лекцию апостолу Иоанну насчет этих небесных коней.

Миссис Вильямс глянула на нее с извиняющимся видом:

– Простите вы ему, мисс Стивен, он совсем уже как ребенок стал. Ничего хорошего он в Библии не читает, а только про колесницы там разные и тому подобное. Про лошадей – вот это он читает, а потом еще и не верит, страх один! – но она смотрела на своего супруга материнским взглядом, нежным и терпеливым.

И Стивен, видя, как они сидят вместе, могла представить их такими, какими они были когда-то, в безмятежные дни их юной пылкости. Ей казалось, что она взглянула сквозь многолетнюю пыль, и увидела очертания той девушки, что медленно шла по тропинке, когда за ней ухаживал молодой Вильямс. И, глядя на Вильямса, стоявшего перед ней, дрожащего и согбенного, она видела очертания молодого человека, такого решительного и симпатичного, склонявшего голову набок, когда он шел по этой тропинке, шептался и целовался с девушкой. И потому, что они были стары, но не были разделены, сердце ее болело; не за них, а скорее за саму себя. Ее юность казалась такой заржавелой в сравнении с их почтенным возрастом, ибо они были неразделимы.

Стивен сказала:

– Пусть он сядет, я не хочу, чтобы он стоял, – она поднялась и подставила ему свой стул.

Но старая миссис Вильямс медленно покачала седой головой:

– Нет, мисс Стивен, не сядет он при вас. Прошу прощенья, но это Артура обидит, если его заставить сесть; он будет думать, что теперь уж точно его службе конец пришел.

– Не нужно мне садиться, – заявил Вильямс.

И Стивен пожелала им спокойной ночи, обещая вскоре зайти еще; Вильямс заковылял по дорожке, которая сейчас золотилась от края до края, потому что дверь коттеджа была широко раскрыта, и свет лампы струился по дорожке. Снова она обнаружила, что идет на свет лампы, пока Вильямс с непокрытой головой стоял и провожал ее взглядом. Потом ее ноги снова оплели тени, когда она пробиралась под деревьями.

Но наконец вот он, знакомый запах поленьев, горящих в широком и дружелюбном очаге Мортона. Горят поленья, совсем скоро замерзнут озера, и лед на закате будет похож на слитки золота, когда мы придем туда зимними вечерами, а когда мы пойдем обратно, то услышим запах поленьев в камине, еще до того, как увидим их, и мы полюбим этот добрый запах, ведь это запах дома, и наш дом – Мортон... это запах дома, и наш дом – это Мортон...

О, нестерпимый запах горящих поленьев!

Глава двадцать третья

1

Анджела не вернулась и через неделю, она решила остаться в Шотландии еще на полмесяца. Сейчас она оставалась в гостях у Пикоков и не собиралась возвращаться до своего дня рождения. Стивен смотрела на прекрасное кольцо, сиявшее из своей маленькой бархатной белой коробочки, и ее охватывали разочарование и печаль, как ребенка.

Но Вайолет Энтрим, которая тоже гостила у Пикоков, прибыла домой, переполненная чувством собственной значимости. Однажды она зашла к Стивен, чтобы объявить о своей помолвке с молодым Алеком Пикоком. Она была до такой степени помолвлена и так чванилась этим, что у Стивен, нервы которой уже были на пределе, вскоре уже буквально чесались руки закатить ей пощечину. Вайолет теперь могла смотреть на Стивен с высоты недавно обретенного знания мужчин – зная Алека, она чувствовала себя так, будто узнала всю их породу.

– Какая ужасная жалость, что ты так одеваешься, моя дорогая, – заметила она с видом умудренной жизнью старушки шестидесяти лет, – молодая девушка куда более привлекательна, когда она нежна. Разве тебе не кажется, что твоя одежда должна быть нежнее? Ведь ты, конечно, хочешь выйти замуж? Ни одна женщина не живет полной жизнью, пока она не замужем. В конце концов, ни одна женщина по-настоящему не может выдержать одна, ей всегда нужен мужчина, чтобы защищать ее.

Стивен сказала:

– Со мной все в порядке, и у меня прекрасно идут дела, спасибо.

– Да нет же, этого не может быть! – настаивала Вайолет. – Я говорила о тебе с Алеком и с Роджером, и Роджер сказал, что это ужасная ошибка, когда женщины вбивают себе в голову ложные идеи. Он думает, что ты всегда была с причудами; он сказал Алеку, что ты была бы довольно женственной, если бы не пыталась строить из себя то, чем ты не являешься. – Наконец она сказала, довольно пристально глядя на Стивен: – Эта миссис Кросби, она действительно тебе нравится? Конечно, я знаю, что вы с ней подруги, и все такое… но как вы стали подругами? У вас ведь нет ничего общего. Она – то, что Роджер называет охотницей до мужчин. А по-моему, она просто стремится залезть наверх. Неужели ты хочешь, чтобы тебя использовали как лестницу для штурма нашей округи? Пикоки знали старину Кросби несколько лет, для торговца скобяным товаром он неплохо стреляет, но она им, кажется, не по душе – Алек говорит, она помешана на мужчинах, что бы это ни значило; во всяком случае, похоже, она положила глаз на Роджера.

Стивен сказала:

– Я предпочла бы не обсуждать миссис Кросби: видишь ли, она моя подруга, – и ее голос был ледяным, как ее руки.

– Да, конечно, если ты так считаешь, – засмеялась Вайолет, – но она действительно положила глаз на Роджера.

Когда Вайолет ушла, Стивен вскочила на ноги, но чувство направления, казалось, покинуло ее, потому что она довольно сильно ударилась головой о выступ тяжелого книжного шкафа. Она стояла, шатаясь, прижав ладони к вискам. Анджела и Роджер Энтрим… эти двое… но нет, этого не может быть, Вайолет нарочно солгала. Она любит мучить, она похожа на своего брата, задиру, злюку, мучителя… этого не может быть – Вайолет нарочно солгала.

Она собралась с силами, вышла из комнаты, вышла из дома, пошла в конюшню и взяла свою машину. Она приехала на телеграф в Аптон и телеграфировала: «Возвращайся, я должна видеть тебя сейчас же», потрудившись оплатить ответ заранее, чтобы у Анджелы не было предлога оставить телеграмму без ответа.

Телеграфистка считала слова, отмечая их постукиванием карандаша, потом взглянула на Стивен как-то странно.

2

На следующее утро от Анджелы пришел холодный ответ: «Вернусь понедельник через две недели ни днем раньше прошу никаких телеграмм Ральф очень расстроен».

Стивен разорвала телеграмму на сотню клочков и выбросила. Она вся дрожала от гнева, с которым не могла совладать.

3

До самого приезда Анджелы этот жаркий гнев поддерживал Стивен. Он был как пламя, что бушевало в ее жилах, пламя пожирающее и все-таки стимулирующее, так что она намеренно раздувала этот пожар из чувства самосохранения.

И вот действительно пришел день ее возвращения. Анджела должна была сейчас быть в Лондоне, она наверняка поехала бы ночным экспрессом. Она должна была прибыть в Мэлверн в 12.47, а потом поехать на машине в Аптон – сейчас было около двенадцати дня. В 15.17 поезд Анджелы должен прибыть в Грейт-Мэлверн – вот он уже прибыл – минут через двадцать она проедет мимо ворот Мортона. Половина пятого. Анджела, должно быть, уже дома; наверное, она пьет чай в гостиной – в маленькой гостиной, отделанной дубом, со снегирем, умеющим насвистывать песенки, чья клетка вечно стоит рядом с окном. Давно, с тех пор прошла целая жизнь, Стивен ворвалась в эту гостиную, и Тони залаял, а снегирь засвистел старую сентиментальную немецкую песенку – но с этих пор действительно прошла целая жизнь. Пять часов. Вайолет Энтрим, конечно же, солгала; она лгала, чтобы мучить Стивен – Анджела и Роджер… этого не может быть; Вайолет солгала, потому что она мучительница. Четверть шестого. Что сейчас делает Анджела? Она рядом, всего в нескольких милях – может быть, она была больна, потому и не написала; да, конечно же, Анджела была больна. Упрямо, болезненно, глаза Стивен жаждали ее увидеть. Что такое гнев? Глупость, заблуждение, слабость, которые не могут устоять перед этой жаждой. А Анджела сейчас всего в нескольких милях отсюда.

Она зашла в свою комнату и отперла шкафчик, из которого вынула маленькую белую коробочку. Потом она опустила ее в карман жакета.

4

Стивен обнаружила Анджелу, когда она помогала служанке разбирать вещи; их едва было видно под массой мягких нелепых нарядов. В спальне сильно пахло духами Анджелы, густым, слегка острым запахом.

Та подняла глаза от скомканной кучи шелковых чулок:

– Привет, Стивен! – ее приветствие было небрежно-дружеским.

Стивен сказала:

– Ну, как прошли все эти недели? Как доехала из Шотландии?

Служанка спросила:

– Мне постирать ваши новые ночные рубашки из крепдешина, мадам? Или отдать их в стирку?

И потом почему-то все они замолчали.

Чтобы нарушить это давящее, неловкое молчание, Стивен вежливо осведомилась о Ральфе.

– Он остался на пару дней по делам в Лондоне; с ним все в порядке, спасибо, – коротко ответила Анджела и снова вернулась к своим чулкам.

Стивен изучала ее взглядом. Анджела выглядела нездоровой, уголки ее губ были по-детски поникшими; под глазами появились тени, и они подчеркивали ее бледность. И, как будто от серьезного взгляда Стивен ей стало не по себе, она вдруг, что-то буркнув, нетерпеливо свалила чулки в одну кучу.

– Пойдем в мою комнату! – и, обернувшись к служанке: – А ты, пожалуйста, сама постирай новые ночные рубашки.

Они прошли по широким дубовым ступенькам, не заговаривая друг с другом, и в маленькую гостиную, обитую дубовыми панелями. Стивен закрыла дверь; они глядели друг другу в лицо.

– Ну что, Анджела?

– Ну что, Стивен? – и, после паузы: – Как ты вообще додумалась послать эту нелепую телеграмму? Ральф вцепился в нее и начал задавать вопросы. Ты иногда такая глупая – ведь ты прекрасно знаешь, что я не могла вернуться. Почему ты ведешь себя, будто тебе шесть лет? У тебя нет здравого смысла? Что с тобой? Это не просто ребячество, это опасно.

Крепко взяв Анджелу за плечи, Стивен повернула ее лицо к свету. Она задала свой вопрос с откровенностью молодости:

– Ты считаешь Роджера Энтрима физически привлекательным? Как ты думаешь, он привлекает тебя больше, чем я? – спокойно, как ей казалось, она ждала ответа.

И это спокойствие, явно предвещавшее беду, напугало Анджелу, поэтому она слегка запиналась, отвечая:

– Конечно, нет! Мне не по душе такие вопросы; я не потерплю их даже от тебя, Стивен. Бог знает где ты нахваталась этих фантазий! Ты что, обсуждала меня с этой Вайолет? Если так, то, по-моему, это просто неслыханно! Она самая злющая ханжа во всей округе. Разве это по-джентльменски, моя дорогая, обсуждать мои дела с соседями?

– Я отказалась обсуждать тебя с Вайолет Энтрим, – сказала ей Стивен, все еще довольно спокойно. Но она стояла на своем: – Значит, это все ошибка? Никто не стоит между нами, кроме твоего мужа? Анджела, посмотри на меня – мне нужна правда.

Вместо ответа Анджела поцеловала ее.

Сильные, но несчастные руки Стивен обняли ее, и, внезапно протянув руку, она погасила лампу на столике, теперь комнату освещал лишь камин. Они больше не могли ясно видеть лица друг друга – только в отблесках камина. И Стивен говорила те слова, что говорят влюбленные, когда на сердце у них так тяжело, что оно готово разорваться; когда их сомнения должны поблекнуть и уничтожиться неуправляемым потоком их страсти. Там, в этой темной, освещенной пламенем комнате, она говорила те слова, какие говорили влюбленные с тех самых пор, когда божественная, сладостная причуда Бога вложила в мироздание идею любви.

Но Анджела внезапно оттолкнула ее:

– Не надо, не надо… я не могу это вынести… это слишком, Стивен. Мне больно, я не могу выносить это… ради тебя. Это все неправильно, я этого не стою, в любом случае, все это неправильно. Стивен, это заставляет меня… разве ты не понимаешь? Это слишком… – она не могла, не смела объяснить. – Если бы ты была мужчиной… – она резко остановилась и разразилась слезами.

И почему-то эти слезы были не похожи на те, что были прежде, Стивен даже вздрогнула. Было в них что-то испуганное и отчаянное, как плач перепуганного ребенка. Девушка забыла о собственном отчаянии, охваченная жалостью и потребностью утешать. Сильнее, чем когда-либо, она чувствовала потребность защищать эту женщину и утешать ее.

Страсть ее внезапно утихла, и она нежно сказала:

– Раскажи мне... постарайся рассказать мне, что с тобой, любовь моя. Не бойся рассердить меня, мы же любим друг друга, а больше ничего не важно. Попытайся рассказать мне, что с тобой, и позволь мне помочь тебе; только не плачь так – я этого не вынесу.

Но Анджела спрятала лицо в ладонях:

– Нет, нет, ничего; просто я так устала! Эти последние месяцы были такими трудными. Я просто слабый человек, Стивен – иногда я думаю, что мы сумасшедшие, даже хуже. Наверное, я сумасшедшая, что позволила тебе так меня любить – придет день, когда ты станешь презирать и ненавидеть меня. Это моя вина, но я была так страшно одинока, и я позволила тебе войти в мою жизнь, а теперь… о, я не могу объяснить, ты этого не поймешь; как бы ты могла это понять, Стивен?

Так странна и сложна бедная человеческая натура, что Анджела действительно верила в свои чувства. В эту минуту внезапного страха и раскаяния, вспоминая те грешные недели в Шотландии, она верила, что чувствует сострадание и жалость к этому созданию, любившему ее, чья пылкая любовь вымостила ей дорогу к другой любви. В своей слабости Анджела не могла отстраниться от этой девушки, еще не могла – ведь в ней было столько силы. Казалось, она соединяла в себе силу мужчины с более нежной и тонкой силой женщины. И, думая о Роджере, об этом незрелом молодом животном, с его бесцеремонной, довольно грубой чувственной привлекательностью, Анджела проникалась чем-то вроде сожаления и стыда, она ненавидела себя за то, что она наделала, и все же хорошо знала, что сделала бы это снова, таким страстным было ее желание.

Она смиренно схватилась за добрую руку девушки и попыталась говорить непринужденно:

– Ты ведь всегда простишь свою несчастную грешницу, Стивен?

Стивен сказала, не угадав, что она имеет в виду:

– Если наша любовь – это грех, тогда в раю, должно быть, многие грешат такой же нежностью и самоотверженностью.

Они сидели рядом. Они чувствовали смертельную усталость, и Анджела прошептала:

– Обними меня снова – только нежно, ведь я так устала. Ты добра ко мне, Стивен – иногда я думаю, что ты слишком добра.

И Стивен ответила:

– Не доброта мешает мне принуждать тебя – я не знаю, как можно любить по принуждению.

Анджела Кросби молчала.

Но теперь ей хотелось утонченного облегчения от исповеди, которое так дорого женскому сердцу. Ее жалость к себе подпитывалась чувством вины – она была совершенно разбита, почти больна от жалости к себе – и вот, не находя храбрости, чтобы признаться в настоящем, она отпустила свои мысли в прошлое. Стивен всегда воздерживалась от расспросов, и поэтому они никогда не обсуждали ее прошлое, но теперь Анджела чувствовала в этом настоятельную потребность. Она не анализировала свои чувства, только знала, что жаждет унизиться перед ней, молить о сострадании, выжать из этого странного, сильного, чувствительного существа, которое любило ее, какую-нибудь надежду на окончательное прощение. В этот момент, когда Анджела лежала в объятиях Стивен, эта девушка приобрела для нее огромное значение. Это было странно, но сама измена, казалось, укрепила ее стремление удержать Стивен, и Анджела пошевелилась, так что Стивен мягко сказала:

– Лежи тихо – я думала, ты быстро заснула.

И Анджела ответила:

– Нет, я не сплю, моя дорогая. Я думала. Есть кое-что, что я должна тебе рассказать. Ведь ты никогда не спрашивала меня о прежней жизни – почему, Стивен?

– Потому что, – сказала Стивен, – я знала, что однажды ты мне расскажешь.

Тогда Анджела начала с самого начала. Она описывала дом в Виргинии, солидный серый дом в колониальном стиле, с колоннами у входа и с садом, выходившим к глубокой реке с таким красивым названием – Потомак. У стен цвели магнолии, и множество старых деревьев давало саду тень. Летом светлячки зажигали свои фонарики на этих деревьях, дрожащие фонарики, которые быстро передвигались среди веток. И знойная летняя ночь была усыпана светлячками, а жаркий летний воздух был напоен сладостью.

Она описывала свою мать, умершую, когда Анджеле было двенадцать – жалкое, нелепое существо; она происходила от тех женщин, что владели множеством рабов, услужавших им в самых обыденных делах:

– Она вряд ли была способна сама надеть чулки и ботинки, – улыбнулась Анджела, описывая свою мать.

Она говорила о своем отце, его звали Джордж Бенджамин Максвелл – обаятельный человек, но неисправимый мот. Она сказала:

– Он жил в ореоле прошлого, Стивен. Ведь он был Максвелл, из виргинских Максвеллов – и не мог признать, что гражданская война лишила нас всякого права тратить деньги. Бог свидетель, их оставалось мало – война практически сгубила старое южное дворянство! Моя бабушка еще помнила эти дни; она щипала корпию из простыней для наших раненых солдат. Если бы бабушка была жива, моя жизнь могла бы стать другой – но она умерла месяца через два после матери.

Она рассказала, как все это кончилось катастрофой, когда дом был продан со всем имуществом, и они с отцом отправились в Нью-Йорк – она семнадцатилетняя, он сломленный и больной – чтобы восстановить его исчезнувшее состояние. И, поскольку теперь она рисовала картину реальной жизни, не тронутую воображением, ее слова оживали, и голос наполнялся горечью.

– Ад... это был ад! Мы так быстро опустились на дно. Бывали дни, когда мне нечего было есть. Ах, Стивен, эта грязь, эта немыслимая мерзость – жара, холод, голод и грязь! Господи, как я ненавижу этот огромный жуткий город! Это чудовище, он сбивает тебя с ног и поглощает – даже теперь я не вернулась бы в Нью-Йорк без какого-то неразумного ужаса. Стивен, этот проклятый город сломил меня. Отец спокойно отделался от всего этого – однажды он умер. Это было так на него похоже! Он устал терпеть, лег да и умер – а я-то не могла это сделать, я была слишком молода, и умирать я не хотела. У меня не было ни малейшего понятия, что тут можно поделать, но я знала, что меня считали хорошенькой, и что у красивых девушек есть шанс попасть на сцену, так что я начала искать работу. Господи! Это невозможно забыть!

Теперь она описывала длинные угловатые улицы, долгие, долгие мили улиц; долгие мили, наполненные лицами, чужими и неприветливыми, лицами, похожими на маски. Затем – бесцеремонные лица будущих нанимателей, слишком бесцеремонные, когда те вглядывались в ее лицо – лица, внезапно сбросившие маски.

– Стивен, ты слушаешь меня? Я боролась, клянусь тебе! Клянусь, что я боролась. Мне было всего девятнадцать, когда я получила свою первую работу, а девятнадцать – это не так уж много, правда, Стивен?

– Продолжай, – сказала Стивен, и ее голос звучал глухо.

– Ах, моя милая… это так ужасно трудно – рассказывать тебе. Платили мало, на эти деньги нельзя было прожить – я всегда думала, они это делали нарочно, и многие девушки думали так же; они никогда не давали нам столько, чтобы можно было прожить. Видишь ли, у меня не было ни проблеска таланта, я могла только наряжаться и пытаться выглядеть хорошенькой. Мне никогда не доставалось роли со словами, я лишь танцевала – не очень хорошо, зато у меня была хорошая фигура. – Она замолчала, вглядываясь сквозь темноту, но лицо Стивен было в тени. – Ну и вот, любовь моя… Стивен, мне нужно чувствовать твои руки, обними меня покрепче... И вот… появился человек, которому я понадобилась – не так, как тебе, Стивен, чтобы защищать меня и заботиться обо мне; о нет, Господи Боже, совсем не так! А я была такой бедной, такой усталой и такой запуганной; да что там, иногда мои ботинки были забиты грязью, потому что они были старые, а на новые у меня не было денег – только подумай об этом, милая! И я плакала, когда мыла руки зимой, потому что из них шла кровь, они были все обмороженные. Я больше так не могла … вот и все…

Маленькие позолоченные часы на столе громко тикали: «тик-так, тик-так». Удивительный звук, исходивший от такого маленького и хрупкого предмета. Где-то в саду лаяла собака – Тони в темноте преследовал воображаемых кроликов.

– Стивен?

– Да, дорогая моя?

– Ты поняла меня?

– Да… о да, я поняла. Продолжай.

– Ну вот, прошло время, потом он взял и бросил меня, а мне пришлось влачить свою прежнюю жизнь, и я, что называется, сломалась, не могла спать по ночам, не могла улыбаться и выглядеть веселой, когда выходила на танец... и вот тогда меня обнаружил Ральф, он увидел, как я танцую, и пришел за кулисы, некоторые мужчины так делают. Я помню, мне показалось, что Ральф не похож на таких мужчин; он выглядел… ну просто как Ральф, а не как такие мужчины. Потом он начал присылать мне цветы; не подарки, не что-нибудь в этом духе, просто цветы со своей карточкой. И мы несколько раз пообедали вместе, и он говорил о том мужчине, другом, который меня бросил. Он сказал, что отхлещет его кнутом – представляешь себе, чтобы Ральф кого-нибудь хлестал кнутом! Они были неплохо знакомы, как я обнаружила; понимаешь, они оба занимались металлургическим бизнесом. Ральф был в отпуске после того, как подписал крупный контракт для своей фирмы, вот почему он оказался в Нью-Йорке – и однажды он попросил меня выйти за него, Стивен. Наверное, он тогда и правда был влюблен в меня, в любом случае, я думала, что это чудесно с его стороны, думала, что он такой великодушный и благородный. Господи Боже! Теперь он получил свой фунт мяса; это отдало ему власть надо мной, а она-то и была ему нужна. Мы поженились еще до того, как отплыли в Европу. Я не была влюблена, но что я могла поделать? Мне было некуда идти, да и здоровье мое пошатнулось; многие из наших девушек заканчивали жизнь в больнице – а я так не хотела. Ну вот, теперь ты видишь, почему мне приходится быть осторожной? Он ужасно, страшно подозрительный. Он думает, что если у меня был любовник, когда я была буквально на самом дне, то я готова завести его и сейчас. Он мне не доверяет, это довольно естественно, но иногда он высказывает мне это прямо в глаза, и тогда, о Боже, как я ненавижу его! Но нет, Стивен, я никогда не смогу пройти через все это вновь – во мне не осталось ни унции силы, чтобы бороться. Вот почему, хотя Ральф и не блещет как муж, я до смерти боюсь, что он станет совсем дурным. Мне кажется, он это знает, поэтому он не боится мучить меня. Он много раз меня мучил из-за тебя, но ведь ты женщина, так что он не может из-за тебя развестись со мной – по-моему, это и заставляет его злиться. И все равно, когда ты просила меня бросить его и уйти к тебе, мне не хватило смелости даже на это. Я не вынесу публичного скандала, а Ральф его обязательно устроит; он будет преследовать нас до края света, он выжжет на нас клеймо, Стивен. Я его знаю, он такой мстительный, он ни перед чем не остановится, эти слабые мужчины часто бывают такими. Как будто своей мстительностью он пытается восполнить то, чего ему не хватает для мужественности! Любовь моя, я не могу снова оказаться на дне – я не могу быть среди тех жалких людей, что должны всегда существовать на дне, и выныривать лишь на мгновение, как рыбы – я уже прошла через этот ад. Я хочу жить, и все равно постоянно боюсь. Каждый раз, когда Ральф глядит на меня, мне страшно, ведь он знает, что я больше всего ненавижу его, когда он пытается заняться со мной любовью… – она резко замолчала.

Теперь она тихо плакала про себя, не вытирая слез, капавших у нее из глаз. Одна из них упала на рукав жакета Стивен и лежала маленьким темным пятном на ткани, а терпеливые руки девушки даже не дрогнули.

– Стивен, скажи что-нибудь… скажи, что ты не ненавидишь меня!

В камине треснуло полено, вызвав яркую вспышку пламени, и Стивен взглянула в лицо Анджелы. Оно подурнело от плача; оно было почти безобразным, распухшее и покрасневшее от слез. И за это несчастное лицо, красное от слез, за эту жалкую, даже недостойную слабость, стоявшую за ним, Стивен так глубоко любила Анджелу в эту минуту, что не находила нужных слов.

– Скажи что-нибудь – заговори со мной, Стивен!

Тогда Стивен мягко отпустила руки и нашла в кармане маленькую белую коробочку:

– Посмотри, Анджела, я достала это для тебя на день рождения. Ральф не сможет мучить тебя из-за этого, это ведь подарок на день рождения.

– Стивен… дорогая моя!

– Да – я хочу, чтобы ты всегда это носила, чтобы ты помнила, как я люблю тебя. Ведь ты, кажется, только что об этом забыла, когда говорила о ненависти… Анджела, дай мне свою руку – руку, что была когда-то обморожена и вся в крови. 

И эту жемчужину, чистую, как бриллианты ее матери, Стивен надела на палец Анджелы. Потом она сидела неподвижно, пока Анджела глядела на жемчужину, расширив глаза и удивляясь ее красоте. Наконец она подняла удивленное лицо, и теперь ее губы были совсем близко к губам Стивен, но Стивен поцеловала ее в лоб.

– Тебе надо отдохнуть, – сказала она, – ты совсем измучена. Поспи... и можно, я буду обнимать тебя?

Ведь иногда любовь бывает такой слепой и глупой, но сияние любви искупает все.

0

13

Глава двадцать четвертая

1

Ральф почти ничего не сказал о кольце. Что он мог сказать? Подарок его жене от дочери соседей – конечно же, необычайно дорогой подарок, но что он мог сказать? Он нашел прибежище в угрюмом молчании. Но Стивен видела, как он смотрел на жемчужину, которую Анджела носила на безымянном пальце правой руки, и его маленькие глазки выглядели более красными, чем обычно, может быть, от гнева – по его глазам никогда нельзя было определить, собирается он расплакаться или разгневаться.

И из-за этих глаз, в которых постоянно крылась угроза, Стивен приходилось играть свою роль примирителя; и ей приходилось это делать, несмотря на его грубость, потому что теперь он бывал открыто грубым и враждебным. Бывал и мучителем. Он почти находил удовольствие в том, чтобы мучить свою жену при Стивен; ее появление, казалось, вызывало к жизни все, что в этом человеке было невоспитанного, мелочного и жестокого. Он делал почти неприкрытые намеки на ее прошлое, все время при этом бросая косые взгляды на Стивен; и однажды, когда она покраснела до корней волос от гнева, видя Анджелу униженной и испуганной, он громко засмеялся:

– Я, знаете ли, простой торговец; если вам не по душе мои манеры, могли бы сюда и не приходить.

Поймав взгляд Анджелы, Стивен попыталась тоже рассмеяться.

Отвратительное занятие. Она чувствовала себя униженной; чувствовала, что постепенно теряет всякое чувство гордости, даже простого приличия, и, возвращаясь вечером в Мортон, она глаз не могла поднять на старый дом. Она не хотела предстать перед портретами Гордонов, висевшими в зале, и отворачивалась, чтобы само их молчание не упрекнуло их наследницу, оказавшуюся такой недостойной. Но иногда ей казалось, что она любит сильнее именно потому, что столько потеряла – теперь ей ничего не осталось, кроме Анджелы Кросби.

2

Наблюдая это убийственное разложение, которое угрожало всему, что было прекрасного в ее былой ученице, Паддл нередко изнывала душой; она, бывало, даже спорила с Богом об этом. Да, она действительно спорила с Богом, как Иов, и, вспоминая его горькие слова, она относила их к Стивен: «Руки Твои сотворили меня и создали меня; а потом, обратившись, Ты поразил меня». Потому что теперь, в довершение всех бед, она узнала о победе Роджера Энтрима. Не то чтобы Стивен доверилась ей, совсем нет, но сплетни путешествуют быстро. Роджер проводил большую часть свободного времени в Грэндже. Она слышала, что он всегда приезжает туда из Вустера. Вот так Паддл, которая в прошлом не слишком отдавалась молитвам, спорила с Богом, как Иов. И, возможно, поскольку Бог должен слушать скорее сердце, чем уста, Он прощал ее.

3

Глупея от несчастья и становясь все более неловкой с каждым днем, Стивен чувствовала, что не может соперничать с Роджером. Он был спокойным, уверенным в себе, наглым и торжествующим, и его склонность мучить других не ослабла с возрастом. Роджер не был дураком; он был способен сложить два и два, и его мужской инстинкт глубоко отторгал существо, которое могло бросить вызов его праву на обладание. Более того, этот инстинкт был уязвлен. Он глядел на Стивен, как будто та была лошадью, в которой он подозревал врожденный изъян, а потом переводил взгляд на лицо Анджелы. Это был взгляд любовника, одержимый, требовательный, настойчивый – если, конечно, Ральфа не было рядом. И в глазах Анджелы появлялось то выражение, которое Стивен видела много раз. В этих голубых глазах медленно сгущался туман; они тускнели, как будто что-то скрывали. Тогда неистовая дрожь охватывала Стивен, она больше не могла стоять, ей приходилось сесть, сжимая руки, чтобы не выдать себя перед Роджером. Но Роджер уже видел, как они дрожат, и улыбался своей медленной, понимающей, властной улыбкой.

Иногда он и Стивен поглядывали друг на друга исподтишка, и их молодые лица были омрачены мерзкими чувствами; инстинктивное отвращение двух человеческих тел друг к другу, которому никто из них не мог помешать – теперь, когда два эти тела расшевелила одна женщина. Потом в этот водоворот тайных страстей входил Ральф. Он переводил взгляд со Стивен на Роджера, а потом на свою жену, и его глаза становились красными – нельзя было определить, от слез или от гнева. На мгновение они создавали гротескный треугольник, эти трое, разделявшие общее желание. Но через некоторое время двое мужчин, ненавидевших друг друга, постыдно объединялись в своей глубокой ненависти к Стивен; и, угадывая это, она ненавидела в свою очередь.

4

Все это не могло обойтись без какой-то разрядки, и под Рождество пришла пора взаимных обвинений. Влюбленность Анджелы нарастала, она не всегда могла скрыть ее от Стивен. Прибывали письма, написанные почерком Роджера, и Стивен, сходя с ума от ревности, требовала, чтобы их показали ей. Она получала отказ, а за ним следовала сцена.

– Этот человек – твой любовник! Неужели мне отказано во всем только ради того, чтобы ты отдавалась Роджеру Энтриму? Покажи мне это письмо!

– Как ты смеешь предполагать, что Роджер мой любовник? Да если бы это было и так, это не твое дело.

– Ты покажешь мне письмо?

– Не покажу.

– Оно от Роджера.

– Ты несносна. Можешь думать все, что хочешь.

– А что мне думать? – потом она говорила, подстегнутая желанием: – Анджела, ради Бога, не надо со мной так – я этого не вынесу. Когда ты любила меня, это было легче – я все терпела ради тебя, но теперь... послушай меня, послушай… – откровенные признания, срывающиеся с побелевших губ: – Анджела, послушай…

Теперь ужасные нервы инверта, нервы, всегда  пребывающие в напряжении, опутывали всю Стивен. Они пронизывали ее тело, как живые провода, постоянно причиняя безжалостные муки, внезапный стук двери или лай Тони, как удары, падали на ее съежившуюся плоть. Ночью в постели она зажимала уши от тиканья часов, которое в темноте казалось громовым.

Анджела стала все чаще уезжать в Лондон под тем или иным предлогом – то она должна была посетить зубного врача, то подогнать по фигуре новое платье.

– Тогда давай я поеду с тобой.

– Господи, да зачем? Я просто собираюсь к зубному врачу!

– Хорошо, я тоже поеду.

– Ничего подобного ты не сделаешь.

Тогда Стивен понимала, зачем уезжает Анджела.

Весь этот день ее преследовали невыносимые картины. Что бы она ни делала, куда бы ни шла, она видела их вместе, Анджелу и Роджера… Она думала: «Я схожу с ума! Я вижу их так ясно, как будто они здесь, передо мной, в комнате». И закрывала глаза руками, но от этого картины становились только отчетливее.

Подобно привидению, она обитала в Грэндже под предлогом прогулок с Тони. И рядом с ней нередко ходил Ральф, слоняясь по опустевшему розовому саду. Он поднимал глаза и встречал ее, и тогда – что было самое постыдное – они оба выглядели виноватыми, ведь каждый из них знал, как одинок другой, и это одиночество сближало их на мгновение; глубоко в душе сейчас они были почти друзьями.

– Анджела уехала в Лондон, Стивен.

– Да, я знаю. Она уехала, чтобы подогнать по фигуре новое платье.

Оба опускали глаза. Потом Ральф резко говорил:

– Если вы за собакой, то она на кухне, – и, повернувшись спиной, он притворялся, что изучает свои розовые кусты.

Подозвав Тони, Стивен шла пешком в Аптон, потом по берегам реки, укрытым туманом. Она стояла, не двигаясь, глядя вниз, в воду, но импульс проходил, и, свистнув собаке, она поворачивалась и спешила назад в Аптон.

Однажды днем Роджер приехал на машине, чтобы забрать Анджелу на прогулку по холмам. Начавшийся год шел к весне, в воздухе пахло живицей и бойкой молодой порослью. Теплый февраль сменил зиму. Множество птиц суетилось в холмах, где влюбленные могли сидеть без стыда – там, где Стивен сидела, держа Анджелу в своих объятиях, а та охотно принимала и дарила поцелуи. И, вспоминая все это, Стивен повернулась и покинула холмы, не в силах выносить это дальше. По пути домой она пошла к озерам, и там вдруг начала плакать. Все ее тело, казалось, растворилось в плаче; и она бросилась на добрую землю Мортона, проливая слезы, как кровь. Никто не был свидетелем этих слез, кроме белого лебедя по имени Питер.

5

Ужасные, надрывающие сердце месяцы. Она исхудала от своей неразделенной любви к Анджеле Кросби. И теперь она иногда в отчаянии обращалась к мысли о своих бесполезных, нерастраченных деньгах. К ней приходили совсем недостойные, но упорные мысли. Роджер не был богат; она уже была богата, а однажды должна была стать еще богаче.

Она ездила в Лондон и выбирала новую одежду у портного в Вест-Энде; тот, что обшивал ее отца в Мэлверне, уже становился старым, она планировала в будущем заказывать костюмы в Лондоне. Она заказала себе вызывающую красную машину, длинный, в шестьдесят лошадиных сил «металлуржик». Это была одна из самых быстрых машин года, и, разумеется, она стоила ей немало денег. Она купила двенадцать пар перчаток, тяжелые шелковые чулки, квадратную брошку с сапфиром для шарфа и новый зонтик. Также она не смогла устоять перед соблазном пижам из белого крепдешина, которые заметила на Бонд-стрит. Пижамы повели к мужской ночной рубашке из парчи – удивительно разукрашенному наряду. Потом она сделала маникюр, хотя и не красила ногти, и из этого же магазина унесла туалетную воду, коробку мыла с запахом гвоздики и крем для ухода за ногтями. И, в последнюю очередь, но не последним делом, она купила золотистую сумочку с украшенной бриллиантами застежкой для Анджелы.

На все это она потратила внушительную сумму, и это дало ей мимолетное удовлетворение. Но по пути назад, на поезде в Мэлверн, она снова с отчаянием глядела в окно Деньги не могли купить единственного, что ей было нужно в жизни; они не могли купить любви Анджелы.

6

Этой ночью она глядела на себя в зеркало; и чем больше глядела, тем больше ненавидела свое тело с этими мускулистыми плечами, маленькой грудью и поджарыми боками спортсменки. Всю свою жизнь ей приходилось таскать это тело за собой, как чудовищные кандалы, навязанные ее духу. Это странно пылкое, но бесплодное тело, которое почитало, но никогда не было почитаемо тем созданием, которым оно восхищалось. Она жаждала покалечить его, потому что оно пробуждало в ней жестокость; оно было таким белым, таким сильным и самодостаточным; и все же таким бедным и несчастным, что ее глаза наполнялись слезами, и ненависть превращалась в жалость. Она горевала над ним, сострадательными пальцами прикасалась к груди, гладила плечи, скользила руками по узким бедрам – бедное, одинокое тело!

И тогда та, за кого в эту самую минуту молилась Паддл, тоже молилась, но вслепую; она находила лишь несколько слов, которые казались достойными молитвы, несколько слов, которые, казалось, передавали смысл ее слов; ведь она не знала, какой смысл в ней самой. Но она любила, и, любя, цеплялась за Бога, который ее создал, даже если создал для этой горькой любви.

Глава двадцать пятая

1

Несчастья Стивен лишь усугубляла Вайолет, которая то и дело ездила в Мортон, под предлогом разговоров об Алеке, а на самом деле – чтобы собирать информацию о том, что происходит в Грэндже. Она задерживалась часами, очень мастерски выведывая новости и роняя неприятные намеки относительно Роджера.

– Отец собирается урезать ему содержание, – заявила она, – если он не прекратит волочиться за этой женщиной. Ах, прости! Всегда забываю, что она твоя подруга… – и потом, пытливо поглядывая на Стивен: – Но я не могу понять эту вашу дружбу; ведь как ты можешь сходиться с этой Кросби?

И Стивен знала, что снова попала в центр местных сплетен.

Вайолет собиралась выйти замуж в сентябре, они должны были переехать в Лондон, потому что Алек был адвокатом. Их дом, похоже, был уже приготовлен: «миленький домик в Белгравии», где Вайолет собиралась жить на широкую ногу благодаря щедрому Пикоку-родителю. Она теперь взлетела высоко как никогда, приобрела огромную важность в собственных глазах, как и в глазах своих соседей. О да, весь мир широко улыбался Вайолет и ее Алеку: «Такая очаровательная молодая пара», – говорил мир, и сразу же начинал осыпать их подарками. Апостольские чайные ложки прибывали дюжинами, как и кофейники, креманки и большие селедочницы; не говоря уж о тяжелой серебряной кастрюле от охотничьего клуба и массивном подносе от благодарных шотландских арендаторов.

В день свадьбы немало глаз будут на мокром месте при виде таких молодых мужчины и девицы, «соединенных вместе в почетном состоянии, утвержденном Богом во времена невинности человека». Ибо столь древние традиции – несмотря на то, что невинность человека не пережила и одного кусочка яблока, разделенного с женщиной – все еще не перестают быть глубоко трогательными. Там они опустятся на колени, новобрачные, пылкие, но освященные благословением, и все, или почти все, что будет ими сделано, должно считаться естественным и приятным Богу, создавшему человека по образу своему. И то, что этот Бог в минуту забывчивости создал, в свою очередь, те несчастные тысячи, что должны вечно оставаться вне его благословения, никоим образом не беспокоит огромную конгрегацию и их пастора в белом стихаре, а также пару, что преклонила колени на бархатные красные подушки с золотой каймой. А потом будет много шампанского, чтобы согреть остывающую кровь старшего поколения, много будет пожато рук и произнесено поздравлений, и много будет добрых улыбок в честь невесты и ее жениха. Кто-то, может быть, даже мимоходом произнесет молитву в сердце своем, когда эти двое удалятся: «Благослови их Боже!»

Так Стивен пришлось доподлинно узнать, какой прямой может быть дорога истинной любви, несмотря на то, что говорит проверенная временем пословица. Понять яснее, чем когда-либо, что любовь позволяется лишь тем, кто во всех отношениях скроен по мерке жизни; почувствовать себя парией, прячущим свои язвы под ложью и притворством. И после этих визитов Вайолет Энтрим силы ее были почти на исходе, потому что она еще не обрела той стальной смелости, которая может закалиться лишь в печи горестей и закаляется долгими годами.

2

Великолепный новый автомобиль прибыл из Лондона, вызвав огромный восторг и восхищение у Бертона. Новые костюмы были пошиты и надеты, и дорогая золотая сумочка Анджелы была получена в подарок с явным восхищением, что казалось довольно удивительным, учитывая ее прежний запрет на подарки. Но, если бы Стивен знала все, это ее бы не удивило, ведь эта сумочка привела Ральфа в бешенство, отвлекая его внимание от куда более опасных вещей.

Исполненная все возрастающей жажды верить, Стивен слушала Анджелу Кросби:

– Ты знаешь, что между мной и Роджером ничего нет, а если не знаешь, то должна знать это первой, – и ее голубые детские глаза глядели на Стивен, которая никогда не могла противостоять им.

И, как будто чтобы подкрепить правдивость ее слов, теперь Роджер приезжал в Грэндж куда реже; а когда он приезжал, то в присутствии Стивен был похож на спокойного друга, а не на любовника, поэтому ее жажда верить постепенно начала побеждать ее худшие опасения. Но она знала верным инстинктом влюбленной, что Анджела втайне несчастна. Она могла пытаться казаться легкомысленной и веселой, но ее улыбки и жесты не могли обмануть Стивен.

– Ты несчастна. Почему?

И Анджела отвечала:

– Ральф снова был зол со мной, – но не добавляла, что Ральф день ото дня становился все более подозрительным, и все меньше склонен был терпеть Роджера Энтрима, поэтому ее смертельный страх перед мужем вечно боролся с ее страстью.

Иногда девушке казалось, что Анджела использует ее как хлыст, чтобы подстегнуть Ральфа. Она позволяла Стивен выказывать такие знаки привязанности, которые раньше никогда ей не позволялись. Красные глазки Ральфа становились глубоко обиженными, и тогда он вставал и ковылял прочь из комнаты. Они слышали, как закрывается входная дверь, и понимали, что он ушел гулять с Тони. Но, когда они оставались наедине, в сравнительной безопасности, тогда было что-то грубое, почти жестокое в их поцелуях; их губы, беспокойные, неудовлетворенные, голодные, казалось, обжигали их тела. Ни одна из них не могла найти облегчения от своей боли, ведь каждая из них целовалась, волей-неволей нестерпимо ощущая то, чего ей недоставало, страстно осознавая, что их разделяет. Через некоторое время они садились, склонив головы, не разговаривая, потому что об этом не следовало говорить; не смея взглянуть друг на друга, прикоснуться друг к другу, чтобы не закричать от нелепости этого безрассудного соединения.

Совершенно обескураженная, Стивен ломала голову, что же может дать им передышку. Она предложила, чтобы Анджела посмотрела, как она фехтует с признанным лондонским учителем, которого она уломала приехать в Мортон. Она пыталась возбудить в ней интерес к автомобилю, великолепному, новому, такому дорогостоящему. Она пыталась выяснить, есть ли у Анджелы неисполненное желание, которое деньги могут исполнить.

– Только скажи мне, и я это сделаю, – умоляла она, но не было ничего.

Анджела несколько раз приезжала в Мортон и послушно посещала уроки фехтования. Но они шли плохо, потому что Стивен замечала, как она рассеянно глядит в окно; и быстрая, проворная рапира с шариком на конце выскальзывала из рук Стивен, к ее стыду.

Иногда они уезжали на машине далеко в поля, и однажды вечером остановились в гостинице поужинать – Анджела позвонила мужу, сообщив ему старую, шитую белыми нитками отговорку о том, что машина сломалась. Они ужинали одни в тихой маленькой комнате; ароматы сада забирались в нее через окно – теплые и полновесные, ведь был уже май, и множество цветов в этом саду умножилось еще больше. Никогда прежде они не делали такого – не ужинали наедине в придорожной гостинице, за многие мили от дома, только они двое, и Стивен протянула руку и накрыла руку Анджелы, лежавшую на столе, такую белую и неподвижную. И глаза Стивен высказывали настойчивый вопрос, ведь был месяц май, а молодая кровь бурлит и играет, как древесный сок, в начале лета. Воздух казался душным, потому что никто не говорил, боясь потревожить плотную, сладостную тишину – но Анджела, медленно-медленно, покачала головой. Потом они не могли есть, ведь каждая была переполнена одним, но все же раздельным, желанием; поэтому через некоторое время они встали и вышли, чувствуя мучительное разочарование.

Они поехали назад по дороге, вымощенной лунным светом, и тут Анджела заснула, как несчастный ребенок – она сняла шляпу, и ее голова, склонившись, лежала на плече Стивен. Видя, как она беспомощна во сне, Стивен была странным образом растрогана, и она ехала очень медленно, боясь разбудить женщину, которая спала как ребенок, склонив светловолосую голову на плечо Стивен. Машина взбиралась по крутому холму из Ледбери, и вот уже перед ними лежала широкая долина реки Уай, красота которой приводила в печаль странную маленькую девочку, прежде чем она узнала, что всякая красота приносит боль. И теперь долина купалась в белизне, то здесь, то там светилась белым крыша или окно, как будто все добрые люди в долине погасили свои лампы и вернулись к себе в постели. Далеко-далеко, как темные облака, проступающие из Уэльса, поднимались одна за другой древние Черные Горы, и пик Годфор проглядывал за другими вершинами, и гребень Пен-керриг-калх резко выделялся на горизонте. Ветерок шевелил вереск на склонах холмов, и волосы Анджелы падали на ее закрытые глаза, так, что она ворочалась и вздыхала во сне. Стивен наклонилась и погладила ее.

Из глубины этой застывшей, неземной ночи к Стивен подкралась неземная тоска. Тоска, что принадлежит не телу, а скорее душе, усталой душе, тоскующей по своему дому, вынужденной терпеть оковы этого тела. И, когда она подъезжала к воротам Мортона, казалось, что ее тоска перешла все пределы; она хотела поднять спящую женщину на руки и пронести ее через эти ворота; внести через тяжелую белую дверь; отнести наверх по широким, низким ступенькам лестницы и положить ее в свою кровать, все еще спящую, но защищенную доброй заботой Мортона.

Анджела вдруг открыла глаза.

– Где я? – прошептала она, осоловелая от сна. Сразу же ее глаза наполнились слезами, и она, плача, сжалась в комок.

Стивен мягко сказала:

– Все хорошо, не надо плакать.

Но Анджела все плакала и плакала.

Глава двадцать шестая

1

Как река, что постепенно разливается, пока не затопит все вокруг себя, события все развивались и обретали силу, идя к неизбежному заключению. В конце мая Ральф должен был поехать к своей матери, которая, как говорили, была при смерти в своем доме в Брайтоне. При всех своих недостатках он был хорошим сыном, и его глаза были красными от непритворных слез, когда он на прощанье целовал жену на станции, по пути к умирающей матери. На следующее утро он телеграфировал, что его мать умерла, но он не сможет добраться домой раньше, чем через две недели. Он сообщил день и час своего возвращения, так что Анджела знала их.

Облегчение от его неожиданно долгого отсутствия ударило в голову Стивен; она стала более требовательной, предлагая всевозможные интимные планы. Может быть, они отправятся на несколько дней в Лондон? Или поедут в Саймондс-Ят и остановятся в небольшом отеле у реки? Они даже могут добраться до Абергавенни, и оттуда на автомобиле обследовать Черные Горы – почему бы нет? Стояла превосходная погода.

– Анджела, пожалуйста, поедем со мной, милая... всего на несколько дней... мы никогда так не делали, и мне так часто этого хотелось. Ты не можешь отказаться, ведь тебе ничто не мешает поехать.

Но Анджела не соглашалась, она, казалось, внезапно забеспокоилась о своем муже:

– Бедный, он так обожал свою мать. Я не должна ехать, это будет так бессердечно по отношению к покойной старушке, и Ральф будет так несчастен…

Стивен с горечью сказала:

– А я? Ты думаешь, я не бываю несчастна?

И так время проходило в сердечной боли и ссорах, потому что напряженные нервы Стивен пришпоривали ее гнев, и она взрывалась, упрекая Анджелу в своем разочаровании:

– Ты притворяешься, что любишь меня, и все же не поедешь – а я так долго ждала… Господи, как я ждала! Но ты такая жестокая. Я так мало прошу от тебя, просто побыть со мной несколько дней и ночей, просто чтобы я могла засыпать, держа тебя в объятиях, могла чувствовать тебя рядом, когда просыпаюсь утром – я хочу, открыв глаза, видеть твое лицо, как будто мы принадлежим друг другу. Анджела, я клянусь, что не буду терзать тебя – мы останемся такими же, как сейчас, если ты этого боишься. Ты должна знать после всех этих месяцев, что ты можешь доверять мне…

Но Анджела сжимала губы и отказывалась:

– Нет, Стивен, мне жаль, но лучше я не поеду.

Тогда Стивен чувствовала, что такая жизнь невыносима, и иногда с бешеной скоростью скакала верхом – то на Рафтери, то на молодом гнедом жеребце сэра Филипа. Она скакала в одиночестве рано по утрам, вставая после бессонной ночи не отдохнувшей, но взбудораженной из-за этих нервов, что мучили ее несчастное тело. Она возвращалась в Мортон, все еще не в силах отдохнуть, и через некоторое время распоряжалась приготовить машину и ехала в Грэндж, где Анджела обычно опасалась ее приезда.

Ее прием был холодным: «Я очень занята, Стивен – я должна оплатить все эти счета, прежде чем Ральф вернется»,  – или: «У меня ужасно болит голова, так что не ругай меня сегодня утром; если начнешь ругаться, я просто не выдержу!» Стивен вздрагивала, как будто ее ударили в лицо; она могла даже развернуться и уехать в Мортон.

Пришел последний драгоценный день перед возвращением Ральфа, и этот день они довольно мирно провели вместе, потому что Анджела, кажется, была склонна к состраданию. Она старалась изо всех сил быть нежной со Стивен, и Стивен, которая всегда быстро отзывалась на ласку, была нежной в свою очередь. Но после того, как они поужинали в маленьком саду, воспользовавшись жаркой, тихой погодой – Анджела снова пожаловалась на головную боль.

– Ах, моя Стивен... о, милая, у меня так ужасно болит голова. Должно быть, это из-за грозы – она весь день собирается. Что за проклятье, и это в наш последний вечер – но я уже знаю, что это такое; придется сдаться и идти в кровать. Я приму порошок, а потом постараюсь заснуть, так что не звони мне, когда вернешься в Мортон. Приходи завтра, только пораньше. Я так несчастна, милая, когда думаю, что это наш последний спокойный вечер!

– Я знаю. Но с тобой все будет хорошо, если я тебя оставлю?

– Да, конечно. Все, что мне нужно – это немного поспать. Ты ведь не будешь волноваться, нет? Обещай, моя Стивен!

Стивен колебалась. Довольно неожиданно Анджела стала выглядеть совсем больной, и ее руки были холодными, как лед.

– Обещай, что ты позвонишь мне, если не сможешь заснуть, тогда я вернусь сразу же.

– Да, но не надо этого делать, если я тебе не позвоню; ведь я услышу твой звонок, проснусь, и голова снова начнет раскалываться, – потом, как будто вынужденно, против воли, под странным обаянием девушки, она приподняла голову: – Поцелуй меня… о, Господи… Стивен!

– Я так тебя люблю, – прошептала Стивен. – Так люблю…

2

Было больше десяти часов, когда она вернулась в Мортон:

– Анджела Кросби звонила? – спросила она у Паддл, которая, очевидно, ждала ее в гостиной.

– Нет, не звонила! – отрезала Паддл, которая уже не могла слышать даже имени Анджелы Кросби. Потом добавила: – Ты на себя не похожа! Я бы на твоем месте сейчас же шла в кровать, Стивен.

– Иди в кровать сама, Паддл, если ты устала. Где мама?

– В ванной. Ради бога, иди в кровать! Я не могу смотреть на тебя, когда ты такая, как в последнее время.

– Со мной все в порядке.

– Нет, с тобой не все в порядке, с тобой все не в порядке. Посмотри только на свое лицо!

– Как-то не хочется, – улыбнулась Стивен, – оно меня не привлекает.

И вот Паддл сердито удалилась в свою комнату, оставив Стивен сидеть с книгой в гостиной рядом с телефоном, на случай, если Анджела позвонит. Поскольку она была преданным существом, ей пришлось просидеть всю ночь в терпеливом ожидании. Но, когда первые проблески зари осветили серым светом окно и грани полукруглого окошка над дверью, она встала со стула, неловко прошлась взад-вперед, переполненная желанием побыть рядом с этой женщиной, просто постоять в ее саду, неся свой дозор… Схватив пальто, она вышла к машине.

3

Она оставила машину у ворот Грэнджа и пошла вверх по дорожке, стараясь ступать мягко. В воздухе был неопределимый запах росы и новорожденного утра. Высокие, изукрашенные, удлиненные трубы дома в тюдоровском стиле вырисовывались на светлеющем небе, и, пока Стивен пробиралась в маленький сад, какая-то птица уже попробовала запеть – но ее голос был еще хриплым ото сна. Стивен стояла, дрожа, в своем тяжелом пальто; долгая бессонная ночь лишила ее сил. Иногда теперь ее пробирала дрожь от малейшего раздражения, от малейшей усталости, потому что ее великолепная физическая сила отступала, изнуренная собственной настойчивостью.

Она поплотнее закуталась в пальто и все смотрела на дом, алеющий в лучах восхода. Ее сердце билось тревожно, даже со страхом, как будто болезненно предчувствуя что-то, чего она не знала – все окна были темными, кроме одного-двух, в которых отражалась заря. Сколько она стояла там, она не знала, может быть, несколько мгновений, может быть, целую жизнь; и вдруг что-то двинулось – маленькая дубовая дверь, ведущая в сад. Она открывалась осторожно, дюйм за дюймом, пока наконец не раскрылась широко, и Стивен увидела мужчину и женщину, которые держались друг за друга, как будто ни один из них не мог разорвать это объятие; и, когда они льнули друг к другу, целуясь, они качались на месте, пьяные от любви.

Потом, как иногда случается в самые мучительные моменты, Стивен могла вспомнить только гротескное. Она вспомнила служанку с пышной грудью в грубых объятиях влюбленного лакея, и она смеялась, смеялась, как обезумевшая, смеялась, пока не начала задыхаться, и она сплевывала кровь, прикусив язык в попытках остановить этот истерический смех; и кровь капала ей на подбородок от этого мучительного смеха.

Бледный, как смерть, Роджер Энтрим выглянул в сад, и его крошечные усики выглядели черными – как чернильное пятно над его дрожащими губами, которое посадил неряшливый школьник.

Теперь до Стивен донесся голос Анджелы, но слабо. Она что-то говорила – что она говорила? Как нелепо, это было похоже на молитву:

– Господи! – потом резко, как будто острая бритва взрезала воздух: – Это ты, Стивен!

Смех резко прекратился, Стивен повернулась и вышла из сада по короткой дорожке, ведущей к воротам Грэнджа, где ждала машина. Ее лицо превратилось в маску, лишенную всякого выражения. Она двигалась скованно, но со странной точностью; и она повернула рукоятку, и завела мощный двигатель безо всякого видимого усилия.

Она ехала на большой скорости, но аккуратно, потому что теперь ее ум был ясным, как ключевая вода, и все же в нем были странные провалы – она ни малейшего понятия не имела, куда она ехала. Каждая дорога была знакома ей, на целые мили вокруг Аптона, но она ни малейшего понятия не имела, куда ехала. Она не знала, сколько времени она ехала, и когда она останавливалась, чтобы заправить машину. Солнце поднялось высоко на небе и стало припекать; оно палило ее, но не согревало; она была холодна, потому что чувствовала, как что-то мертвое лежит рядом с ее сердцем и давит на него. Труп… она везла с собой труп. Был ли это труп ее любви к Анджеле? Если так, то ее любовь постигла страшная смерть – о, она была куда более мертвой, чем живой.

Уже сияли первые звезды, хотя и очень слабо, когда она обнаружила, что проезжает через ворота Мортона. Слышит голос Паддл: «Подожди, остановись, Стивен!» Видит, как Паддл преграждает ей путь на дорожке, крошечная, но бесстрашная фигура.

Она рывком остановилась:

– В чем дело? Что такое?

– Где ты была?

– Я… я не знаю, Паддл.

Но Паддл забралась в машину рядом с ней:

– Послушай, Стивен, – она заговорила очень быстро, – послушай, Стивен, это все… все это из-за Анджелы Кросби. Я вижу это по твоему лицу. Господи, что эта женщина с тобой сделала, Стивен?

Тогда Стивен, несмотря на то, что у нее на сердце лежал труп, а может быть, именно поэтому, стала защищать ее:

– Ничего она не сделала – это все моя вина, но ты не поймешь… я очень рассердилась, а потом засмеялась, и не могла остановиться… – молчи, молчи, ты и так слишком много рассказываешь: – Нет, не совсем так. Ты ведь знаешь, какой у меня скверный характер, вечно я на взводе из-за пустяков. Ну вот, и я просто ездила по округе, пока не остыла. Извини, Паддл, мне надо было позвонить, ведь ты, конечно, волновалась.

Паддл сжала ее руку:

– Стивен, послушай, твоя мать… она считает, что ты рано утром выехала в Вустер. Я солгала ей… я чуть с ума не сошла, деточка. Если ты сейчас бы не приехала, мне пришлось бы сказать ей, что я не знаю, где ты была. Ты никогда, никогда больше не должна уезжать вот так, не сказав ни слова – но я понимаю тебя, Стивен, правда, понимаю.

Но Стивен покачала головой:

– Нет, моя дорогая, ты не можешь понять, и я тебе не расскажу, Паддл.

– Однажды ты должна мне рассказать, – сказала Паддл, – потому что… потому что я-то все пойму, Стивен.

0

14

4

Этой ночью тяжесть на сердце Стивен, холодная, как лед, растаяла; и она разлилась таким потоком боли, что Стивен, не в силах выстоять против него и не утонуть, схватила ручку и бумагу и написала Анджеле Кросби.

Что за письмо! Вся многомесячная сдерживаемая страсть, все ужасные, душераздирающие, разрушительные муки рвались из ее сердца: «Люби меня, только люби меня так, как я люблю тебя. Анджела, ради Бога, попытайся немножко полюбить меня – не отбрасывай меня прочь, ведь тогда со мной все кончено. Ты знаешь, как я люблю тебя, душой и телом; если это неправильно, нелепо, нечестиво – имей сострадание. Я буду смиренной. Ах, милая моя, теперь я буду смиренной; я просто бедное несуразное создание с разбитым сердцем, которое любит тебя и нуждается в тебе больше, чем в собственной жизни, ведь жизнь без тебя хуже смерти, в десять раз хуже смерти. Я – какая-то ужасная ошибка, ошибка Бога... не знаю, есть ли где-нибудь еще такие, как я, и молюсь, чтобы их не было, ради них самих, ведь это сущий ад. Но, милая моя, чем бы я ни была, я просто люблю тебя, люблю. Я думала, что эта любовь умерла, но это не так. Она жива – так ужасно жива, ночью в моей спальне…» – и так страница за страницей.

Но ни слова о Роджере Энтриме и о том, что она видела этим утром в саду. Какой-то тонкий инстинкт, побуждавший ее самоотверженно защищать эту женщину, пережил все мучения и все безумие этого дня. Письмо было ужасным обвинением против Стивен и полным оправданием для Анджелы Кросби.

5

Анджела пришла в кабинет своего мужа и встала перед ним, дрожа. Она питала отвращение к тому, что собиралась сделать, но безжалостно, окончательно решилась это сделать, из первобытного инстинкта самосохранения. В ушах ее все еще отдавался этот ужасный смех –  зловещий, истерический, измученный смех. Стивен сошла с ума, и одному Богу известно, что она может сделать или сказать в минуту безумия, и тогда… но Анджела не смела смотреть в будущее. Пресмыкаясь в душе и содрогаясь телом, она забыла верную преданность девушки, ее способность прощать, ее желание защищать, так явно отразившиеся в этом жалком письме.

Она сказала:

– Ральф, я хочу просить у тебя совета. Я попала в ужасное положение – это все из-за Стивен Гордон. Ты думаешь, у меня что-то было с Роджером... Господи Боже, если бы ты только знал, что я вынесла за эти последние месяцы! Я признаю, что часто виделась с Роджером – самым невинным образом, конечно – но все равно, я виделась с ним… я думала, она поймет, что я не… я не… – на мгновение ее голос, казалось, дрогнул, потом она продолжала довольно твердо: – что я не извращенка, я не принадлежу к таким же выродившимся созданиям.

Он вскочил на ноги:

– Что? – рявкнул он.

– Да, я знаю, это слишком ужасно. Мне приходится просить у тебя совета, что с этим делать, но мне действительно сначала понравилась эта девушка, и, в конце концов… ну, я решила исправить ее. Я знаю, это было безумие, даже хуже безумия, если хочешь; это было безнадежно с самого начала. Если бы я больше знала о таких вещах, я первым же делом пришла бы к тебе, но я никогда с таким не встречалась. Она ведь была нашей соседкой, поэтому было еще более неловко, и не только… ее положение в округе… ах, Ральф, ты должен помочь мне, я совсем сбита с толку. Как отвечать на подобные вещи? Это безумие – мне кажется, эта девушка почти сумасшедшая.

И она передала ему письмо Стивен.

Ральф медленно прочел его, и, пока он читал, его маленькие слабые глазки побагровели под его распухшими красными веками, а когда он закончил читать, то повернулся и сплюнул на пол. После чего он разразился несдержанной речью; вся грязная ругань, которую он узнал в трущобах своей юности, а потом – в мастерских, была вылита на Стивен и ей подобных. Он призывал на них гнев Божий. Он жалел, что таких перестали сжигать на кострах, и изощрял свой ум, придумывая для них самые непристойные пытки. Наконец он сказал:

– Я отвечу на это письмо, да, клянусь Богом, отвечу! Предоставь ее мне; я знаю, как отвечать на подобные письма!

Анджела спросила, и теперь ее голос дрожал:

– Ральф, что ты сделаешь с ней… со Стивен?

Он громко расхохотался:

– Я вышвырну ее из здешних мест, она и глазом моргнуть не успеет – а если повезет, то и из Англии; так же, как вышвырнул бы тебя, если бы подумал, что между вами двоими что-нибудь было. Тебе чертовски повезло, что она написала это письмо, чертовски повезло, иначе у меня были бы другие подозрения. На сей раз ты отделалась, но не вздумай больше никого наставлять на путь истинный – ты совсем не годишься в наставницы. Если снова станешь корчить из себя агнца Божьего, я сам с этим разберусь, и не забудь это! – Он опустил письмо в карман. – В следующий раз я сам разберусь... каленым железом!

Анджела повернулась и вышла из кабинета, опустив голову. Она была спасена этим предательством, но тем горше она находила свое спасение и тем постыднее находила ту цену, которую заплатила за свою безопасность. И вот, набравшись смелости, она села за стол и дрожащими пальцами взяла листок бумаги. Там она написала крупным, довольно детским почерком: «Стивен, когда ты узнаешь, что я сделала – прости меня».

Глава двадцать седьмая

1

Через два дня Анна Гордон послала за своей дочерью. Стивен увидела, что она сидит довольно неподвижно в своей широкой гостиной, где всегда витал легкий аромат ириса, воска и фиалок. Ее тонкие, белые руки были сложены на коленях и крепко держали два письма; и мать вдруг показалась Стивен очень старой – старая женщина со страшными глазами, безжалостными, суровыми и полными глубокого упрека, и Стивен не могла не отшатнуться, встретив этот взгляд, ведь это был взгляд ее матери.

Анна сказала:

– Закрой дверь, подойди сюда и встань здесь.

В полной тишине Стивен повиновалась. Теперь они были лицом к лицу, плоть от плоти, кровь от крови друг друга, они смотрели друг на друга через пропасть, что пролегла между ними.

Потом Анна передала дочери письмо:

– Читай, – коротко сказала она.

И Стивен прочла:

«Дорогая леди Анна,

С глубоким отвращением я беру перо, потому что о некоторых вещах невыносимо даже думать, тем более писать. Но мне кажется, что я должен дать вам объяснение причин, приведших меня к заключению, что я не могу больше позволить вашей дочери появляться в моем доме, или моей жене – посещать Мортон. Прилагаю копию письма вашей дочери к моей жене, которое считаю достаточным, чтобы мне не было необходимости писать что-либо еще, кроме того, что моя жена возвращает две дорогие вещи, подаренные ей мисс Гордон.

Ваш покорный слуга, Ральф Кросби».

Стивен стояла на месте, как будто обратившись в камень, ни один мускул ее не дрогнул; затем она передала письмо обратно своей матери, не говоря ни слова, и Анна молча взяла его. «Стивен, когда ты узнаешь, что я сделала – прости меня». Записка, нацарапанная детским почерком, казалось, превратилась в пламя, она жгла пальцы Стивен, касавшиеся ее в кармане... значит, вот что сделала Анджела. Как в ослепительной вспышке, девушка увидела все; жалкую слабость, страх предательства, ужас перед Ральфом и перед тем, что он сделает, если узнает о той грешной ночи с Роджером. О, Анджела могла бы избавить ее от этого, от последней раны, нанесенной ее преданности; от последнего оскорбления тому, что было самым лучшим, самым священным в ее любви – Анджела боялась предательства от того существа, что любило ее!

Но вот ее мать заговорила снова:

– Теперь вот это – прочти и скажи, ты ли это писала, или этот человек лжет.

И Стивен прочла собственное горе, которое глядело на нее со страниц, исписанных твердым почерком клерка, принадлежавшим Ральфу Кросби.

Она подняла глаза:

– Да, мама, это писала я.

Тогда Анна заговорила, очень медленно, как будто для того, чтобы ни одно ее слово не потерялось; и этот медленный тихий голос был страшнее, чем гнев:

– Всю твою жизнь у меня было очень странное чувство к тебе, – говорила она, – я чувствовала какое-то физическое отвращение, мне не хотелось прикасаться к тебе, и не хотелось, чтобы ты прикасалась ко мне – ужасное чувство для матери – оно часто делало меня глубоко несчастной. Я часто думала, что я несправедлива, что это противно природе. Но теперь я знаю, что мои инстинкты были верны; это ты противна природе, а не я…

– Мама, остановись!

– Это ты противна природе, а не я. И то, что ты представляешь собой – это грех против творения. Прежде всего, это грех против твоего отца, который вырастил тебя, против отца, которого ты смеешь напоминать своей внешностью. Ты смеешь выглядеть похожей на своего отца, и твое лицо – живое оскорбление его памяти, Стивен. Теперь я никогда не смогу взглянуть на тебя без мысли о том, каким смертельным оскорблением являются твое лицо и тело памяти отца, который вырастил тебя. Я могу лишь благодарить Бога, что твой отец умер до того, как ему пришлось бы перенести этот огромный стыд. Что до тебя, то я скорее готова была бы увидеть тебя мертвой у своих ног, чем видеть, как ты стоишь передо мной вот с этим – с этим непроизносимым оскорблением, которое ты называешь любовью в этом письме, и не отрицаешь, что писала его. В этом письме ты говоришь то, что может быть сказано лишь между мужчиной и женщиной, а в твоих устах это подлые и грязные слова соблазнения – противные природе, противные Богу, создавшему природу. У меня в горле комок; меня физически тошнит от тебя…

– Мама, ты не знаешь, что говоришь… ты – моя мать…

– Да, я твоя мать, но, несмотря на это, ты для меня стала бедствием. Я все задаю себе вопрос: что же я такого сделала, чтобы моя дочь швырнула меня в эту бездну? А твой отец, что сделал он? И ты используешь слово «любовь» по отношении ко всему этому… к этой похоти своего тела; эти противоестественные желания твоего неуравновешенного ума и недисциплинированного тела – и ты называешь их этим словом. Я в своей жизни любила – слышишь, я любила твоего отца, и твой отец любил меня. Вот что такое любовь.

Тогда Стивен вдруг осознала, что, хотя она действительно была сейчас готова упасть мертвой к ногам той женщины, в чреве которой она росла, но она не могла безропотно снести ужасное пятно на ее любви. Все ее существо поднялось, чтобы отрицать это, чтобы защитить свою любовь от этой невыносимой грязи. Эта любовь была частью ее самой, и, если она не могла спасти ее, она не могла больше спасти и себя. Она должна была устоять или упасть, смелость этой любви должна была заявить право на терпимость к ней.

Она протянула руку, призывая к тишине; призывая этот медленный тихий голос остановиться, и сказала:

– Как мой отец любил тебя, так же любила и я. Как мужчина любит женщину, так и я любила – стремилась защитить, как мой отец. Я хотела отдать все, что способна была отдать. От этого я чувствовала такую силу… и нежность. Это было благом, благом, благом – я тысячу раз отдала бы свою жизнь за Анджелу Кросби. Если бы я могла, я женилась бы на ней и привела ее домой – я хотела бы привести ее домой, в Мортон. Если я любила ее так, как мужчина любит женщину, это потому, что я не могу чувствовать себя женщиной. Всю свою жизнь я никогда не чувствовала себя женщиной, и ты это знаешь – ты говоришь, что всегда меня недолюбливала, что всегда чувствовала странное физическое отвращение… Я не знаю, что я такое; никто и никогда не говорил мне, что я отличаюсь от других, и все же я знаю, что отличаюсь – вот почему, вероятно, ты так себя чувствовала. И за это я прощаю тебя, хотя это ведь ты и мой отец создали это тело – но я никогда не прощу тебе, что ты пытаешься заставить меня стыдиться своей любви. Я не стыжусь ее, во мне нет стыда перед ней, – теперь она стала запинаться, теряя голову, – она была благом, и… она была прекрасна… это было лучшее, что было во мне… я отдавала все и не просила ничего взамен, я просто любила, без надежды… – она замолчала, дрожа с головы до ног, и холодный голос Анны упал, как ледяная вода, на эту гневную, жестоко истерзанную душу:

– Ты все сказала, Стивен. Не думаю, что между нами может быть сказано что-то еще, кроме того, что мы не сможем вдвоем жить в Мортоне, теперь, когда я могу тебя возненавидеть. Да, хоть ты и мое дитя, но я могу тебя возненавидеть. Больше нам не место под одной крышей; одна из нас должна уйти – и пусть решится, кто это будет.  – Она смотрела на Стивен и ждала.

Мортон! Они обе не могут жить в Мортоне. У девушки перехватило горло. Она глядела на мать, ошеломленная, и Анна глядела на нее, ожидая ответа.

Тогда Стивен собрала все свое мужество и сказала:

– Я понимаю. Я покину Мортон.

Анна указала дочери, чтобы та села рядом с ней, и заговорила, как все это должно совершиться, чтобы вызвать как можно меньше толков:

– Ради честного имени твоего отца мне придется просить тебя о помощи, Стивен.

Лучше будет, говорила она, чтобы Стивен взяла с собой Паддл, если Паддл согласится уехать. Они могут жить в Лондоне или где-нибудь за границей, под тем предлогом, что Стивен собирается учиться. Время от времени Стивен должна возвращаться в Мортон и посещать мать, и во время этих визитов они обе должны стараться, чтобы их видели вместе, ради приличия, ради ее отца. Она может взять из Мортона все, что ей понадобится – лошадей и все, что захочет. Часть ренты будет выплачиваться ей, если ее собственных доходов будет недостаточно. Все это должно произойти как можно пристойнее, без неподобающей спешки, без подозрения о том, что между матерью и дочерью образовалась брешь:

– Ради твоего отца я прошу тебя об этом, не ради тебя и не ради меня, но ради него. Ты согласна на это, Стивен?

И Стивен ответила:

– Да, я согласна.

Тогда Анна сказала:

– Теперь я хотела бы, чтобы ты меня оставила – я устала и хочу побыть одна, но потом я пошлю за Паддл, чтобы обсудить ее пребывание с тобой в будущем.

Стивен встала и вышла, оставив Анну Гордон одну.

2

Будто следуя какому-то могучему врожденному инстинкту, Стивен отправилась прямо в кабинет отца; и она села в старое кресло, пережившее его; а потом закрыла лицо ладонями.

Все одиночество, которое она испытывала прежде, было ничтожно перед этим одиночеством души. Ее охватило беспредельное отчаяние, беспредельная потребность кричать и требовать понимания, найти ответ на загадку своего никому не нужного бытия. Все вокруг нее стало серым и обрушилось, и под этими развалинами лежала в крови ее любовь; постыдно раненая Анджелой Кросби, постыдно запятнанная и униженная ее матерью, жалкая, страдающая, беззащитная, она лежала в крови под этими развалинами.

Стивен ничего не видела, когда пыталась заглянуть в будущее, и цепенела, когда пыталась заглянуть в прошлое. Она должна уйти… она покинет Мортон. «Мортон, я покину Мортон, – монотонно колотились в ее мозгу слова, – я покину Мортон».

Массивный уютный дом больше не увидит ее, и сад, где она слушала кукушку, когда расцветало ее детское сознание, и озеро, где она в первый раз поцеловала Анджелу Кросби в губы, так, как целуют влюбленные. Добрые, сладко пахнущие луга с мирным скотом – она покинет их; и холмы, что защищают бедных несчастных влюбленных, милосердные холмы; и тропинки с сонными кустами шиповника по вечерам; и маленький старый городок, Аптон-на-Северне, с его церковью, покрытой боевыми шрамами, и с его желтоватой рекой; там она впервые увидела Анджелу Кросби…

Весна придет к Мортонскому замку и принесет сильные, чистые ветра на просторы общинных земель. Весна пройдется по всей долине, от холмов Котсуолда до Мэлвернов; она принесет с собой сотни и тысячи нарциссов, принесет колокольчики, чтобы рассыпать у озера под буками, принесет Питеру лебедят, чтобы тот защищал их; принесет солнечный свет, чтобы согреть старые кирпичи дома – но ее уже не будет здесь этой весной. Летние розы  будут уже не для нее, и блестящий ковер осенних листьев, и прекрасный зимний наряд, в который облачаются буки: «Зимой эти озера замерзают, и лед на закате будет похож на слитки золота, когда мы с тобой будем стоять здесь зимними вечерами...» Нет, нет, только не вспоминать об этом, это слишком: «Когда мы с тобой будем стоять здесь зимними вечерами …»

Она поднялась на ноги и стала ходить по комнате, прикасаясь к добрым, знакомым вещам; она гладила стол, осматривала ручку, заржавевшую от долгого бездействия; потом она открыла ящик стола и вынула ключ от запертого книжного шкафа отца. Мать сказала, что она может взять то, что захочет – она возьмет одну или две из отцовских книг. Она никогда не осматривала этот книжный шкаф и не могла сказать, почему вдруг решила это сделать. Когда она вставила ключ в замок и повернула, это движение казалось странно машинальным. Она начала медленно вынимать книги, вяло, едва глядя на их названия. Это было какое-то занятие, вот и все – она думала, что пытается отвлечься. Потом она заметила, что на одной из нижних полок был ряд книг, стоявших отдельно от других; и она взяла одну из этих книг, посмотрела имя на обложке: Крафт-Эбинг – она никогда не слышала раньше о таком авторе. Она открыла потрепанную старую книгу, потом вгляделась пристальнее, потому что на полях были пометки отца, сделанные его мелким почерком ученого, и она увидела в них свое имя… Она резко села и начала читать. Она читала долго; потом вернулась к шкафу и взяла еще одну книгу, потом еще одну… Солнце садилось за холмы; в саду сгущались сумерки. В кабинете оставалось мало света для чтения, она поднесла книгу к окну и склонилась над страницами; но она продолжала читать и в сумерках.

Потом вдруг она поднялась на ноги и заговорила вслух – она говорила со своим отцом:

– Ты знал! Все это время ты знал обо всем, но из жалости не сказал мне. Ах, папа… значит, нас так много – тысячи несчастных, нежеланных, у которых нет права любить, нет права на сострадание, потому что они искалечены, страшно искалечены и обезображены. Бог жесток; он вложил в нас изъян, когда творил нас.

И затем, сама не зная, что делает, она отыскала старую, зачитанную Библию отца. Она встала, требуя небесного знамения – только знамения, и не меньше. Библия открылась почти в самом начале. Она прочла: «Господь поставил печать Свою на Каина…»

Стивен отложила Библию и опустилась в кресло, совершенно безнадежная и разбитая, она раскачивалась взад-вперед под резкий, но размеренный ритм этих слов: «Господь поставил печать Свою на Каина, – она раскачивалась в такт словам, –  Господь поставил печать Свою на Каина, на Каина. Господь поставил печать Свою на Каина, на Каина…»

Вот какой увидела ее Паддл, когда вошла в кабинет, и Паддл сказала:

– Куда пойдешь ты, туда пойду и я, Стивен. Все, что ты испытываешь в эту минуту, я уже испытала. Я была тогда очень молодой, как ты – но все еще помню.

Стивен подняла на нее изумленный взгляд:

– Ты пошла бы с Каином, на которого Бог поставил печать Свою? – медленно спросила она, потому что не поняла, о чем говорит Паддл, и снова спросила: – Ты пошла бы вместе с Каином?

Паддл обняла поникшие плечи Стивен и сказала:

– У тебя полно работы – иди и работай! Ведь ты, будучи тем, что ты есть, можешь даже обнаружить в этом преимущество. Ты можешь писать, обладая удивительным двойным зрением – писать о мужчинах и о женщинах по личному опыту. Я уверена, что нет в этом мире ничего совершенно искаженного или обреченного – и все мы часть природы. Однажды мир это признает, но пока что впереди полно работы. Ради всех, кто подобен тебе, но не таких сильных и, может быть, не таких одаренных, ты должна быть смелой, чтобы доказать это, и я здесь, чтобы помочь тебе, Стивен.

КНИГА ТРЕТЬЯ

Глава двадцать восьмая

1

Бледный отблеск солнца, лишенный теплоты, лежал по всей широкой реке, прикасаясь к дымку проходящего буксира, который неуклюже боронил воду; но вода не предназначена для того, чтобы ее пахать, и река снова смыкалась за буксиром, искусно стирая все следы его шумной и глупой деятельности. Деревья вдоль набережной Челси клонились и скрипели под резким мартовским ветром. Ветер гнал древесный сок внутри их ветвей, чтобы он струился с более определенной целью, но их кожа почернела и была испачкана сажей, поэтому у того, кто прикасался к ней, на пальцах оставалась сажа, и, зная об этом, они всегда были унылыми, а потому не сразу отвечали на зов ветра – это были городские деревья, а они всегда унылые. Справа на фоне бесцветного неба вырисовывались высокие фабричные трубы, которые любят молодые художники – особенно те, которым не хватает мастерства, потому что мало кто может испортить вид на фабричные трубы – а вокруг ручья в Баттерси-парке все еще стояла дымка, и все было едва различимо в тумане.

В большом, длинном, с довольно низким потолком кабинете, окна которого выходили на реку, сидела Стивен, вытянув ноги перед огнем и засунув руки в карманы жакета. Ее веки были опущены, она почти спала, хотя была середина дня. Она работала всю ночь – прискорбная привычка, которую Паддл не одобряла и была права, но, когда на Стивен находил рабочий настрой, было бесполезно с ней спорить.

Паддл оторвала взгляд от вышивания и подняла очки на лоб, чтобы лучше видеть сонную Стивен, ведь глаза Паддл стали очень дальнозоркими, и комната через очки выглядела размытой.

Она думала: «Да, она немало изменилась за эти два года, – она вздохнула, наполовину печально, наполовину удовлетворенно. – Но все равно она делает успехи», – думала Паддл, вспоминая, и вздрогнула при этом от гордости, потому что это долговязое существо, которое сейчас нежилось у огня, добилось уже некоторой славы благодаря своему отличному первому роману.

Стивен зевнула и, поправив очки, Паддл вернулась к своей работе.

Действительно, два долгих года изгнания оставили свои следы на лице Стивен; оно похудело и стало более решительным, чтобы не сказать – жестким, потому что ее губы стали менее пылкими и куда менее нежными, а их уголки теперь клонились вниз. Сильная, довольно массивная линия подбородка выглядела теперь агрессивной из-за своей худобы. Маленькие морщинки прорезались между густыми бровями, и слабые тени иногда показывались под глазами; сами эти глаза стали глазами писательницы, их выражение всегда было несколько усталым. Она стала бледнее, чем была когда-то, ее лицо теперь не напоминало о ветре и солнце, об открытом воздухе, и пальцы ее, которые медленно появлялись из кармана жакета, были перепачканы табаком – теперь она была заядлой курильщицей. Волосы ее были подстрижены довольно коротко. Однажды утром, в мятежном настроении, она вдруг зашла к парикамахеру и сказала, чтобы ее подстригли коротко, как мужчину. И это ей очень шло, потому что теперь красивую форму ее головы не портила жесткая неуклюжая коса на затылке. Освобожденные от навязанных им мучений, пышные рыжеватые волосы могли дышать и свободно виться, и Стивен начала любить свои волосы и гордиться ими – каждый вечер требовалось сто движений расческой, чтобы они заблестели. Сэр Филип в дни своей юности тоже гордился своими волосами.

Жизнь Стивен в Лондоне была одним долгим усилием, потому что работа стала для нее наркотиком. Именно Паддл нашла квартиру с окнами на реку, и Паддл теперь вела расходные книги, платила за аренду, проверяла счета и управляла слугами; все эти детали Стивен спокойно игнорировала, и верная Паддл позволяла ей это. Как стареющая заботливая весталка, она поддерживала священный огонь вдохновения, подкармливая это пламя надлежащей пищей – хорошим мясом на гриле, легкими пудингами и множеством свежих фруктов, чередуемыми с продуманными маленькими сюрпризами от Джексона или Фортнэма и Мейсона. Ведь теперь аппетит у Стивен был не тот, что в энергичные мортонские дни; теперь бывали времена, когда она не могла есть, или, когда ей приходилось, она делала это с возражениями, то и дело порываясь вернуться за письменный стол. Тогда Паддл прокрадывалась в кабинет с банкой мармелада «Брэнд» и скармливала его упрямой писательнице по частям, пока Стивен, рассмеявшись, не расправлялась с мармеладом одним махом, чтобы только продолжить писать.

Лишь одной обязанностью, не считая работы, Стивен ни на минуту не пренебрегала, и это была забота о благополучии Рафтери. Лошадь для кареты была продана, а гнедого отцовского жеребца она подарила полковнику Энтриму, который поклялся, что ради памяти сэра Филипа, своего друга, не выпустит его из рук всю его жизнь,– но Рафтери она привезла в Лондон. Она сама нашла и наняла для него стойло с удобной комнатой наверху для Джима, конюха, которого она взяла из Мортона. Каждое утро, очень рано, она прогуливалась верхом в парке, что казалось бесполезным и унылым занятием, но только так конь и его хозяйка могли немного пообщаться. Иногда ей казалось, что Рафтери вздыхал, пока она шла на нем легким галопом, круг за кругом, вдоль Роу, тогда она склонялась к нему и мягко говорила: «Мой Рафтери, я знаю, это не Мортонский замок и не холмы долины Северна, просторной и зеленой – но я люблю тебя».

И он, понимая ее, откидывал голову и делал прыжок в сторону, притворяясь, что все еще чувствует себя молодым, что он безумно рад идти галопом вдоль Роу. Но через некоторое время два грустных изгнанника, поникнув головой, безо всякого воодушевления двигались вперед. Каждый по-своему угадывал в другом боль и тоску по Мортону, поэтому Стивен больше не торопила коня вперед, а Рафтери больше не притворялся перед Стивен. Но когда дважды в год, по просьбе матери, Стивен приходилось посещать ее дом, тогда и Рафтери отправлялся с ней, и его радость была безграничной, когда он чувствовал под собой добрую упругую землю, когда видел мортонские конюшни из красного кирпича, когда катался по соломе в своей просторном стойле, где так легко дышалось. Он как будто сбрасывал с плеч годы, он начинал лосниться, он казался пятилетним – но для Стивен эти их визиты были мучительны из-за ее любви к Мортону. Она чувствовала себя чужой в этих стенах, чужой и нежеланной, той, кого лишь терпят здесь. Ей казалось, что старый дом отстранялся от ее любви, серьезный и печальный, что его окна больше не звали, приглашая: «Иди домой, иди домой, скорее иди сюда, Стивен!» И она не смела предложить ему свою любовь, от которой рвалось на части ее сердце.

Ей приходилось наносить много визитов вместе с матерью, исполнять все светские обязанности – для вида, чтобы соседи не догадались о той бреши, что пролегла между ними. Она должна была поддерживать ту выдумку, что в городе ей легче работается – а сама так тосковала по зелени холмов, по широким просторам, по утрам, полудням и вечерам Мортона. Все это она должна была делать ради памяти отца – да, и ради Мортона.

Когда она в первый раз приехала домой, Анна однажды тихо сказала:

– Есть кое-что, Стивен, что я, наверное, должна рассказать тебе, хотя для меня мучительно вновь поднимать эту тему. Здесь не произошло никакого скандала – этот человек держал язык за зубами – ты будешь довольна узнать это, ради твоего отца. И, Стивен... Кросби продали Грэндж и уехали, кажется, в Америку... – она резко замолчала, не глядя на Стивен, а та кивнула, не в силах ответить.

Поэтому в Грэндже теперь жили совсем другие люди, куда более подходящие к вкусам здешних мест – адмирал Карсон и его жена, румяная, как яблочко, которая, сама бездетная, обожала встречи матерей. Стивен иногда приходилось посещать Грэндж вместе с Анной, которой нравились Карсоны. Очень серьезной и отстраненной стала Стивен; слишком замкнутой, слишком самоуверенной, как думали соседи. По их мнению, успех вскружил ей голову, потому что никому теперь не позволялось разгадать ужасную застенчивость, которая делала для нее светское общение такой унизительной пыткой. Жизнь уже научила Стивен: никогда нельзя показывать людям, что ты их боишься. Твой страх пришпоривает многих, потому что примитивный охотничий инстинкт исчезает нелегко – лучше повернуться лицом к враждебному миру, чем хоть на миг показать ему спину.

Но, по крайней мере, ей не приходилось встречать Роджера Энтрима, и за это она чувствовала глубочайшую благодарность. Роджер отбыл со своим полком на Мальту, поэтому они не виделись. Вайолет вышла замуж и жила в Лондоне в «миленьком домике в Белгравии». Время от времени она появлялась у Стивен, но нечасто, ведь она была замужем, и весьма – один ребенок уже родился, а второй был на подходе. Она была несколько более подавлена и не так охвачена материнскими чувствами, чем когда впервые встретила Алека.

Если Анна и гордилась успехами дочери, она ничего не говорила, не считая нескольких слов, которые требовалось сказать:

– Я так рада, что твоя книга имела успех, Стивен.

– Спасибо, мама...

Затем, как всегда, обе они молчали. Это долгое, красноречивое молчание стало теперь почти ежедневным, когда они оставались вместе. Они больше не могли глядеть друг другу в глаза, их взгляды все время уклонялись, и иногда бледные щеки Анны чуть вспыхивали, когда она была наедине со Стивен – возможно, из-за ее мыслей.

И Стивен думала: «Это потому, что она не может не вспоминать».

Большую часть времени, однако, они по обоюдному согласию избегали всяких контактов, не считая пребывания на публике. И это намеренное избегание отзывалось на их нервах; теперь они были почти поглощены друг другом, вечно строя тайные планы, как избежать встречи. Поэтому эти обязательные визиты в Мортон были для Стивен большим напряжением. Она возвращалась в Лондон, не в силах спать, не в силах есть, не в силах писать, и с такой отчаянной, надрывающей сердце тоской по солидному старому дому, когда она покидала его, что Паддл приходилось быть очень суровой, чтобы она собралась с силами:

– Мне стыдно за тебя, Стивен; где же твоя смелость? Ты не заслуживаешь своего феноменального успеха; если будешь продолжать в том же духе, мне жаль твою новую книгу. Вероятно, ты так и останешься автором одной книги!

Мрачно нахмурившись, Стивен отправлялась за письменный стол – она вовсе не хотела быть автором одной книги.

2

Но, поскольку все перемалывается и становится мукой у тех, кого судьба предназначила быть писателем – богатство и бедность, добро и худо, радость и печаль, все идет на мельницу – тоска по Мортону, которая горела в груди Стивен, зажгла в ней яркий, теплый костер, и все, что она писала, она писала при его свете, в котором все виделось удивительно ясно. Как будто сохраняя себя, ее душа обернулась к простым людям, скромным людям, поднявшимся от земли, от той же доброй земли, что кормила Мортон. Ее собственные странные чувства не трогали их, и все же они были частью ее чувств; той ее частью, что жаждала простоты и покоя, частью ее странного влечения к нормальному. И, хотя тогда Стивен не знала этого, их счастье вырастало из ее радостных мгновений; их печали – из той печали, что когда-то она познала, и все еще знала; их разочарования – из горькой пустоты в ее душе; их успехи – из ее стремления к успеху. Эти люди черпали жизнь и силу в своей создательнице. Как младенцы, они приникали к груди ее вдохновения и черпали оттуда кровь, обретая чудесные силы; они были требовательны и потому вынуждали их признать. Ведь только так пишутся хорошие книги: они каким-то образом должны приобщиться к чуду крови – странному и ужасному чуду крови, подательницы жизни, очистительницы, великого окончательного искупления.

3

Но все еще оставалось то, чего опасалась Паддл – стремление девушки к одиночеству. Паддл казалась слабостью эта черта в Стивен; она угадывала униженность раненой души, которая сейчас скрывалась под этим стремлением к одиночеству, и старалась изо всех сил помешать ему. Именно Паддл заставляла смущенную Стивен впускать фотографов из газет, и именно Паддл давала им подробности для надписей, сопровождавших фотографии:

– Если ты собираешься вести себя как рак-отшельник, то я сама буду решать, что говорить!

– Я ни на грош не беспокоюсь, что ты скажешь! А теперь, пожалуйста, оставь меня в покое, Паддл.

Именно Паддл отвечала на телефонные звонки:

– Боюсь, что мисс Гордон занята работой – как вы сказали? Ах, «Литературный ежемесячник»! Понимаю... возможно, вы придете в среду?

И в среду старушка Паддл ждала, чтобы перехватить по пути взволнованного молодого человека, которому было поручено что-нибудь раскопать о новой романистке, Стивен Гордон. Тогда Паддл улыбалась молодому человеку и провожала его в свой маленький кабинет, и предлагала ему удобный стул, и ворошила огонь в камине, чтобы согреть его. И молодой человек замечал ее очаровательную улыбку, и думал, какая она добрая, эта стареющая женщина, и как чертовски тяжело топать по улицам, разыскивая  чудаковатых необщительных писателей.

Паддл говорила, все еще с ласковой улыбкой:

– Не хотелось бы, чтобы вы ушли без материала, но мисс Гордон в последнее время постоянно работает, я не смею ее тревожить – вы ведь не возражаете? Может быть, я помогу вам что-нибудь набросать – я ведь много знаю о ней; вообще-то я была ее гувернанткой, поэтому я действительно много знаю о ней.

Появлялась записная книжка и карандаш; так легко было говорить с этой симпатичной женщиной!

– Ну что ж, если вы сможете сообщить мне какие-нибудь интересные подробности... скажем, ее литературные вкусы, и как она отдыхает, я буду ужасно благодарен. Она, наверное, ездит на охоту?

– О нет, только не теперь!

– Понимаю... значит, когда-то ездила. А ее отцом ведь был сэр Филип Гордон, у которого было поместье в Вустершире, и его, кажется, придавило упавшим деревом? Что за ученицей была, по-вашему, мисс Гордон? Я пошлю ей свои заметки, когда переработаю их, но я действительно хотел бы увидеть ее, знаете ли, – и потом, поскольку молодой человек был весьма понятлив: – Я только что прочитал «Борозду», это чудесная книга!

Паддл непринужденно болтала, пока молодой человек чиркал карандашом, и, когда наконец он собирался уходить, она провожала его на балкон, с которого он мог осмотреть кабинет Стивен.

– Вот она, за своим столом! О чем вы еще могли бы просить? – торжествующе говорила она, показывая на Стивен, волосы у которой буквально стояли дыбом, как это бывает у молодых авторов. Ей даже иногда удавалось устроить так, что Стивен виделась с журналистами сама.

0

15

4

Стивен встала, потянулась и подошла к окну. Солнце скрылось за облаками; коричневые сумерки висели над набережной, потому что ветер теперь улегся, и сгущался туман. Недовольство, общее для всех хороших писателей, овладело ею, она ненавидела то, что сейчас написала. Все, что было сделано прошлой ночью, казалось нелепым и недостойным; она решила зачеркнуть все и переписать главу от начала до конца. Ее стали уже посещать приступы тревоги; она чувствовала, что ее новая книга будет смехотворным провалом, что она никогда не сможет больше написать такой роман, как «Борозда». Тот роман был результатом потрясения, на которое она, довольно странным образом, отреагировала какой-то неестественной оживленностью ума. Но теперь ее реакция иссякла, ее мозги были похожи на слишком растянутую резину, они не отзывались, они были вялыми, безответными. И что-то еще отвлекало ее, то, что она хотела переложить в слова, но это вызывало в ней такой стыд, что лишало ее слов. Она зажгла сигарету, и, докурив, потянулась за другой, и зажгла ее от окурка.

– Хватит вышивать эту занавеску, Бога ради, Паддл. Я не могу выносить звука твоей иголки; она стучит, как барабан, каждый раз, когда ты прошиваешь это натянутое полотно.

Паддл подняла глаза:

– Ты слишком много куришь.

– Ну да, курю. Я больше не могу писать.

– С каких пор?

– С тех пор, как я начала эту новую книгу.

– Не глупи!

– Но это чистая правда, говорю тебе – я чувствую себя плоской, моя душа вся высохла. Эта новая книга будет провалом, иногда я думаю, что лучше ее уничтожить, – Стивен начала мерить шагами комнату, с тусклым взглядом, но напряженная, как натянутая струна.

– Это из-за работы по ночам, – пробормотала Паддл.

– Я должна работать, когда меня тянет работать, – отрезала Стивен.

Паддл отложила свою вышивку. Ее не очень тронуло это внезапное отчаяние, она уже достаточно свыклась с настроениями литераторов, но она пристальнее посмотрела на Стивен, и что-то в ее лице обеспокоило ее.

– Судя по твоему виду, ты устала до смерти; почему бы тебе не лечь отдохнуть?

– Чушь! Я хочу работать.

– Ты не в силах работать. Ты вся на взводе. Что с тобой? – И она мягко добавила: – Стивен, подойди сюда, сядь рядом со мной, пожалуйста, я должна знать, что с тобой.

Стивен послушалась, как будто они снова были в старой классной комнате в Мортоне, потом вдруг закрыла лицо руками:

– Я не хочу говорить тебе – почему я должна говорить, Паддл?

– Потому что, – сказала Паддл, – у меня есть право знать; твое призвание очень дорого мне, Стивен.

И тогда Стивен не смогла устоять перед этим облегчением – довериться Паддл еще раз, разделить эту новую тревогу с верной и мудрой маленькой женщиной в сером, которая когда-то протянула руку, чтобы ее спасти. Может быть. эта рука снова нашла бы силы, чтобы спасти ее.

Не глядя на Паддл, она быстро заговорила:

– Я кое-что хотела сказать тебе, Паддл – это насчет моей работы, с ней что-то не так. Я имею в виду, что в моей работе могло бы быть больше жизни; я чувствую это, знаю, ведь я что-то утаиваю, все время что-то упускаю. Даже в «Борозде» я чувствовала, как что-то упускаю – я знаю, это была хорошая книга, но неполная, потому что я сама неполная, и никогда не буду... разве ты не понимаешь? Я не живу полной жизнью... – она остановилась, не в силах найти слова, которые хотела, потом вслепую ринулась вперед: – Есть в жизни огромная область, которой я никогда не знала, и я хочу узнать ее, я должна ее узнать, если собираюсь стать действительно хорошим писателем. Может быть, это самое великое, что существует в мире, и мимо меня это проходит – вот почему это так ужасно, Паддл, знать, что это есть повсюду, окружает меня, постоянно рядом, но я всегда в стороне – чувствовать, что самые бедные люди на улицах, самые невежественные люди знают больше, чем я. И я еще смею браться за перо и писать, зная меньше, чем эти бедные мужчины и женщины на улице! Почему у меня нет на это права, Паддл? Понимаешь, я ведь молодая и сильная, и иногда то, чего мне не хватает, мучает меня так, что я больше не могу сосредоточиться на работе. Паддл, помоги мне... ты ведь тоже когда-то была молода.

– Да, Стивен – но я давно была молода...

– Но разве ты не можешь это вспомнить, ради меня? – Теперь ее голос звучал почти гневно в ее отчаянии: – Это нечестно, несправедливо! Почему я должна жить в этой изоляции духа и тела – почему это так, почему? Почему меня должно терзать тело, которое никогда не получит поблажки, которое всегда приходится подавлять, пока оно не становится сильнее, чем мой дух, из-за этого неестественного подавления? Что я сделала для того, чтобы меня так прокляли? И теперь это угрожает моей святая святых, моей работе – я никогда не буду великим писателем из-за моего ущербного, невыносимого тела... – она замолчала, вдруг устыженная и смущенная, слишком смущенная, чтобы говорить.

И Паддл сидела, бледная как смерть, и такая же безмолвная, ведь у нее не было никакого утешения, чтобы предложить ей – она не смела бы ничего предложить; все ее теории о том, что надо делать добро ради других, быть благородной, смелой, терпеливой, достойной, физически чистой, выносливой, потому что выносливость – это право, ужасное право, данное при рождении инверту – все прекрасные теории Паддл лежали вокруг нее, словно руины фальшивого и непрочного храма, и она лишь одно видела в эту минуту – подлинный гений в цепях, скованный цепями плоти, прекрасный дух в земных оковах. И, как прежде, она спорила с Богом, заступаясь за это жестоко терзаемое создание, и про себя снова кричала Творцу, Чья воля создала Стивен: «Руки Твои сотворили меня и создали меня, а потом, обратившись, Ты поразил меня». В ее сердце пробиралась горечь: «Ты поразил меня...»

Стивен подняла глаза и увидела ее лицо:

– Ничего, – резко сказала она, – все в порядке, Паддл; забудь об этом!

Но глаза Паддл были полны слез, и, видя это, Стивен отправилась за стол. Она села и потянулась за рукописью:

– Теперь я должна выставить тебя, мне надо работать. Не жди меня, если задержусь к ужину.

Паддл очень смиренно выбралась из кабинета.

Глава двадцать девятая

1

Вскоре после нового года, девять месяцев спустя, был опубликован второй роман Стивен. Ему не удалось произвести такой сенсации, как первый, в нем было что-то разочаровывающее. Один критик назвал это «нет хватки», и его критика в целом была справедлива. Однако пресса имела склонность к доброте, вспоминая достоинства «Борозды».

Но сердце автора ведает свои горести и редко отвечает фальшивым утешениям, так что, когда Паддл сказала ей:

– Ничего страшного, Стивен. Ты ведь не ждешь, что каждая твоя книга будет такой же, как «Борозда»? А эта книга полна литературных достоинств.

Стивен, отвернувшись, ответила:

– Я писала роман, моя дорогая, а не сочинение.

После этого они не обсуждали его больше, ведь что было толку от бесплодных обсуждений? Стивен хорошо знала, и Паддл тоже знала, что эта книга значительно ниже способностей автора. А потом, этой весной вдруг сильно захромал Рафтери, и все остальное было забыто.

Рафтери был пожилым, ему теперь было восемнадцать лет, и хромоту его было непросто излечить. Жизнь в городе была для него тяжелым испытанием, ему не хватало светлых конюшен Мортона, в которых легко дышалось, и жесткая мостовая, покрывающая Роу, вредила его ногам.

Ветеринар с серьезным видом покачал головой:

– Этот конь немолод, знаете ли, и, конечно же, в его юности вы немало на нем поохотились – все это идет в счет. Все когда-нибудь приходит к своему пределу, мисс Гордон. Да, иногда, я боюсь, это болезненно, – потом, поглядев на лицо Стивен: – Мне ужасно жаль, но я не могу дать вам более ободряющего диагноза.

Прибыли другие эксперты. Стивен обращалась к каждому хорошему ветеринару в Лондоне, включая профессора Хобдэя. Неизлечим, неизлечим – всегда одно и то же, и иногда они говорили Стивен, что старый конь страдает; но это она и так знала – она видела, как темный пот катится по лопаткам Рафтери.

И вот однажды утром она зашла в стойло Рафтери, выслала оттуда конюха Джима и прижалась щекой к шее коня, а он повернул к ней голову и потерся о Стивен носом. Потом они тихо и серьезно переглянулись, и в глазах Рафтери было новое странное выражение – наполовину встревоженное, протестующее, удивленное тем, что люди зовут болью: «Что это, Стивен?» Она ответила, сдерживая жгучие слезы: «Для тебя, может быть, только начало, Рафтери...»

Через некоторое время она пришла к его кормушке и стала пересыпать пальцами корм; но он не ел, даже чтобы доставить ей удовольствие, поэтому она позвала конюха обратно и приказала принести овсяной болтушки. Очень нежно она оправила попону, покосившуюся набок, сначала нижнее одеяло, потом красивый синий коврик, окаймленный красным – красное и синее, издавна это были цвета конюшни Мортона.

Конюх Джим, который стал теперь коренастым, сильным молодым человеком, глядел на нее с печальным пониманием, но не говорил; он был почти таким же немым, как животные, в заботе о которых проходила его жизнь – может быть, даже более немым, ведь его язык состоял из слов, в нем не было звуков и движений, таких, как у Рафтери в его беседах со Стивен, которые значили куда больше, чем слова.

Она сказала:

– Я собираюсь поехать на станцию, чтобы заказать на завтра вагон для перевозки. Позже я сообщу тебе, когда мы выедем. И хорошо его закутай; надень на него побольше в дорогу, прошу тебя, ему не должно быть холодно.

Он кивнул. Она не сказала ему, куда они собираются, но он уже знал это – в Мортон. Тогда большой неуклюжий парень притворялся, что занят делом, подсыпая свежей соломы на лежанку коня, потому что его лицо стало багровым, и его обветренные губы задрожали – ничего странного в этом не было, ведь всякий, кто служил Рафтери, любил его.

2

Рафтери спокойно зашел в вагон для перевозки, и Джим очень проворно устроил ему постель, потом приложил руку к шапке и поспешил в свой вагон третьего класса, ведь Стивен сама поехала с Рафтери в его последний путь к полям Мортона. Сев на сиденье, заказанное для конюха, она открыла небольшое деревянное окно вагона, в то время как Рафтери вытянул шею, и его голова теперь выглядывала из окна. Она приласкала мягкую серую шерсть на его голове. Наконец она вынула из кармана морковку, но она была теперь слишком твердой для его зубов, поэтому она откусывала от нее кусочки и давала ему с руки; а потом смотрела, как он ест, медленно, неловко, потому что он был стар, и это казалось странным, ведь старость и Рафтери были несовместимы.

Ее память ускользала назад, в те годы, когда появился Рафтери – в сером наряде, поджарый, и его глаза были нежными, как ирландское утро, его храбрость – яркой, как ирландский рассвет, а сердце – юным, как дикое, вечно юное сердце Ирландии. Она вспоминала, что они сказали тогда друг другу. Рафтери сказал: «Я понесу тебя храбро, я буду служить тебе до конца своих дней». Она ответила: «Я буду заботиться о тебе днем и ночью, Рафтери – до конца твоих дней». Она вспомнила первую погоню с собаками, когда она была двенадцатилетним подростком, а он – пятилетним. Великие дела они свершили вместе в тот день, по крайней мере, им они казались великими – в ее сердце загорался огонь, когда она скакала галопом на Рафтери. Она вспоминала своего отца, его оберегающий взгляд, его спину, такую широкую, такую добрую, такую терпеливую; а под конец она согнулась, как будто по доброте своей он нес какую-то ношу. Теперь она знала, чья это была ноша и почему согнулась его спина. Он очень гордился прекрасным ирландским конем, гордился его маленькой храброй наездницей: «Держись, Стивен!» – но его глаза сияли так же, как глаза Рафтери. «Держись, Стивен, сейчас будет нелегко!» – но, когда они перемахнули через препятствие, он с улыбкой оглянулся, как в те дни, когда безрассудный Коллинс напрягал свои нелепые маленькие ноги из последних сил, чтобы поравняться с охотниками.

Так давно... все это, казалось, было так давно. Долгая дорога, но куда она вела? Стивен спрашивала себя об этом. Ее отец уже скрылся в ее тени, и теперь за ним, прихрамывая, уходил Рафтери; Рафтери, с впадинами над глазами и у основания своей серой шеи, что когда-то была такой крепкой; Рафтери, чьи великолепные белые зубы теперь пожелтели и не могли даже разгрызть морковку.

Поезд дергался и вилял, так, что конь один раз споткнулся. Она поднялась и протянула руку, чтобы утешить его. Он, казалось, рад был ощутить ее руку.

«Не бойся, Рафтери».

Разве это причинит тебе боль, Рафтери, уже познавший боль на той дороге, которая ведет в тень?

Наконец слева показались холмы, но до них было далеко, и, когда они подъехали ближе, холмы оказались справа, так близко, что она видела белые домики на них. Они выглядели темными; какая-то застывшая, задумчивая темнота нависала над холмами и этими низкими белыми домиками. Так всегда бывало под конец дня, потому что солнце двигалось по широкой долине реки Уай – оно садилось на западной стороне холмов, над широкой долиной Уая. Дым из труб стелился низко, сперва чуть поднимаясь, и собирался в синюю дымку, потому что воздух был напоен весной и сыростью. Высунувшись из окна, она чувствовала запах весны, брачного сезона, сезона плодородия. Когда поезд на минуту остановился между станциями, ей показалось, что она слышит пение птиц; оно было очень тихим, но настойчивым – да, конечно же, это было пение птиц...

3

Рафтери привезли на перевозке из лечебницы Грейт-Мэлверна, чтобы избавить его от тягот пути. Эту ночь он провел в собственном просторном стойле, и верный Джим не покидал его этой ночью; он сидел и смотрел, как Рафтери спал на глубоком ложе из золотистой соломы, что она была ему почти по колено, когда он стоял. Последняя безмолвная почесть самому отважному и самому учтивому коню, что когда-либо выходил из конюшни.

Но, когда солнце поднялось над Бредоном, затопляя всю долину Северна, касаясь уступов холмов Мэлверна, стоявших на той стороне долины напротив Бредона, позолотив старые красные кирпичи Мортона и флюгер на его тихих конюшнях, Стивен пришла в кабинет отца и зарядила его тяжелый револьвер.

Тогда Рафтери вывели наружу, навстречу утру; его осторожно привели в большой северный загон и остановили рядом с могучей изгородью, что когда-то стала свидетельством его юной доблести. Очень тихо стоял он, солнце блестело на его боках, а конюх Джим держал уздечку.

Стивен сказала: «Я отправлю тебя в путь, в дальний путь – а ведь я никогда не покидала тебя надолго, с тех пор, как ты появился здесь, когда я была ребенком, а ты был молодым – но я отправлю тебя в дальний путь, потому что тебе больно. Это смерть, Рафтери; и за ее порогом, говорят, нет больше страданий, – она помолчала, потом сказала так тихо, что конюх не слышал ее: – Прости меня, Рафтери».

И Рафтери стоял, глядя на Стивен, и его глаза были нежными, как ирландское утро, но такими же смелыми, как те глаза, что смотрели на него. Потом Стивен показалось, что он заговорил, и он сказал: «Ведь ты бог для меня – так что мне прощать тебе, Стивен?»

Она подошла на шаг ближе и прижала револьвер к гладкому серому лбу Рафтери. Она выстрелила, и он камнем упал на землю, застыв рядом с могучей изгородью, что когда-то стала свидетельством его юной доблести.

И вдруг послышался громкий плач и крик:

– Ох, господи, господи! Рафтери убивают! Что за стыд, позор той руке, что это сделала, ведь он не простой конь, он христианин...

И громкий плач, как будто маленький ребенок упал и сильно расшибся. Там в маленьком скрипучем плетеном кресле сидел Вильямс, его толкала вдоль загона молодая племянница, которая приехала в Мортон, чтобы позаботиться о старых ослабевших супругах; ведь под Рождество у Вильямса случился первый удар, а вдобавок он уже почти впал в детство. Один Бог знает, кто мог рассказать ему; Стивен очень старалась сохранить это в тайне, ведь она знала его любовь к этому коню и очень хотела пощадить его. Но вот он был здесь, с лицом, перекошенным после удара, и плач его все усиливался. Он пытался поднять наполовину парализованную руку, которая свешивалась через ручку кресла; он пытался выбраться из кресла и побежать туда, где лежал Рафтери, простертый под солнцем; он пытался заговорить, но его голос стал невнятным, и никто не мог понять его. Стивен подумала, что его ум начал блуждать, ведь теперь он всхлипывал не о Рафтери, но в потоке его слов слышалось: «Хозяин! – и снова: – Ох, хозяин, хозяин!»

Она сказала:

– Отвезите его домой, – ведь он не узнавал ее. – Отвезите его домой. Вам совсем не следовало привозить его сюда, я же приказывала этого не делать. Кто ему рассказал?

И девушка ответила:

– Да он, видно, сам узнал – не иначе, Рафтери ему подсказал...

Вильямс поднял мутные встревоженные глаза:

– Вы кто? – спросил он. Потом вдруг улыбнулся сквозь слезы: – Как я рад вас видеть, хозяйка – столько не виделись...

Его голос был теперь чистым, но таким слабым, слабым и далеким. Если бы кукла заговорила, ее голос, наверное, был бы похожим на голос старика в эту минуту.

Стивен наклонилась к нему:

– Вильямс, я Стивен – ты не узнаешь меня? Это мисс Стивен. Ты должен идти домой в постель, весенним утром бывает очень холодно. Сделай мне приятное, Вильямс, ступай прямо домой. У тебя все руки замерзли!

Но Вильямс потряс головой и стал вспоминать.

– Рафтери, – бормотал он, – что-то стряслось с Рафтери.

И слезы его хлынули с новой силой, так, что его испуганная племянница пыталась остановить его:

– Тише, дядюшка, прошу тебя! Уж так с ним тяжко, когда на него находит. Что тетушка скажет, когда увидит, что он весь зареванный, и нос у него красный и мокрый? Я отвезу тебя домой, как мисс Стивен сказала. Ну, дядюшка, милый, ну успокойся!

Она развернула кресло и с трудом покатила его к коттеджу. Весь обратный путь к северному загону Вильямс плакал, стонал и пытался выйти, но племянница держала крепкую молодую руку у него на плече, а другой вела шатающееся кресло.

Стивен смотрела, как они уходили, потом повернулась к конюху.

– Похорони его здесь, – коротко сказала она.

4

Прежде чем она, в тот же день, покинула Мортон, она еще раз пришла в огромные пустые конюшни. Теперь они были совсем пусты, потому что Анна переместила лошадей для своей кареты на новые квартиры рядом с коттеджем кучера.

Над одним стойлом была покоробившаяся дубовая дощечка с официальной кличкой Коллинса, «Маркус», красными и синими буквами; но краска выцвела и стала серой, пострадав от плесени, и паук сплел большую замысловатую паутину в углу кормушки Коллинса. На полу лежала треснутая липкая винная бутылка; несомненно, когда-то из нее поили Коллинса, который умер от страшных колик через несколько месяцев после того, как Стивен покинула Мортон. На подоконнике самого дальнего стойла лежал гребешок и пара скребков; гребешок заржавел, скребки лишились нескольких пучков щетины. Мазь для копыт в горшке затвердела, как камень, и упрямо облипала небольшую деревянную палочку, тоже окаменевшую. Но в стойле Рафтери приятно пахло свежестью, сухим и чистым запахом свежей соломы. Глубокая вмятина посередине показывала, где его тело лежало во сне, и, увидев ее, Стивен наклонилась и прикоснулась к ней. Потом она прошептала: «Спи спокойно, Рафтери».

Она не могла плакать, потому что тоска в ее душе была слишком глубокой для слез – великая тоска о том, что проходит, что уходит прочь из нашей жизни. И что пользы, в конце концов, от наших слез, ведь они не могут остановить этот уход ни на одну минуту? Она огляделась, видя пустые конюшни, никому не нужные, заброшенные конюшни Мортона. Такими горделивыми были они когда-то, а теперь пребывали в таком запустении; и в них ощущалось то же, что и во всех заброшенных местах, которые когда-то кипели жизнью – жалкое одиночество. Она закрыла глаза, чтобы не видеть их. Потом к Стивен пришла мысль, что это конец – покончено с ее смелостью и терпеливой выносливостью, и в чем-то для нее покончено с Мортоном. Она больше не может видеть эти места; она должна уйти отсюда в дальний путь, и она уйдет. Рафтери ушел в свой дальний путь – она сама послала его и не может надеяться позвать его обратно – но она не может последовать за ним к этому милосердному пределу, потому что ее Бог более суров, чем бог Рафтери; и все же она должна бежать от своей любви к Мортону. Она повернулась и поскорее оставила конюшню.

5

Анна стояла у подножия лестницы.

– Ты уже уезжаешь, Стивен?

– Да, я уезжаю, мама.

– Ты так недолго была здесь!

– Да, я должна вернуться к работе.

– Понимаю... – потом, после долгой неловкой паузы: – Где ты хотела бы, чтобы его похоронили?

– В большом северном загоне, где он умер – я уже сказала Джиму.

– Хорошо, я прослежу, чтобы они выполнили твой приказ. – Она помедлила, как будто снова стесняясь перед Стивен, как когда-то в прошлом; но вскоре она быстро заговорила снова: – Я думала... не знаю, может, ты хочешь как-нибудь  отметить это место, скажем, камнем  с его именем и с какой-нибудь надписью на нем?

– Если тебе это нужно... Мне не нужен никакой камень, чтобы помнить.

Карета ждала, чтобы отвезти ее в Мэлверн.

– До свидания, мама.

– До свидания. Я все же поставлю там камень.

– Спасибо, это очень хорошо с твоей стороны.

Анна сказала:

– Мне так жаль, Стивен.

Но Стивен спешила сесть в карету – дверца закрылась, и она не услышала слов матери.

Глава тридцатая

1

На старомодном обеде в Кенсингтоне, через некоторое время после смерти Рафтери, Стивен возобновила свое знакомство с Джонатаном Брокеттом, драматургом, встретив его там. Его мать хотела, чтобы она пришла на этот обед, потому что Кэррингтоны были старыми друзьями семьи, и Анна настаивала, чтобы время от времени ее дочь принимала их приглашения. Именно в их доме Стивен впервые увидела этого молодого человека, около года назад. Брокетт был знаком с Кэррингтонами; если бы он не был их знакомым, Стивен, возможно, никогда не встретила бы его, ведь подобные собрания нагоняли на него невыносимую скуку, и не в его привычках было посещать их. Но на сей раз он не скучал, потому что его зоркие серые глаза загорелись при виде Стивен; и, едва он только смог подойти к ней, он оказался рядом. Она обнаружила, что с ним исключительно легко говорить, ведь ему очень хотелось, чтобы она это обнаружила.

После этой первой встречи они раз или два вместе прогулялись верхом по Роу, потому что оба рано выезжали. Брокетт довольно непринужденно присоединился к ней однажды утром; после этого он зашел к ней и заговорил с Паддл, как будто пришел к ней и только к ней – у него было очаровательно заботливое отношение ко всем пожилым людям. Паддл принимала его, хотя ей и не нравилось, как он одевался, всегда чересчур тщательно; к тому же она не одобряла его платиновые запонки, усыпанные маленькими бриллиантами. Но все равно она заставила его чувствовать, что ему здесь рады, потому что для нее тогда это было нечто вроде укрытия от бури – она бы встретила с распростертыми объятиями самого дьявола, если бы сочла, что он способен расшевелить Стивен.

Но Стивен никак не могла решить, привлекает ее Джонатан Брокетт или отталкивает. Иногда он бывал блестящим, но иногда – на удивление глупым и ребячливым; и руки его были белыми и мягкими, как у женщины; ее охватывало какое-то странное возмущение, когда она смотрела на эти руки. Ведь они так не шли ему; он был высоким, широкоплечим и удивительно худым. Его гладко выбритое лицо было отмечено чуть сардоническим выражением, и в нем читался ум, способный смутить, а также любопытство – очевидно, он проникал в чужие секреты без стыда и без пощады. Может быть, подлинная симпатия, а может быть, и простое любопытство с его стороны заставляли его упорно навязывать свою дружбу Стивен. Но, что бы это ни было, однажды это приняло такую форму, что он звонил ей почти ежедневно; заставлял ее пообедать или поужинать с ним, или вынуждал ее приглашать его к себе на квартиру в Челси, или, хуже того, появлялся там, когда ему это взбредало в голову. Его работа, казалось, вовсе не заботила его, и Стивен часто дивилась, когда же он пишет свои прекрасные пьесы, ведь Брокетт редко обсуждал их, если вообще обсуждал, и явно писал их тоже редко; но они всегда появлялись в критический момент, когда у автора заканчивались деньги.

Однажды, чтобы отделаться от него, она поужинала с ним в каком-то прославленном погребке. Он только что открыл это странное место в Семи Циферблатах и очень гордился им; действительно, он, можно сказать, ввел его в моду среди некоторых литераторов. Он приложил все усилия, чтобы Стивен ощущала, что принадлежит к этим людям по праву своего таланта, и представил ее : «Стивен Гордон, автор «Борозды». Но все время он втайне наблюдал за ней своими зоркими любопытными глазами. Она чувствовала себя очень легко с Брокеттом, когда они сидели за столиком в мутном свете, может быть, потому, что инстинкт подсказывал ей: этот мужчина никогда не потребует от нее больше, чем она сможет дать – самое большее, что он когда-либо попросит от нее, это дружба.

Потом однажды он так же непринужденно исчез, и она слышала, что он на несколько месяцев отправился в Париж, как всегда делал, если лондонский климат начинал действовать ему на нервы. Он укатился прочь, как перекати-поле, не предупредив ни одним словом. Он не попрощался и не написал, и Стивен чувствовала себя так, будто никогда не была с ним знакома, настолько он ушел из ее жизни во время своего пребывания в Париже. Потом, когда она узнала его лучше, она поняла, что подобные перебои в заинтересованности, хоть и доходившие до пренебрежения хорошими манерами, были в натуре этого человека, и кто мирился с Джонатаном Брокеттом в целом, тот должен был смириться и с ними.

И вот он снова был в Англии, он сидел рядом со Стивен на обеде у Кэррингтонов, как будто они разлучались всего на несколько часов, и он спокойно встретил ее там же, где оставил.

– Можно зайти к вам завтра?

– Ну... я ужасно занята.

– Но я хочу зайти, прошу вас; я могу поговорить с Паддл.

– Боюсь, ее не будет.

– Тогда просто посижу и подожду, пока она придет; я посижу тихо, как мышка.

– О, нет, Брокетт, пожалуйста, не надо; я буду знать, что вы здесь, и это будет меня отвлекать.

– Понятно. Новая книга?

– Ну, нет... я пытаюсь написать несколько рассказов; я получила заказ от «Доброй хозяйки».

– Звучит расчетливо. Надеюсь, вам хорошо заплатят, – и, после довольно долгой паузы: – Как там Рафтери?

Она замешкалась с ответом, и Брокетт, обладавший стремительной интуицией, пожалел о своем вопросе.

– Он ведь не... – произнес он.

– Да, – медленно сказала она. – Рафтери умер. Он охромел, и я пристрелила его.

Он молчал. Потом вдруг он взял ее руку, и, все ее не говоря ни слова, сжал ее. Подняв глаза, она была удивлена его взглядом, таким печальным и таким понимающим. Ему нравился старый конь, как нравились все бессловесные создания. Но смерть Рафтери ничего не могла значить для него; и все же его зоркие серые глаза теперь смягчились жалостью, из-за того, что ей пришлось пристрелить Рафтери.

Она думала: «Какой он интересный человек. В эту минуту, похоже, он действительно чувствует какое-то горе – он проникается моим горем – а завтра, конечно же, позабудет о нем».

Это было в значительной степени правдой. Брокетт мог сосредотачивать довольно много эмоций в невероятно коротком промежутке времени; он извлекал нечто вроде эмоционального бульона из всех, с кем сводила его жизнь – крепкое варево, которым питалось его вдохновение.

2

Десять дней Стивен больше не слышала о Брокетте; потом он позвонил и объявил, что придет на ужин в ее квартиру этим же вечером.

– У вас будет ужасно мало еды, – предупредила Стивен, которая устала до смерти и не хотела, чтобы он приходил.

– Да ничего, я принесу ужин с собой, – беспечно сказал он, и на том повесил трубку.

В четверть девятого, довольно поздно для ужина, он прибыл, нагруженный, как мул, пакетами из коричневой бумаги. У него был сердитый вид: он испортил новые перчатки из кожи северного оленя майонезом, сочившимся из коробки с салатом из омаров.

Он всучил эту коробку Стивен.

– Вот, забери, отсюда капает. Можно взять тряпку? – Но уже через минуту он позабыл о своих перчатках: – Я произвел набег на Фортнэма и Мейсона – так забавно – люблю еду из коробок. Привет, Паддл, милая! Я послал тебе растение. Ты его получила? Хорошенькое маленькое растение с коричневыми шишечками. У него чудный аромат, и оно как-то смешно называется, «итальянская вдова», или что-то в этом роде. Подождите – как же оно называется? Ах да, барония – такое скромное, и с таким помпезным именем! Стивен, осторожнее, не размахивай салатом из омаров – я же говорил, оттуда капает...

Он свалил свои пакеты на стол в гостиной.

– Я отнесу их на кухню, – улыбнулась Паддл.

– Нет, я отнесу, – сказал Брокетт, собирая их снова, – я все сделаю, положитесь на меня. Обожаю чужие кухни.

Он был в самом дурацком и утомительном своем настроении, когда его белые руки делали странные жесты, его смех был слишком высоким, а движения слишком суетливыми для его широкоплечего, довольно поджарого тела. Стивен опасалась его, когда он бывал таким; в нем было что-то почти агрессивное; ей казалось, что он навязывается ей, хвастаясь, как ребенок на рождественском празднике.

Она резко сказала:

– Если вы подождете, я позвоню служанке.

Но Брокетт уже вторгся на кухню. Она последовала за ним и обнаружила повариху, у которой был оскорбленный вид.

– Мне нужно много-много тарелок, – заявил Брокетт. Потом, к несчастью, он заметил наряд горничной, только что прибывший из стирки.

– Брокетт, ну что вы делаете?

Он надел чепчик горничной, украшенный оборками, и уже пытался завязать на себе ее передник. На секунду он остановился:

– Как я выгляжу? Что за миленький передничек!

Горничная захихикала, и Стивен рассмеялась. Это было самое худшее в Джонатане Брокетте – над ним можно было рассмеяться даже против воли, и, когда вы не одобряли его больше всего, вдруг оказывалось, что вы уже смеетесь.

Еда, которую он принес, была очень странной мешаниной: омары, карамель, паштет из гусиной печени, оливки, жестяная банка с печеньем-ассорти и сильно пахнущий камамбер. А еще – бутылка лаймового сока «Роуз» и бутылка готового коктейля. Он начал распаковывать один пакет за другим, требуя тарелок и блюд. При этом он навел огромный беспорядок на столе, опрокинув большую часть салата из омаров. Он выругался:

– Черт возьми, что за мерзостная штуковина! Погубила мои перчатки, а теперь поглядите на стол!

В мрачном молчании повариха стала поправлять ущерб. Этот случай, очевидно, пригасил его рвение, он вздохнул и снял чепчик и передник.

– Кто-нибудь может открыть эту бутылку с оливками? И коктейли? Вот, Стивен, держи этот сыр; он, кажется, довольно застенчивый, не хочет покидать свою конуру.

В итоге Стивен и поварихе пришлось делать всю работу, а Брокетт сидел на полу и раздавал им нелепые указания.

0

16

3

Брокетт и съел большую часть ужина, потому что Стивен слишком устала, чтобы чувствовать голод; а Паддл, у которой пищеварение было уже не то, пришлось удовольствоваться котлетой. Но Брокетт ел много, и, набивая рот, хвалил себя и кушанья:

– Я такой молодец, что отыскал этот паштет – но так жаль этих гусей, не правда ли, Стивен? Самое ужасное, что он такой вкусный... если бы знать, что за эзотерический смысл в этих смешанных чувствах! – и он зарывался ложкой в паштет, туда, где было побольше трюфелей.

Время от времени он останавливался, чтобы затянуться толстой сигаретой, которые обожал. Они были с черным табаком, обернутым в желтую бумагу, и их привозили с какого-то злополучного острова, на котором, как заявлял Брокетт, жители каждый год кучами умирали от тропической лихорадки. Он пил много лаймового сока, потому что от этого крепкого табака ему всегда хотелось пить. Виски ударял ему в голову, а вино – по печени, так что в целом ему приходилось быть умеренным; но, когда он оказывался дома, то варил себе кофе, такое же отчаянно черный, как его табак.

Наконец он сказал с довольным вздохом:

– Ну что ж, я закончил – пойдемте в кабинет.

Когда они выходили из-за стола, он прихватил с собой печенье и карамельки, потому что очень любил сладости. Он часто выходил и покупал себе сладости на Бонд-стрит, чтобы съесть их в одиночестве.

В кабинете он рухнул на диван.

– Паддл, дорогая, не возражаешь, если я вытяну ноги? Этот мой новый сапожник обеспечил мне мозоль на правом мизинце. Ужасная мука. Такой красивый был палец, – проворчал он, – без единого изъяна!

После этого он, очевидно, потерял всякую склонность к разговорам. Он устроился, как в гнезде, между подушками, курил, жевал печенье, выискивая в жестянке свои любимые сорта. Но его взгляд все время бродил вокруг Стивен, и этот взгляд был озадаченным и довольно встревоженным. 

Наконец она спросила:

– В чем дело, Брокетт? У меня галстук покосился?

– Нет… галстук тут ни при чем; здесь другое, – он резко выпрямился. – Раз уж я сюда пришел, чтобы сказать это, я перейду к делу!

– Давай, Брокетт, открывай огонь.

– Ведь ты не возненавидишь меня, если я буду откровенным?

– Конечно, нет. С чего бы мне тебя ненавидеть?

– Ну хорошо, тогда слушай, – теперь его голос был таким серьезным, что Паддл отложила вышивание. – Так вот, послушай ты меня, Стивен Гордон. Твоя последняя книга была непростительно плоха. Она до такой же степени не похожа на то, чего мы все ждали, чего мы имели право ждать от тебя после «Борозды», как то растение, что я послал Паддл, не похоже на дуб. Я даже зря сравнил ее с этим растением, оно-то живое, а книга твоя – нет. Не хочу сказать, что она плохо написана; она хорошо написана, потому что ты прирожденная писательница – ты чувствуешь слово, у тебя великолепный слух, ты вдоль и поперек знаешь английский язык. Но этого недостаточно, совсем недостаточно; все это – лишь приличное платье, в которое одевают тело. А ты повесила это платье на манекен. Манекен не может расшевелить чувства, Стивен. Я только прошлым вечером говорил с Огилви. Он дал тебе хорошую рецензию, по его словам, потому что так уважает твой талант, что не хочет его погасить. Вот такой он – слишком жалостливый, как я всегда считал – все они слишком жалостливы к тебе, моя дорогая. Они должны были буквально стереть тебя в порошок, чтобы ты поняла, в какой опасности увязла. Господи, и это ты написала «Борозду»! Что случилось? Что портит твою работу? Ведь что бы это ни было, это просто ужас! Это какая-то кошмарная сухая дрянь. Нет уж, это слишком, так дальше не пойдет – нам надо что-нибудь с этим сделать, и поскорее.

Он остановился, и она глядела на него в изумлении. До этих пор она не была знакома с этой стороной Брокетта, с той стороной, что принадлежала его искусству, всякому искусству – единственному, что он уважал в этой жизни.

Она спросила:

– Ты действительно так считаешь?

– Подтверждаю каждое слово, – ответил он.

Тогда она спросила его, довольно смиренно:

– Что мне делать, чтобы спасти свою работу?

Ведь она понимала, что это голая правда, горькая правда; ей совсем не нужно было, чтобы кто-то открыл ей глаза на то, что ее последняя книга никуда не годится – плохая, безжизненная, лишенная здоровья. Брокетт задумался.

– Трудный это вопрос, Стивен. Твой собственный темперамент очень мешает тебе. В некоторых отношениях ты такая сильная и все же такая робкая – вот ведь какая мешанина – и ты ужасно пугаешься жизни. Ну почему? Хватит пугаться, перестань прятать голову в песок. Тебе нужна жизнь, нужны люди. Люди – это та пища, которой мы, писатели, живем; иди и поглощай их, выжми их досуха, Стивен!

– Мой отец когда-то сказал мне что-то подобное... не совсем так, но очень похоже.

– Тогда твой отец, вероятно, был разумным человеком, – улыбнулся Брокетт. – Мой был настоящим чудовищем. Ну что ж, Стивен, вот что я тебе посоветую, если хочешь совета – тебе нужны перемены. Почему бы не съездить куда-нибудь за границу? Уберись ненадолго из этой своей Англии. Может быть, ты лучше ее разглядишь, когда отойдешь настолько, чтобы увидеть ее в перспективе. Начни с Парижа, это прекрасный трамплин для прыжка. А потом поезжай в Италию, в Испанию – куда угодно, только шевелись! Неудивительно, что ты здесь, в Лондоне, атрофировалась. Я познакомлю тебя кое с кем в Париже. Например, ты должна познакомиться с Валери Сеймур. Она удивительно хорошая и абсолютно милая; уверен, что она тебе понравится, она всем нравится. Ее приемы – это сущий пирог с отрубями, только засунь туда руку, и посмотришь, что случится. Можешь вытянуть приз, а можешь и ничего не вытянуть, но на ее приемах стоит побывать. Ох, Господи, в Париже столько всего вдохновляющего!

Он еще немного поговорил о Париже, потом встал, собираясь идти:

– Ну что ж, прощайте, мои дорогие, я откланиваюсь. Несварение мне обеспечено. И присматривай за Паддл, она ослеплена гневом; по-моему, она собирается лишить меня рукопожатия! Не сердись, Паддл, я же от чистого сердца.

– Да, конечно, – ответила Паддл, но ее голос казался холодным.

4

После того, как он ушел, они переглянулись, и Стивен сказала:

– Какое странное открытие. Кто бы мог подумать, что Брокетт может быть таким настойчивым? Его настроения – сущий калейдоскоп.

Она намеренно заставляла себя говорить непринужденно.

Но Паддл была рассержена и раздосадована. Ее гордость была чувствительно задета из-за Стивен.

– Он круглый дурак! – ворчливо сказала она. – И я не согласна ни с одним его словом. Мне кажется, он завидует твоей работе, они все такие. Эти писатели – подлый народ.

И, глядя на нее, Стивен печально думала: «Она устала... Я совсем изматываю ее на своей службе. Несколько лет назад она никогда бы не попыталась так меня обманывать... в ней иссякает смелость». Вслух она сказала:

– Не злись на Брокетта, он ведь говорил как друг, я уверена. Моя работа еще оживет... в последнее время я была какой-то вялой, и это сказалось на моем письме, наверное, не могло не сказаться, – и затем ложь во спасение: – Но я ни капли не боюсь!

5

Стивен, подперев голову рукой, сидела за столом – было уже далеко за полночь. Душа ее болела, как может болеть душа лишь у писателя, чей день прошел в бесплодных трудах. Все, что она написала за этот день, она собиралась уничтожить, а ведь было уже далеко за полночь. Она повернулась, устало оглядывая кабинет, и с легким потрясением к ней пришла мысль, что она видит его в первый раз, и что все в нем удивительно безобразно. Квартира обставлялась, когда ее ум был слишком перегружен, чтобы хоть как-то заботиться о том, что она покупала, и теперь все ее имущество казалось неуклюжим или нелепым – от маленьких глупых стульчиков до большого бюро со шторкой, в этих вещах не было ничего личного. Как она могла выдерживать в этой комнате так долго? Неужели она действительно написала в ней хорошую книгу? Неужели она сидела в ней вечер за вечером и возвращалась в нее утро за утром? Тогда она и впрямь ослепла: что это за место для писательского труда? Она ничего не взяла с собой из Мортона, кроме книг, спрятанных в кабинете отца; их она взяла, как будто они каким-то образом принадлежали ей, по какому-то невыносимому врожденному праву; а в остальном она не могла лишать этот дом его старинного почтенного имущества.

Мортон... Он был исполнен такого покоя и совершенства, но именно оттуда она должна бежать, должна забыть его; и все же она не могла забыть его среди этих вещей; они напоминали о нем самой своей непохожестью. Интересно, что сказал Брокетт этим вечером – оставить море между собой и Англией... На фоне ее собственных планов, наполовину уже оформившихся, его слова прозвучали эхом ее мыслей; как будто он подглядел в какую-то замочную скважину за ее мыслями, выведал ее трудности. По какому праву этот любопытный человек шпионил за ней – этот мужчина с мягкими белыми руками женщины, с движениями, подходящими к этим мягким белым рукам, но так не подходящими ко всему его телу? У него не было никакого права; а сколько уже успел он выследить через эту скважину? Брокетт был дьявольски умен – все его капризы и слабости не могли это скрыть. Лицо выдавало его, твердое, умное лицо с зоркими глазами, которые так и липли к чужим замочным скважинам. Вот почему Брокетт писал такие великолепные и такие беспощадные пьесы; он кормил свой гений живой плотью и кровью. Гений-хищник, Молох, живущий плотью и кровью! Но она, Стивен, старалась питать свое вдохновение травой – доброй, зеленой травой Мортона. На некоторое время этой пищи хватило, но теперь ее талант ослабевал, возможно, умирал – или она тоже подпитывала его кровью, кровью своего сердца, пока писала «Борозду». Если так, то ее сердце больше не станет кровоточить – больше не может – может быть, она высохло. Оно сухое и истрепанное; ведь она теперь даже не чувствует любви, когда думает об Анджеле Кросби – а значит, сердце в ней умерло. Грустный спутник в жизни – мертвое сердце.

Анджела Кросби... бывали все же времена, когда она страстно жаждала увидеть эту женщину, услышать, как она говорит, протянуть свои руки и сжать в них ее тело – не так нежно и не так терпеливо, как в прошлом, но крепко, даже грубо. Гадко... это было так гадко! Она чувствовала себя униженной. Она не могла теперь предложить Анджеле Кросби любовь – только то, что когда-то лежало пятном на красоте ее любви. Даже это воспоминание было запятнано и осквернено, скорее с ее стороны, чем со стороны Анджелы.

Ей вспомнилась та незабываемая сцена между ней и матерью. «Я скорее готова была бы увидеть тебя мертвой у своих ног». О да, так просто говорить о смерти, но непросто ее устроить. «Нам двоим не место в Мортоне... Одна из нас должна уйти – кто это будет?» Такой тонкий, такой изощренный вопрос, на который из чистого приличия не могло быть двух ответов! Что ж, она ушла, и она уйдет еще дальше. Рафтери умер, больше ее ничто не держит, она свободна – как ужасна бывает свобода! Деревья свободны, когда ветер вырвал их с корнем; корабли свободны, когда их срывает с якоря; люди свободны, когда они выброшены из своего дома – свободны бедствовать, свободны пропадать от холода и голода.

В Мортоне жила стареющая женщина с печальными глазами, теперь чуть затуманенными, потому что слишком далеко пришлось ей смотреть вдаль. Только однажды с тех пор, как ее глаза остановились на умирающем, эта женщина обратила их на свою дочь; и тогда эти глаза были обвиняющими, безжалостными, отвратительно жестокими.  Глядя на то, что было отвратительно им, они сами стали отвратительными. Ужасно! И все же, как они смели обвинять? Какое право есть у матери питать отвращение к ребенку, который появился благодаря ее собственным тайным мгновениям страсти? Она, почтенная, счастливая, плодовитая, любимая и любящая, презирала плод своей любви. Ее плод? Нет, скорее жертву.

Она думала о защищенной жизни своей матери, которой никогда не приходилось вставать лицом к лицу с такой ужасной свободой. Как лоза, оплетающая теплую стену с южной стороны, она цеплялась за ее отца – и все еще цеплялась за Мортон. Весной приходили благодатные, живительные дожди, летом – сильное солнце, несущее силу, зимой – глубокое мягкое одеяло снега, холодное, но защищающее нежные завитки лозы. Все, все было у нее. Она никогда не была лишена любви в пылкие дни своей юности; никогда не знала в своей любви тоски, стыда, унижения – только великую радость и великую гордость. Ее любовь была чиста в глазах мира, потому что она могла позволить ее себе с достоинством. И, все еще с достоинством, она понесла ребенка от своего супруга – но ее ребенок, в отличие от нее, должен был жить или без единого счастливого дня, или в низком бесчестии. О, сколько жестокости, беспощадности должно быть в матери, несмотря на всю ее мягкую красоту, если ей не стыдно стыдиться своего отпрыска! «Я скорее готова была бы увидеть тебя мертвой у своих ног...» «Поздно, слишком поздно, твоя любовь уже дала мне жизнь. Вот я, существо, которое ты создала своей любовью; своей страстью ты создала то, чем являюсь я. Кто ты, чтобы лишать меня права любить? Если бы не ты, я никогда не появилась бы на свет».

Теперь ум Стивен охватывала самая тяжкая мука – сомнение в своем отце. Он все знал, и, зная все, ничего не сказал ей; он жалел, и, жалея, не защитил; он страшился, и, устрашившись, спасал лишь себя. Неужели ее отец был трусом? Она вскочила с места и стала расхаживать по комнате. Нет, только не это – она не могла выдержать этой новой муки. Она запятнала свою любовь, ту, какой любят влюбленные – она не смела запятнать единственного, что ей оставалось, той любви, какой ребенок любит отца. Если погаснет этот свет, тьма сомкнется и поглотит ее, разрушит ее полностью. Человек не может жить одной тьмой, хоть один проблеск света нужен, чтобы спасти его – всего один проблеск света. Самое совершенное существо из всех – даже Он возопил о свете среди Своей тьмы – даже Он, самый совершенный из всех. И тогда, как будто отвечая на молитву, ту молитву, которую не произносили ее дрожащие губы, пришло воспоминание о терпеливой, защищающей спине, склоненной, как будто под чьей-то чужой ношей. Пришло воспоминание об ужасной, надрывающей душу боли: «Нет… только не это… я хочу… сказать… кое-что важное. Не надо лекарств… я знаю, я… умираю, Эванс». И снова героическое, мучительное усилие: «Анна... послушай... это про Стивен!» Стивен вдруг протянула руки к этому человеку, который, хоть и мертвый, оставался ее отцом.

Но даже в этот благословенный момент облегчения ее сердце снова ожесточилось от мысли об ее матери. Новая волна горечи затопила ее душу, так, что этот огонек чуть не погас; он светился едва-едва, как маленький фонарик на бакене, который раскачивает буря. Она села за стол, взяла ручку и бумагу и начала письмо:

«Мама, скоро я поеду за границу, но я не приеду попрощаться с тобой, потому что не хочу возвращаться в Мортон. Эти мои визиты всегда были болезненными, и теперь от этого начинает страдать моя работа – я не могу позволить это себе; я живу только своей работой, и поэтому собираюсь сохранить ее в будущем. Теперь не может стоять вопроса о сплетнях или скандале, ведь каждый знает, что я писатель, и я могу иметь повод для путешествий. Но, в любом случае, теперь мне мало дела до соседских сплетен. Почти три года я несла твое бремя – я пыталась быть терпеливой и понимающей. Я пыталась думать, что это бремя – справедливое наказание, может быть, за то, что я такая, как есть, что я – то создание, которое сотворили ты и мой отец; но теперь я не собираюсь нести его дальше. Если бы мой отец был жив, он проявил бы жалость, в то время как ты этого не делаешь, а ведь ты моя мать. В час моей беды ты совершенно отвергла меня; ты отшвырнула меня, как что-то грязное, чему больше не место в Мортоне. Ты оскорбила то, что было для меня естественным и священным. Я ушла, но больше я не вернусь – ни к тебе, ни в Мортон. Паддл будет со мной, потому что любит меня; если я спаслась, то спасла меня она, и, пока она желает разделять свой жребий со мной, я не буду ей мешать. Только одно еще; время от времени она будет посылать тебе наш адрес, но не надо писать мне, мама, я уезжаю, чтобы забыть, а твои письма будут только напоминать мне о Мортоне».

Она перечла написанное три раза, не нашла ничего, чтобы добавить, ни слова нежности и ни слова сожаления. Она чувствовала себя окоченевшей и невероятно одинокой, но она надписала адрес твердым почерком: «Леди Анне Гордон», – написала она, – «Мортон-Холл, рядом с Аптоном-на-Северне». А потом она расплакалась, закрывая глаза крупными загорелыми ладонями, потому что должна была это сделать, и ее душе не становилось легче от этих слез, потому что эти слезы, горячие и гневные, только опаляли ее. Так Анна Гордон была крещена огнем, ее дитя крестило ее огнем, чтобы они не могли спасти друг друга.

Глава тридцать первая

1

Джонатан Брокетт порекомендовал небольшой отель на улице Святого Рока, и, когда Стивен и Паддл прибыли туда июньским вечером, довольно усталые и удрученные, они обнаружили в своем номере яркие розы для Паддл и две коробки турецких сигарет на столике для Стивен. Брокетт, как они узнали, специально выписал все это из Лондона.

Не успели они пробыть в Париже и недели, как Джонатан Брокетт объявился самолично:

– Привет, дорогие мои, я пришел с вами повидаться. Все у вас в порядке? За вами приглядывают?

Он сел на единственный удобный стул и продолжал вести приятную беседу с Паддл. Очевидно, его квартира в Париже была покинута, и он пытался получить комнату в их отеле, но ему не удалось, так что он отправился в «Ле Мерис».

– Но я не собираюсь звать вас туда на обед, – сказал он им, – погода слишком хороша, мы отправимся в Версаль. Стивен, позвони и закажи свою машину, будь умницей! Между прочим, как там поживает Бертон? Он помнит, что надо держаться правой стороны и пропускать левую? – Его голос казался беспокойным. Стивен добродушно успокоила его, она знала, что в машине он склонен нервничать.

Они пообедали в отеле «Резервуар», Брокетт позаботился о том, чтобы заказать особые блюда. Официанты были ретивыми и очевидно знали его: «Oui, monsieur, tout de suite – a l'instant, monsieur!23» Другие клиенты ждали, пока они обслуживали Брокетта, и Стивен видела, что это доставляло ему удовольствие. В продолжение всего обеда он говорил о Париже так горячо, как лишь влюбленный может говорить о своей любовнице.

– Стивен, я не собираюсь возвращаться целые годы. Я заставлю тебя обожать французскую столицу. Ты так ее полюбишь, что начнешь писать, как гений, рожденный на небесах. Нет ничего более вдохновляющего, чем любовь – вы с ней обязательно должны завести роман! – Он многозначительно поглядел на Стивен: – Ведь ты, вероятно, способна влюбиться?

Она пожала плечами, пропустив его вопрос мимо ушей, но подумала: «Он уже припал глазом к замочной скважине. Его любопытство иногда совсем как у ребенка», – ведь она увидела его расстроенное лицо.

– Ну что ж, если не хочешь мне говорить… – буркнул он.

– Не глупи! Здесь не о чем говорить, – улыбнулась Стивен. Но про себя она отметила, что надо быть осторожной. Любопытство Брокетта всегда бывало самым опасным, когда казалось совсем детским.

Он мгновенно все понял и отказался от личных вопросов. Без толку пытаться вынудить у нее признание, решил он, она чертовски умна и не собирается выдавать себя, особенно перед зоркой старой Паддл. Он послал за счетом, и, когда его доставили, перебирал пункт за пунктом, хмурясь.

– Maitre d'hôtel!

– Oui, monsieur24?

– Вы допустили ошибку; был только один коньячный ликер – и вот еще ошибка, я заказывал две порции картофеля, а не три; Бога ради, надо бы вам быть повнимательнее! – когда Брокетт сердился, он всегда становился мелочным. – Исправьте сейчас же, это отвратительно! – грубо распорядился он. Стивен вздохнула, и, услышав ее, Брокетт взглянул на нее без стеснения:  – Зачем же платить за то, что мы не заказывали? 

После этого он внезапно снова пришел в хорошее настроение и оставил официанту очень щедрые чаевые.

2

Ничто не достигается труднее, чем мастерство идеального проводника. Для этого нужен подлинный артистизм, чтобы остро ощущать контрасты, и глаз, настроенный скорее на крупные эффекты, чем на детали, а прежде всего – воображение; и Брокетт, когда ему было это угодно, умел быть таким проводником.

Отмахнувшись от профессиональных гидов, он сам провел их по дворцовой части, и его ум вновь населял для Стивен это место, и она, казалось, видела танцоров, движущихся вслед за молодым Королем-Солнцем; слышала ритмы скрипок и мерный топот танцующих ног, отзывавшийся по всей Зеркальной Галерее; видела других таинственных танцоров, которые следовали друг за другом, шаг за шагом, в длинной череде зеркал. Но больше всего мастерства он проявил, воссоздавая перед ней образ несчастной королевы, пришедшей после них; как будто по какой-то причине эта несчастная женщина должна была тронуть Стивен чем-то личным. И правда, маленькие скромные комнаты, которые королева выбрала во всем этом обширном дворце, глубоко тронули Стивен – они казались такими одинокими, полными таких горьких мыслей и чувств, которые даже сейчас забылись лишь наполовину.

Брокетт показал на простой гарнитур на вешалке в маленьком салоне, потом взглянул на Стивен:

– Его подарила королеве мадам де Ламбаль, – тихо прошептал он.

Она кивнула, лишь смутно догадываясь, что он имеет в виду.

Наконец они последовали за ним в сады и стояли, глядя на Tapis Vert25, что тянется на четверть мили зелени к прямой красивой линии воды.

Брокетт сказал, очень тихо, чтобы Паддл не слышала:

– Они вдвоем часто приходили сюда на закате. Иногда они на закате катались в лодке по каналу – представляешь себе, Стивен? Они часто чувствовали себя довольно несчастными, бедные; до смерти уставшими от ухищрений и притворства. Ты когда-нибудь уставала от всего этого? Ей-Богу, я – да!

Но она не отвечала, потому что теперь в значении его слов нельзя было ошибиться.

Под конец он сводил их в Temple d’Amour26, стоявший среди обширной тишины тех лет, что давно уже пролегли над мертвыми сердцами его влюбленых; и оттуда – в Хамо, деревню с фермой, построенную по капризу королевы; бестактный и глупый каприз бестактной и глупой, но любящей женщины, королевы, игравшей в крестьянку, когда ее угнетенные крестьяне голодали. Домики очень нуждались в ремонте; грустное это было место, Хамо, несмотря на птиц, что пели на деревьях, и на золотое сияние полуденного солнца.

По пути назад в Париж все они молчали. Паддл слишком устала, чтобы говорить, а Стивен была охвачена печалью – широкой и прекрасной печалью, что сходит на нас, когда мы смотрим на красоту, печалью, что отзывается в страдающем сердце Версаля. Брокетт был доволен, что сидит рядом со Стивен на жестком маленьком откидном сиденье автомобиля. Ему, возможно, было бы удобнее рядом с водителем, но вместо этого он предпочел сидеть напротив Стивен, и он тоже молчал, украдкой поглядывая на выражение ее лица в сгущающихся сумерках.

Покидая их, он сказал со своей холодной улыбкой:

– Завтра, пока вы не забыли Версаль, я хочу, чтобы вы побывали в Консьержери. Очень познавательно – причина и следствие.

В эту минуту Стивен он очень не нравился. И все равно, он расшевелил ее воображение.

3

За следующие недели Брокетт показал Стивен столько Парижа, сколько хотел ей показать, и главным образом это был туристический Париж. По более замысловатым местам он собирался провести ее позже, при условии, что его интерес сохранился бы. В настоящем, однако, он считал, что лучше ступать осторожно, подобно Агагу. Мысль об этой девушке начинала осаждать его до необычайной степени. Он, гордившийся своим мастерством вынюхивать чужие секреты, был совершенно разбит этой молодой женщиной, отступающей от нормы. В том, что она отступает от нормы, он совершенно не сомневался, но был очень заинтересован в том, чтобы разведать, как именно ее аномалия ударила по ней – он был практически уверен, что это ее тревожит. И она действительно ему понравилась. Он бывал бесцеремонным в своей вивисекции над мужчинами и женщинами; он бывал циничным, когда доходило дело до его удовольствий; он сам был инвертом, втайне ненавидевшим мир, который, как он знал, втайне ненавидел его; и все же по-своему он сочувствовал Стивен, и это удивляло его, потому что Джонатан Брокетт считал, что уже давно покончил с жалостью. Но жалость его была в лучшем случае скудной, она никогда не защищала и не оберегала ее; всегда отступая перед его новым капризом, и в данный момент его каприз был в том, чтобы удерживать ее в Париже.

Бессознательно Стивен играла ему на руку, хотя и не испытывала иллюзий на его счет. Он представлял собой желанное развлечение, которое помогало держать ее мысли подальше от Англии. И, поскольку под умелым руководством Брокетта в ней развилась нежность к этому прекрасному городу, иногда она чувствовала к Брокетту терпимость, почти благодарность, и благодарность к Парижу. И Паддл тоже была благодарна.

Потрясение от внезапного полного разрыва с Мортоном сказалось на преданной маленькой женщине в сером. Она вряд ли могла бы утешить Стивен, если бы девушка пришла к ней за утешением. Иногда она лежала без сна ночами, думая об ее стареющей и несчастной матери в огромном безмолвном доме, и к ней приходила жалость, давняя жалость, которая приходила когда-то к Анне – она жалела Стивен с тех пор, как помнила ее. Потом Паддл пыталась мыслить спокойно, сохранять в сердце храбрость, которая никогда ее не подводила, хранить крепкую веру в будущее Стивен... но теперь бывали дни, когда она чувствовала себя почти старой, когда она понимала, что действительно стареет. Когда Анна писала ей спокойное, дружеское письмо, но ни разу не упоминала о Стивен, она испытывала страх, да, страх перед этой женщиной, и иногда почти страх перед Стивен. Ведь никто не мог узнать из этих сдержанных писем, какие чувства были в сердцах тех, кто их писал; и никто не мог узнать по напряженному лицу Стивен, когда она узнавала почерк в письмах к Паддл, что было у нее на душе. Она отворачивалась, не спрашивая о Мортоне.

О да, Паддл чувствовала себя старой и действительно испуганной, и оба эти чувства она глубоко отвергала; будучи такой, какова она была – неукротимым бойцом – Паддл поднимала голову и заказывала тоник. Она пробиралась по лабиринтам Парижа рядом с неутомимыми Стивен и Брокеттом; через Люксембургскую галерею и Лувр; на Эйфелеву башню – слава небесам, на лифте; вниз, по улице Мира, вверх, на Монмартр – иногда на машине, но довольно часто и пешком, потому что Брокетт хотел, чтобы Стивен как следует изучила свой Париж – и нередко все это заканчивалось обильной пищей, которая никак не шла на пользу уставшей Паддл. В ресторанах люди глазели на Стивен и, хотя девушка притворялась, что не замечает, Паддл знала, что, несмотря на свое спокойствие, в душе Стивен возмущена, сконфужена и чувствует себя неловко. И Паддл – ведь она была уставшей – тоже чувствовала неловкость, когда замечала эти взгляды.

Иногда Паддл действительно сдавалась и отдыхала, несмотря на решительно поднятый подбородок и тоник. Когда она оставалась совсем одна в парижском отеле, то вдруг начинала тосковать по Англии – конечно, это было нелепо, и все же это было так: ее тянуло в Англию. В такие минуты ей не хватало каких-то смешных мелочей –  булочек за пенни в доверском поезде; добрых румяных лиц английских носильщиков, пожилых, с маленькими щетинистыми баками; настоящих мягких кресел; яичницы с беконом; морского побережья в Брайтоне. Сидя в одиночестве, Паддл тосковала по всем этим смешным мелочам, они манили ее в Англию.

Однажды вечером ее усталый ум унесся далеко, к самым первым дням ее дружбы со Стивен. Казалось, это было целую жизнь назад – когда худенькая девочка четырнадцати лет, похожая на жеребенка, начинала формироваться в классной комнате Мортона. Она слышала свои слова: "Вы кое о чем забыли, Стивен; и, поскольку учебники не способны ходить, а вы на это способны, мне кажется, что вам следует их принести»; и еще: «Даже мой мозг не выдержит вашего полного недостатка методичности». Стивен было четырнадцать лет… это было двенадцать лет назад. За эти годы она, Паддл, очень устала, устала от поисков выхода, побега, счастья для Стивен. Казалось, они вдвоем вечно пробирались по бесконечной дороге без единого поворота; она, стареющая женщина, сама не познавшая полноты счастья; Стивен, еще молодая и пока еще смелая – но придет день, когда юность покинет ее, и смелость вместе с ней, из-за этого бесконечного трудного пути.

Она думала о Брокетте, Джонатане Брокетте, без сомнения, недостойном компаньоне для Стивен; он был весьма порочным и циничным, опасным, потому что был блестящим. Но она, Паддл, действительно была благодарна этому человеку; они были в таком бедственном положении, что она была благодарна Брокетту. Потом пришло воспоминание о другом мужчине, Мартине Холлэме… она питала такие надежды! Он был очень простым, честным и хорошим – Паддл чувствовала, что он был хорошим. Но для таких, как Стивен, такие мужчины, как Мартин Холлэм, существуют редко; они не могут быть ей друзьями, а она не может быть им любовницей. Тогда что остается? Джонатан Брокетт? Подобное к подобному? Нет, нет, нестерпимое чувство! Такая мысль была оскорблением для Стивен. Стивен была исполнена чести и храбрости; она была верной в дружбе и бескорыстной в любви; невыносимо думать, что ее единственными компаньонами будут мужчины и женщины, похожие на Джонатана Брокетта – и все же, в конце концов, что остается еще? Что? Одиночество, или еще хуже, куда хуже, глубокое унижение для души – жизнь среди вечных ухищрений, необходимость сдерживать свои слова, сдерживать поступки, лгать  с помощью умолчаний, если не слов, быть в союзниках у мировой несправедливости, всегда поддерживать несправедливое молчание, чтобы приобретать и сохранять друзей, которых ты уважаешь, не имея на эту дружбу никакого права – ведь если они узнают, то они отвернутся, даже те друзья, которых ты уважаешь.

Паддл резко оборвала поток своих мыслей; все это не поможет Стивен. Пока что на сегодня хватает плохого. Она встала и пошла в свою спальню, умылась и пригладила волосы.

«Я уже на человека не похожа», – уныло подумала она, глядя на свое отражение в зеркале; и действительно, в эту минуту она выглядела старше на много лет.

4

До самой середины июля Брокетт не приводил Стивен к Валери Сеймур. Валери пока что была в отъезде, и даже теперь остановилась в Париже лишь проездом, по пути к своей вилле в Сан-Тропе.

Когда они подъехали к ее квартире на набережной Вольтера, Брокетт начал превозносить хозяйку дома, восхваляя ее остроумие и литературный талант. Она писала тонкие сатиры и очаровательные сцены греческих moeurs27. Последние были весьма откровенными, но и вся жизнь Валерии была весьма откровенной – она была, по словам Брокетта, кем-то вроде первопроходца, из тех, кто способен войти в историю. Большинство ее сочинений были написаны на французском, ведь, помимо прочего, Валери равным образом владела обоими языками; к тому же она была богата – американский дядюшка прозорливо оставил ей состояние; она была достаточно молода, чуть за тридцать, и, по словам Брокетта, красива. Она проводила свою жизнь в душевном спокойствии, потому что ее ничто не тревожило и мало что раздражало. Она была твердо убеждена, что в этот безобразный век следует изо всех сил стремиться к красоте. Но ее поведение Стивен может найти несколько вольным, она была libre penseuse28, когда доходило до сердечных дел; ее романы могли бы наполнить три тома даже после проверки цензурой. Ее любили великие люди, о ней писали великие писатели, один из них, как говорили, даже умер, потому что она отказала ему, но Валери не привлекали мужчины – и все же, как Стивен увидит, если придет к ней на прием, у нее множество преданных друзей среди мужчин. В этом отношении она была почти уникальной, будучи тем, кем она была, потому что мужчины не отвергали ее. Но, конечно же, все интеллигентные люди понимали, что она особое существо, как поймет и Стивен, когда только ее встретит.

Брокетт продолжал болтать, и в его голосе появились те женственные нотки, которые Стивен всегда ненавидела и боялась:

– Ах, моя дорогая! – воскликнул он с высоким смешком. – Я так волнуюсь перед вашей встречей, чувствую, она может стать исторической. Что за радость! – и его мягкие белые руки не могли задержаться на месте, производя эти дурацкие жесты.

Она холодно смотрела на него, удивляясь, как она может выносить этого молодого человека и почему она вообще его терпит.

0

17

5

Первое, что поразило Стивен в квартире Валери – огромный и довольно великолепный беспорядок. Была в этой квартире какая-то блаженная небрежность, как будто ее хозяйка была слишком поглощена другими делами, чтобы следить за ее убранством. Ничего не лежало на своих местах, и многое лежало не на своих местах, и все это было покрыто легким слоем пыли – даже в просторной гостиной. Запах какого-то восточного благовония мешался с запахом тубероз, стоявших в кубке шестнадцатого века. На диване, истинно королевские размеры которого занимали большую часть затененного алькова, лежала коробка мятных конфет от Фуллера и лютня, но струны лютни были порваны.

Валери вышла с радушной улыбкой. Она не отличалась выдающейся красотой, но была пропорционально сложена, от чего казалась высокой. Она двигалась красиво, со спокойной бессознательной грацией, исходившей от этих совершенных пропорций. Ее лицо было улыбчивым, спокойным и мудрым; ее глаза были очень добрыми, очень голубыми, очень яркими. Она была одета вся в белое, и большая белая лисья шкура охватывала ее стройные красивые плечи. Кроме того, она обладала пышными светлыми волосами, которые так и норовили избавиться от шпилек; сразу было видно, что эти волосы отличаются непокорством и, как ее квартира, они были в великолепном беспорядке.

Она сказала:

– Я так рада наконец встретить вас, мисс Гордон, проходите же и садитесь. И, пожалуйста, курите, если захотите, – быстро добавила она, взглянув на красноречивые следы на пальцах Стивен.

Брокетт сказал:

– Определенно, это слишком прекрасно! Я чувствую, вы отлично подружитесь.

Стивен подумала: «Значит, вот она – Валери Сеймур».

Не успели они сесть, как Брокетт стал осаждать хозяйку дома личными вопросами. Настроение, до которого он дозрел в автомобиле, стало теперь исключительно настойчивым, так что он ерзал на стуле, нелепо жестикулируя:

– Дорогая, ты выглядишь абсолютно замечательно! Но скажи мне, что ты сделала с Полинской? Неужели утопила ее в голубом гроте на Капри? Очень надеюсь, моя дорогая, она была такая скучная и неопрятная! Ну, расскажи мне о Полинской. Как она вела себя, когда ты увезла ее на Капри? Она укусила кого-нибудь, прежде чем ты ее утопила? Я всегда пугался; ненавижу, когда меня кусают!

Валерии нахмурилась:

– По-моему, с ней все хорошо.

– Значит, ты ее утопила, дорогая! – пронзительно воскликнул Брокетт. Потом он взялся за весла и поплыл по течению сплетен о людях, о которых Стивен даже не слышала:

– Пат бросили – ты слышала об этом, дорогая? Как ты думаешь, она найдет утешение в кокаине или в чем-то подобном? Никогда не знаешь, что может случиться при таком эмоциональном темпераменте, правда? Арабелла уплыла на Лидо с Джейн Григг. На Григг недавно свалилась куча денег, так что, надеюсь, они будут безумно счастливы и глупы, пока это продлится – я имею в виду деньги… А слышала ты про Рэчел Моррис? Говорят… – он разливался, как весенний ручей, а Валери зевала и со скучающим видом давала односложные ответы.

А Стивен сидела рядом и молчаливо курила, мрачно думая: «Все это говорится из-за меня. Брокетт хочет, чтобы я видела – он знает, кто я есть, и хочет, чтобы Валери Сеймур это тоже знала – видимо, это сделает меня желанной гостьей».

Она не знала, чувствовать гнев или облегчение от того, что здесь, по крайней мере, не нужно притворяться.

Но через некоторое время в глазах Валери ей почудилось некое одобрение. Эти глаза изучили ее и втайне одобряли результат, как ей показалось. Ее охватывал медленный гнев. Валери Сеймур чувствовала это тайное одобрение не потому, что ее гостья была порядочным человеком, обладала волей к работе, дисциплинированным умом, тем, что когда-нибудь должно было стать талантом, но скорее потому, что она видела перед собой все внешние стигмы аномальности – поистине, раны Распятого – вот почему Валери сидела здесь и одобряла ее.

И тогда, как будто эти горькие мысли передались Валери, та внезапно улыбнулась Стивен. Повернувшись спиной к Брокетту с его болтовней, она довольно серьезно заговорила со своей гостьей об ее работе, о книгах, о жизни; и, пока она говорила, Стивен начала лучше понимать то очарование, которое многие чувствовали в этой женщине; очарование, обязанное собой не столько физической привлекательности, сколько огромному такту и пониманию, стремлению доставлять удовольствие, стремлению к красоте во всех ее формах – да, отсюда исходило ее очарование. И во время этого разговора Стивен осознавала, что она была не просто либертинкой в садах любви, но скорее существом, рожденным не в ту эпоху, язычницей, прикованной к христианскому веку, она, несомненно, могла бы сказать вместе с Пьером Луисом: «Le monde moderne succombe sous un envahissement de laideur29». Ей казалось, что она угадывает в этих лучистых глазах бледный, но неистовый огонь фанатика.

Наконец Валери Сеймур спросила, сколько времени она еще собирается пробыть в Париже.

И Стивен ответила:

– Я собираюсь здесь жить, – удивляясь своим словам, потому что до этой минуты она еще не принимала такого решения.

Это, казалось, было приятно Валери:

– Если вам нужен дом, я знаю один на улице Жакоб; он довольно заброшенный, но там прекрасный сад. Почему бы вам не посмотреть на него? Можете отправиться завтра. Конечно, вам придется жить на этом берегу, Рив Гош – единственно возможный Париж.

– Я хотела бы посмотреть старый дом, – сказала Стивен.

Тогда Валери сразу же отошла к телефону и стала звонить хозяину дома. Встреча была назначена на следующее утро, в одиннадцать часов.

– Это довольно печальный старый дом, – предупредила она, – долгое время никто не заботился о том, чтобы придать ему уют, но если вы его купите, то все измените, ведь я думаю, что он станет вашим домом.

Стивен вспыхнула:

– Мой дом в Англии, – выпалила она, потому что ее мысли сразу улетели в Мортон.

Но Валери ответила:

– У человека может быть два дома – может быть много домов. Окажите любезность нашему милому Парижу и подарите ему привилегию стать вашим вторым домом – для него это будет большая честь, мисс Гордон.  – Иногда она говорила церемонно, как сейчас, и в ее устах эти речи казались странно старомодными.

Брокетт, довольно сникший и явно задумчивый, как иногда случалось, когда Валери осаживала его, пожаловался на боль над правым глазом:

– Надо бы мне принять фенацетин, – грустно сказал он, – у меня всегда эта странная боль над правым глазом – вам не кажется, что это синусит?

Он терпеть не мог малейшей боли.

Хозяйка послала за фенацетином, и Брокетт проглотил пару таблеток:

– Валери меня больше не любит, – вздохнул он, с горестным видом глядя на Стивен. – По-моему, это жестоко, но так всегда и бывает, когда я представляю своих лучших друзей друг другу – они сразу объединяются, а меня оставляют за дверьми; но я, слава небесам, умею прощать.

Они рассмеялись, и Валери заставила его переместиться на диван, где он приземлился прямо на лютню.

– О Господи, – простонал он, – теперь я повредил позвоночник! Далеко не мягкая посадка, – и начал что-то тренькать на единственной струне лютни.

Валерии подошла к своему столу, пребывавшему в беспорядке, и начала писать список адресов:

– Они могут пригодиться вам, мисс Гордон.

– Стивен! – воскликнул Брокетт. – Называй бедняжку Стивен.

– Можно?

Стивен кивнула:

– Да, прошу вас.

– Хорошо, тогда я Валери. Договорились?

– Договор скреплен, – объявил Брокетт. С изумительным мастерством он наигрывал «О Sole Mio30» на одной струне, потом вдруг остановился: – Я знаю, о чем я забыл – фехтование, Стивен, ты забыла о своем фехтовании! Мы собирались спросить у Валери адрес Бюиссона; говорят, он лучший учитель в Европе.

Валери подняла глаза:

– Так Стивен занимается фехтованием?

– Занимается! Она чудесно фехтует, настоящий чемпион.

– Он никогда не видел меня за фехтованием, – объяснила Стивен, – и я вовсе не чемпион.

– Не верь ей, она пытается проявлять скромность. Я слышал, что она фехтует так же прекрасно, как пишет, – настаивал Брокетт. И внезапно Стивен почувствовала, что тронута – Брокетт пытался хвастаться ее талантами.

Наконец она предложила подвезти его на машине, но он покачал головой:

– Нет, уж спасибо, дорогая, я остаюсь.

Она попрощалась с ними; но, уходя, она слышала, как Брокетт шепчется с Валери Сеймур, и была почти уверена, что услышала свое имя.

6

– Ну и как тебе мисс Сеймур? – поинтересовалась Паддл, когда через двадцать минут Стивен вернулась домой.

Стивен колебалась.

– Не могу понять. Она была очень дружелюбной, но я не могу отделаться от мысли, что я понравилась ей, потому что она считает меня… ну, считает меня тем, что я есть, Паддл. Но, может быть, я и неправа – она была ужасно дружелюбной. Брокетт был несносен как никогда, бедняга! Кажется, его окружение ударяет ему в голову, – она устало опустилась на стул: – Ох, Паддл, Паддл, адское это занятие!

Паддл кивнула.

Потом Стивен довольно резко сказала:

– Все равно, мы собираемся жить здесь, в Париже. Завтра мы пойдем смотреть дом, старый дом с садом на улице Жакоб.

С минуту Паддл раздумывала, потом сказала:

– Надо подумать только об одном. По-твоему, ты сможешь когда-нибудь быть счастливой в большом городе? Ты так любишь жизнь в сельской местности.

Стивен покачала головой:

– Теперь это все в прошлом, моя дорогая; вдали от Мортона для меня нет сельской местности. Но в Париже я должна найти какой-нибудь дом, я могла бы работать здесь, и потом, здесь ведь люди…

Что-то молотом застучало в голове Паддл: «Подобное к подобному! Подобное к подобному!»

Глава тридцать вторая

1

Стивен купила дом на улице Жакоб, потому что, когда она вошла через мрачную серую арку, ведущую с улицы на дворик, вымощенный камнем, и увидела покинутый дом, стоявший перед ней, она сразу же поняла, что здесь она будет жить. Такое бывает иногда – мы инстинктивно чувствуем симпатию к некоторым жилищам.

Дворик был заполнен солнцем и окружен стенами. Справа железные ворота вели в просторный запущенный сад, и, хотя им, к несчастью, долго пренебрегали, деревья, что все еще в нем оставались, были прекрасны. Мраморный фонтан, давно заглушенный сорняками, стоял в центре того, что когда-то было газоном. В дальнем уголке сада чья-то рука воздвигла полукруглый храм, но это было давно, и теперь он был почти разрушен.

Сам дом нуждался в бесконечных починках, но его комнаты были спланированы аккуратными и покойными. Прекрасная комната с окном в сад стала бы кабинетом Стивен; там она могла спокойно писать; на другой стороне коридора, вымощенного камнем,  была маленькая, но удобная salle à manger31; а за каменной лестницей – небольшая круглая комнатка в башенке, будто нарочно предназначенная, чтобы стать кабинетом Паддл. Над ними были спальни, их было более чем достаточно: и еще оставалось место для пары ванных комнат. Назавтра после того, как Стивен осмотрела дом, она написала о согласии на покупку.

Валери позвонила, прежде чем уехать из Парижа, чтобы расспросить, как понравился Стивен старый дом, и, услышав, что она его купила, выразила свое восхищение.

– Мы теперь будем довольно близкими соседями, – заметила она, – но я не собираюсь беспокоить тебя без спроса, даже когда я вернусь осенью. Я знаю, ты будешь целые месяцы буквально замурована вместе с рабочими. Бедняжка, мне так тебя жаль! Но, когда сможешь, позволь мне навестить тебя – а пока, если я могу тебе чем-нибудь помочь … – и она дала ей адрес в Сан-Тропе.

И теперь, впервые после отъезда из Мортона, Стивен обратила все свои мысли на заведение своего дома. Через Брокетта она нашла молодого архитектора, который очень тщательно выполнял все ее инструкции. Он был один из тех редких архитекторов, которые воздерживаются от того, чтобы навязывать клиентам свои взгляды. И вот в старый покинутый дом на улице Жакоб потекла армия рабочих, они стучали молотками, все ломали, поднимали тучи пыли, каждый день, с раннего утра до вечера; они курили грубый «капорал», перешучивались, ссорились, отдыхали, плевались, мурлыкали обрывки песен. Вскоре нельзя уже было пройти, чтобы не наступить на мокрый цемент или на сухие шершавые кучи кирпичной пыли и камня, и Паддл жаловалась, что перепортила все свои туфли, а плечи синего аккуратного костюма Стивен были довольно серыми, и даже ее волосы были густо припорошены пылью.

Иногда по вечерам архитектор приходил в отель, и за этим следовали долгие дискуссии. Склонившись над столиком красного дерева, они со Стивен внимательно изучали планы, потому что она хотела сохранить дух этого места нетронутым, несмотря на изменения. Она решила сделать кабинет в стиле ампир с серыми стенами и серовато-зелеными занавесками, потому что ей понравились обширные письменные столы, которые появились на свете вместе с первым Наполеоном. Стены salle à manger следовало сделать белыми, а занавески – коричневыми, а стены круглой комнатки Паддл в башенке нужно было покрасить желтым лаком, чтобы создать иллюзию солнечного света. Стивен была так поглощена всем этим, что у нее вряд ли было время заметить резкий отъезд Джонатана Брокетта к горным вершинам австрийского Тироля. Внезапно исчерпав свои финансы, он должен был спешно написать пару пьес, чтобы поставить их в Лондоне этой зимой. Он послал ей три-четыре открытки с ледниками, после чего она больше о нем не слышала.

В конце августа, когда работа почти близилась к концу, они с Паддл поехали на автомобиле по деревням и городам на поиски старинной мебели, и Стивен была удивлена, как это ей нравилось. Она ловила себя на том, что насвистывает, ведя машину, и, когда они останавливались вечером в каком-нибудь скромном auberge32, ей хотелось съесть огромный ужин. Каждое утро она прилежно упражнялась с гантелями; она приходила в форму, чтобы вернуться к фехтованию. Она совсем не занималась фехтованием с тех пор, как покинула Мортон, слишком поглощенная своей работой в Лондоне; но теперь она собиралась фехтовать перед Бюиссоном, так что прилежно упражнялась со своими гантелями. За эти два месяца каникул она привязалась к радушной, плодородной французской деревне, даже после того, как успела привязаться к Парижу. Она никогда не могла полюбить ее так, как холмы и просторные долины, окружавшие Мортон, так, чтобы эта любовь была частью ее существа; но она испытывала к этой Франции, предоставившей ей дом, спокойную и очень искреннюю привязанность. Ее сердце с каждой милей наполнялось все большей благодарностью, ведь это чувство главенствовало в ее натуре.

Они вернулись в Париж в конце октября. Теперь надо было отбирать ковры и занавески; замечательные одеяла из магазина Блана – искусно выкрашенные так, чтобы подходить к любой спальне – тонкое полотно и другие дорогие вещи, включая медную batterie de cuisine33, которая потом, однако, была отдана в распоряжение Паддл. Наконец армия рабочих удалилась, ее место заняла бретонская прислуга – загорелые, сильные и ловкие на вид – мать, отец и дочь. Пьер, дворецкий, когда-то был рыбаком, но суровое море состарило его до срока. Теперь он уже несколько лет состоял на службе, подверженный ревматической лихорадке, которая ослабила его сердце и сделала его непригодным к тяжелой жизни рыбака. Полина, его жена, была значительно моложе, и она заправляла на кухне, а их дочь Адель, девушка восемнадцати лет, помогала обоим родителям и следила за работой по дому.

Адель была веселой, как весенний дрозд; казалось, она вот-вот зальется песней. Но Полина когда-то стояла и глядела на страшные бури, собиравшиеся над морем, когда ее мужчины выходили на лов; ее отец потерял жизнь в море, и ее брат тоже, поэтому Полина улыбалась редко. Печальной она была, и имела склонность перебирать людские несчастья в деталях. Что до Пьера, тот был невозмутимым, добрым и благочестивым, с глазами человека, повидавшего широкие просторы. Его седые щетинистые волосы были коротко обрезаны en brosse34, и у него была неуклюжая фигура. Когда он шел, то чуть раскачивался, как будто не мог поверить, что пол в доме не ходит ходуном, как палуба. Ему сразу понравилась Стивен, что было очень лестно, ведь привязанность бретонца нельзя купить.

Так постепенно хаос уступил место порядку, и утром в свой двадцать седьмой день рождения, в канун Рождества, Стивен вселилась в свой дом на улице Жакоб, на старом Рив Гош, чтобы начать новую жизнь в Париже.

2

Сидя вдвоем в коричневой с белым salle à manger, Стивен и Паддл съели рождественский обед. Паддл купила маленькую елку и украсила ее, потом увешала цветными свечами. Маленький Христос-младенец из воска свешивался вниз и набок со Своей ветки, как будто разглядывал Свои подарки – только теперь не было никаких подарков. Довольно неуклюже Стивен зажгла свечи, когда дневной свет почти померк. Потом они с Паддл стояли и смотрели на дерево, но в молчании, потому что обе предавались воспоминаниям. Но Пьер, который, как все, познавшие море, душою был дитя, разразился громкими восклицаниями. «Oh, comme c'est beau, l'arbre de Noёl!35» – воскликнул он и позвал с кухни грустную Полину, и она воскликнула то же самое; потом они вдвоем позвали Адель, и все втроем восклицали: «Сomme c'est beau, l'arbre de Noёl!» Так что, в конце концов, маленький восковой Христос-младенец не очень тосковал по Своим подаркам.

Этим вечером прибыли два брата Полины – они были Poilus36, расквартированные рядом с Парижем, и привели с собой еще одного молодого человека по имени Жан, который пылко ухаживал за Аделью. Очень скоро с кухни послышались песни и смех, и, когда Стивен пошла в спальню, чтобы поискать себе книгу, она увидела там раскрасневшуюся Адель, ее глаза сияли из-за этого Жана – в большой спешке та расстелила ей постель и упорхнула в кухню на крыльях любви.

Но Стивен медленно спустилась вниз, в кабинет, где у огня сидела Паддл, и она подумала, что Паддл выглядит усталой; ее руки были довольно праздными, и через мгновение Стивен заметила, что та дремлет. Очень тихо Стивен открыла книгу, не желая будить маленькую женщину в сером, такую маленькую в этом огромном кожаном кресле, сонно клевавшую носом. Но читать эту книгу явно не стоило труда, так что наконец Стивен отложила ее и сидела, глядя на поленья, которые сыпали искры, трещали и вспыхивали синим пламенем, потому что было морозно. Наверное, на холмах Мэлверна уже лежал снег; глубокий снег лежал шапкой на Вустерском маяке. Воздух на вершинах Британского лагеря был сладким от запаха зимы и простора, а далеко внизу, в долине, сияли огоньки. Озера в Мортоне замерзли и покрылись льдом, и лебедь Питер, должно быть, был дружелюбным – зимой его всегда можно было кормить с руки – наверное, он теперь был старым, лебедь по имени Питер. «Сюда, сюда!» – и Питер ковылял к ней. Он, с такой грацией скользивший по воде, неуклюже ковылял к ее руке за горбушкой сухого хлеба, которую она держала в пальцах. Жан со своей Аделью на кухне – пригожий парень, она видела его – они были молоды и оба счастливы превыше всякой меры, ведь родители одобряли их, и однажды они должны были пожениться. Потом пойдут дети, слишком много, без сомнения, для тощего кошелька Жана, но ведь в этой жизни надо платить за свои удовольствия – они заплатят своими детьми, и это казалось Стивен честным. Она подумала, что прошло так много времени с тех пор, когда она сама была маленьким ребенком, который топал по полу вместе со своим отцом, надоедал Вильямсу в конюшнях, переодевался молодым Нельсоном и хвастался перед Коллинс, которая иногда была сурова с этим молодым Нельсоном. Ей было уже почти тридцать, и что она сделала в жизни? Написала один хороший роман, один никуда не годный, и в промежутке – несколько посредственных рассказов. Ну что ж, она скоро начнет писать снова – у нее уже есть идея для романа. Но она вздохнула, и Паддл резко проснулась.

– Это ты, дорогая моя? Я что, заснула?

– Только на несколько минут, Паддл.

Паддл взглянула на новые золотые часы на запястье; это был рождественский подарок от Стивен.

– Уже позже десяти – наверное, я пойду.

– Иди. Почему бы нет? Надеюсь, Адель наполнила тебе грелку; она совсем потеряла голову из-за своего Жана.

– Ничего, я могу и сама наполнить, – улыбнулась Паддл.

Она ушла, и Стивен сидела у огня, прикрыв глаза и крепко сжав губы. Она должна гнать все эти мысли о прошлом и заставить себя думать о будущем. Напрасны эти мрачные размышления над тем, что было в прошлом; они тщетные, слабые и нездоровые. У нее есть работа, и она требует, чтобы ее сделали, но недостойные книги больше не должны появляться на свет. Она должна доказать, что, будучи тем, кто она есть, она может добиться успеха, несмотря на все преграды, добиться успеха, несмотря на то, что мир только и ждет, чтобы потопить ее. Ее губы сжались; чувственные губы, которые по праву принадлежат мечтателям и влюбленным, сложились в гневную, горькую линию, которая меняла все ее лицо, лишая его привлекательности. В такие минуты поразительное сходство с ее отцом, казалось, уходило с ее лица.

Да, мир стремится потопить ее, этот мир с его могучим самодовольством, с чопорными правилами поведения, выдуманными, чтобы их могли нарушать те, кто расхаживает, похваляясь собой, потому что представляют собой то, что считается нормальным. Они идут по головам тысяч других, которые, Бог весть почему, созданы не так, как они; они гордятся собой из-за их униженности, и основывают это на том, что объявляют своими справедливыми суждениями. Они тяжко грешат, иногда даже подло грешат, как похотливые животные – но все же они нормальны! Самые подлые из них могут презрительно указывать на нее пальцами, и им будут громко аплодировать.

«К черту их всех!» – прошептала она.

На кухне снова началось пение. Голоса молодых людей поднимались, звучные и счастливые, и с ними мешался юный голос Адель, в котором пока не было признаков пола, как в голосе мальчика-хориста. Стивен встала и открыла дверь, потом замерла на месте и внимательно прислушалась. Пение, что  изливалось из сердец этих простых людей, утешало ее перенапряженные нервы. Ведь она не завидовала их счастью; она не отвергала молодого Жана с его Аделью, или Пьера, который исполнил свой мужской труд, или Полину, которая часто бывала настойчиво женственной. За эти годы вдали от Мортона в ней поселилась горечь, но не в такой степени, чтобы отрицать простоту. И, пока она слушала, они вдруг ненадолго остановились, а потом запели снова, и эта мелодия была печальна, той печалью, что живет в душе у большинства людей, и прежде всего – в терпеливой крестьянской душе.

– Mais comment ferez vous, l'Abbé,

                  Ma Doué?

Она могла довольно ясно расслышать мягкую бретонскую речь.

– Mais comment ferez vous, l'Abbé,

Pour nous dire la Messe?

– Quand la nuit sera bien tombée

Je tiendrai ma promesse.

– Mais comment ferez vous, l'Abbé,

                  Ma Doué,

Mais comment ferez vous, l'Abbé,

Sans nappe de fine toile?

– Notre Doux Seigneur poserai

Sur un morceau de voile.

– Mais comment ferez vous, l'Abbé,

                  Ma Doué,

Mais comment ferez vous, l'Abbé,

Sans chandelle et sans cierge?

– Les astres seront allumés

Par Madame la Vierge.

– Mais comment ferez vous, l'Abbe,

                  Ma Doué,

Mais comment ferez vous, l'Abbé,

Sans orgue résonnante?

– Jesus touchera le clavier

Des vagues mugissantes.

– Mais comment ferez vous, l'Abbé,

                  Ma Doué,

Mais comment ferez vous, l'Abbé,

Si l'Ennemi nous trouble?

– Une seule fois je vous bénirai,

Les Bleus bénirai double!37

Закрыв за собой дверь кабинета, Стивен задумчиво направилась вверх по ступенькам к своей спальне.

Глава тридцать третья

1

К Новому году пришли цветы от Валери Сеймур и маленькое письмо с поздравлениями. Затем она нанесла довольно церемонный визит, и Стивен с Паддл развлекали ее. Перед уходом она пригласила их на обед, но Стивен отказалась под предлогом работы.

– Я снова вся в трудах.

На что Валери улыбнулась:

– Ну что ж, прекрасно, a bientôt38. Вы знаете, где найти меня, звоните, когда освободитесь, надеюсь, это будет скоро, – после чего она удалилась.

Но Стивен довольно долго не суждено было увидеться с ней. Валери тоже была занятой женщиной – есть и другие дела, кроме написания романов.

Брокетт был в Лондоне из-за постановки своих пьес. Он писал редко, хотя, когда это случалось, его письма были сердечными, даже любящими; но теперь он был поглощен своими успехами и сбором звонкой монеты. Он не потерял интереса к Стивен, но в данный момент она не входила в его блестящие и полноводные жизненные планы.

Поэтому снова они вместе с Паддл жили той жизнью, в которой странным образом отсутствовали другие люди, почти в полной изоляции, и Паддл не могла понять, облегчение или сожаление это приносит ей. За себя она вовсе не беспокоилась, ее тревожные мысли были, как всегда, сосредоточены на Стивен. Однако Стивен выглядела вполне довольной – она начала новую книгу, и ей нравилось, как она пишет. Париж вдохновил ее на хорошую работу, а в качестве отдыха у нее теперь было фехтование – теперь дважды в неделю она фехтовала с Бюиссоном, строгим, но несравненным учителем.

Бюиссон сначала бывал суровым: «Кошмарно, affreux, horriblement39 по-английски!» – кричал он, разъяренный стилем Стивен. Но все равно она была ему очень интересна.

– Вы пишете книги; как жаль! Я мог бы сделать из вас прекрасного фехтовальщика. У вас мужские мускулы и длинный, грациозный выпад, когда вы не помните, что вы из Британии и не становитесь – как это у вас говорят? а, mais oui40, застенчивой. Хотел бы я встретиться с вами раньше… но ваши мускулы еще молодые и гибкие. 

Однажды он сказал:

– Дайте посмотреть мускулы, – потом провел руками по ее бедрам и сильной пояснице: – Tiens, tiens41! – пробормотал он.

После этого он иногда серьезно смотрел на нее, задаваясь каким-то вопросом; но она не отторгала его, ни его грубость, ни его технический интерес к ее мускулам. На самом деле ей нравился этот сердитый человечек с щетинистой черной бородой и взрывным темпераментом, она не стеснялась и не сердилась, когда он замечал без всякого повода:

– Мы все большие дураки перед природой. Мы придумываем свои правила и зовем их la nature42; мы говорим – она делает то, она делает это. Дураки! Она делает то, что хочет, а нам она делает длинный нос.

Эти уроки были большим облегчением от работы, и благодаря им ее здоровье сильно поправлялось. Ее тело, привыкшее к суровым упражнениям, отвергало сидячую жизнь в Лондоне. Теперь, однако, она стала заботиться о своем здоровье, гуляя пару часов каждый день в Булонском лесу или исследуя крутые узкие улочки вокруг ее дома в квартале. Небо казалось ясным в конце этих улочек, по контрасту, как будто увиденное из туннеля. Иногда она стояла, разглядывая витрины магазинов на более широкой и преуспевающей улице Святых Отцов; старые мебельные магазины; магазин распятий с дюжинами распятых Христов в окне – такое множество распятых Христов из слоновой кости! Ей казалось, что здесь есть по одному распятию на каждый грех, совершаемый в Париже. А иногда она ходила на реку через Мост Искусств. И однажды утром, придя на улицу Пти-Шан, она вдруг обнаружила пассаж Шуазель, когда зашла внутрь в поисках укрытия от дождя.

Ах, блеск пассажа Шуазель, странная и довольно нелепая его притягательность! Без сомнения, самое безобразное место во всем Париже, с крышей из голых деревянных ребер и стеклянных рам – крыша, похожая на позвоночник какого-то доисторического чудовища. Запах шоколада из кондитерской – грандиозной кондитерской, куда ходят люди с деньгами. Более скромный, ученый запах магазина «Лаврут», где продаются по граммам ленты серой резинки, известные как «каучуковые браслеты». Там можно купить промокашку première qualité43 густо-ржавого цвета, или плотный картон, или тонкие, но вдохновляющие книги для записей, переплетенные в черное, с ярко-синими крапчатыми полями. Там стоят легионы карандашей и ручек, от всех производителей, всех фасонов, всех цветов, всех ценовых категорий; там за пределами надежных подносов Пассажа живет Gomme Onyx44, притворяясь мрамором, и так же, как мрамор, не прочь проделать дыру в бумаге. Для тех, кто предпочитает читать книги, а не писать, всегда есть «Лемерр» с его великолепным зрелищем желтых переплетов. А для тех, кого не тревожит воображение – прямо за углом лавка таксидермиста, где можно поглядеть на печального, изъеденного молью фламинго, двух белок, трех попугаев и пыльную канарейку. Некоторых искушает дешевый вельвет в лавке драпировщика, где он стоит скатанным в рулон, как ковер. Кто-то проходит мимо, к маленькому торговцу марками, а немногие бесстрашные души даже заходят в аптеку – бесстыдно анатомическую аптеку, чьи товары не фигурируют в школьных руководствах по использованию резины.

Вверх и вниз по пассажу Шуазель, мимо бесчисленных праздных и занятых людей, приносящих грязь и дождь зимой, приносящих пыль и жару летом, приносящих Бог знает сколько мыслей, многие из которых остаются в пассаже после своих владельцев. Самый его воздух, кажется, отягощен всеми этими пленными мыслями.

Мысли Стивен наталкивались на чужие мысли, но в эту минуту они казались мыслями школьницы, потому что ее глаза вдруг зажигались при виде «Лаврута», привлеченные подносами с разукрашенными индийскими ластиками. И, зайдя внутрь, она не могла устоять перед «каучуковыми браслетами», или промокашкой, красной, как роза, или книгами для записей с синими крапчатыми полями. Зажигаясь, она заказывала множество вещей просто потому, что они выглядели по-разному. В конце она уносила с собой одну из вдохновляющих книг для записей, а потом ехала домой на такси, чтобы как можно скорее начать ее заполнять.

0

18

2

Той же весной в вестибюле «Комеди Франсэз» Стивен встретилась с прошлым в образе женщины средних лет. Эта женщина была дородной и носила пенсне; ее редкие каштановые волосы уже седели; длинное лицо обладало двойным подбородком, и это лицо показалось Стивен смутно знакомым. Потом внезапно Стивен схватили за обе руки, и ладони этой женщины средних лет крепко сжимали их, а голос, переполненный восторгом, говорил:

– Mais oui, c'est ma petite Stévenne45!

Перед глазами Стивен снова встала классная комната в Мортоне, потрепанные красные книжки из «Розовой библиотеки» на столе, испачканном чернилами – «Les Petites Filles Modeles», «Les Bons Enfants» – и мадемуазель Дюфо.

Стивен сказала:

– Подумать только… после стольких лет!

– Ah, quelle joie! Quelle joie46! – лепетала мадемуазель Дюфо.

Теперь Стивен была расцелована в обе щеки, потом отодвинута на расстояние вытянутой руки, чтобы лучше рассмотреть.

– Но какая же вы высокая, какая сильная, ma petite Stévenne! Помните, что я сказать, что мы встретятся в Париже? Я сказать, когда я уходить: «Но ты приедет в Париж, когда вырастет большой, моя бедная маленькая дитя!» Я все ждать и ждать, но я сразу тебя узнать. Я сказать: «Oui certainement47, это ma petite Stévenne, ни у кого не есть такое другое лицо, какое я люблю, оно может быть только у Stévenne», так я сказать. И voila48! Я права, и я находить тебя.

Стивен высвободилась, твердо, но нежно, отвечая по-французски, чтобы успокоить мадемуазель, лингвистические мучения которой возрастали с каждой минутой.

– Я живу теперь в Париже, – сказала она: – ты должна навестить меня. Приходи завтра на обед; 35, улица Жакоб.

Потом она познакомила мадемуазель Дюфо с Паддл, которая была изумленной свидетельницей этой сцены. Две женщины, что когда-то были хранительницами молодого разума Стивен, очень вежливо обменялись рукопожатиями, и они составляли такую странно контрастную пару, что Стивен не могла не улыбнуться, видя их вместе. Одна была такой маленькой, такой тихой и такой английской; другая – такой полной, такой слезливой,  такой французской и такой щедрой на чувства, что это иногда смущало.

Когда мадемуазель пришла в себя, Стивен смогла разглядеть ее пристальнее, и увидела, что ее лицо было совсем детским – когда она сама была ребенком, она этого не замечала. Это было лицо скорее жеребенка, чем лошади, невинного, новорожденного жеребенка.

Мадемуазель сказала, довольно печально:

– Я пообедаю с большим удовольствием завтра вечером, но когда же вы придете повидаться со мной в моем доме? Он на проспекте Великой Армии, маленькая комната, такая маленькая, но такая хорошенькая – приятно, когда вокруг твои сокровища. Bon Dieu49 был очень добрым ко мне, Stévenne – моя тетя Клотильда оставила мне немного денег, когда она умирала; это было такое утешение!

– Я приду очень скоро, – пообещала Стивен.

Тогда мадемуазель пустилась в пространные рассказы о своей тетушке, и о Maman, которая тоже отошла уже в лучший мир; Maman, у которой до самого последнего дня была курица по воскресеньям, Dieu merci50! Даже когда зубы у нее стали шататься, Maman просила по воскресеньям курицу. Но увы, бедная сестра, которая когда-то делала бисерные сумочки для магазинов на улице Мира, и у которой был такой жестокий, недальновидный муж – бедная сестра была теперь совсем слепа и полностью осталась на попечении мадемуазель Дюфо. Итак, мадемуазель Дюфо все еще работала, давала уроки французского живущим здесь англичанам, а иногда учила американских детей, посещавших Париж с родителями. Но работать – это, конечно же, лучше; если оставаться в праздности, можно и растолстеть.

Она смотрела на Стивен своими нежными карими сияющими глазами.

– Они не такие, как ты была, ma chère petite Stévenne51, не такие умные и понятливые, о нет; и иногда я почти в отчаянии от их акцента. Однако меня совсем не надо жалеть, благодаря тете Клотильде и миленьким святым, которые, конечно, внушили ей оставить мне эти деньги.

Когда Стивен и Паддл вернулись на свои кресла, мадемуазель забралась на свое скромное место где-то на галерке, и, уходя, она помахала Стивен пухлой рукой.

Стивен сказала:

– Она так изменилась, что я сначала ее не узнала, а может быть, это я забыла. Я чувствовала себя ужасно виноватой, потому что после того, как ты приехала, я, кажется, даже не отвечала на ее письма. Тринадцать лет прошло с тех пор, как она уехала…

Паддл кивнула:

– Да, прошло тринадцать лет с тех пор, как я заняла ее место и заставила тебя убраться в этой ужасающей классной комнате! – она рассмеялась. – И все равно она мне понравилась.

3

Мадемуазель Дюфо пришла в восторг от дома на улице Жакоб и съела немалую долю богатого и прекрасного ужина. Не заботясь о своих растущих объемах, она, казалось, питала склонность к тому, что полнит.

– Не могу устоять, – замечала она с улыбкой, потянувшись за пятым marron glace52.

Они говорили о Париже, о его красоте и очаровании. Потом мадемуазель снова заговорила о своей Maman, и о тете Клотильде, которая оставила им деньги, и о Жюли, своей слепой сестре.

Но после еды она внезапно залилась краской.

– О, Stévenne, я ведь даже не спросила о твоих родителях! Что ты, наверное, думаешь о такой невежливости! Я совсем потеряла голову, когда увидела тебя, и я стала такой эгоисткой! Я хочу, чтобы ты все знала обо мне и моей Maman, и болтаю про свои дела. Что ты думаешь обо мне! Как поживает добрый и красивый сэр Филип? А твоя матушка, дорогая моя – как поживает леди Анна?

Теперь Стивен пришла очередь покраснеть.

– Мой отец умер… – она помедлила, потом резко договорила: – Я не живу больше с матерью, не живу в Мортоне.

Мадемуазель ахнула:

– Ты больше не живешь… – начала она, потом что-то в лице Стивен удержало добрую, но изумленную гостью от расспросов. – Мне очень горестно слышать о смерти твоего отца, моя дорогая, – очень мягко сказала она.

Стивен ответила:

– Да… мне всегда будет его не хватать.

Последовала долгая, довольно мучительная пауза, во время которой мадемуазель Дюфо чувствовала неловкость. Что случилось между матерью и дочерью? Все это было очень странно, очень тревожило. И Стивен, почему она была изгнана из Мортона? Но мадемуазель не могла решить эти вопросы, она только знала, что хочет, чтобы Стивен была счастлива, и в ее добрых карих глазах была тревога, потому что она не чувствовала уверенности в том, что Стивен счастлива. Но она не смела расспрашивать, и вместо этого неловко сменила предмет беседы.

– Когда вы вдвоем придете на чай ко мне, Stévenne?

– Мы придем завтра, если можно, – сказала Стивен.

Мадемуазель Дюфо ушла довольно рано; и всю дорогу домой она ломала голову над Стивен.

Она думала: «Она всегда была странным ребенком, но таким милым! Я помню, как она, когда была маленькой, ездила на своем пони, как мальчик; и как он гордился, этот красивый сэр Филип – они были похожи на отца и сына, эти двое. А теперь… разве она не осталась немножко странной?»

Но эти мысли никуда ее не приводили, потому что мадемуазель Дюфо была незнакома с окольными путями природы. Ее невинный ум был неискушенным и доверчивым; она верила в легенду об Адаме и Еве, и в их саду не было никаких безрассудных ошибок!

4

В квартире на проспекте Великой Армии царил такой же порядок, какой беспорядок был в квартире Валери. От миниатюрной кухоньки до миниатюрной гостиной, все сияло, как только что начищенное, потому что, несмотря на скромные финансы, ни одной пылинке не позволялось тут осесть.

Мадемуазель Дюфо просияла, когда сама открыла дверь, чтобы приветствовать гостей.

– Для меня это подлинная радость, – объявила она. Потом она представила их своей сестре Жюли, глаза которой прятались за темными очками.

Гостиная была буквально набита тем, что мадемуазель упомянула как свои «сокровища». На столах было несметное число безделушек, которые в большинстве случаев хранились как память. Цветные репродукции Бужеро висели на стенах, а стулья были обиты таким жестким бархатом, что сидеть было довольно скользко, и на ощупь он казался грубым. Деревянная часть этих негостеприимных стульев была так покрыта лаком, что стала липкой. Над маленьким нелепым камином улыбалась с портрета Maman – тогда она еще была молодой. Она была почему-то одета в шотландку, не имевшую ни малейшего отношения к Шотландии – этот портрет был подарком от кузена, который хотел стать художником.

Жюли вслепую протянула белую руку. Она была похожа на сестру, только значительно тоньше, и на ее лице было довольно пустое выражение, которое иногда сопутствует слепоте.

– Кто из вас Stévenne? – спросила она взволнованно. – Я так много слышала о Stévenne!

Стивен сказала:

– Вот я, – и сжала руку, жалея о несчастье этой женщины.

Но Жюли широко улыбнулась.

– Да, я знаю, что это вы, на ощупь, – она погладила рукав пальто Стивен, – мои глаза теперь переместились на пальцы. Странно, но я, кажется, вижу своими пальцами. – Потом она повернулась и обнаружила Паддл, которую тоже ощупала. – Теперь мы с вами знакомы, – объявила Жюли.

Чай, когда его подали, был жидким, соломенного цвета, какой и сейчас подают в Париже.

– Английский чай, куплен специально для вас, моя Stévenne, – гордо заметила мадемуазель. – Мы пьем только кофе, но я сказала моей сестре: Stévenne любит хороший чай, и мадемуазель Паддл, несомненно, тоже. В четыре часа дня они не захотят кофе – видите, как я хорошо помню вашу Англию!

Однако пирожные оказались достойными Франции, и мадемуазель Дюфо ела их с наслаждением. Жюли очень мало ела и немного говорила. Она просто сидела и слушала, тихо улыбаясь; и, пока она слушала, она плела кружева, как будто действительно  могла видеть своими пальцами. Потом мадемуазель Дюфо объясняла, как эти нежные руки стали такими умелыми, заменив глаза, когда беспрестанный труд оставил их без блаженной возможности видеть – так просто и вместе с тем так убежденно, что Стивен дивилась, слушая ее:

– Это все наша малютка Тереза, – сказала она Стивен. – Ты слышала о ней? Ах, какая жалость! Наша Тереза была монашкой в Лизье, и она сказала: «Прольется дождь из роз, когда я умру». Она умерла не так давно, но ее дело уже было представлено в Риме, самим преподобным отцом Родриго! Это так чудесно, не правда ли, Stévenne? Но она не ждала, пока станет святой; ах, нет, она молодая и нетерпеливая. Она не может ждать, она уже начала творить чудеса всем, кто ее просит. Я просила, чтобы Жюли не была несчастной из-за того, что потеряла глаза – ведь, когда она ничего не делает, она всегда несчастна – и вот наша малютка Тереза подарила ей пару новеньких глаз на пальцах.

Жюли кивнула:

– Это правда, – серьезно сказала она, – раньше я была такой глупой из-за этой слепоты. Все было таким чужим, и я спотыкалась, как старая слепая лошадь. Я была ужасно глупой, куда глупее многих. Потом однажды вечером Вероника попросила Терезу мне помочь, и на следующий день я смогла пройти по комнате. С этих пор мои пальцы видели все, что трогали, и теперь я даже могу неплохо плести кружева из-за этого зрения на пальцах. – Потом, повернувшись к улыбающейся мадемуазель Дюфо: – Но почему ты не покажешь  Stévenne ее портрет?

И вот мадемуазель Дюфо пошла и принесла маленький портрет Терезы, который Стивен, как положено, осмотрела, и лицо, которое она увидела, было до смешного юным – все еще по-детски круглым, и все же очень решительным. Тереза выглядела так, как будто действительно собиралась стать святой, и самому дьяволу было бы не под силу ее остановить. Потом Паддл тоже осмотрела портрет, а Стивен были показаны несколько реликвий, кусок одежды и другие вещи, какие собирают при пробуждении святости.

Когда они уходили, Жюли просила их заходить еще; она сказала:

– Приходите почаще, это доставит нам такое удовольствие, – и чуть ли не всучила своим гостям двенадцать ярдов грубо сплетенного кружева, за которое ни от одной из них не хотела принимать платы.

Мадемуазель прошептала:

– Наш дом такой скромный для Stévenne; мы очень мало можем ей предложить, – она думала о доме на улице Жакоб, великолепном доме, а потом вспомнила Мортон.

Но Жюли, со странной прозорливостью слепой, или, может быть, из-за того, что у нее были глаза на пальцах, сразу ответила:

– Для нее это неважно, Вероника, я не чувствую в твоей Stévenne никакого чванства.

5

После этого первого визита они очень часто приходили в их скромную квартирку; мадемуазель Дюфо и ее тихая слепая сестра теперь действительно были их единственными друзьями в Париже, ведь Брокетт был в Америке по делам, и Стивен все еще не звонила Валери Сеймур.

Иногда, когда Стивен была занята работой, Паддл ходила туда одна. Тогда они с мадемуазель разговаривали о детстве Стивен, о ее будущем – но осторожно, ведь Паддл должна была быть осмотрительной, чтобы ничего не выдать этой доброй, простой женщине. Что до мадемуазель, она тоже старалась принимать все как есть и не задавать вопросов. Но, несмотря на эти неизбежные пробелы и умолчания, между ними родилась подлинная симпатия, ведь каждая из них чувствовала в другой ценного союзника, который вступит в бой на стороне Стивен. И теперь Стивен довольно часто посылала машину за слепой Жюли, чтобы та проехалась по окрестностям Парижа. Жюли вдыхала воздух и говорила Бертону, что, чувствуя запах зелени, она видит деревья; он слушал ее сбивчивый английский с улыбкой – странные они, эти французы! Или, бывало, он отвозил другую мадемуазель на Монмартр, к ранней воскресной мессе. Там что-то было вроде как про сердце; все это казалось Бертону довольно мрачным. Он вспоминал викария, который так хорошо играл в крикет, и внезапно его охватывала тоска по Мортону. В маленькую комнатку поступали фрукты, пирожные и большие marron glacés. Мадемуазель Дюфо превратилась в откровенную лакомку, она ела сладости в постели, просматривая буклеты о святой Терезе, которая отличалась аскетизмом и уж наверняка не ела marron glacés.

Потом весна, нежная, но роковая весна 1914 года, перешла в лето. Среди расцветающих цветов и птичьих песен время тихо шло к великой катастрофе; а Стивен, чья книга теперь близилась к завершению, трудилась упорнее, чем когда-либо трудилась в Париже.

Глава тридцать четвертая

1

Война. Невероятное, но давно предсказанное должно было произойти. Люди просыпались по утрам с сознанием бедствия, но это были старые люди, которые познали войну на своем веку и могли вспоминать. Молодые люди Франции, Германии, России, целого мира оглядывались вокруг, удивленные и озадаченные; но что-то проникало в их кровь, терзая их и вызывая странное возбуждение – горькая и беспощадная отрава войны пришпоривала и подхлестывала их мужество.

Они спешили по улицам Парижа, эти молодые люди; они собирались в барах и кафе; они стояли, глядя на зловещие правительственные плакаты, призывающие их молодость и цветущую силу на службу своему знамени.

Они говорили быстро, очень быстро, жестикулируя: «C'est la guerre! C'est la guerre!53» – то и дело повторяли они. И отвечали друг другу: «Oui, c'est la guerre54».

И, верная своим традициям, прекрасная столица Франции старалась укрыть безобразие под красотой, и наряжалась, как на свадьбу; ее флаги тысячами развевались на ветру. Под атрибутикой и язычеством славы она старалась скрыть подлинное значение войны.

Но там, где несколько дней назад играли дети, теперь на Елисейских полях были размещены войска. Их лошади глодали кору с деревьев и били копытами по земле, оставляя маленькие вмятины; они переговаривались тихим ржанием в своем ночном дозоре, будто охваченные боязливым предчувствием. В переулках нерассуждающий дух войны вырывался на свободу сердитыми и бесполезными поступками; на магазины нападали, потому что на вывесках были немецкие имена, и разбросанные товары валялись в канавах. Казалось, на каждом углу маячили воображаемые шпионы, и люди прятались в тень.

«C'est la guerre», – шептали женщины, думая о своих сыновьях. И отвечали друг другу: «Oui, c'est la guerre».

Пьер сказал Стивен:

– Они не берут меня из-за моего сердца! – и его голос дрожал от гнева, и гневные слезы капали на его изящный жилет в тонкую полоску.

Полина сказала:

– Я отдала морю отца, я отдала морю старшего брата. У меня еще есть два молодых брата, только они остались у меня, и я отдаю их Франции. Bon Dieu! Так ужасно быть женщиной, приходится отдавать все! – но Стивен слышала в ее голосе, что Полина гордится быть женщиной.

Адель сказала:

– Жан уверен, что получит повышение, он говорит, что недолго еще пробудет Poilu. Когда он вернется, то, может быть, уже будет капитаном – это будет чудесно. Я выйду замуж за капитана! Он говорит, воевать – это куда лучше, чем настраивать пианино, хотя я говорю ему, что у него отличный слух. Но если бы мадемуазель видела его в форме! Мы все считаем, что он выглядит великолепно.

Паддл сказала:

– Конечно же, Англия должна была вступить в войну, и, слава Богу, мы не слишком запоздали!

Стивен сказала:

– Все молодые люди в Мортоне пойдут на войну – каждый порядочный человек в стране пойдет на войну.

Потом она отложила неоконченный роман и сидела, молча глядя на Паддл.

2

Англия, страна обильных пастбищ, покоя и уюта, родных холмов, Англия боролась за свое право на существование. Наконец она встала лицом к лицу с ужасной реальностью, и она посылала своих мужчин в бой, ее армия уже шагала через Францию. Раз-два, раз-два – это была поступь Англии, чьи мужчины шли защищать ее право на существование.

Анна написала из Мортона. Она писала Паддл, но сейчас Стивен взяла эти письма и читала их. Ее поверенный завербовался, и управляющий тоже, поэтому старый мистер Персиваль, когда-то поверенный сэра Филипа, приехал, чтобы помогать в делах Мортона. Конюх Джим, который остался под началом кучера после смерти Рафтери, теперь говорил, что пойдет на войну; он, конечно же, собирался поступить в кавалерию, и Анна помогала ему своими связями. Шестеро из садовников уже завербовались, но Хопкинс уже перешел возрастной предел; он должен был вносить свою лепту, присматривая за своими виноградниками – виноград посылался раненым в Лондон.  Теперь в доме не осталось слуг-мужчин, и на ферме дорога была каждая пара рук. Анна писала, что гордится своими людьми, и собирается платить тем, кто завербовался, половинное жалованье. Они будут сражаться за Англию, но она не могла не думать, что в своем роде они будут сражаться и за Мортон. Анна сразу же предоставила Мортон Красному кресту, и ей пообещали посылать туда выздоравливающих. Для больницы это место находилось довольно далеко, но для выздоравливающих годилось. Викарий собирался идти в армию капелланом; муж Вайолет, Алек, поступил в авиацию; Роджер Энтрим уже был где-то во Франции; полковник Энтрим получил работу в казармах Вустера.

Пришло нацарапанное сердитым почерком письмо от Джонатана Брокетта, который примчался в Англию прямо из Штатов: «Знаешь ли ты что-нибудь глупее, чем эта война? Она расстроила мне все планы – я ведь не умею писать ура-патриотические пьесы про святого Георгия и дракона, и меня тошнит от слов: «Это обычное дело!» Никакого тут дела не будет, дорогая моя, будут только убийства, а я всегда падаю в обморок при виде крови». И постскриптум: «Ну вот, пошел, пришел и сделал! Пожалуйста, присылай мне сладости, когда я буду сидеть в окопе; я люблю конфеты с кремом и, конечно же, печенье-ассорти». Да, Джонатан Брокетт и тот шел на войну – было что-то прекрасное в том, что и он должен был завербоваться.

Мортон лишался своих молодых людей, которые могли, в свою очередь, лишиться жизни за Мортон. Поверенный и управляющий уже проходят обучение. Конюх Джим, неразговорчивый, туповатый, собирается в кавалерию – Джим, который с детских лет был в Мортоне. Садовники, добрые, пропахшие землей, мирные люди, занятые мирным делом; шестеро из этих садовников уже ушли, вместе с парой молодых людей с фермы. В доме не осталось слуг-мужчин. Казалось, старые традиции еще держались, традиции Англии, традиции Мортона.

Викарий скоро приступит к более суровой игре, чем крикет, а Алеку придется забросить свои юридические книги и принять пару крыльев – забавно представлять Алека с крыльями. Полковник Энтрим поспешно надел форму цвета хаки и теперь, без сомнения, сквернословит на всю казарму. А Роджер – Роджер уже где-то во Франции, оправдывая свою принадлежность к мужскому роду, Роджер Энтрим, который когда-то так заносчиво ею гордился – ну что ж, теперь у него есть шанс доказать ее!

Но Джонатан Брокетт, со своими белыми нежными руками, дурацкими жестами и высоким смешком – даже он мог оправдать свое существование, ведь его не отвергли, когда он пришел, чтобы завербоваться. Стивен никогда не думала, что будет завидовать такому человеку, как Джонатан Брокетт.

Она сидела и курила, развернув его письмо на столе, нелепое, но смелое письмо, и оно каким-то образом обращало ее гордость в пыль, потому что она не могла оправдать свое существование подобным образом. Все побуждения, дарованные мужчинам ее народа, все смелые побуждения порядочных людей теперь были насмешкой над ней, и потому все мужское, что было в ее внешности, казалось, стало еще более агрессивным, возможно, агрессивным как никогда, из-за этого нового крушения. Она с негодованием осознавала свою нелепость; она была всего лишь выродком, покинутым на ничейной земле, в эту минуту великого устремления всего народа. Англия призывала своих мужчин в бой, а своих женщин – к постелям раненых и умирающих, и между двумя этими рыцарственными силами, поднявшимися на поверхность, она, Стивен, была вычеркнута из жизни – даже Брокетт был полезнее своей стране, чем она. Она глядела на свои худые мужские руки, которые никогда не были ловки в обращении с больными; они могли быть сильными, но довольно неумелыми; это были не те руки, что выхаживают раненых. Нет, определенно ее работа, если она найдет работу, не будет проходить у их постели. И все же, о Господи, надо что-то делать!

Она подошла к двери и позвала слуг.

– Через несколько дней я уезжаю в Англию, – сказала она им, – и, пока я буду в отъезде, позаботьтесь об этом доме. Я полностью доверяю вам.

Пьер сказал:

– Все будет сделано, как вы пожелаете, мадемуазель,  – и она знала, что так и будет.

Тем же вечером она рассказала Паддл о своем решении, и лицо Паддл просияло:

– Я так рада, моя дорогая; когда приходит война, надо быть в своей стране.

– Боюсь, что им не нужны будут такие, как я, – произнесла Стивен.

Паддл положила маленькую твердую ладонь поверх ее ладони:

– Я бы не была так уверена в том, что война отвергнет таких женщин, как ты. Мне кажется, ты почувствуешь себя нужной, Стивен.

3

В Париже не с кем было прощаться, кроме Бюиссона и мадемуазель Дюфо.

Мадемуазель Дюфо пролила несколько слезинок:

– Я нашла тебя лишь затем, чтобы потерять тебя, Stévenne. Ах, сколько друзей расстанутся, может быть, навсегда, из-за этой ужасной войны – и что же мы можем поделать? Это не наша вина!

В Берлине люди тоже говорили: «Что же мы можем поделать? Это не наша вина».

Ладонь Жюли задержалась на плече Стивен:

– Ты такая сильная на ощупь, – сказала она с легким вздохом, – хорошо быть сильным и смелым в эти дни, и иметь глаза – увы, я довольно бесполезна.

– Никто не бесполезен, если может молиться, сестра моя, – почти сурово упрекнула ее мадемуазель Дюфо.

И в самом деле, многие думали так же, как она, и церкви были переполнены по всей Франции. Огромная волна благочестия затопила Париж, наполняя темные исповедальни, поэтому священникам пришлось теперь потрудиться, справляясь с массами кающихся – тем более что каждый священник, годный к строевой службе, был призван в армию. На Монмартре церковь Святого Сердца вся гудела от молитв верующих, а ведь эти молитвы произносили шепотом, в слезах, тайно, и они висели незримым облаком вокруг алтарей: «Спаси нас, священное Сердце Христово. Смилуйся над нами, смилуйся над Францией. Спаси нас, о Сердце Христово!»

Так весь день напролет сидели священники и слушали о застарелых грехах плоти и духа; однообразные речи, ведь эти грехи были одинаковыми, ибо ничто не ново под солнцем, тем более – наша склонность грешить. Мужчины, что не бывали на мессе годами, теперь вспоминали свое первое причастие; потому много было закоренелых богохульников, ставших внезапно косноязычными и довольно робкими, которые после смущенной исповеди топали к алтарю в новых армейских ботинках.

Молодые священники переоделись в форму и маршировали бок о бок с самыми стойкими Poilus, чтобы разделить их трудности, их надежды, их ужасы, их самые славные подвиги. Старики склоняли головы и отдавали ту силу, которая больше не оживляла их тела, через тела своих сыновей, которые бросались в бой с криком и песней. Женщины всех возрастов преклоняли колени и молились, ведь молитва долгое время была убежищем женщин. «Никто не бесполезен, если может молиться, сестра моя». Женщины Франции говорили устами скромной мадемуазель Дюфо.

Стивен и Паддл попрощались с сестрами, потом отправились в Академию фехтования Бюиссона, где нашли его за смазыванием рапир.

Он поднял глаза:

– А, вот и вы. Я должен смазать рапиры. Бог знает, когда я возьму их в руки еще раз, завтра я отправляюсь в полк. – Но он вытер руки о грязный комбинезон и сел, после того, как расчистил стул для Паддл. – Это будет совсем не благородная война, – ворчливо сказал он. – Разве я поведу своих людей со шпагой в руке? Да нет же! Я поведу своих людей с грязным револьвером в руке. Parbleu55! Вот современная война! Машина может лучше делать эту проклятую работу – в этой войне мы все будем только машинами, и ничем иным. Однако я молюсь о том, чтобы мы убили много немцев.

Стивен зажгла сигарету, и учитель сверкнул глазами, очевидно не в духе:

– Давайте, давайте, прокурите к дьяволу ваше сердце, а потом придете и будете просить, чтобы я учил вас фехтовать! Еще и зажигаете одну от другой, вы мне напоминаете ваши ужасные бирмингемские трубы – но, конечно, у женщин всегда все чересчур, – заключил он, с явным желанием позлить ее.

Потом он сделал несколько познавательных замечаний насчет немцев в целом, их внешности, морали, и прежде всего личных привычек – эти замечания выглядели более приличными на французском, чем выглядели бы на английском. Ведь, подобно Валери Сеймур, этот человек был исполнен отвращения к безобразию своей эпохи, безобразию, в которое, по его мнению, немцы постарались внести самый крупный вклад. Но сердце Бюиссона покоилось не в Митилене, а скорее в славе давно ушедшего Парижа, где дворянин жил мастерством своей рапиры и грациозной отвагой, стоявшей за этим мастерством.

– В прежние дни мы убивали с изяществом, – вздохнул Бюиссон, – а теперь как на бойне, или же вовсе не убиваем, каким бы ни было оскорбление.

Однако, когда они встали, чтобы уходить, он несколько успокоился.

– Война – необходимое зло, оно уменьшает глупое население, которое уничтожило самые эффективные свои микробы. Люди не желают умирать – прекрасно, война тут как тут, она будет косить их десятками тысяч. По крайней мере, для тех из нас, кто выживет, останется больше простора благодаря немцам – может быть, они тоже необходимое зло.

У двери Стивен оглянулась назад. Бюиссон снова смазывал свои рапиры, и его пальцы двигались медленно, но с большой аккуратностью – он казался почти косметологом, массирующим женские лица.

Приготовления к отъезду не заняли много времени, и меньше чем через неделю Стивен и Паддл пожали руки слугам-бретонцам и на всех парах ехали в Гавр, где пересекли море и добрались до Англии.

4

Пророчество Паддл оказалось верным – для Стивен очень скоро нашлась работа. Она вступила в Лондонскую медицинскую колонну, которую полным ходом формировали этой осенью; и даже Паддл наконец получила работу в одном из правительственных департаментов. Они со Стивен получили небольшую служебную квартиру в квартале Виктория и встречались там вне службы. Но Стивен преследовала мысль во что бы то ни стало попасть на фронт, и множество разнообразных планов и дискуссий было выслушано сочувствующей Паддл. Скорую помощь перевели на некоторое время в Бельгию, и там она сослужила неплохую службу. Стивен посетила похожая идея, но у нее не было такого влияния, которое требовалось для этого. Напрасно предлагала она сформировать отряд за собственный счет; ответ был вежливым, но всегда одним и тем же, всегда одинаковым: Англия не посылает женщин на передовую. Ей не нравилась мысль о том, чтобы присоединиться к толпе, мучающей терпеливых паспортистов требованиями сейчас же послать их во Францию, под самыми незначительными предлогами. Что толку будет, если она поедет во Францию и не найдет там работы, которая ей нужна? Она предпочитала оставаться работать в Англии.

И теперь довольно часто, ожидая на станциях раненых, она безошибочно видела фигуры – безошибочно, с первого взгляда, она выделяла их из толпы, как будто инстинктивно. Словно набравшись смелости на фоне ужасов войны, многие даже из таких, как Стивен, выползли на свет из своих нор, вышли на дневной свет и предстали перед своей страной: «Что ж, вот я – примешь ты меня или отвергнешь?» И Англия приняла их, не задавая вопросов: они были сильными и умелыми, они могли занять место мужчин, они могли быть организаторами, если бы их способностям дали развернуться. Англия сказала: «Большое спасибо. Вы – то, что как раз нам нужно… в данный момент».

Итак, рядом с более удачливыми женщинами работала мисс Смит, что разводила в деревне собак; или мисс Олифант, что отроду ничего не разводила, кроме тяжелого груза комплексов; или мисс Тринг, что жила вместе с милой подругой на скромной окраине Челси. Признаться, у них у всех была одна большая слабость, слабость к униформе – но почему бы нет? Хороший работник достоин своего солдатского ремня. И потом, у них были далеко не слабые нервы, пульс их бился ровно во время самых жестоких бомбежек, ведь не бомбы тревожат нервы инверта, а скорее молчаливая безмолвная бомбардировка со стороны благонамеренных людей.

Но теперь даже по-настоящему милые женщины, те, что носили заколки в волосах, часто находили полезными своих менее ортодоксальных сестер. «Мисс Смит, заведите мне, пожалуйста, машину – двигатель так замерз, что я не могу заставить его работать». «Мисс Олифант, взгляните, пожалуйста, на эти счета – я так плохо управляюсь с цифрами». «Мисс Тринг, можно на время взять у вас шинель? Сегодня утром в кабинете просто арктический мороз!»

Не то чтобы эти женщины, всецело женственные, были меньше достойны похвал; может быть, даже больше, ведь они отдавали все, что могли, ничем не ограниченные – им не надо было смывать с себя никакого клейма на войне, им не было нужды защищать свое право на уважение. Они благородно откликнулись на зов своей страны, и пусть Англия этого не забудет. Но другие, те, которые тоже отдали все, что могли – пусть их не забудут тоже. Возможно, они выглядели несколько странно, а некоторые так наверняка, и все же на них редко глазели на улицах, хотя они шли довольно широким шагом – может быть, от застенчивости, а может быть, от смущенного желания заявить о себе, ведь часто это одно и то же. Они были частью вселенского потрясения, и потому их принимали. И, хотя на их солдатских ремнях не было мечей, на их шляпах и фуражках не было уставных кокард, в эти страшные годы был сформирован тот батальон, который никогда потом не был расформирован полностью. Война и смерть дали им право на жизнь, и жизнь казалась им сладкой, такой сладкой. Позже придут горечь и разочарование, но никогда больше эти женщины не согласятся отступить в тень, в свои углы и норы. Они нашли себя – так водоворот войны принес с собой внезапную месть.

5

Время шло; за первым годом враждебности последовал второй, а Стивен все надеялась, хотя не приблизилась к осуществлению своих желаний. Как она ни старалась, она не могла попасть на фронт; там не ожидалось никакой работы для женщин.

Брокетт писал удивительно бодрые письма. В каждом был аккуратный списочек того, что он хотел бы получить от Стивен; но сладости, которые он любил, стали редкими, теперь непросто было их раздобыть. И еще он просил мыло «Убиган» для своих посылок: «Только не клади их рядом с кофейной помадкой, а то она будет на запах и на вкус как мыло, – предупреждал он, – и постарайся послать мне две бутылки шампуня «Eau Athénienne56», я когда-то покупал их у Трюфитта». Он был действительно на проклятом фронте – его послали в Месопотамию.

Вайолет Пикок, которая теперь служила в добровольческом отделе и носила на переднике внушительный красный крест, иногда заставала Стивен дома, и тогда изливала на нее потоки утомительных сплетен. Бывало, она приносила своих перекормленных детей – она пичкала их едой, как каплунов. Всеми правдами и неправдами Вайолет всегда удавалось добывать из-под прилавка сливки для своей детской – она была из тех матерей, что реагировали на войну желанием перебить всех стариков за их бесполезность.

– Что с них толку? Они объедают народ! – говорила она. – Я бы все отдавала молодым, их требуется растить.

Она была склонна к крайностям, воздушные налеты сильно повлияли на ее отношение к миру. Бомбежки пугали ее так же, как и мысль о голоде, а когда она была напугана, то могла быть довольно жестокой, поэтому она была бы не прочь переворошить все развалины в поисках того, что оставили там немецкие мародеры. И она первой аплодировала ужасному падению подбитого «цеппелина».

Она очень утомляла Стивен своей беспрестанной болтовней об Алеке, который был в числе защитников Лондона, о Роджере, который получил Военный крест, и ему оставалось чуть-чуть, чтобы стать майором, о раненых, лица которых она протирала губкой каждое утро, и на этих лицах была написана такая жалкая благодарность.

Из Мортона иногда приходили письма для Паддл; они скорее были похожи на отчеты, чем на письма. У Анны было столько-то больных; садовников заменили молодые женщины; мистер Персиваль оказался очень преданным, они с Анной хорошо управляются с поместьем; Вильямс серьезно болен пневмонией. Потом – длинный список скромных имен с ферм, из прислуги Анны или из коттеджей, ведь смерть объединяет богатых и бедных. Стивен читала этот длинный список имен, многие из которых были знакомы ей с детства, и понимала, что леденящая рука войны глубоко погрузилась в тихое сердце Мидлендов.

0

19

КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ

Глава тридцать пятая

1

Огарок свечи в горлышке бутылки вспыхнул раз или два и собирался угаснуть. Стивен встала, нашла новую свечу и зажгла ее, а потом вернулась к своему чемодану, лежавшему под останками стула, у которого не было подлокотников и ножек.

Комната когда-то была дорогим салоном крупной и благополучной виллы в Компьене, но теперь в окнах не было стекол; оставались только побитые и расщепленные ставни, которые зловеще скрипели на резком ветру мартовской ночи 1918 года. Стенам салона повезло не больше, чем окнам, парчовые обои оторвались и висели клочьями, а от недавней бури с дождем, хлеставшей по крыше, на тонкой ткани остались безобразные кляксы – темное пятно на потолке, с которого вечно капало. Останки того, что когда-то было домом, сломанные столики, старая фотография в потускневшей рамке, деревянная детская лошадка вносили свою долю в безмерное запустение этой виллы, где сейчас разместился отряд Брейкспир – отряд, составленный из англичанок, которые служили во Франции всего шесть месяцев, прикрепленный к Медицинскому корпусу французской армии.

Это место, казалось, было заполнено огромными гротескными тенями, которые отбрасывали фигуры, сидевшие или растянувшиеся на полу. Мисс Пил в своем егерском спальном мешке громко храпела и задыхалась во сне, потому что была простужена. Мисс Дельме-Ховард была всецело занята непростой процедурой – расчесывала свои великолепные волосы, блестевшие в свете свечи. Мисс Блесс пришивала пуговицу к своему кителю; мисс Терлоу вглядывалась в недописанное письмо; но большинство женщин, которые сгрудились здесь, в самом спокойном, хотя и не таком уж спокойном, уголке этой виллы, явно спали, и довольно крепко. Зловещая тишина сошла на город; после многих часов упорной бомбардировки немцы дали ему передохнуть, прежде чем еще раз испытать на Компьене свои батареи.

Стивен посмотрела вниз, на девушку, что лежала у ее ног, завернувшись в армейское одеяло. Девушка спала так, как спят после полного изнеможения, тяжело дыша, склонив голову на руку; ее бледное, слегка треугольное лицо было совсем еще юным, на вид ей было не больше девятнадцати или двадцати. Бледность ее кожи была подчеркнута короткими черными ресницами, которые резко загибались вверх, черными выгнутыми бровями и темно-каштановыми волосами, которые на лбу росли мыском и были недавно подстрижены для удобства. Нос у нее был слегка курносым, а рот, учитывая ее молодость, решительным; губы красивой формы и текстуры, с глубоко вдавленными уголками. Не меньше минуты Стивен разглядывала несформировавшуюся фигурку Мэри Ллевеллин. Эта девушка, вступившая в отряд Брейкспир последней, присоединилась к нему лишь пять недель назад, чтобы заменить одну из участниц, пострадавшую от контузии. Миссис Брейкспир покачала головой, увидев Мэри, но в беспокойные дни немецкого наступления она не могла допустить, чтобы в отряде не хватало рук, и, несмотря на свои опасения, она оставила ее.

Все еще качая головой, она сказала Стивен:

– Всех приходится брать, когда в отряде столько работы, мисс Гордон! Приглядывайте за ней, прошу вас. Она, может быть, и неплохо выдержит, но, между нами говоря, очень сомневаюсь. Можете попробовать ее как сменного водителя.

И пока что Мэри Ллевеллин держалась.

Стивен снова отвела в сторону глаза, давая им отдохнуть, и скоро уже забыла о Мэри. События, которые разворачивались до ее отъезда во Францию, снова проходили чередой через ее мысли. Ее начальница в Лондонской медицинской колонне, через которую она впервые встретилась с миссис Клод Брейкспир – хорошая начальница и верный друг. Великое известие, что она, Стивен, принята и поедет на фронт водителем машины скорой помощи. Серьезное лицо Паддл: «Я должна написать твоей матери, ведь ты будешь в настоящей опасности». Короткое письмо матери: «Прежде чем ты уедешь, мне очень хотелось бы, чтобы ты приехала повидаться со мной», а дальше простые, ничего не значащие слова вежливости. Стремление устоять, желание поехать, и в результате – поспешный визит в Мортон. Мортон так изменился и все же не менялся. Изменился из-за фигур, одетых в голубое, хромых, ковыляющих, полуослепших, которые нуждались в его покое и доброй защите. Не менялся, потому что защита и покой составляли самую суть Мортона. Миссис Вильямс – уже вдова; ее племянница грустит с тех пор, как конюх Джим был ранен и пропал без вести – они поженились, когда он был дома на побывке, и теперь бедняжка ждет ребенка. Вильямс уже умер от третьего и последнего удара, пережив пневмонию. Лебедь по имени Питер больше не скользит по озеру рядом со своим белым отражением, и вместо него появился его неучтивый отпрыск, который, растопырив крылья, все пытался клюнуть Стивен. Семейный склеп, где похоронен ее отец – этот склеп так нуждается в починке… «Больше нет людей, мисс Стивен, нам так не хватает каменщиков; ее светлость уже жаловалась, но в такие времена что толку жаловаться». Могила Рафтери с плитой из грубого гранита: «В память о нежном и смелом друге, которого звали Рафтери, в честь поэта». Мох на граните почти скрывает слова; плотная изгородь растет как попало и нуждается в стрижке. И ее мать – женщина с белыми, как снег, волосами, с таким изнуренным, почти призрачным лицом; ее спокойные, но неуверенные движения, недавно возникшая привычка теребить кольца на своих пальцах. «Ты хорошо сделала, что приехала». «Ведь ты посылала за мной, мама». Долгие паузы, наполненные осознанием того, что они не могут надеяться на большее, чем мир между ними… слишком поздно идти назад, они не могут обратить свои стопы обратно, даже если теперь между ними мир. Потом мучительные последние минуты в кабинете, вдвоем… память, прочно поселившаяся в старой комнате – мужчина, что умирает, и в глазах у него бессмертная любовь… женщина, что сжимает его в объятиях, с теми словами, что всегда говорят влюбленные. Память – это единственное, что есть у меня хорошего. «Стивен, обещай писать, когда будешь во Франции, я хочу получать весточки от тебя». «Обещаю, мама». Возвращение в Лондон; тревожный голос Паддл: «Ну, как она?» «Очень слаба. Ты должна поехать в Мортон». Внезапный, почти яростный протест Паддл: «Я предпочла бы не ездить; я сделала свой выбор, Стивен». «Но я прошу ради себя. Я беспокоюсь о ней – даже если я не уезжала бы, я не могла бы теперь вернуться и жить в Мортоне – живя вместе, мы все время будем это помнить». «Я тоже помню, Стивен, и то, что я помню, трудно простить. Трудно простить зло, сделанное тому, кого любишь…» Лицо Паддл, такое бледное и суровое – странно, что такие слова срываются с добрых губ Паддл. «Я знаю, знаю, но она ужасно одинока, и я не могу забыть, что мой отец любил ее». Долгое молчание, и затем: «Я никогда не подводила тебя… и ты права, я должна поехать в Мортон».

Мысли Стивен резко остановились. Кто-то вошел и протопал по комнате в скрипучих армейских ботинках. Это была Блэкни, с расписанием в руке – смешная старая Блэкни с отрывистой, односложной речью, ее кудрявые седые волосы были подстрижены, как у улана, и лицо напоминало умную обезьянью мордочку.

– На задание, Гордон; разбудите этого ребенка! Говард, Терлоу, готовы?

Они поднялись и втиснулись в шинели, разыскали свои противогазы, а потом надели шлемы.

Потом Стивен мягко потрясла Мэри Ллевеллин за плечо:

– Пора.

Мэри открыла ясные серые глаза.

– Кто? Что? – пробормотала она.

– Пора. Вставай, Мэри.

Девушка с трудом поднялась на ноги, все еще осовелая от усталости. Сквозь трещины в ставнях едва брезжил рассвет.

2

Серое, горькое, голодное утро. Город похож на смертельно раненое существо, изорванное снарядами, развороченное бомбами. Мертвые улицы – улицы смерти – смерть на улицах и в домах; но люди все еще могут спать и все еще спят.

– Стивен!

– Да, Мэри?

– Сколько еще до поста?

– Кажется, километров тридцать; а что?

– Да ничего, просто интересно.

Долгая дорога в открытой сельской местности. С каждой стороны от дороги – колючая проволока, увешанная клочками грубо окрашенных тряпок – камуфляж, представляющий листья. Дорога, окаймленная тряпичными листьями на высоких проволочных изгородях. Через каждые несколько ярдов – глубокая воронка от снаряда.

– Они едут за нами, Мэри? С Говард все в порядке?

Девушка оглянулась назад:

– Да, все в порядке, она едет.

Пару миль они проехали в молчании. Утро было ужасно холодным; Мэри дрожала.

– Что это? – довольно глупый вопрос, ведь она знала, что это, слишком хорошо знала!

– Снова начали, – пробормотала Стивен.

В загоне взорвался снаряд, вырвав с корнем несколько деревьев.

– Все хорошо, Мэри?

– Да… берегись! Мы едем прямо на воронку!

Они обогнули ее почти на дюйм и помчались дальше, Мэри внезапно придвинулась поближе к Стивен.

– Не дергай мою руку, Бога ради, детка!

– Извини, я не заметила.

– Больше не надо так делать.

Снова они ехали вперед в молчании. Дальше по дороге им преградила путь телега фермера.

– Militaires! Militaires! Militaires57! – закричала Стивен.

Довольно лениво фермер слез с телеги и подошел к своим тощим, хромающим лошадям.

– Il faut vivre58, – объяснил он, указав на телегу, в которой оказалось полно картошки.

Справа на поле работали три очень старые женщины; они мотыжили землю с усердным терпением, покорным судьбе. В любой момент мог упасть шальной снаряд, и мало что осталось бы тогда  от старушек. Но что тут поделаешь? Это война – война идет уже так давно – а есть-то надо, даже под носом у немцев; bon Dieu это знает. Он один может защитить, а пока что просто надо мотыжить усерднее. Дрозд пел свою песенку на дереве, а это дерево было ужасно искалечено; но все равно, он знал его прошлой весной, и теперь, несмотря на его раны, разыскал его. Когда наступила внезапная тишина, они ясно услышали его. И Мэри его увидела:

– Смотри, дрозд! – сказала она. На мгновение она забыла о войне.

Но Стивен редко могла забыться, потому что эта девушка была рядом с ней. Странное чувство крепко сжало ей сердце, теперь она познала страх, который может идти рука об руку со смелостью – страх за другого.

Но сейчас она подняла глаза и улыбнулась:

– Спасибо этому дрозду, что он позволил тебе увидеть его, Мэри, – она знала, что Мэри любила диких птичек, как любила все скромные создания.

Они повернули на тропинку и были в сравнительной безопасности, но грохот пушек стал настойчивее. Должно быть, они приближались к Poste de Secours59, поэтому говорили мало – из-за этих пушек, а вскоре и из-за раненых.

3

Poste de Secours был в разрушенном auberge на перекрестке дорог, около пятидесяти ярдов за траншеями. Из того, что когда-то было просторным погребом, поспешно выносили раненых, покалеченных и изрубленных, которые несколько часов назад были молодыми, полными сил мужчинами. Без особой нежности носилки опускали на землю рядом с двумя ожидающими машинами – без нежности, потому что их было так много, и потому, что на войне всегда приходит время, когда привычка притупляет даже сострадание.

Раненые были терпеливы и покорны судьбе, как те старушки на поле. Единственной разницей между ними было то, что эти мужчины сами стали обнаженным полем перед беспощадной кровавой мотыгой. У некоторых из них не было даже одеяла, чтобы защитить их от кусачего ледяного ветра. Один Poilu, сильно раненый в живот, лежал в крови, запекшейся на бинтах. Рядом с ним лежал человек, у которого была снесена половина лица, и, Бог знает почему, он оставался в сознании. Ранения в живот требовали первой помощи, Стивен сама помогала поднимать носилки. Он, вероятно, умирал, но он не столько жаловался, сколько звал свою мать. Голос, который рвался из его хриплого бородатого горла, был голосом ребенка, зовущего маму. Человек с ужасным лицом пытался заговорить, но, когда ему это удавалось, это не был человеческий голос. Его бинты немного покосились, Стивен пришлось встать между ним и Мэри, чтобы торопливо поправить его бинты.

– Возвращайся в машину! Надо, чтобы ты повела.

Мэри молчаливо послушалась.

И вот началось первое из бесконечных путешествий между Poste de Secours и военно-полевым госпиталем. Двадцать четыре часа они курсировали вперед и назад на своих легких медицинских «фордах». Они ехали быстро, ведь жизнь раненых могла зависеть от их скорости, но все их нервы были напряжены, они старались не попадать в ямы, насколько это было возможно на рискованных дорогах, полных канав и воронок от снарядов.

Человек с разбитым лицом снова начал стонать, они слышали его сквозь рев мотора. Они остановились, Стивен прислушалась, но его губы были не на месте… нестерпимый звук.

– Быстрее, Мэри, веди быстрее!

Бледная, но с решительно сжатыми губами, Мэри Ллевеллин вела быстрее.

Когда наконец они добрались до военно-полевого госпиталя, бородатый солдат с раной в животе очень тихо лежал на носилках; его заросший подбородок был направлен прямо вверх. Он перестал звать маму, как ребенок – может быть, в конце концов он нашел ее.

День все длился, и солнце светило ярко, раздражая усталые глаза водителей. Наступили сумерки, и дороги стали ненадежными и туманными. Пришла ночь – они не смели зажечь фары, и только вглядывались, все вглядывались в темноту. Где-то вдали небо стало зловеще-красным: от шальных снарядов, должно быть, в деревне случился пожар, и высокий столб пламени, возможно, был церковью; а боши снова терзали Компьень, судя по звукам плотной бомбежки. Но теперь в мире не было ничего реального, кроме этой густой, почти непроницаемой тьмы и боли в глазах, которым приходилось все всматриваться, и ужасной, терпеливой боли раненых – ничего не было больше, кроме черной ночи, простреленной болью раненых.

4

На следующее утро две медицинские машины снова двинулись на базу, на виллу в Компьене. Это была тяжкая работа, долгие часы напряжения, и, хуже того, подкрепление опоздало, а одна машина сломалась. Неловко двигаясь, с красными слезящимися глазами, четыре женщины большими чашками глотали кофе; потом, не раздеваясь, легли на пол, завернувшись в шинели и армейские одеяла. Не прошло и четверти часа, как они уже спали, хотя вся вилла тряслась и шаталась от взрывов.

Глава тридцать шестая

1

Есть то, что человечество никогда не может разрушить, несмотря на неразумную волю к разрушению, и это – его собственный идеализм, составная часть его существа. Стареющие циники могут развязывать войны, но молодым идеалистам приходится на них сражаться, и потому они обречены на быстрые реакции, слепые порывы, не всегда осознаваемые. Мужчины убивают с ругательствами, но совершают самопожертвование, отдавая свою жизнь за других; поэты пишут, окунув перья в кровь, но пишут не о смерти, но о жизни вечной; крепкая и уважительная дружба зарождается, чтобы выжить перед лицом враждебности и разрушения. И так настойчив в этих порывах идеал, возвышающийся над всем в присутствии великого несчастья, что человечеству, своевольному разрушителю красоты, требуется сразу же создавать новые красоты, чтобы не погибнуть от собственной опустошенности; и этот порыв затронул кельтскую душу Мэри.

Ведь кельтская душа – твердыня мечтаний и стремлений, сходящих к ней по вековым туманным тропам; и в ней живет смутная неудовлетворенность, поэтому она всегда находится в поисках. И теперь, будто увлеченная каким-то скрытым притяжением, будто растревоженная порывом, перед которым невозможно было бы устоять, даже сама не понимая этого, Мэри всей своей доверчивостью и всей своей невинностью устремилась к Стивен. Кто может претендовать на то, чтобы толковать судьбу, свою собственную или чужую? Почему эта девушка оказалась на пути Стивен, или, скорее, Стивен на ее пути? Разве не был мир достаточно велик для них обеих? Может быть, и нет – а может быть, их встреча уже была предначертана на каменных скрижалях некоей мудрой, хотя и неумолимой рукой.

Осиротевшая с раннего детства, Мэри жила у женатого кузена на просторах Уэльса, не слишком желанная в не слишком процветающем хозяйстве. Она получила довольно мало образования – разве что маленькая частная школа в соседней деревне. Она ничего не знала о жизни, о мужчинах и женщинах; а о себе, о своей пылкой, смелой, порывистой натуре знала и того меньше. Благодаря тому, что ее кузен был врачом, и разбросанная по окрестностям практика вынуждала его ездить на машине, она научилась водить его машину и смотреть за ней, заняв место бесплатного шофера – в своем роде она была хорошим механиком. Но война вселила в нее недовольство этой ограниченной жизнью, и чуть ли не в самом ее начале Мэри, которой еще не было восемнадцати, почувствовала огромное желание быть независимой, и этому желанию никто не препятствовал. Однако валлийская деревушка не дает простора для подвигов, и ничего не происходило, пока она случайно не услышала об отряде Брейкспир от местного священника, старого друга его основательницы; он сам написал рекомендательное письмо для Мэри. И вот, прямо из тихого уединения Уэльса, эта девушка отправилась в трудный путь, который наконец привел ее во Францию и вел теперь по разоренной, опустошенной войной стране. Мэри была вовсе не такой хрупкой и не такой робкой, какой считала ее миссис Брейкспир.

Стивен сначала было тоскливо от мысли о том, что ей придется преподавать новенькой ее обязанности, но вскоре она уже тосковала по самой девушке, когда ее не было рядом. А еще через некоторое время Стивен ловила себя на том, что наблюдала за тем, как низко на лбу растут волосы Мэри, за ее широко поставленными, чуть с косинкой, серыми глазами, за резким изгибом тяжелых ресниц; и все это трогало Стивен, так, что она на мгновение прикасалась пальцами к волосам девушки. Судьба все время сводила их вместе, в минуты отдыха и в минуты опасности; они не могли бы избежать этого, даже если бы хотели, а они вовсе не хотели этого избегать. Они были пешками в беспощадной и сложной игре жизни, и их все двигала и двигала по доске невидимая рука, но двигала их рядом, так, что они уже стали поджидать друг друга. «Мэри, ты здесь?» Лишний вопрос – ответ всегда был один и тот же: «Я здесь, Стивен».

Иногда Мэри заговаривала о своих планах на будущее, а Стивен с улыбкой слушала ее.

– Я пойду в какую-нибудь контору, хочу быть свободной.

– Ты такая маленькая – тебя в конторе будут обижать.

– Я ростом в пять футов и пять дюймов!

– Неужели правда, Мэри? Ты почему-то выглядишь маленькой.

– Это потому, что ты такая высокая. Я хотела бы немножко подрасти!

– Нет, не надо, ты хороша такой, как есть; ведь ты – это ты, Мэри.

Мэри всегда охотно слушала рассказы о Мортоне, ей никогда не надоедало их слушать. Она заставляла Стивен вынимать фотографии отца, матери, которую Мэри считала красивой, Паддл и особенно Рафтери. Потом Стивен рассказывала ей о своей лондонской жизни, а потом – о новом парижском доме; о своей карьере и амбициях, хотя Мэри не читала ни одного из ее романов, ведь в их округе никогда не было библиотеки.

Но иногда лицо Стивен затуманивалось из-за того, что она не могла ей рассказать; из-за маленьких обманов и умолчаний, которые должны были заполнять провалы в ее странной биографии. Глядя в ясные серые глаза Мэри, она внезапно вспыхивала, даже сквозь загар, и чувствовала себя виноватой; и это чувство передавалось девушке и тревожило ее, тогда она сжимала руку Стивен.

Однажды она вдруг спросила:

– Ты несчастна?

– Почему это я должна быть несчастной? – улыбнулась Стивен.

И все равно, теперь бывали ночи, когда Стивен лежала без сна даже после самых напряженных часов на службе, она слышала приближающийся грохот пушек, но думала не о них, а только о Мэри. Огромная нежность постепенно затопляла ее, как мягкий морской туман, скрывающий рифы и мысы. Казалось, ее тихо и спокойно относит к какой-то благословенной мирной гавани. Протянув руку туда, где лежала девушка, она гладила ее плечо, но осторожно, чтобы не разбудить. Потом туман рассеивался: «Господи! Что я делаю?» – она резко садилась, потревожив спящую.

– Это ты, Стивен?

– Да, моя дорогая, спи.

Потом ворчливый, раздраженный голос:

– Заткнитесь вы обе! Что за свинство, я почти уже заснула! Вам лишь бы поболтать!

Стивен ложилась снова и думала: «Я глупая, я отвлекаюсь и ищу себе трудностей. Конечно, мне нравится это дитя, она такая отважная, почти каждому понравилась бы Мэри. Почему у меня не может быть привязанности и дружбы? Почему у меня не должно быть человеческого интереса? Я могу помочь ей встать на ноги после войны, если мы обе переживем ее – я могу купить ей собственное дело». Этот мягкий туман, скрывающий как рифы, так и мысы, сгущался, размывая восприятие, уничтожая безобразные, грубые контуры прошлого. «В конце концов, что за беда в том, что это дитя привязалось ко мне?» Это было так хорошо – завоевать привязанность этого юного создания.

2

Немцы подошли к Компьеню на опасно близкое расстояние, и отряду Брейкспир было приказано отступить. Его базой теперь стал разрушенный chateau60 на окраине незначительной деревушки, но теперь не такой уж незначительной – она вся была забита боеприпасами. Почти каждый час, проходивший вне службы, заставал их в мрачных, пахнувших сыростью бомбоубежищах, в которые были превращены погреба, частично разрушенные, но защищенные мешками с песком на тяжелых брусьях. Как лисы, выползающие из своих нор, участницы отряда выползали на свет, форма их была покрыта ржавчиной и угольной пылью, глаза моргали, руки были холодными и одеревеневшими от сырости, так что заводить машину часто бывало по-настоящему трудно.

В это время случились одно-два небольших происшествия; Блесс сломала запястье, заводя двигатель; Блэкни и трое других на Poste de Secours попали под сильную бомбежку и укрылись там, где когда-то был кирпичный завод, забравшись в заброшенную печь. Там они просидели на корточках часов восемь, а немецкие артиллеристы раз за разом попадали в высокую, приметную трубу завода. Когда наконец они вылезли, задыхаясь от кирпичной пыли, Блэкни что-то попало в глаз, и она вытерла его; результатом стало острое воспаление.

Говард начала становиться несносной из-за этой страсти ухаживать за своими прекрасными волосами. Она, бывало, сидела в углу бомбоубежища, спокойно, будто у парикмахера на Бонд-стрит, и, завершив ритуальное расчесывание, глядела на себя в карманное зеркальце. С повязкой на своем несчастном глазу Блэкни еще больше, чем когда-либо, напоминала обезьянку, больную обезьянку, и ее строгая, краткая речь не была рассчитана на то, чтобы развеселить отряд. Она, казалось, почти потеряла дар речи в те дни, как будто вернувшись к истокам своего вида. Ее единственным комментарием к жизни были слова: «Ох, не знаю…», которые всегда говорились с беспечной восходящей интонацией. Это могло означать все или ничего, на выбор, и долгое время было панацеей от того зла, которым она считала этот дурацкий мир. «Ох, не знаю…» И она действительно не знала,  бедная, старая, чувствительная, односложная Блэкни. Poilu, который приносил отряду паек – холодное мясо, сардины, хлеб и кислый красный «Пинар» – был обнаружен Стивен при попытке разрядить воздушную бомбу. Он с улыбкой объяснил, что немцы хитро их заряжают: «Не могу разобраться, как тут это сделано». Потом он показал ей свою левую руку – на ней не хватало пальца: «Вот это, – сказал он ей, все еще улыбаясь, – из-за снаряда, довольно маленького снаряда, который я тоже разряжал». И, когда она не слишком любезно разбранила его, он надулся: «Но я же хочу подарить его Maman!»

Все начали чувствовать нервное напряжение, может быть, кроме Блэкни, которая покончила со всеми чувствами. Лишившись двоих человек, оставшиеся участницы отряда должны были работать как негры – однажды Стивен и Мэри трудились семьдесят часов, едва успевая перевести дух. За напряжением нервов неизменно следовало напряжение в отношениях, и горячие ссоры внезапно разражались из-за пустяков. Блесс и Говард два дня не переносили друг друга, потом их снова сдружила та неприязнь, которая недавно поднялась против Стивен. Ведь каждый знал, что Стивен и Блэкни были значительно лучше других водителей в отряде Брейкспир, и как таковые должны были ездить со всеми по очереди; но бедная Блэкни лечила свой больной глаз, а Стивен все еще продолжала ездить только с Мэри. Они были прекрасными и великодушными женщинами, каждая из них, как правило, была рада помочь другой, подставить плечо под ее ношу, быть терпимой и доброй, когда доходило до дружбы. Они пестовали свою младшую соратницу и восхищались ей, большинство из них любило и уважало Стивен, но все равно теперь они стали по-детски завистливыми, и эта зависть достигла чутких ушей миссис Брейкспир.

Однажды утром миссис Брейкспир послала за Стивен; она сидела за письменным столом в стиле Людовика Пятнадцатого, который каким-то образом пережил разрушение замка и теперь находился в ее мрачном официальном бомбоубежище. Ее правая рука покоилась на подробной карте местности, она выглядела как генерал, весьма похожий на мать. Вдова офицера, погибшего на войне, мать двух взрослых сыновей и трех дочерей, она вела ограниченную, благопристойную жизнь, обычную для женщин на военных станциях. Но все время она, должно быть, наполняла скрытый в ее уме резервуар познаниями, потому что внезапно расцвела как командир, прекрасно понимающий человеческую натуру. И вот поверх своей обширной груди она глядела на Стивен, взгляд ее был не лишенным доброты, но довольно задумчивым.

– Сядьте, мисс Гордон. Надо поговорить о Ллевеллин, которую я просила вас взять сменным водителем. Я думаю, что настало время, когда она должна быть более самостоятельной в отряде. Она должна рисковать наравне с другими, а не держаться слишком близко к вам… не поймите меня превратно, я очень благодарна за то, что вы сделали для девушки – но вы ведь одна из самых лучших наших водителей, а хорошее вождение дорого стоит в эти дни, оно может означать жизнь или смерть, как вы сами знаете. Так вот… кажется, это не совсем справедливо по отношению к другим то, что Мэри всегда ездит с вами. Нет, это явно несправедливо.

Стивен спросила:

– Вы имеете в виду, что она должна ездить с каждой по очереди – например, с Терлоу? – и, хотя она пыталась сохранить равнодушный вид, ее голос невольно дрогнул.

Миссис Брейкспир кивнула:

– Именно это я и имею в виду. – Потом она добавила, довольно медленно: – Это напряженные времена, и такие времена порождают надуманные эмоции, которые вырастают, как грибы по ночам, и лишены корней, разве что в нашем воображении. Но я уверена, вы согласитесь, мисс Гордон, что наш долг – не поощрять ничего подобного той эмоциональной дружбе, какую, мне кажется, Мэри Ллевеллин начинает испытывать к вам. Это довольно естественно, разумеется, это некая реакция, но это неразумно... нет, я не считаю это разумным. Это слишком отдает классной комнатой и может повести к смехотворным вещам в отряде. У вас для этого слишком значительное положение; я смотрю на вас как на своего заместителя.

Стивен тихо сказала:

– Я понимаю. Я сейчас же пойду и поговорю с Блэкни, чтобы расписание Мэри Ллевеллин изменили.

– Да, прошу вас, – согласилась миссис Блэкспир; потом она наклонилась над своей картой, больше не глядя на Стивен. 

3

Если раньше Стивен волновалась за безопасность Мэри, то теперь она волновалась в десять раз сильнее. Фронт был в постоянном движении, и Postes de Secours то и дело перемещались. В водителей медицинских машин союзников стреляли немцы, когда прибывали на место, где лишь прошлым вечером был их пост. В каждом секторе шли упорные бои; удивительно, что в отряде еще не было жертв. Ведь теперь союзники начали медленно продвигаться вперед, ярд за ярдом, миля за милей, очень медленно, но верно; переливание крови из юных вен придавало сил огромному народу-ребенку.

Из всех поводов для волнения за Мэри, которые теперь одолевали Стивен, самым серьезным была Терлоу; потому что Терлоу была одним из самых неудобных водителей, она слишком высоко ставила свои нелепые суждения. Она была храброй до неразумия, но склонной выставляться напоказ, когда доходило до настоящей опасности. Долгими часами Стивен не могла узнать, что происходило, и часто ей приходилось покидать базу до возвращения Мэри, все еще не зная, что с ней.

Мрачно, но с непреклонной смелостью и преданностью Стивен теперь исполняла свой долг. Каждый день риск, которому все они подвергались, возрастал, ведь враг, близящийся к поражению, уважал чужую личность меньше, чем когда-либо. Единственными минутами сравнительного покоя были для Стивен те минуты, когда она ездила с Мэри. И, как будто девушке не хватало какой-то живительной силы, которую она могла черпать раньше, она сникала, и Стивен видела ее поникшей в то краткое время, когда они вместе находились вне службы; она знала, что лишь кельтская отвага удерживала Мэри Ллевеллин от срыва. И теперь, поскольку они так часто расставались, каждая случайная встреча приобретала значение. Они встречались, когда утром возились со своими машинами, и если получалось, то они ставили машины рядом, как будто ища утешения в этой близости.

Стивен присылали письма из дома, и она старалась прочесть их Мэри. В дополнение к письмам Паддл присылала еду, а иногда даже довоенные деликатесы. Чтобы приобрести их, она, видимо, давала взятки, ведь в Англии стала скудной всякая пища. У Паддл была громадная военная карта, к которой она прикалывала булавки с веселыми маленькими флажками. Каждый раз, когда линия фронта сдвигалась хоть на ярд, сдвигались на новые места и эти булавки; ведь с тех пор, как Стивен покинула ее и ушла на фронт, война стала для Паддл очень личным делом.

Анна тоже писала ей, и от нее Стивен узнала о гибели Роджера Энтрима. Он был убит пулей, совершая поступок, достойный Креста Виктории - спасая жизнь раненому капитану. В одиночку он отправился на нейтральную полосу и спас друга, лежавшего без сознания; в ту самую минуту, когда он доволок раненого до безопасного места, он получил пулю в голову. Роджер – такой черствый, незрелый, жестокий, бесстыдный, склонный мучить других – этот Роджер изменился в мгновение ока, он стал высшим существом, потому что был совершенно бескорыстен. Вот так порыв к идеалу, не умирающий в человечестве, сошел на Роджера. Стивен сидела и читала о его гибели, и она вдруг поняла, что желает ему добра, что его смелость навсегда уничтожила огромную горечь в ее сердце и в ее жизни. И вот, умерев такой смертью, Роджер, сам того не зная, исполнил тот закон, что простирается на врага и на друга – неизменный закон служения.

4

События развивались. В июне этого года семьсот тысяч солдат из Соединенных Штатов, сильных и привлекательных мужчин, оторванных от родных прерий, от полей высокой кукурузы, от ферм и больших городов, отдавали свои жизни,  защищая свободу на пропитанных кровью полях Франции. Они мало что приобретали и многое могли потерять; это была не их война, но они помогали в ней, потому что они были молоды, и их народ был молодым, а идеалы юности полны вечной надежды.

В июле союзники перешли в контрнаступление, и теперь, приближаясь к победе, Франция полностью познала то огромное запустение, что остается после отступающих армий. Ведь теперь были разрушены не только домашние хозяйства, но вся местность была усеяна убитыми деревьями, срубленными в тот час, когда пышнее всего зеленела их листва; целые сады были повалены на землю в неистовстве разрушения, как будто мощные войска катились волной, отшатываясь от самих себя – не веря себе, изумленные, обезумевшие в бесчинствах грядущего бедствия. Они, должно быть, действительно обезумели, ведь никто не любит деревья больше, чем немцы.

Когда Стивен ехала через эту опустошенную местность, она ловила себя на мысли о Мартине Холлэме – о Мартине, которые прикасался пальцами к старым кустам терновника на холмах с таким уважением и состраданием: «Ты когда-нибудь думала, какой огромной смелостью обладают деревья? Я об этом думал, и это так удивляет меня. Бог швыряет их вниз, и им приходится просто держаться, что бы ни случилось – для этого нужна смелость!» Мартин верил в рай для деревьев, в лесной рай для всех верующих; и глядя на эти несчастные трупы, обросшие листвой, Стивен тоже хотела верить в этот рай. До последнего времени она годами не думала о Мартине, он принадлежал прошлому, о котором лучше забыть, но теперь иногда она задавалась вопросом, что с ним. Возможно, он уже умер, сраженный там, где стояла она, ведь многие погибли там, где они стояли, как эти сады. Странно было думать, что он, возможно, был здесь, во Франции, сражался и погиб совсем рядом с ней. Но, может быть, он вовсе не погиб... Она никогда не рассказывала Мэри о Мартине Холлэме.

Все дороги, казалось, приводили ее мысли к Мэри; и в эти дни к страху за ее безопасность добавилась нарастающая тревога за то, что ей приходилось видеть – куда более ужасные зрелища, чем раненые пациенты. Ведь теперь всюду лежали обломки войны, выброшенные волной ядовитого океана – они разлагались и источали зловоние на солнце; прорастало порочное семя безумия, посеянное человеком. Два раза в последнее время, когда они ездили вместе, они видели то, от чего Стивен хотела бы уберечь Мэри. Это была разбитая немецкая повозка с пушками, рядом лежали застывшие мертвые лошади и три мертвых артиллериста – ужасная смерть, лица людей были черными, как у негров, черными и распухшими – от газа, или от разложения? Там оставался раненый конь, его передняя нога висела, как тряпка. Около него лежал мертвый молодой улан, и Стивен пристрелила животное из револьвера. Но Мэри вдруг начала всхлипывать:

– Господи, Господи! Он был немым... он не мог говорить. Ужасно, когда видишь, как кто-то страдает, и не может спросить тебя, почему!

Она долго еще плакала, и Стивен не знала, как утешить ее.

Теперь отряд медленно продвигался вперед, следуя за упорно наступавшими союзниками. Места их дислокации менялись, когда база медленно перемещалась от одной разоренной деревни к другой. Немногие из этих домов сохранили крышу или какую-нибудь обстановку в своих четырех стенах, и довольно часто приходилось лежать, глядя на звезды, а звезды глядели на них, отстраненные и безмятежные. К этому времени стало не хватать воды, ведь большинство колодцев, как говорили, было отравлено; и этот недостаток воды стал настоящей пыткой, потому что мытье стало роскошью, строго ограниченной. А потом Блесс была ранена, когда разыскивала позицию Poste de Secours, который незаметно исчез. В нее стреляли, как во всех водителей союзников, но на этот раз попали – это было лишь поверхностное ранение в плечо, но достаточное, чтобы на время вывести ее из строя. Ее пришлось послать в госпиталь, и опять в отряде не хватало рук.

Становилось жарко, и вместо сырости и холода пришли душные дни и ночи; дни, когда раненым приходилось лежать на солнце, осаждаемым мухами, пока они ждали своей очереди, чтобы их подняли и погрузили в машины. И, как будто несчастья притягивали друг друга, как будто беда действительно никогда не приходит одна, лицо Стивен задел осколок снаряда, и ее правая щека была разорвана довольно сильно. Ее аккуратно зашил маленький французский доктор на Poste de Secours. Зашив и перевязав рану, он очень серьезно поклонился: «Мадемуазель будет носить этот почетный шрам как знак своей смелости», – и снова поклонился, так что Стивен пришлось серьезно поклониться в ответ. Но, к счастью, она могла продолжать работу, что было благом для отряда, где не хватало рук.

0

20

5

Осенним вечером, когда солнце сияло в голубом небе, седовласый генерал с белыми усами приколол на грудь Стивен Croix de Guerre61. Первой стояла с материнским видом миссис Клод Брейкспир, мундир которой казался слишком тесным для ее груди, потом Стивен, а потом – еще одна или двое из их отважного неутомимого отряда. Генерал расцеловал каждую по очереди в обе щеки, а над головой реяли летчики-асы из воздушного флота; войска поднимали оружие на караул, войска ветеранов, испытанных в боях, с твердым взглядом военных – ведь у Франции есть вкус в подобных вещах. На ленточке бронзового креста Стивен были три миниатюрные звезды, и каждая звездочка равнялась упоминанию в рапорте.

Тем вечером они с Мэри шли через поле в маленький городок, неподалеку от места их размещения. Они остановились, чтобы посмотреть на закат, и Мэри погладила ее новенький крест; потом она взглянула прямо в глаза Стивен, ее губы задрожали, и Стивен увидела, что она плачет. Потом они некоторое время шли рука об руку. Почему бы нет? Ведь там не было никого, кто мог бы их увидеть.

Мэри сказала:

– Всю свою жизнь я чего-то ждала.

– Чего же, моя дорогая? – мягко спросила ее Стивен.

И Мэри ответила:

– Я ждала тебя, и это время было чудовищно долгим, Стивен.

Едва начавший затягиваться рубец поперек щеки Стивен побагровел, ведь что она могла ответить?

– Меня? – переспросила она.

Мэри серьезно кивнула:

– Да, тебя. Я всегда ждала тебя; а после войны ты меня прогонишь. – Вдруг она схватилась за рукав Стивен: – Позволь мне быть с тобой… не прогоняй меня, я хочу быть рядом с тобой… Я не могу объяснить… но я только хочу быть рядом, Стивен. Стивен, скажи мне, что ты меня не прогонишь…

Рука Стивен сжала ее военный крест, но металл чести казался холодным для ее пальцев; сейчас он был мертвым и холодным, как та смелость, благодаря которой он оказался на ее груди. Она глядела вдаль, на закат, содрогаясь перед тем, что она ответит.

Потом она сказала очень медленно:

– После войны… нет, я не прогоню тебя, Мэри.

Глава тридцать седьмая

1

Самое великое и душераздирающее безумие наших времен пришло к своему внезапному завершению. В ноябре отряд был расквартирован в Сен-Кантене, в маленьком отеле, который, хотя и был скромным, казался раем после бомбоубежищ.

Однажды утром горстка членов отряда находилась в кофейне, сгрудившись у огня, разведенного в основном на сыром хворосте. Когда уже можно было ясно различить звук пушечной стрельбы, случилось что-то почти неестественное – наступила тишина, как будто явилась сама смерть, положив конец собственным разрушениям. Никто не разговаривал, они только сидели и смотрели друг на друга, и лица их были совсем лишены эмоций; эти лица выглядели пустыми, как маски, с которых было стерто всякое выражение – и они ждали, слушая эту тишину.

Дверь открылась, и вошел неопрятный Poilu; с небрежным видом он бесстрастно сказал:

– Eh bien, mesdames, c'est l'Armistice62. – Но его сияющие карие глаза вовсе не были бесстрастными. – Oui, c'est l'Armistice63, – холодно повторил он и пожал плечами, как будто говоря: «А мне-то что с того?» После чего он невольно улыбнулся во весь рот, ведь он был еще таким молодым, и, развернувшись кругом, он удалился.

Стивен сказала:

– Вот и все, – и посмотрела на Мэри. Та вскочила и в свою очередь посмотрела на Стивен.

Мэри сказала:

– Значит... – но резко остановилась.

Блесс сказала:

– Спичка есть у кого-нибудь? Вот спасибо! – и потянулась за своим стальным портсигаром.

Говард сказала:

– Что ж, первое, что я собираюсь сделать – как следует вымыть голову с шампунем в Париже.

Терлоу пронзительно рассмеялась, потом засвистела, шевеля неохотно разгоравшийся огонь.

Но Блэкни, смешная старая односложная Блэкни, с кудрявыми белыми волосами, подстриженными под улана, Блэкни, которая давно покончила с эмоциями – она вдруг уронила руки на стол, уронила голову на руки, и все плакала, все плакала.

2

Стивен оставалась с отрядом, пока его не направили в Германию, и на этом рассталась с ним, взяв с собой Мэри Ллевеллин. Их работа была закончена; оставалось лишь почетное право следовать триумфальным путем армии, но Мэри Ллевеллин была совсем измождена, а Стивен не думала ни о чем, кроме Мэри.

Они распрощались с миссис Клод Брейкспир, с Говард и Блэкни, и с остальными боевыми подругами. И Стивен знала, как знали и они, что великое событие отошло в прошлое, ушло от них во владения истории – нечто ужасное, но великолепное, единство с жизнью в ее титанической битве против смерти. Ни одна из них не могла отделаться от  смутного сожаления, несмотря на бесконечное блаженство мирной жизни, потому что ни одна не могла знать, что из этого сохранит будущее в обыденности, наполненной обыденными делами. За великими войнами следует великое недовольство – нож отсекает ветки дерева, и уже не так сильно струится сок по его обезображенным ветвям.

3

Дом на улице Жакоб был en fete64 в честь прибытия Стивен. Пьер выставил внушительный шест, на котором реял новенький триколор, заказанный Полиной у соседа-пекаря; в кабинете стояли цветы в вазах, а Адель в качестве piece de resistance65 выложила бессмертниками слова «добро пожаловать» и повесила их над дверью.

Стивен обменялась рукопожатиями со всеми по очереди и представила им Мэри, которая тоже пожала всем руки. Потом Адель начала болтать о Жане, с которым все было хорошо, хоть он и не стал капитаном; а Полина перебила ее, чтобы рассказать о соседе-пекаре, который потерял четырех сыновей, и об одном из своих братьев, потерявшем правую ногу – ее лицо было очень грустным, а голос – очень бодрым, как всегда бывало, когда она говорила о несчастьях. Потам она оплакала и длинный прямой шрам на щеке Стивен:

– Oh, la pauvre! Pour une dame c'est un vrai désastre66!

Но Пьер показал на красно-зеленую ленточку на лацкане Стивен:

– C'est la Croix de Guerre67! – и вот они все собрались вокруг, чтобы восхищаться этим полудюймом чести и славы.

О да, это возвращение домой прошло в таком дружелюбии и радости, на какие только способна доброжелательность и тепло бретонских сердец. Но над Стивен тяготело смущение, когда она провела Мэри наверх, в очаровательную спальню с окнами в сад, и вдруг сказала:

– Это будет твоя комната.

– Прекрасная комната, Стивен.

После этого они долго молчали, может быть, потому, что так много слов не могли быть сказаны между ними.

Ужин подал сияющий Пьер, отличный ужин, более чем достойный Полины; но ни одна из них не могла съесть много – они слишком остро сознавали присутствие друг друга. Когда они покончили с ужином, то прошли в кабинет, где, несмотря на необычайный дефицит топлива, Адели удалось развести огромный огонь, безрассудно поднимавшийся до половины трубы. В комнате стоял легкий запах оранжерейных цветов, кожи, старого дерева и ушедших лет, а вскоре запахло сигаретным дымом.

Стивен старалась говорить непринужденно:

– Иди, сядь у огня, – сказала она с улыбкой.

И Мэри послушалась, села рядом с ней и положила руку на колено Стивен; но Стивен, казалось, не заметила этой руки и не убрала ее, а продолжала говорить:

– Я думала, Мэри, и перебирала все возможные планы. Мне хотелось бы увезти тебя немедленно, погода в Париже кажется совершенно ужасной. Паддл как-то рассказывала мне о Тенерифе, она много лет назад ездила туда с ученицей. Они останавливались в месте под названием Оротава; по-моему, там хорошо – как ты думаешь, тебе понравится? Я могу нанять виллу с садом, и ты сможешь там нежиться на солнышке.

Мэри сказала, слишком хорошо сознавая, что ее рука не была замечена:

– Ты правда хочешь уехать, Стивен? Это не помешает твоей работе? – ее голос показался Стивен напряженным и несчастным.

– Конечно же, хочу, – заверила ее Стивен, – я еще лучше буду работать, если отдохну. В любом случае, я должна присмотреть, чтобы ты как следует поправилась, – и внезапно она положила свою руку поверх руки Мэри.

Странное притяжение, которое иногда существует между двумя человеческими телами, так, что простое прикосновение может расшевелить много тайных и опасных чувств, близилось к ним в это мгновение, и они сидели, неестественно застыв у огня, чувствуя, что в этой неподвижности их безопасность. Но вот Стивен заговорила снова, и теперь она говорила о чисто практических вещах. Мэри должна на две недели поехать к своим родственникам, чем раньше, тем лучше, и оставаться там, пока сама Стивен съездит в Мортон. Наконец они встретятся в Лондоне и прямо оттуда поедут в Саутгемптон, ведь Стивен должна взять билеты и, если возможно, найти виллу с мебелью, прежде чем отправится в Мортон. Она все говорила и говорила, и ее пальцы все это время то сжимались, то разжимались, все еще держа руку Мэри, и Мэри заключила эти нервные пальцы в свою ладонь, и Стивен не сопротивлялась.

Тогда Мэри, как многие до нее, стала так же счастлива, как раньше была подавлена; ведь часто достаточно малейших мелочей, чтобы изменить направление подвижных, как ртуть, эмоций, которым подвержено юное сердце; и она посмотрела на Стивен с благодарностью и с чем-то более глубоким, чего сама не сознавала. И она заговорила, в свою очередь. Она умеет неплохо печатать, хорошо владеет правописанием; она может печатать книги Стивен, разбирать ее бумаги, отвечать на письма, смотреть за домом, а на кухне она даже может соперничать с погруженной в печаль Полиной. Следующей осенью она выпишет из Голландии тюльпаны – в их городском саду должно быть множество тюльпанов, а летом надо приобрести розы, ведь Париж не так жесток к цветам, как Лондон. А можно здесь завести голубей с широкими белыми хвостами? Они так подойдут к старинному мраморному фонтану.

Стивен слушала, время от времени кивая. Конечно же, у нее будут белые голуби с хвостами, похожими на веера, и тюльпаны, и розы, все, что ей будет угодно, если только ей будет хорошо, и она будет счастлива.

На что Мэри рассмеялась:

– Ах, Стивен, дорогая моя – разве ты не знаешь, что я и сейчас ужасно счастлива?

Пришел Пьер с вечерней почтой; одно письмо было от Анны, другое от Паддл. Кроме того, пришло пространное послание от Брокетта, который явно уже молился о демобилизации. Как только его отпустят, он на несколько недель поедет в Англию, но после этого отправится в Париж.

Он писал: «Жду не дождусь снова увидеть тебя и Валери Сеймур. Между прочим, как оно там? Валери пишет, что ты ей никогда не звонила. Жаль, что ты такая необщительная, Стивен; по-моему, ничего хорошего нет в том, чтобы запираться в свою раковину, подобно раку-отшельнику – еще отрастишь себе там щетину на подбородке, или бородавку на носу, или, того хуже, какой-нибудь комплекс. Ты можешь даже приобрести скверную привычку к заурядной жизни – почитай Ференци! Почему ты так ведешь себя с Валери, хотелось бы мне знать? Она такая милочка, и ты ей так нравишься, только недавно она написала: «Когда увидишь Стивен Гордон, передай ей от меня привет, и скажи ей, что почти все улицы в Париже рано или поздно ведут к Валери Сеймур». Черкнула бы ты ей пару строк, да и мне тоже – я уже нахожу твое молчание подозрительным. Ты, часом, не влюбилась? Мне до смерти хочется об этом узнать, так что не отказывай мне в этом невинном удовольствии. В конце концов, нам сказано, чтобы мы возрадовались вместе с теми, кто радуется – могу ли я тебя поздравить? Смутные, но волнующие слухи добираются до меня. Между прочим, Валери не злопамятна, поэтому не смущайся тем, что ты ей не звонила. Она – одна из тех высокоразвитых душ, кто спокойно выскакивают снова после того, как их стукнут по носу, как и я, преданный тебе Брокетт».

Стивен взглянула на Мэри, складывая письмо:

– Разве тебе не пора в постель?

– Не прогоняй меня.

– Я должна это сделать, ведь ты такая усталая. Давай, будь хорошей девочкой, ты выглядишь усталой и сонной.

– Вовсе я не сонная!

– Все равно, уже поздно.

– Ты идешь?

– Еще нет, я должна ответить на письма.

Мэри встала, и на мгновение их глаза встретились, тогда Стивен быстро отвела взгляд:

– Доброй ночи, Мэри.

– Стивен... ты не поцелуешь меня на ночь? Это наша первая ночь вместе в твоем доме. Стивен, а ты знаешь, что никогда меня не целовала?

Часы пробили десять, роза заката уже разлеталась на части, ее разметавшиеся лепестки тревожило почти неуловимое дуновение. Сердце Стивен тяжело билось.

– Ты хочешь, чтобы я тебя поцеловала?

– Больше всего на свете, – сказала Мэри.

Тогда Стивен внезапно опомнилась и выдавила из себя улыбку:

– Очень хорошо, дорогая моя, – она спокойно поцеловала девушку в щеку. – А теперь и правда иди в постель, Мэри.

После того, как Мэри ушла, Стивен попыталась написать письма; несколько строчек Анне, предупреждая о своем визите; несколько строчек Паддл и мадемуазель Дюфо – последней, как она чувствовала, она непростительно пренебрегала. Но ни в одном из этих писем она не упоминала Мэри. Излияния Брокетта она оставила без ответа. Потом она вынула неоконченный роман из ящика стола, но он казался ей таким скучным и ничтожным,  она снова со вздохом отложила его в сторону и, заперев ящик, положила ключ в карман.

Теперь она больше не могла удерживать в рамках великую радость и великую боль в своем сердце, которую представляла собой Мэри. Ей достаточно было позвать, и Мэри пришла бы, принесла бы ей всю свою доверчивость, всю свою юность и свою пылкость. Да, ей достаточно лишь позвать, и все же... хватит ли у нее жестокости, чтобы позвать? Ее ум отшатнулся от этого слова: почему жестокости? Они с Мэри любили друг друга, они были нужны друг другу. Она могла подарить девушке роскошь, обеспечить ее безопасность, чтобы ей никогда не пришлось бороться за свое существование; у нее было бы все, что можно купить за деньги. Мэри не была достаточно сильной, чтобы бороться за существование. И она, Стивен, уже не была ребенком, чтобы пугаться и робеть в этой ситуации. Было множество других, таких, как она, даже в этом городе, и в любом городе; и не все они жили, как распятые на крестах, отрицая свои тела, притупляя свои умы, становясь жертвами собственной неудовлетворенности. Наоборот, они жили естественной жизнью – той жизнью, что была совершенно естественной для них. У них были свои страсти, как у всех, и почему бы нет? Разве у них не было права на страсти? Они были привлекательными, в этом была вся ирония, она и сама привлекала Мэри Ллевеллин – девушка была откровенно и явно влюблена. «Всю свою жизнь я чего-то ждала...» – Мэри говорила это, она говорила: «Всю свою жизнь я чего-то ждала... Я ждала тебя».

Мужчины... они были эгоистичными, высокомерными, они были собственниками. Что они могли сделать для Мэри Ллевеллин? Что мог бы дать мужчина такого, чего не могла дать она? Ребенка? Но она подарит Мэри такую любовь, что она будет полной сама по себе, без детей. У Мэри не останется места в сердце и в жизни для ребенка, если она придет к Стивен. Всем, чем могут быть друг для друга люди, станет она для нее в этом безграничном родстве – отцом, матерью, другом, любовником, всем – в этом будет удивительная полнота; и Мэри будет ребенком, другом и возлюбленной. Страшными узами своей двойной природы она крепко опутает Мэри, и эта боль будет сладостью, и девушка только еще больше будет просить этой сладости, лишь крепче прижимая к груди свои цепи. Мир обвинит их, но они будут радоваться; достойные, отверженные, неустыженные, торжествующие!

Она начала беспокойно ходить взад-вперед по комнате, как бывало с ней в моменты сильных чувств. Ее лицо стало зловещим, тяжелым и задумчивым; прекрасная линия ее губ стала мрачнее, глаза перестали быть ясными, они были сейчас не служителями ее души, а рабами ее беспокойного, страстного тела; красный шрам на щеке казался открытой раной. Потом вдруг она открыла дверь, глядя на слабо освещенную лестницу. Она шагнула вперед, затем остановилась; в отвращении, изумляясь себе и тому, что она делает. И, стоя там, будто обратившись в камень, она вспомнила другой просторный кабинет, вспомнила долговязую девочку, похожую на жеребенка, рассеянно глядевшую в окно; вспомнила мужчину, протянувшего ей руку: «Стивен, подойди сюда... Ты знаешь, что такое честь, дочь моя?»

Честь, Господи Боже! Разве в этом была ее честь? Мэри... ее нервы уже были на грани срыва! Что за скотство – увлекать ее в этот лабиринт страсти, ни словом не предупредив! Разве ей не следовало ничего знать о том, что ждет ее впереди, о той цене, что она должна заплатить за такую любовь? Она была молода и совсем не знала жизни; она знала лишь то, что любит, а молодые всегда пылки. Она отдаст все, что Стивен попросит у нее, и даже больше, ведь молодые не только пылки, но и щедры. И, отдав все, она останется беззащитной, не предупрежденная и не вооруженная против мира, который обратится в безжалостное чудовище и разорвет ее. Это ужасно! Нет, Мэри не должна ничего отдавать, пока она не взвесит цену этого дара, пока она не поправится телом и душой и не будет способна к суждениям.

Тогда Стивен придется рассказать ей жестокую правду. Она скажет: «Я одна из тех, кого Бог отметил клеймом на лбу. Подобно Каину, я отмечена и запятнана. Если ты придешь ко мне, Мэри, мир будет избегать тебя, будет преследовать тебя, назовет тебя нечистой. Наша любовь может быть преданной до смерти и после смерти – но мир назовет ее нечистой. Мы, возможно, не причиним вреда своей любовью ни одному живому существу; но все это не спасет тебя от плетей мира, который отвернется от самых благородных твоих поступков и будет находить в тебе лишь развращенность и подлость. Ты увидишь, как мужчины и женщины умеют унижать друг друга, возлагая ношу своих грехов на своих детей. Ты увидишь неверность, ложь и обман среди тех, на кого мир взирает с одобрением. Ты обнаружишь, что многие из них очерствели душой, стали жадными, себялюбивыми, жестокими и похотливыми; и тогда ты обернешься ко мне и скажешь: «Ты и я больше достойны уважения, чем эти люди. Почему мир преследует нас, Стивен?» И я отвечу: «Потому что в этом мире существует терпимость лишь к так называемым нормальным». И когда ты придешь ко мне за защитой, я скажу: «Я не могу защитить тебя, Мэри, мир лишил меня права защищать тебя; я совсем беспомощна, я могу только любить тебя».

Теперь Стивен дрожала. Несмотря на свою силу и прекрасные физические данные, она стояла на месте и дрожала. Она чувствовала смертельный холод, ее зубы стучали от холода, и, когда она двинулась, ее шаги были нетвердыми. Она взобралась по широким ступеням с бесконечной осторожностью, чтобы случайно не споткнуться; она медленно поднимала ноги, очень осторожно, ведь, если она споткнулась бы, она могла разбудить Мэри.

4

Десять дней спустя Стивен говорила матери:

– Мне понадобится перемена обстановки, и надолго. Мне повезло, что девушка, которую я встретила в отряде, свободна и может поехать со мной. Мы наймем виллу в Оротаве, там остается мебель и слуги, но Бог знает, что это будет за дом, он принадлежит какому-то испанцу; во всяком случае, там будет солнечно.

– Наверное, в Оротаве чудесно, – сказала Анна.

Но Паддл, глядя на Стивен, не сказала ничего.

Этим вечером Стивен постучалась к Паддл:

– Можно войти?

– Да, заходи, моя милая. Иди, сядь у огня – сделать тебе какао?

– Нет, спасибо.

Долгая пауза, пока Паддл сидела, завернувшись в мягкий серый шерстяной халат. Тогда она тоже поставила стул к огню и через некоторое время сказала:

– Приятно тебя видеть... твоя старая учительница по тебе скучала.

– Не больше, чем я скучала по ней, Паддл.

Было ли это правдой? Стивен вдруг покраснела, и обе надолго замолчали.

Паддл довольно хорошо понимала, что Стивен была несчастлива. Они не жили бок о бок все эти годы, но Паддл хватало чутья; она чувствовала, что случилось что-то серьезное, и инстинкт предупреждал ее, что это могло быть, и внутри она втайне содрогалась. Ведь перед ней сидела не молодая неопытная девушка, но женщина почти тридцати двух лет, далеко вышедшая за пределы ее руководства. Эта женщина будет решать свои проблемы сама и по-своему – как делала всегда. Паддл приходилось быть тактичной в своих расспросах.

Она мягко сказала:

– Расскажи мне о своей новой подруге. Ты встретила ее в отряде?

– Да, мы встретились в отряде, я говорила тебе этим вечером – ее зовут Мэри Ллевеллин.

– Сколько ей лет, Стивен?

– Еще нет двадцати двух.

Паддл сказала:

– Нет двадцати двух... такая молодая... – поглядела на Стивен и замолчала.

Но теперь заговорила Стивен, очень быстро:

– Я рада, что ты спросила меня о ней, Паддл, ведь я собираюсь обеспечить ей дом. У нее нет никого, кроме каких-то дальних родственников, и, насколько я понимаю, она им не нужна. Я попробую пристроить ее к тому, чтобы печатать мои книги, как она просила, тогда она будет чувствовать себя независимой; конечно же, она будет совершенно свободна – если не получится, она всегда может меня покинуть... но я надеюсь, что все получится. Она общительная, мы любим одно и то же, во всяком случае, она подарит мне интерес к жизни...

Паддл думала: «Она не расскажет мне».

Стивен вынула портсигар, из которого извлекла аккуратную маленькую фотографию:

– Не очень хороший снимок, сделан на фронте...

Но Паддл поглядела на Мэри Ллевеллин. Потом она резко подняла глаза и встретилась взглядом со Стивен – не говоря ни слова, она вернула фотографию.

Стивен сказала:

– Теперь я хочу поговорить о тебе. Ты уедешь в Париж сразу же или останешься здесь, пока мы не приедем из Оротавы? Делай, как пожелаешь, дом уже готов, тебе нужно будет лишь послать Полине открытку; они ждут тебя в любой момент.

Она ждала ответа Паддл.

И Паддл, маленький, но неукротимый боец, вступила в битву против самой себя, чтобы подавить внезапную горячую ревность, внезапную, почти яростную обиду. Она видела себя, изнуренную старую женщину, которая стала уже скучной и усталой из-за своей долгой службы; которая уже пережила смысл своей жизни, ее общество было теперь бесполезно для Стивен. Зимой ее мучил ревматизм, летом – вялость; когда она была молода, она не знала молодости, разве что ее молодость была кнутом для ее чувствительной совести. Теперь она была стара, и какая жизнь ей оставалась? Ей не оставалось даже привилегии охранять свою подругу – ведь Паддл хорошо знала, что ее присутствие в Париже будет только смущать их, хотя и не сможет им помешать. Невозможно противостоять судьбе, если пробил час; и все же в глубине души она опасалась того, что этот час пробил для Стивен. И – кто станет ее обвинять? – она действительно молилась, чтобы Стивен досталась ее доля счастья, какое-нибудь средство от житейских ран: «Только не так, как я... пусть она не состарится так, как состарилась я». Потом она вдруг вспомнила, что Стивен ждет ответа.

Она тихо сказала:

– Послушай, милая моя, сейчас я размышляла; мне кажется, я не должна покидать твою мать, у нее слабое сердце... ничего серьезного, конечно, но она не должна жить в Мортоне в полном одиночестве; и, если даже не говорить о здоровье, грустное это дело – жить в одиночестве. Есть и еще кое-что. Я стала усталой и ленивой, и не хочу отрываться от корней. Когда приходят годы, начинаешь укореняться в своих привычках, а мне как раз подходит жизнь здесь, в Мортоне. Я не хотела приезжать сюда, Стивен, об этом я говорила, но я была неправа, ведь я нужна твоей матери – теперь нужна даже больше, чем во время войны, потому что во время войны у нее было чем заняться. Господи! Я глупая старая женщина – знаешь, ведь в Париже я тосковала по Англии! Мне не хватало булочек за пенни. Представляешь? А ведь я жила в Париже! Только... – ее голос чуть дрогнул, – только если ты когда-нибудь почувствуешь, что нуждаешься во мне, если тебе когда-нибудь понадобится мой совет или помощь – ты ведь пошлешь за мной, правда, моя милая? Я хоть и старая, но сразу прибегу к тебе, если ты почувствуешь, что я действительно нужна тебе, Стивен.

Стивен протянула руку, и Паддл сжала ее.

– Я не все могу выразить, – медленно сказала Стивен. – Я не могу выразить тебе свою благодарность за все, что ты сделала – не могу найти слов. Но... я хочу, чтобы ты знала, что я стараюсь играть в открытую.

– Рано или поздно всегда начинаешь играть в открытую, – сказала Паддл.

И вот, после почти восемнадцати лет совместной жизни, близкие подруги и компаньонки теперь практически расстались.

Глава тридцать восьмая

1

Вилла «Кипарис» в Оротаве была построена на мысе над Пуэрто. Она называлась так из-за прекрасных кипарисов, которых было много в просторном саду. В Пуэрто были смех, крики и пение, когда телеги, запряженные быками, наполненные ящиками бананов, скрипя и спотыкаясь, ехали вниз, на пристань. В Пуэрто, можно сказать, вечно шла торговля, потому что за пирсом ждали грязные пароходы, увозившие фрукты; но вилла «Кипарис» стояла в гордом одиночестве, как испанский гранд, видевший лучшие дни – чувствовалось, что здесь терпеть не могут торговлю.

Вилла была старше, чем улицы Пуэрто, хотя ее почтенные камни заросли травой. Она была старше, чем самые старые виллы на холме, известном как старая Оротава, хотя ее ставни с зелеными решетками выгорели добела на солнце за долгие годы в тропическом климате. Она была такой старой, что ни один крестьянин не мог сказать точно, когда она появилась; записи об этом были утрачены, если когда-либо существовали – ведь ее история интересовала лишь ее владельца. А ее владелец всегда был в Испании, и его управляющий, отвечавший за ремонт, был слишком ленивым, чтобы беспокоиться из-за мелочей. Какая разница, когда был заложен первый камень, или кто его заложил? Ведь вилла всегда хорошо сдавалась... он зевал, сворачивал сигарету, зализывая бумагу кончиком толстого красного языка, и наконец отправлялся поспать на солнышке, чтобы увидеть во сне приличные комиссионные.

Вилла «Кипарис» была низким каменным домом, который когда-то был окрашен в лимонный цвет. Его ставни были зеленее, чем холм, ведь каждые лет десять или около того их перекрашивали. Все его главные окна смотрели на море, лежавшее у подножия небольшого мыса. В доме были большие мрачные комнаты с грубыми мозаичными полами и стенами, покрытыми древними фресками. Некоторые из этих фресок были примитивными, но священными, другие – примитивными, но куда менее священными; однако все они так сильно стерлись, что это уберегало арендаторов от шокирующего контраста. Мебель, хотя и хорошая в своем роде, была мрачной, и, более того, ее было ужасно мало, ведь владелец был слишком занят делами в Севилье, чтобы посещать свою виллу в Оротаве. Но одним достоинством старый дом обладал несомненно: его сад был настоящим Эдемом, где царило первобытное стремление к продолжению рода. Там было жарко от солнца и от текущего древесного сока, и даже тень удерживала жар среди его зелени, а мужественное произрастание цветов и деревьев придавало ему странный, волнующий аромат. Эти деревья долгое время были убежищем для птиц, от удодов в гнездах до диких канареек, которые пели хором в ветвях.

2

Стивен и Мэри прибыли на виллу «Кипарис» вскоре после Рождества. Они провели Рождество на борту корабля, и, высадившись, остались на неделю в Санта-Крус, прежде чем проделать долгий, трудный путь в Оротаву. И, как будто судьба была к ним благосклонна – а может, и неблагосклонна, кто может сказать? – сад выглядел на закате краше обычного, почти как в мелодраме. Мэри глядела вокруг, распахнув глаза от удовольствия, но через некоторое время ее глаза, как всегда в последнее время, остановились на Стивен; а неуверенные, грустные глаза Стивен отвернулись, скрывая в своей глубине любовь к Мэри.

Вместе они обошли виллу, и, когда закончили, Стивен засмеялась:

– Не так уж много здесь вещей, правда, Мэри?

– Да, но этого достаточно. Кому нужны столы и стулья?

– Ну, если ты довольна, то и я тоже, – сказала ей Стивен. И действительно, пока что они обе были очень довольны виллой «Кипарис».

Они обнаружили, что домашняя прислуга состоит из двух крестьянок; полная улыбчивая женщина по имени Конча, которая, согласно давней традиции острова, повязывала голову белым полотняным платком, и девушка, чьи черные волосы были тщательно уложены, а щеки явно напудрены – это была племянница Кончи, Эсмеральда. Эсмеральда выглядела сердитой, но, может быть, потому что глаза ее очень сильно косили.

В саду работал красивый мужчина по имени Рамон вместе с Педро, шестнадцатилетним юнцом. Педро был беспечным, не по годам развитым и прыщавым. Он ненавидел простую работу в саду; что он любил, по словам Рамона – это катать туристов на отцовских мулах. Рамон довольно прилично говорил по-английски; он нахватался слов от приезжих съемщиков и гордился этим, поэтому, занося багаж, он то и дело останавливался, чтобы делиться сведениями. Мулов и ослов лучше нанимать у отца Педро – у него прекрасные мулы и ослы. Брать в проводники лучше Педро, а не кого-то еще, потому что не будет никаких неприятностей. Конча пусть все закупает – она честная и мудрая, как Пречистая Дева. И лучше никогда не ругать Эсмеральду, она ведь обидчивая из-за своего косоглазия, и ее легко задеть. Если задеть сердце Эсмеральды, она уйдет из этого дома, и Конча вместе с ней. На островах женщины часто бывают такими – стоит только огорчить их, и, per Dios68, ваш обед сгорел! Они уйдут, даже не досмотрев за вашим обедом.

– Вы приходите домой, – улыбался Рамон, – и вы говорите: «Что горит? На моей вилле пожар?» Потом вы зовете и зовете, нет ответа, все ушли! – и он широко разводил руками.

Рамон сказал, что цветы лучше покупать у него:

– Я срежу свежих цветов из сада, когда хотите, – мягко уговаривал он. Даже на своем ломаном английском он говорил с мягким, довольно певучим акцентом местных крестьян.

– Но разве это не наши цветы? – спросила удивленная Мэри.

Рамон покачал головой:

– Ваши, чтобы смотреть, ваши, чтобы трогать, но не ваши, чтобы срезать, только мои, чтобы срезать – я продаю их, как часть моей маленькой платы. Но вам я продам очень дешево, сеньорита, ведь вы похожи на santa noche69, от которой наши сады так сладко пахнут ночью. Я покажу вам нашу прекрасную santa noche.

Он был худой, как щепка, и смуглый, как каштан, и его рубашка была невероятно грязной, но он шел с королевским видом, ступая своими босыми загрубевшими ступнями со сломанными ногтями.

– Этим вечером я сделаю вам подарок из моих цветов; я принесу большой букет  tabachero70, – заметил он.

– О, вам не нужно это делать, – возразила Мэри, доставая кошелек. Но Рамона это явно задело:

– Я сказал. Я дарю вам tabachero.

3

Ужин состоял из местной рыбы, жареной в масле – у рыбы были довольно странные очертания, и масло, как показалось Стивен, было слегка прогорклым; еще был маленький, но довольно мускулистый цыпленок. Но Конча принесла большие корзины фруктов; мушмулу, еще теплую, прямо с дерева, маленькие и душистые местные бананы, апельсины, настолько сладкие, что с них будто капал мед, черимойи и гуавы – все это принесла Конча, а еще бутылку мягкого желтого вина, которое так любят островные испанцы.

Снаружи, в саду, была сияющая темнота. Ночь была в какой-то дымке, голубой дымке, характерной для Африки, которую редко можно увидеть в более спокойном климате, если вообще можно увидеть. Теплый бриз ерошил эвкалиптовые деревья, и их острый запах настойчиво мешался с густым ароматом гелиотропа и дурмана, со сладким, но грустным ароматом жасмина, со слабым, безошибочно различимым запахом кипариса. Стивен зажгла сигарету:

– Выйдем наружу, Мэри?

Они постояли с минуту, глядя на звезды, что были намного крупнее и ярче, чем звезды в Англии. С пруда на дальней стороне виллы слышалось странное хриплое пение бесчисленных лягушек, которые пели свои доисторические любовные песни. Упала звезда, прочертив темноту до самой земли.

Потом сладость, которой была наполнена Мэри, казалось, растворилась и смешалась с этой настойчивой сладостью сада, со смутным голубым ореолом африканской ночи и со всеми звездами на их бесконечных орбитах, и Стивен готова была заплакать из-за тех слов, которые не следовало говорить. Ведь теперь, когда здоровье этой девушки начало поправляться, ее молодость становилась даже более явной, и что-то в этой юности Мэри, страшной и беспощадной, как обнаженный меч, вставало в такие минуты между ними.

Маленькая холодная ладонь Мэри скользнула в ладонь Стивен, и они вместе пошли до края мыса. Долго они глядели вдаль, поверх моря, и мысли их были друг о друге, как всегда. Но мысли Мэри были нечеткими, и из-за странной неудовлетворенности, которой она была наполнена, она вздохнула и придвинулась ближе к Стивен, которая вдруг обняла ее за плечи.

Стивен спросила:

– Ты устала, моя маленькая? – и ее хриплый голос был бесконечно нежным, так, что слезы навернулись на глаза Мэри.

Та ответила:

– Я ждала так долго, так долго, всю свою жизнь – и теперь, когда я наконец нашла тебя, я не могу приблизиться к тебе. Почему? Скажи мне.

– Разве ты не близко ко мне? Кажется, достаточно близко! – Стивен против воли улыбнулась.

– Да, но кажется, что ты так далеко.

– Это потому, что ты не только усталая, но и глупенькая!

Но они медлили; ведь, вернувшись на виллу, они должны были расстаться, и они страшились этих минут расставания. Иногда они внезапно вспоминали вечер, пока ночь еще не спустилась, и в такие минуты каждая узнавала ту печаль, что их сердца угадывали друг в друге.

Но вот Стивен взяла Мэри за руку:

– Кажется, эта большая звезда сдвинулась уже дюймов на шесть. Уже поздно – мы так долго простояли здесь.

И она медленно повела девушку назад на виллу.

0


Вы здесь » Тематический форум ВМЕСТЕ » Золотой фонд темных книг » Маргарет Рэдклифф Холл Колодец одиночества