У Вас отключён javascript.
В данном режиме, отображение ресурса
браузером не поддерживается

Тематический форум ВМЕСТЕ

Объявление

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Тематический форум ВМЕСТЕ » Золотой фонд » Джанетт Уинтерсон "Симметрии"


Джанетт Уинтерсон "Симметрии"

Сообщений 1 страница 20 из 29

1

http://s3.uploads.ru/t/8RgbJ.jpg

перевод Gray
литературный редактор Lea

Скачать в формате fb2   http://sf.uploads.ru/t/W9rhQ.png

Скачать в формате epub   http://sf.uploads.ru/t/W9rhQ.png
 

От переводчика: Чуть больше двадцати лет назад Джанетт Уинтерсон написала книгу, которую вы видите перед собой. Как всегда, открывая ее, вы не угадаете, что прячется под обложкой: настолько автор оригинальна и неповторима в каждом своем произведении (если не считать пассажей о миссис Уинтерсон, но здесь их не будет).

Зато будет много размышлений об устройстве мира, времени, истории, Вселенной и любви. И самой любви тоже будет много — разной, не всегда красивой, иногда эгоистичной и очень человеческой.

Когда мир замирает на краю бездны, когда личная история человека грозит вот-вот оборваться, остается сказать только одно: "Я люблю тебя". Сказать тому, кого ты действительно любишь.

Действие книги щедро приправлено сведениями из теории относительности и квантовой физики, но пусть это вас не пугает – одолеть эти страницы не так сложно, как кажется на первый взгляд. Здесь нет легкости, присущей поздним работам Уинтерсон, но зато можно легко проследить эволюцию стиля автора, начавшуюся в сложных для восприятия "Апельсинах", в непростых "Письменах на теле" и выкристаллизовавшуюся к моменту написания "Зачем быть счастливой…" и "Праздника Рождества".

Эта книга, "Симметрии" - своего рода машина времени, которая перенесет нас в самую середину творческого пути Уинтерсон.

 
"...Пойдемте со мной. Прикоснитесь к моей памяти, разделите со мной путь, посмотрите на все моими глазами... Пойдемте со мной. Пройдем 6 000 000 000 000 миль, которые свет преодолевает за год, годичное путешествие освещения, светящийся многомильный след под килем корабля. Когда долго стоят морозы, небо становится светлее и краешек земли пронзают острые звезды. После листопада приходит звездопад, зима изливает избыток света. Пройдем сквозь видимое и невидимое. Сквозь то, что можно сделать видимым, и сквозь то, что нельзя…"
Джанетт Уинтерсон

Еще от переводчика: Огромная, безмерная и безразмерная благодарность редактору перевода — Lea. С вами эта книга стала такой, какой должна быть, и какой в одиночку я бы ее не сделала. Отдельное спасибо за верстку и подготовку электронных форматов для мобильных устройств — объемную, кропотливую и, как всегда, блистательно выполненную работу.

 
Для тех, кто читает онлайн
Пожалуйста, обратите внимание: примечания в этой книге оформлены в виде поясняющего текста. Чтобы прочесть примечание, наведите курсор на подчеркнутое слово — примечание отобразится во всплывающем окне.

Отредактировано Вместе (09.04.18 12:48:17)

+6

2

Джанетт Уинтерсон
   
Симметрии

Пегги Рейнольдс с любовью
Особая благодарность Франсис Коди и ее команде из "Granta Books". Спасибо Сюзанне Глюк из "ICM", Элизабет Руге из "Berlin Verlag", Анжеле Лейтон, миссис Эдриен Рейнольдс, Генри Ллевелину Дейвису и моим еврейским друзьям, посвятившим меня в свои любовь и тайны, в особенности Моне Ховард.
Как всегда, огромная признательность Дону и Рут Ренделлам, сделавшим так, что многое для меня стало возможным — в самых разных смыслах.

ПРИМЕЧАНИЕ АВТОРА
До того как в 1930 году была открыта планета Плутон, знаком Скорпиона управлял Марс. Поскольку Парацельс считал Марс правящей планетой Скорпиона, я в дальнейшем использую его систему.
 

ПРОЛОГ

10 ноября 1493 года. Айнзидельн, Швейцария. Солнце в Скорпионе.
Вначале был лес, а посреди леса — поляна, посреди поляны — хижина, внутри хижины — мать, внутри матери — ребенок, а внутри ребенка — гора.

Парацельс: лекарь, маг, алхимик, беспокойная душа, демиург, deus et omnia — был рожден под таинственным знаком, которым правит Марс; был рожден с вулканом в груди, что вечно не давал ему покоя.

Что мы знаем о нем? Что он был уродливым коротышкой. Что он таскал с собой огромных размеров меч. Что он хотел быть героем, но вечно смахивал на жертву. Что он был буйным бурчащим блюющим балаболом с бабьим задом. Настолько странным было телосложение этого остроумца и златоуста, что некоторые дерзали задуматься, а не женского ли он пола?
Мужчиной он был или искусным притворщиком, но гений этого человека прославил его. Если он и подписал договор с Мефистофелем, то старый обманщик вознаградил его не так, как остальных. Парацельс обзаводился врагами куда быстрее, чем друзьями, и у него была манера раз за разом разоряться до нитки, едва дела начинали идти на лад. Возможно, так и должен был поступать алхимик, который не желал превращать обычный металл в золото. Подобно своему современнику, Лютеру, Парацельс хотел изменить весь мир.
У знака Скорпиона два символа: скорпион и орел. И если самые возвышенные проявления его природы так же благородны, как его крылатый символ, то его низменная суть – это ядовитая злоба с клешнями. Так отравитель и ученый сливаются в одно.
И снова разделяются надвое. Город Базель нанял Парацельса, чтобы он поборол эпидемию сифилиса. Парацельс отправил на тот свет кучу народа, но стольких же спас. Средневековые жители воспринимали все весьма буквально, и Парацельс часто читал свои лекции над только что препарированным трупом. Не затем, чтобы поставить диагноз по патологии (этот метод возник в девятнадцатом веке). Нет, если это чем-то и было, то диагностикой с помощью космологии. Парацельс был приверженцем школы подобия: "Что наверху, то и внизу". Небесный зодиак отражается в теле. "Млечный путь проходит сквозь чрево".
Так что же у вас внутри?
Мертвые. Время. Световые узоры тысячелетий. В вашем нутре открывается расширяющаяся вселенная. Неужто двадцать три фута вашего кишечника набиты звездами?
Чудо Единого — то, что искали алхимики, не так уж далеко от ранней теории гиперпространства, где все кажущиеся пласты и планы атомных и субатомных миров слиты в единое целое. Этого невозможно достичь в трех пространственных измерениях или даже в четырех. А минимум десять выводят нас за пределы нынешних знаний.
И если мы сделаны из звездной пыли, то не утратит ли смерть свое жало? Теоретически смерти более нет, есть только обмен энергией с тем, что, вполне вероятно, может оказаться другим измерением.
Бракосочетание Рая и Ада?
Старые скептики часто спрашивали: если ад существует, то где он? Какую часть Вселенной он занимает? Каковы его координаты? У ада должны быть широта и долгота. Должна существовать возможность измерить ад рулеткой и вычислить его площадь.
Убедительно ответить на вопрос "Где он расположен?" так ни у кого и не получилось.
Хотя пытались многие. Пристанище мертвых традиционно располагалось в центре Земли: Одиссей проник туда через пещеру в роще Персефоны, а Вергилию и Данте оказалось достаточно лишь заглянуть под половицы в Италии. В 1714 году англичанин Тобиас Суинден опубликовал работу "Исследование природы и местоположения Ада", в которой пришел к заключению, что ад расположен на Солнце. В 1740-м Уильям Уистон, преемник Ньютона, занявший после него должность профессора математики в Кембридже, доказал, что ад находится где-то в районе Сатурна.
Столь усердное стремление засечь ад может иметь под собой вполне разумные научные основания, помимо здравого интереса и нездоровой одержимости. В аду, как мы предполагаем, должно быть жарко. Утечка тепла, вызванная бесконечным поджариванием грешных душ, должна быть весьма впечатляющей. Жар дает нам подсказку. Современные физики сканируют пространство вне нашей солнечной системы в поисках источников тепла. Потребление энергии более продвинутыми цивилизациями должно быть значительным, и мы могли бы засечь его последствия.
Однако до сих пор не обнаружено ничего.
Ни космических обитателей, ни Рая, ни Ада. Но, может быть, они свернуты в точку на шкале Планка, в шестимерную параллельную вселенную, меньшую меньшего, большую большего?
А вот и теория.
В начале существовала идеальная десятимерная вселенная, которая расщепилась на две. И пока наша, включающая три пространственных измерения и парадокс времени, расширялась, чтобы вместить наше свинство, другая, шестимерная, схлопнулась и закуклилась в крохотную уединенную точку.
Эта сопряженная вселенная — абстрактная, скрытая, поджидает нас в будущем, ибо она отвергла наше прошлое. Может быть, она — символ того, что стоит за всеми нашими символами. Она может быть Мандалой востока и Граалем запада. Мутным зеркалом утраченной красоты, в которое человеческие существа всматриваются с тех самых пор, как научились распознавать собственное лицо.
Станет ли кто-нибудь отрицать ощущение постороннего присутствия? Что скрывается в созданных нами мифах? Постоянное физическое присутствие чего-то отколовшегося и утерянного.
Рай: Эдемский сад, из которого мы были изгнаны силой.
Близнецы: утраченное "я", вторая половинка, возвращение к цельности.
Мужское и женское начала: объединяющая мистерия единой плоти.
Христос: божественное воплощается в человеческом облике и делает его завершенным.
Только представьте: информация о моменте Творения и нашей разлетевшейся в клочки Вселенной записаны в звездной пыли ваших тел. Что скрывается внутри вас? Атомы, которые и есть вы, порождены взорвавшейся звездой еще до появления Солнечной системы.
Мы есть начало. Мы были прежде времени.
Может статься, что здесь, в этом недолговечном мире, состоящем из двуединств и противоположностей (черное/белое, добро/зло, мужское/женское, сознательное/бессознательное, рай/ад, хищник/жертва), мы непроизвольно разыгрываем драму нашего начала, когда бывшее Единым оказалось разделено надвое и с тех пор стремится вновь обрести целостность.
Сжальтесь над этой маленькой голубенькой планетой, летящей в вечном поиске сквозь время и пространство.
Далее следует история о времени, вселенной, любовной связи и Нью-Йорке. Корабле дураков, еврее, бриллианте, мечте. Парне из рабочего класса, ребенке, реке и субатомных шуточках нестабильной материи.
ВРЕМЯ: Понятие, возникающее в результате наблюдаемых или отмеченных изменений. Величина, измеряемая углом, на который солнце поворачивается вокруг своей оси. Момент, в который что-то происходит.
ВСЕЛЕННАЯ: Все сущее. Космос.
ЛЮБОВНАЯ СВЯЗЬ: Любовь, возвышенная или низкая.
НЬЮ-ЙОРК: Остров Манхэттен. 40° 46' с.ш. 73° 59' з.д.
КОРАБЛЬ ДУРАКОВ: Средневековая аллегория. Безумцы и святые в погоне за тем, чего вовек не отыскать.
ЕВРЕЙ: Представитель еврейской национальности или религии. Избранный. См. Ветхий Завет.
БРИЛЛИАНТ: Кристаллизованный углерод. Самый твердый из минералов. Магический камень.
МЕЧТА: Образ истины.
ПАРЕНЬ ИЗ РАБОЧЕГО КЛАССА: Движущая сила капитализма. Девочка или мальчик. Несработавшая мечта.
РЕБЕНОК: Начало. Богоявление. Точка, в которой сходятся грани драгоценного камня.
РЕКА: см. Эйнштейн, Гераклит, Мерси, Гудзон, Время.
МАТЕРИЯ: Остроумная выдумка. На субатомном уровне — то, что имеет тенденцию существовать.

+1

3

ДУРАК

Все началось на корабле, как в шекспировской "Буре", как в "Моби Дике". Пространство, замкнутое в хрупкой скорлупке, дрейфующая по волнам уменьшенная модель мира. Вот она, Гермесова ваза, запечатанная капсула в бурном море. Это алхимическая посудина, устойчивая к воздействиям, но постоянно трансформируемая. Это мы: уязвимые, хрупкие, разъединенные, полностью замкнутые в себе, но подверженные власти стихий. Сегодня корабль дураков отправляется в плавание, и все мы у него на борту.
Эта история — чистая правда. Если она покажется вам странной, спросите у себя: "А что не странно?" Если она покажется вам неправдоподобной, спросите у себя: "Что есть правдоподобие?"
 
При любом измерении следует учитывать положение наблюдателя. Не существует такого понятия, как измерение абсолютное, есть только измерение относительное. Относительно того, что является важной частью вопроса.
Вот с этим у меня всегда были трудности. Трудности с собственной жизнью. С ясно обозначенными отправными точками, вехами, самими определениями. Родители, происхождение, школа, семья, рождение, брак, смерть, любовь — все это было изменчивым, как и я. То, что считалось незыблемым, легко срывалось с места. То, что (как мне говорили) было прочным, ускользало. Разумно устроенный, крепкий, стабильный, обыденный мир — это бабушкины сказки. Земля на самом деле не плоская. Геометрия признает свою неправоту перед алгеброй. Греки ошибались.
Эти самые греки, которые тоже начались с кораблей, стали основоположниками современной западной науки — той самой, которой понадобилось 2500 лет, чтобы вернуться к своим исходным постулатам. В шестом веке до нашей эры философы   милетской и ионийской школ были заняты глубоким изучением того, что они называли "физис": природы, устройства вещей, духа, человека, окружающего мира и небесных тел.
В пятом веке Гераклит преподавал свое учение о вечном Становлении, о движении, а не статичности, о подлинности вечной изменчивости, о процессе в противовес субстанции, о течении, которое не позволит вам войти в одну и ту же реку дважды.
Его противник, Парменид, ученый муж, для которого ничто не изменялось, вместо этого учил верховенству божества и определенности материи. Вещь либо существует, либо нет. Так Становление было оспорено Бытием.
И раз уж вечное Бытие и постоянное Становление не могли примириться, греки измыслили гениальный компромисс, разделив дух и материю. А как раз на четко проведенной линии разграничения разместилась новая теория атомизма, согласно которой материя состоит из элементарных "кирпичиков", лишенных деятельного начала, по сути неживых частиц, движущихся в пустоте. Их движение порождается индивидуальным духом человека и вездесущим духом бога.
Столь привычная нам космическая картина стала аксиомой, была систематизирована и доработана Аристотелем. Понятия Материи и Сознания, Материи и Формы были убедительно истолкованы и позже полностью приняты развивающимся христианским учением. Так наука и Церковь оказались неразрывно связаны — до тех пор, пока не началась эпоха Возрождения, возникшая из дуалистической концепции земного и возвышенного, которая удовлетворяла взглядам обеих заинтересованных сторон.
 
Но прежняя модель мироустройства оказалась весьма прочной. В семнадцатом веке Ньютон заложил ее в основу своей механики и подчинил вращающуюся вселенную евклидовым принципам. Развивая идеи древнегреческих ученых, именно Ньютон разработал концепцию абсолютного времени и абсолютного пространства. Ньютон рассматривал Вселенную как трехмерную, прочную, обладающую массой, жесткую конструкцию, состоящую из движущихся в пространстве материальных точек, чье движение вызвано их взаимным притяжением, то есть, силой гравитации.
Математические доказательства его тезисов были так совершенны, что никому и в голову не приходило заглянуть дальше и подвергнуть сомнению достоверность ньютоновского мира. Его теория стала общепризнанной и считалась неоспоримой до 1905 года, когда Альберт Эйнштейн опубликовал две статьи. Одна называлась "Специальная теория относительности", а в другой излагался взгляд на необъяснимые в рамках классической теории свойства электромагнитного излучения. Это стало началом квантовой физики и концом механистической, детерминистской концепции устройства мира, основанной на сочетании сознания и материи.

Простите, если я отвлеклась. Я не могу объяснить вам, кто я есть, не рассказав прежде, почему я есть. Я не могу помочь вам совершить измерение, пока мы не определим точку отсчета.
В этом и заключается сложность. Теперь, когда физика доказывает разумность вселенной, что нам делать с глупостью человеческой? Я, кстати, не исключение. Я знаю, что земля не плоская, но мои ступни утверждают обратное. Я знаю, что пространство искривлено, но мой мозг ограничен привычкой воспринимать все линейно. То, что я называю светом, есть мое личное восприятие темноты. То, что я называю зрением, — всего лишь персональная, собственноручно раскрашенная оптическая иллюзия. Я гоняюсь за знанием с настойчивостью хорька, преследующего кролика в его норе. Собственную ограниченность я называю границами познания. Я истолковываю мир, смешивая чужую психологию со своей. Я называю себя непредвзятой, но мои мысли неизбежно субъективны.
 
Согласно теории эволюции Дарвина, человек стал прямоходящим, когда отбросил доставшийся ему от предков-ящеров хвост. Но что случилось с хвостом? Вот он, у меня в руке, похожий на шуточный реквизит комедии дель арте. Дурацкий отросток, свидетельство моей слабости, отпавший со спины только затем, чтобы забежать спереди. Я — человек культурный и цивилизованный, но мои потребности — нет. Что это мечется во тьме?
Что или кто? Я не способна наименовать себя. Алхимики использовали волшебное зеркало, чтобы ловить отражение в отражении. Вот я стою посреди комнаты смеха, устроенной так, что любое отражение выходит искаженным. Это я отражаюсь в стекле витрине? А это я на семейной фотографии? Я в окне офиса? Я на серебристых страницах журнала? Я в осколках битых бутылок на тротуаре? Везде и всюду сплошные отражения. Везде и всюду застывший образ той, кто есть я. И все же — кто я?
Эти вопросы не дают мне покоя с самого детства. Я носила очки, но себя разглядеть не могла. Я не могла определить себя относительно изменчивых полюсов определенности, которые казались такими надежными. Какова истинная природа мира? Какова моя истинная природа в нем?
 
Я так и не смогла выработать иммунитет против бактериологической войны между действительностью и мечтой. Кажется, не существует никакого мостика между разумом и материей, между мною и миром; и нет точки отсчета, которая не оказалась бы при ближайшем рассмотрении всего лишь удобной иллюзией.
Я пыталась подражать родителям, словно обезьянка, но они сами пытались подражать мне, поскольку искали в ребенке ту энергию и надежду, которую сами давно утратили.
Я пыталась подражать остальным детям, но для этого мне не хватало толстокожести. Я была словно вывернутая перчатка: все мягкие места наружу. Я была нутром, тем самым местом между ртом и кишечником, где происходит расщепление, переваривание и усваивание. Неудивительно, что моя селезенка, источник хандры, отказывается считать, что единственное пристанище мыслей — это мозг. Неудивительно, что моя естественная желчность опасается млечной нежности сердца.
Эта история — путешествие сквозь мыслящее нутро.
И началась она на корабле.
 
На "Куин Элизабет 2". Из Саутгемптона в Нью-Йорк и далее в Лос-Анджелес через Панамский канал. "Весенний круиз веселья и фантазии" слегка омрачало заявленное в рекламе "наличие похоронного бюро". На борту действительно присутствовал гробовщик, но обычно в его услугах не было нужды. Дорогостоящих антител иллюзии и роскоши хватало, по крайней мере, на несколько дней, чтобы приостановить последствия старения и апатии и превратить в розовощеких живчиков даже тех, кого давно заждалась могила.
 
Удовольствие = потребление.
Всего через шесть часов после выхода в море мои бесстрашные попутчики начали прогрызать себе путь сквозь 2 455 фунтов* сливочного масла, 595 фунтов мороженных креветок, 865 галлонов мороженого, 26 500 чайных пакетиков, 995 фунтов мороженой рыбы, 135 жестянок детского питания, 170 бутылок водки, 1 959 фунтов лобстеров... список можно продолжать — не бесконечно, но долго. А через несколько дней эти фантастические обжоры, искатели приключений (но чтобы при этом не отходить далеко от шезлонга на палубе) начнут таинственно исчезать и возникать снова. И сомневаюсь, что к этой фантастической череде исчезновений хоть какое-то отношение имеет корабельный фокусник-иллюзионист. В своей утренней лекции я упомянула, что столовые на "Куин Элизабет" являются доказательством существования четвертого пространственного измерения, иначе просто невозможно объяснить ежедневное исчезновение такого количества материи.
Что еще примечательно: в открытом море отсутствие аппетита, специальные диеты, принципы макробиотического питания и стремление уравновесить энергии Инь и Янь мгновенно становятся жертвами безумного количества шампанского (1 160 бутылок) с икрой (55 фунтов). Сухопутные жители должны помнить, что обычно икра продается и потребляется в пересчете на унции.
 
Роскошь и свежий воздух стимулируют выделение не только желудочного сока. Что может быть лучше, чем предобеденный минет?
Так сказать, полное ощущение себя НА иностранном языке?
В море можно встретить много необычных, экзотических, да просто Других интересных объектов. Ну где еще можно близко пообщаться с тайской горничной, скучающей графиней, гаснущей рок-звездой или мальчиком-красавчиком? И все это, всего лишь прогулявшись по палубе?
Это фаустовский мир потакания собственным прихотям. Вырванный из течения времени, он выглядит вполне настоящим, его даже можно попробовать на вкус, но далее он неизбежно исчезает. Он несет с собой привкус горечи, но зато избавляет от ответственности. Вне времени никакой ответственности не существует.
 
ОН: Вы замужем?
Я: Нет.
Я: А вы женаты?
ОН: Да.
Длинная пауза.
ОН: Мы с женой обитаем на разных планетах.
Я: Вы живете врозь?
ОН: У нас отдельные ванные комнаты.
   
После моей вводной лекции о Парацельсе и новых достижениях физики в меня буквально вцепился брызжущий энергией лысоватый мужчина. Он схватил меня за руку, за другую, за обе... будь у меня их больше, он все равно зацапал бы их все. Он представился как мой коллега, приглашенный компанией "Кунард" прочесть во время весеннего круиза цикл лекций на тему "Наш мир и другие пространства".

В мире физики существует лишь пара более престижных мест, чем Институт перспективных исследований (Принстон, штат Нью-Джерси). Этот мужчина, Джов, работал в одном из них. Он занимался созданием новой модели космоса, изучением многомерности гиперпространства и призрачных вселенных, параллельных нашей. Он был воплощением будущего.
Я так и сказала: "Вы — это будущее".
Он ответил: "Разве у времени есть часы?"
 
Джов читал лекции о перемещениях во времени. Каждое утро ему приходилось объяснять пожилым джентльменам, почему у них не выйдет восстановить волосяной покров, войдя в машину времени. Общая теория относительности Эйнштейна и ее влияние на то, что мы называем временем, не интересовала абсолютно никого. Всем хотелось знать, когда же можно будет продлить собственную жизнь до бесконечности, проживая ее задом наперед. Замедлить эффект старения теоретически возможно: для этого нужно изменить скорость течения времени. На скоростях, близких к скорости света (186 000 миль или 300 000 километров в секунду), время начинает замедляться. Если мы преодолеем световой барьер, то время, возможно, пойдет в обратном направлении, вернее, нам больше не нужно будет двигаться вперед.
— Они хотят, чтобы я объяснил им, как найти заднюю передачу, — сказал Джов, — тогда как сами шестьдесят лет раздумывали, где здесь включается первая, не замечая, что едут на автомате.
 
Я не верю в судьбу, но это хорошее оправдание.
Так странно... надо же мне было подрядиться отрабатывать свой переезд в Нью-Йорк. Багаж упакован, мое тело трепещет в предвкушении нового старта.
Так странно... надо же мне было выиграть двухлетний грант на исследовательские работы в Принстоне.
Так странно... мне придется видеться с этим мужчиной каждый день.
 
Когда остальная аудитория ушаркала к своей любимой бинарной оппозиции джин/тоник, к нам подошла женщина и задала Джову вопрос: "А если бы мы путешествовали во времени, как бы вы посоветовали поступить: заранее одеться в соответствующий эпохе костюм или приобрести его уже на месте?"
Какая возможность открывается для модной индустрии! В то время как физики едва начали прикидывать, как преодолеть возможные осложнения перемещений во времени, потребители уже беспокоятся о том, во что им при этом одеться. Ральфу Лорену пора выпустить коллекцию "Средневековье", мир это оценит.
— Дамы, вы вполне можете обсудить этот вопрос без меня, — произнес Джов.
— Погоди, — сказала я. — Ты здесь один в костюме от Армани.
И ушла.
Он поймал меня позже — раздосадованный и замученный.
— Тебе бы с моей женой познакомиться.
— А как я пойму, какой ванной мне пользоваться?
Я сказала, что это была любовная связь. На самом деле их две. Двое. Мужчина и женщина. Господь их создал, а я влюбилась в обоих.
 
Если вы хотите знать, как устроен брак при наличии любовницы, спросите у треугольника. В евклидовой геометрии сумма углов треугольника составляет 180 градусов, а параллельные линии никогда не пересекаются. Все знают свое место, а женщины держатся на расстоянии друг от друга и в напряжении. Форма весьма соблазнительная и может рассматриваться как новая геометрия семейной жизни.
К сожалению, евклидова геометрия справедлива лишь на плоскости.
В искривленном пространстве углы накладываются сами на себя, а параллельные прямые всегда пересекаются.
Его жена и его любовница встретились.
 
Случись это все до 1856 года, я бы вам эту историю не рассказывала.
В девятнадцатом веке люди знали свое место, даже если не знали математики, которая это место определяла. В строго трехмерном мире, где кратчайшим расстоянием между двумя точками является прямая, приливы и отливы любовной интриги могут быть измерены с обнадеживающей точностью. На гладкой поверхности моря лодка почти не подвержена качке. Но что происходит, когда морские воды расступаются?
1856. Бедный, никому не известный чахоточный немец по фамилии Риман выступает с лекцией, где доказывает, что законы Евклида применимы только к плоским поверхностям. Если поверхность окажется не плоской, две тысячи лет математических выкладок прекратят самодовольно почивать на лаврах.
Шестьюдесятью годами позже бедный, никому не известный немец по фамилии Эйнштейн осознает, что световые лучи искривляются под воздействием гравитации. Следовательно, кратчайшее расстояние между двумя точками есть кривая.
И если свет движется по искривленной траектории, это должно означать, что само пространство тоже искривлено.
(Изгибы ее тела подо мной.)
— Элис?
Так и вижу, как он стоит позади. Обнимает за плечи, укутывая меня собой, словно пледом. Мы смотримся весьма элегантно: он темноволосый, я — белокурая, он старше, я — младше, он в себе уверен, я сомневаюсь. В зеркале застыл мгновенный снимок нашей собственной желанности. Он глядит на меня с неким удовлетворением.
Я тоже на него смотрю, но меня беспокоит отражение другого лица и другой комнаты позади нас.
 
Так все и началось. Не могло не начаться. Просто, весомо, понятно, замкнуто. Любовная связь. Общность жизни, на которую можно положиться в той же мере, как и на саму жизнь. Мы есть то, что мы знаем. Мы знаем, какие мы есть. Мы отражаем нашу реальность. Реальность отражает нас. Но что случится, если изображение разобьет стекло с той стороны?
 
— Льда? — Джов передал мне бокал. — Сколько же еще народа спросит меня, стоит или нет им заморозить свои тела перед смертью, пока наука не найдет способ разморозить их к вечной юности?
— И что ты им отвечаешь?
— Знаешь, что бы я им должен был ответить? Если на входе тебя заморозили словно индейку, то на выходе ты останешься все той же индейкой.
Я: А что будешь делать ты, когда состаришься?
ОН: То же самое, что делал в юности и зрелом возрасте.
Я: Работать?
ОН (поет): Purché porti la gonnella, Voi sapete quel che fa.
Я: Ни одна, что носит... La gonnella?
ОН: Юбку.
Я: Не минует рук его.
ОН: "Дон Жуан". Я свожу тебя в "Мет". Я тебя всюду свожу.
 
Вот так все и было/есть. История заходит в тупик. Твердая поверхность расступается. Девять месяцев назад я была на корабле и плыла к своему будущему. Девять месяцев спустя я с трудом удерживаю равновесие, словно стою на шатком плоту и пытаюсь распутать свое прошлое. Мое прошлое/наше прошлое. У Джова есть жена. Я влюблена в них обоих.
Вот так все и есть. Или было. Джов с женой исчезли. Он кричит среди соленых волн, ее слезы рассыпаются жемчугом. Я должна была быть с ними.
Почему меня с ними не оказалось?
Вот я, на борту извечного треугольника, который свелся к не совсем прямой линии.
Вот я на борту, а мужчина за бортом, и женщина тоже. Они пропали, не оставив даже тел.
Я все еще здесь, но у меня не осталось чувств. Я плачу горючими слезами.
Если бы тела нашли, возможно, ко мне бы вернулись чувства. Он бы сказал: "Сначала вернутся чувства, потом отыщутся тела". Энергия предшествует материи.
Она бы сказала: "До тех пор, пока ты не будешь готова любить, рядом не окажется никого". Сказала бы? Или уже говорила, захваченная кривой собственного света.
Это ее грудь подо мной? Сфера мыслящей вселенной, своевольный изгиб морской волны?
Каждая уходящая минута отдается во мне болью. Какой смысл возвращаться назад через эти высокие скалы, противостоящие разрушению? Кажется, что моя жизнь состоит из темной материи, которая вырывается из подсознания, и я застреваю и спотыкаюсь там, где остальные люди проходят безо всяких усилий. Хотела бы я прогуляться по прошлому так, будто это развлекательная прогулка. Пойдемте со мной. Прикоснитесь к моей памяти, разделите со мной путь, посмотрите на все моими глазами.
Пойдемте со мной. Прошлое заждалось. Оно не позади. Кажется, оно перед нами. Иначе почему я все время о него спотыкаюсь, когда начинаю бежать?
Прошлое. Настоящее. Будущее. Рациональное разграничение разумной жизни. И вечная подспудная догадка, настигающая в мечтах, снах и воспоминаниях, в тот момент, когда ты замираешь посреди оживленной улицы и осознаешь, что жизнь нерациональна и не разграничена. Что зеркальные ячейки могут разбиться.
Я решила изучать время, чтобы перехитрить его.
 
Когда мне было десять, я услышала, как директор школы сказал моему отцу: "Она звезд с неба хватать не будет, так что рекомендую позаботиться о ее будущем, не откладывайте это в долгий ящик".
Я посмотрела на карманы их твидовых пальто, на их вязаные пуловеры и вязаные галстуки. Посмотрела на их покрытые светлой щетиной щеки, на их остекленевшие глаза. И почувствовала, что угодила между двух металлических плит, которые меня раздавят. Голову сдавило. Я хотела сказать: "Подождите!", но была так низко, что они бы меня, наверное, не расслышали. Я жила в мире, расположенном ниже уровня их брючных ремней; не ребенок, не взрослая; меньшая меньшего, да еще в совершенно непонятном возрасте. Плиты сошлись, и отец заговорил о крикете.
Мы вернулись домой — я и мой отец, человек, выбившийся из низов, мальчик из бедной семьи, достигший успеха, и, пока он наливал себе рюмку хереса, я пробралась в родительскую спальню, где стоял их комод.
 
Верхних, небольших ящиков было два. Мама держала в своем украшения и духи. А в папином были носовые платки. Он любил показывать с ними фокусы.
Когда дети учатся считать, они с легкостью складывают и умножают. Вычитание и деление дается им с большим трудом, возможно, потому, что сокращать мир — это взрослое умение. Я долго верила (и верю до сих пор), что у моего отца было, по меньшей мере, две сотни носовых платков и что он собирал их так, как короли собирают сокровища. Шелковые, в горошек, однотонные, вышитые, хлопчатобумажные, набивные, узорчатые, в полоску, льняные, шершавые, штапельные, цветные, с кружевами по краешку, напоминавшими старинный парик. Когда он клал платок в верхний карман пиджака, то иногда вытаскивал уголки наружу в виде заячьих ушек.
— Элис?
И я последовала за ним сквозь коридоры притворства и любви.
 
У задней стенки ящика лежали его золотые часы — карманные, с откидной крышкой; они отбивали каждую четверть часа. Это очень важно для человека, чья жизнь измеряется четвертями часа.
Неужели мне не стать такой? Солидной, надежной, значительной, заметной, вычурной, благородной?
Я рассыпала платки, словно мягкие драгоценные камни. Так вот какой мне не стать? Элегантной, изящной, дерзкой, полезной, красивой, сложной, разносторонней, остроумной, веселой?
В темнеющем свете уходящего дня я выдвинула нижние, широкие ящики.
Белье, присыпка из талька, свернутые попарно носки.
 
— Может, тебе не стоит так нагружаться? — спросил отец, когда я стала походить на анорексичку с потухшим взглядом.
Я получила стипендию для изучения физики в Кембридже и снова начала есть. Ко сну я по-прежнему относилась с подозрением.
Когда я сплю, мне снятся сны, а вместе с ними приходят старые страхи. Золотые карманные часы тикают, отмечая ускользающее время, и мне часто приходится забираться внутрь и заклинивать механизм собственным телом. Если это мне удается, я засыпаю во сне, но лишь затем, чтобы проснуться в ужасе, потому что часы больше не тикают, а вот я — да.
Я рассказала об этом сне отцу, и он посоветовал мне сбавить темп. Не обязательно было выигрывать каждый студенческий конкурс по физике в университете.
В моей комнате стояло небольшое зеркало. Когда я смотрела в него, я не видела Элис, я видела белье, присыпку из талька и свернутые попарно носки.
Я знаю, отец боялся, что я останусь одна в старости, да и в молодости тоже буду одна. Он этого не озвучивал, но и без слов было понятно, что он бы охотнее пристроил меня замуж, вместо того чтобы наблюдать, как я иду против течения на работе. Так уж повелось, что если у женщины нет личной жизни, она должна винить в этом себя, а вот мужчине, у которого нет времени на дела сердечные, просто нужна жена.
 
Когда я начала учиться в Кембридже, мама сказала мне: "Элис, когда ты обедаешь с мужчиной, никогда в его присутствии не смотри на часы".
Как и многие женщины ее поколения, она ожидала, что время пройдет сквозь нее, не сделав попытки ее изменить. Она измеряла время по моему отцу и подчиняла свою жизнь его ходу. Ей нравилось его размеренное тиканье, хотя однажды она призналась мне, что раньше он заставлял ее сердце биться быстрее — в те дни, когда солнце играло на циферблате солнечных часов в саду.
Но они вернулись из сада, поженились, обустроились, и отец, кажется, покорился требованиям своих карманных часов. Мама так и не научилась быть пунктуальной, любое назначение или встреча для нее выглядели смутными и размытыми, если дело напрямую не касалось моего отца. У нее была манера отводить нас с сестрой к дантисту не в тот день или не на той неделе, а однажды она перепутала год. Она случайно нашла старое расписание в кармане пальто и отправила нас к врачу, чтобы запломбировать уже запломбированные зубы. Дантист воспринял это спокойно. Он сказал отцу: "Женщины такие и есть".
Мама часто начинала каждое свое предложение со слов "Когда ты вырастешь...", и мне хотелось умереть от безнадеги. Я знала, что она всегда забывала заводить часы, и думала, что навсегда останусь такой, как есть. Вырасти я могла только с отцом.
Все дети сталкиваются с тем, что открыл Эйнштейн: время относительно. С мамой наши дни были наполнены обыденными делами: мы ели, спали, рисовали, играли, и так без конца. Но при этом мы, сами не осознавая того, ждали появления отца. Вот он вернется домой, прищелкнет пальцами и унесет нас в золотое время. Не знаю как, но каким-то образом мы быстро сообразили, что он уделял нам целых четыре четверти часа. Может быть, именно тогда я и начала изучать досадное свойство одной минуты неизменно сменяться следующей.
После того как нас укладывали в кровати, наступал мамин час, и я была очень рада, что это ей, а не нам приходится частично жертвовать им ради ужина. Потом папа поднимался в свой кабинет, и дом погружался в темноту.
 
14 марта 1879 года. Ульм, Германия. Солнце в Рыбах.
Тихий, неразговорчивый человек. В какие узоры складываются цифры, берущие начало и заканчивающиеся в безднах его духа? Он плывет в потоке чисел. Вот он отдыхает на девятке, а вот изо всех сил гребет рядом с семеркой. Числа переливаются радужным светом, их рты разинуты, они питаются им и питают его.
Числа приходят на его зов. Из неведомых галактических морей к нему приплывают стаи цифр. Ему ведомо первое слово Творения, и он почти может разглядеть число, что скрывается под ним, но оно ускользает. Он слышит Слово и пытается записать число, но не все числа ему подвластны.
Числа непокорны, в этом их суть и великая красота, и чем больше над ними размышляешь, тем они прекраснее. Стоит подобраться к ним ближе, и язык теряет смысл. Он верит, что Число и Слово суть одно и то же, и он говорит числами и словами, пытаясь восстановить единство, которое он постиг.
Эйнштейн: самый известный ученый. Все в курсе о E=mc2. Но не все знают вот о чем: "Если тело находится в состоянии свободного падения, оно не ощущает собственного веса".
Последствия этого факта выходят за рамки теории гравитации, которая содержится в данном утверждении.
 
Я знаю, что с моей стороны глупо пытаться установить связи между обрывками, но как мне иначе продолжить? Фрагментарность жизни заставляет подозревать некую согласованность, но болтать об этом — сродни предательству. А может быть, это тщеславие. Достаточно ли я тщеславна, чтобы предположить, что вы поймете меня? Нет. Поэтому я продолжаю ломать голову над новыми сочетаниями слов в надежде, что на этот раз выступы одного совпадут со впадинками на другом, как в пазле.
Пойдемте со мной. Рука об руку, сквозь кошмарное сновидение повествования, где ладно скроенные предложения забивают смысл. Смысл скрывается под спудом, словно отшельник; сквозь стену его видно лишь частями. Но если мы уберем преграду, то что тогда? Без разделяющей нас поверхности — появится ли надежда прикоснуться? Поговорить? Как мне прочесть боль, которая внутри?
История моего дня, история моей жизни, история нашего знакомства и того, что было до него. И все, о чем я начинаю рассказывать, перекликается с тем, о чем я рассказать не могу. А если бы я рассказывала это не вам, а кому-нибудь другому, это была бы та же самая история?
Пойдемте со мной, рука об руку, сквозь неон и пенопласт. Пройдем по лезвию бритвы и по разбитым сердцам. Мимо удачи и погони за удачей. По китайским ресторанчикам и по следу звезд.
Я знаю, что с моей стороны глупо надеяться, что грязь и слава — это что-то вроде светящейся краски; унижения и возвышения, которые озаряют нас светом. Зрение мое подобно зрению жука: я вижу все преувеличенно большим, и давление бесконечности бьется у меня в голове. Но как еще мне жить, если я стремлюсь вверх, а меня одновременно прижимает к земле и возносит к небесам? Я даже не предполагаю, что вы поймете меня. Это так же вероятно, как и то, что я выдумала то, о чем хочу рассказать, а вы выдумали то, о чем хотите услышать. Но некая история у нас получится. Заблудившиеся на мятой бумаге слова. Слабый сигнал во внешнем пространстве каждого из нас.
Вероятность того, что разделенные миры встретятся, очень мала. Но соблазн колоссален. Мы отправляем к звездам корабли. Мы влюбляемся.
   
Пойдемте со мной. В ту ночь, когда мы с Джовом впервые спали вместе, я оставила его спящим, странно уязвимым, в незнакомой постели, и прошлась пешком от Сентрал-парк до Бэттери. Эмоции приходят ко мне только тогда, когда я их обдумаю. Я не боюсь чувствовать, но боюсь чувствовать неосознанно. Я не хочу утонуть. Моя голова — спасательный круг для сердца.
Не обращая внимания на бесконечные пешеходные светофоры, я переходила притихшие дороги. Ни ночь, ни день, город замер, его шум и звуки стали глуше, грохот превратился в урчание и доносился словно издалека. В самом центре мегаполиса я чувствовала себя на грани. Этот город весь состоит из граней — огромных, острых, резких, опасных. Это город углов, а не плавных изгибов. Приходится поминутно выбирать, куда сворачивать, каким путем идти. Город вопросов, говорливый и дерзкий, рукотворный Сфинкс, загадывающий загадки старому миру.

Я научилась чувствовать себя в Нью-Йорке вполне комфортно. Примерно настолько, насколько комфортно чувствует себя факир на ложе из гвоздей. Наслаждайся! Красота и боль неразделимы. Здесь это особенно ясно. Этот город — тигель, горн, плавильный котел, алхимический сосуд, в котором грязь и великолепие претерпевают эффектное превращение. Нельзя сдаться на милость этому городу и остаться прежним. В его безразличии скрыта бездна возможностей. Здесь вы можете стать кем угодно. Если сможете. Я прекрасно понимала, что большая часть того, что проходит сквозь эту алхимическую колбу, разрушается. Саморазрушается. Алхимический процесс разлагает вещества согласно тому, как они устроены. Если там есть что-то живое и важное, оно улетучится и очистится. Если же нет...
Прекрати себя обманывать, Элис, большая часть тебя — это хлам.
Это верно, но я надеюсь на оставшуюся часть.
 
Я шагала быстро и целенаправленно. На мне была надета кожаная куртка Джова. Мне нужно было что-то на себя набросить, потому что я чувствовала себя оголенной до самых костей. Твердая, знакомая форма исчезла. От меня осталась только плоть — частью удовлетворенная, частью приятно ноющая, а мои нервные окончания все еще ощущали присутствие второго тела. Тело... Отдельная биосфера: вот в него медленно, сквозь систему хитроумных фильтров, проникает воздух; вот пища подвергается атаке враждебных кислот. Ничто, проникшее извне, не останется в нем надолго. Кислород превратится в углекислый газ и будет выдохнут; даже шампанское с фуа-гра будут переработаны в фекалии и мочу. Тело — система эффективная, но ему не до вежливости. Оно использует и выбрасывает. Но войдите в другое тело, и произойдет некая путаница. Внутрь или наружу? И где чье?
Любопытный факт касательно любви состоит в том, что она преодолевает запечатанный в резину эгоизм тела. Секс и деторождение легко вписываются в планы тела о построении империи: оно жаждет расширить свою территорию, нуждается в самовоспроизводстве. Оно противостоит вторжению извне. Любовь к захватчику — это отказ от идеи собственной целостности и независимости. Любовь к спасителю — это рука, протянутая через непреодолимое море.
Рискнете ее принять? Возможно. Она может оказаться правой, а может — чем-то более зловещим. Мое тело колеблется, мой разум хочет сдаться. Я из поколения, воспитанного на романтике. Где хоть немного романтики для меня?
В биологическом смысле для меня существуют тысячи потенциальных партнеров. Если я захочу найти подходящего самца для спаривания, я с легкостью это сделаю. Опасаться нужно связей, которые грозят превратиться в цепи, и рук, которые обернутся наручниками. Весьма вероятно, что путь наружу приведет меня в заключение. Горечь любви — всего лишь близнец даруемой ею надежды.
 
Пойдемте со мной. К какому типу отнести женщину, что ложится в постель с чужим мужем? Дама червей? Только не карточной масти, а класса беспозвоночных. Это могло бы объяснить мою бесхребетность. Женщина без костей; сплошные грудь и бедра; это не я, я же не такая, я думала, я другая... Если я настолько плохо знаю себя, как могу я заявлять, что знаю другого человека? Моет тело все еще влажное после него, и я боюсь.
“У вас же и волосы на голове все сочтены”, — разве не так сказал Господь? — Джов лежал на спине и улыбался мне. Он потер виски и скорчил рожу. — В моем случае Господу пришлось бы досчитать всего до двадцати.
Затем он посерьезнел, что с ним редко бывало, и приподнял мои волосы, как бы взвешивая их на руке. — Вот, ради этого Бог сотворил математику.
Еще позже, любуясь собственной эрекцией, он сказал:
— А ради этого Бог сотворил физику.
К обоим утверждениям следует относиться с осторожностью, потому что Джов абсолютно не верил в Бога.
 
В Бэттери я облокотилась на парапет и посмотрела на воду. Поднимался туман, огни проплывающего буксира передавали какое-то закодированное послание. Темнота над водой не выглядела пугающей. Чернильные воды перекликались с текучей лавой, в которую превратилось мое сердце. Я — ученая, поэтому стараюсь работать с достоверными фактами. А как человек я, кажется, от них удаляюсь. Если бы мне были нужны доказательства условности и временности того, что мы называем миром, я бы начала их искать. В чем я могла быть уверена? Абсолютно уверена? И все же меня влекло к нему, как свет к яркому объекту.
Я понимаю, что это оптическая иллюзия.
Я зашагала назад, прочь от воды, прочь от темноты. Мне нужно было вернуться в только что начавшийся день.
Любовная связь: любовь возвышенная или низкая. Джов был женат.

+1

4

БАШНЯ

Мой муж завел интрижку на стороне. Cherchez la femme. Где она?
Обыскать спальню. Хозяйская спальня – отличное название. Среди клочков подушки и лоскутов простыней я вырву из матраса само воспоминание о ней. Что это, ее отпечаток? Слабый, но различимый? Мои радиоактивные ладони засекут ее. Я отыщу мельчайшие частицы волос и плоти, которые она оставила после себя, отыщу и превращу ее в пыль.
Дайте мне котел и позвольте превратиться в людоеда. Я буду пировать над ней с гораздо большим удовольствием, чем это делал он. Если она для него – лакомый кусочек, то я с наслаждением ее поглощу. Придите и смотрите, как я приправлю ее, разрежу на кусочки и буду смаковать. Я буду поедать ее медленно, очень медленно, чтобы продлить удовольствие. Все, что делал с ней он, сделаю и я. Он перекатывал ее на своем языке? Я сделаю то же, а потом выплюну остатки.
Я не ищу мести.
Я совсем не мстительная женщина.
Я должна действовать разумно.

Где отвертка? Я откручу все дверные петли с каждой из дверей. В этом доме негде будет спрятаться; уединиться не получится даже в ванной. Не останется места, где можно тайком прочесть любовное письмецо. Пусть бреется у меня на виду, пусть испражняется передо мной, пусть припудривает подмышки тальком под моим взглядом. Я пересчитаю волоски на его бритве и кольца на бортике его ванны. Я загоню его в ловушку собранных фактов и описаний, словно он – редкий вид насекомого.
Я сделаю все это осознанно.

Дайте мне дрель. Я насверлю дыр в его туфлях и буду подглядывать за ним, куда был он ни пошел. Мои глаза будут следить за ним из-под асфальта. А когда он уснет, я вскрою его затылок, суну пальцы внутрь и вытащу оттуда его мечты о ней.
Конечно, я проделаю это очень тихо.

Где мел? Я отмечу границы новой Берлинской стены: по два фута каждого коридора, рабочий кабинет он может оставить себе вместе с той частью гостиной, что дальше от окна. Я выделю ему одну конфорку на газовой плите и кухонный кран с холодной водой. Пирог пусть ест, мне не жалко. Я отмечу дверные проемы, как это сделали евреи во время Пасхи, и стану молиться, чтобы ангел смерти забрал перворожденного мужского пола. Его.
Кровать для секса кровать для любви кровать днем и ночью кровать где я обнимала его а он обнимал ее перезрелая до гниения злокозненная кровать. Где пила?
Сначала отпилите изголовье. Затем выпотрошите матрас. Потом раскурочьте пружины. На четвертом шаге ампутируйте изножье. На пятом аккуратно прислоните половинки кровати к стенам по разные стороны комнаты и накройте каждую оторопевшим одеялом.
Одеяла? Одеяла? Зачем ему одеяла? Ему и так тепло в чужих руках. Его греет тайная страсть.
По крайне мере, я плыву в спокойствии.

Ее адрес. Он должен его где-то хранить.
Я в его кабинете, просматриваю бумаги. Какая прекрасная белоснежная лавина. Я вспоминаю, как в прошлом году мы вместе отправились кататься на лыжах и занимались любовью среди снежных дюн.
Отвернись, не смотри. Кто захочет превратиться в соляной столп, в жену Лота посреди обрывков памяти?
Самое главное — не дать волю боли.
У меня трясутся руки и бумаги в них тоже бьет дрожь и кабинет лихорадит и там внизу содрогаются нагроможденные друг на друга жизни и мальчик-газетчик у газетного лотка на углу подхватывает газеты и на секунду замирает в тоске и муке и сам не знает....
Где она? Притаилась под ковром? Распласталась между стеклом и оконной рамой? Я вдыхаю ее. Ее пыль, ее молекулы, воздух пропитан ею, пропитан соками и выделениями живого тела.
Вычистить, выскоблить, вышвырнуть все вон.

Я распахиваю окна его кабинета. Поставим научный опыт. Тема: гравитация. Если я одновременно уроню из окна CD-плеер и ноутбук, то который из них врежется в землю первым?
И пусть вместе с ними к земле устремятся слова. Ненависть. Гнев. Боль. Мне говорили, что слова ничего не стоят. Слова легковесны и ничего не могут изменить. Слова-воланчики мечутся между нами, и ничто не имеет значения, кроме умения правильно нанести удар.
Почему они не падают? Зачем резиновые, утыканные перьями слова прилипли к моим пальцам? Я запускаю из окна рамки для фотографий, отправляю в полет папки и смотрю, как они на секунду зависают в воздухе, прежде чем упасть. Это мои Олимпийские игры. Я — чемпионка мира.
Я швыряла, бросала, метала, и, наконец, оказалась одна посреди буддистского спокойствия его опустевшей комнаты. Вдох. Выдох.

Какие у меня липкие пальцы. Ненависть. Гнев. Боль. От этих слов не избавиться. Я истекаю словами, мои руки покрыты ими. Я пошла в ванную, чтобы смыть их, но когда я вытащила руки из-под струи чистой холодной воды, слова снова хлынули, красные и текучие, опасные слова, злые, изломанные слова из разбитой чаши моей любви к нему.
И тогда я расплакалась. Опустилась на колени и склонила голову над раковиной, наполняя ее жертвоприношением, которое больше некому предложить. Соленое море без единой лодки.
Кровь и слезы раскрошившиеся мертвые слова нечеловеческие слова... Какой смысл оставаться человеком без любви?

ТЫ: Ну конечно я тебя люблю.
Я: И другую тоже.
ТЫ: Секс...
Я: Ты говоришь так, будто это — неизлечимая болезнь.
ТЫ: Может, это и есть неизлечимая болезнь.
Я: Но страдаю от нее я одна.
ТЫ: Мои чувства к тебе не изменились.
Я: И как ты сможешь оживить то, что уже настигла смерть?
ТЫ: Слова, слова...
Я: Ты бы предпочел, чтобы я изъяснялась цифрами? Сколько раз ты с ней спал? Сколько месяцев ты с ней встречаешься? Сколько ей лет? Какой у нее объем талии, груди, бедер? Как быстро она достигает оргазма?
ТЫ: Прекрати.
Я: Или она вообще с тобой не кончает?
ТЫ: Успокойся.
Я: Жена — это просто ходячее успокоительное.
ТЫ: Посмотри вокруг...
Я: Это все моя работа.
ТЫ: Я вижу.
Я: Но ты не понимаешь.
ТЫ: Мужчины и женщины разные.
Я: Ты думаешь, я не хочу других мужчин?
ТЫ: Кто он?
Я: Кто, кто… Как ты можешь работать физиком-теоретиком, если настолько прямолинейно и узко мыслишь? Я хочу других мужчин. Но я с ними не сплю, потому что люблю тебя.
ТЫ: Тебе бы католичкой родиться.
Я: Я слишком удобная?
ТЫ: Ты слишком много хочешь. Ты вполне могла бы стать первой женщиной – римским папой.
Я: Ну и пожелание.
ТЫ: Извини. Просто пошутил.
Я: Мой муж такой юморист. Ты еще про постель пошути.
ТЫ: Я хочу побыть в кабинете один. Мне нужно подумать.
Я: Прихвати с собой стул.

Он посмотрел на меня и нахмурился, словно я была не элегантным уравнением: необходимым, но громоздким и требующим множества сложных вычислений. Я перестала быть для него воплощением красоты физических законов. Не сомневаюсь, он уже рассказал ей о поэзии чисел. Я посмотрела в зеркало. Это мое лицо? Из отражения на меня глядела какая-то горестная гаргулья. Перекошенная, язвительная образина. Грозовая туча, беременная страданием. Он окатил меня своим безразличием, и с меня стекла грязная вода. Он думал, вода стала грязной из-за меня, а не из-за него.

Безумие ли вести себя безумно, если ситуация безумна? В этом есть своя логика. В этом даже может быть некое достоинство, если достоинство – это отличительная черта человеческого духа и то, что помогает его сохранить.
Но я не собиралась опускаться на дно из-за него.

Из кабинета раздался шум, похожий на звук автомобиля, который не может завестись. Смесь рева и скулежа.
ТЫ: Что ты наделала?
Я: Я выбросила все твои пожитки за окно.
ТЫ: Зачем?
Я: Чтобы мне полегчало.
ТЫ: Ты могла кого-нибудь убить.
Я: Я могла бы убить тебя.
ТЫ: В этом нет никакого смысла.
Я: Это в твоих поступках нет смысла. Ты не думал обо мне, когда обнимал ее. Это ты выбросил меня за окно.
ТЫ: Ты сама выпрыгнула.
Я: Что?
ТЫ: Ты уже много лет живешь в своем собственном мире.
Я: Ты хочешь сказать, я не полностью живу в твоем.
ТЫ: Я такого не ожидал. Я просто хотел…
Я: Немного любви и понимания.
ТЫ: Да. Любви и понимания.
Я: Ну так ступай и отыщи их.
ТЫ: Я лучше соберу вещи.
Он вошел в разоренную комнату и вернулся с половинкой чемодана в руках.
— И что ты мне прикажешь с этим делать?
— Надень его себе на голову.
Он запустил останки чемодана вниз по лестнице и шагнул назад, в дверной проем. И замер.
— А что случилось с дверью?
— Она завела себе интрижку на стороне и ушла из дома.
Примерно через полчаса он прошел мимо меня – на нем были надеты три пары брюк, шесть свитеров, как минимум две рубашки, а спортивный костюм он повязал вокруг талии. В руках он нес охапку разномастной обуви и одежды.
— Это смехотворно.
— Да, особенно ты.
Я выпустила его сквозь единственную оставшуюся на месте дверь. Он уже шел вниз по ступенькам, но тут, видимо, о чем-то вспомнил, а может, что-то натолкнуло его на мысль. Он оглянулся, пока лужи грязной воды разливались у моих ног.
— Как ты узнала?
— Она мне написала.

Почта приходит по утрам, в восемь. Развеселая гора нежданной рекламной дребедени и неоплаченных счетов. Купите массажное полотенце с виброэффектом и выиграйте поездку в Исландию. Заплатите компании, поставляющей электроэнергию, или же проведите остаток жизни в темноте. Этим утром я получила в подарок бесплатный шампунь и приглашение на лекцию по трансцендентальной диетологии. А потом обнаружилось адресованное мне письмо. Подписано учительским почерком. Плотный квадратный конверт. Я понятия не имела, кто мог его мне прислать. Я получаю много писем. Люди любят писать писателям. Теперь, когда поэзия снова в моде, у меня появились не то поклонники, не то последователи. Также у меня есть те, кого можно назвать наставниками: в своих посланиях они излагают, как мне следует писать стихи. Я подумала, что письмо может быть от кого-то из них.
Я его открыла. Оно было от женщины по имени Элис. Она писала, что у нее любовная связь с моим мужем.

Держись. Боль поднимается вверх. Боль опускается вниз. Остался ли хоть один уголок в моем мире, который она не заполнила? Стены измазаны ею – липкой, слегка сладкой. Боль накрывает меня целиком, словно любовник. Я вспоминаю немецкие гравюры восемнадцатого века, на которых Смерть в капюшоне обхаживает живую плоть. Это непристойная смерть. В голове вертятся картинки сплошного секса. Я стала сама себе порнографом. Его тело. Ее тело. Мое тело. Неразделимые, переплетенные, темные. Тайный сговор ухмыляющихся голых черепов. Безмолвное невесомое кувыркание – она на нем он на ней. Вот они мы, в адском треугольнике, вращающемся в пропахшем сладострастием воздухе, груди, член, влагалище, безразмерные наполненные воздухом кожаные мешки.
Я знаю, что мы падаем, все трое, но до земли еще далеко. Разве что мы ухватимся друг за друга, как спортсмены-парашютисты? Он был мной я была им а теперь мы она? Принести другому человеку клятву верности означает нанести себе открытую рану, из которой свободным потоком течет кровь, течет жизнь — от тебя к нему. Мы называем это кровным братством. Мы называем это жертвой умирающего Христа. Рана Короля-рыбака становится им самим и не может быть исцелена. Клятва, которой я поклялась тебе, а ты мне — алая рана на сером фоне разрушенного мира. Мы рискуем собой ради друг друга, мы совершаем невозможное. Вот нож, который меня убивает, и он в твоей руке. Чтобы доказать это, я сама пущу себе кровь. Чудовищный, примитивный, великий, божественный, единственно истинный вычурный жест. Единственное, что я могу по праву назвать своим, — это я сама. Смотри, вот я отдаю тебе себя: невинность становится знанием через кровь.
И не говори, что это не так. У нас с тобой была одна кровь на двоих, а теперь ты хочешь, чтобы я истекла ею заживо, чтобы ни одна живая душа не могла сказать, что у нас с тобой была общая рана. Это не так просто. Клятвы могут быть нарушены, обычно так и происходит, но раны проникают в тело глубже, чтобы однажды раскрыться вновь.

Башня. Шестнадцатая карта в колоде таро. Две фигуры в одинаковых одеждах изображены в падении на фоне разлетающейся на части твердыни.
Кирпич первый. Счастье. Я люблю его он любит меня.
Кирпич второй. Одобрение. Я люблю его он любит меня.
Кирпич третий. Защищенность. Я люблю его он любит меня.
Кирпич четвертый. Время. Я люблю его он любит меня.
Кирпич пятый. Самоуспокоение. Я люблю его он любит меня.
Кирпич шестой. Безразличие. Я люблю его он любит меня.
Кирпич седьмой. Отдаление. Я люблю его он любит себя.
Кирпич восьмой. Отрицание. Я люблю его.
Кирпич девятый. Ложь. Он любит меня.
Кирпич десятый. Опасность. Любовь? Любовь?
Кирпич одиннадцатый. Одна соломинка. Один верблюд. Две спины.

Башня. Надежные стены падут, как падает ребенок.
Я вспоминаю Нимрода, могучего охотника из библейской книги Бытия, построившего Вавилонскую башню, разрушенную Господом. Вавилон. Даже когда он пал, странник мог идти три дня и все еще не выйти из его тени. Что же построила я, если оно вызвало столь великий гнев?
Я предпочитаю думать, что гнев бушует где-то там, снаружи, а я сама внутри. Если я жертва, то не могу быть насильником. Мир меня в этом поддерживает: богатый и бедный, хороший человек и плохой человек, убийца и погибший. Я возвела башню. Я в ней жила. Теперь она разрушена. Это некое безразличное божество ниспослало поразившую ее молнию или ее вызвала я сама?
Не думайте, что я мучаю себя вчерашними разборками. Выходя замуж, женщина-рабыня получает не брак, она получает хозяина. Я больше не хочу его ни за какие коврижки, но я полагала, что мы договорились о цене. Так почему он вернулся на рынок в поисках более дешевого товара?

Ее письмо сбило меня с ног, я не могла ни плакать, ни разговаривать. Мой разум пытался отыскать островки воздуха под грязной водой. Кажется, я нашла воздушный пузырь и на мгновение смогла рассуждать здраво, но затем воды снова сомкнулись и меня опять захлестнула боль. Захлестнул секс. Пошлая россыпь анатомически подробных картинок, грязное оскорбление, покрывшее меня липкой коркой. Куда бы я ни смотрела, я видела, как они занимаются любовью. Они впечатались в стены и отражались на глянцевом полу. Столы и стулья, доставшиеся мне по наследству от отца, превратились в сладострастное переплетение тонких рук, ног и обнаженных грудей. Это их руки, их ноги, ее живот прижимается к его животу, здесь, в моем доме, как пятна разложения, как сухая гниль. Я встала на четвереньки, зажмурилась и уползла на кухню, прочь от этого ужаса. Потом я открыла глаза. Холодильник норовил об меня потереться. Кафельные плитки пола пылали. Я вцепилась в дверь, и она прижалась ко мне. Я вытерла лицо посудным полотенцем и унюхала запах их секса.
Предать поцелуем. Скверный запах Иуды. Я взяла зубную щетку, чтобы почистить зубы, и подумала о его губах. Поцелуй жизни, поцелуй смерти. Приди, поцелуй меня, чтобы я по губам твоим прочла уже написанный сценарий обмана и лжи, ждущий воплощения. Его лживое сердце бьется у него во рту. Когда я сегодня утром поцеловала его, то ощутила его страх.

ОН: Что с тобой такое?
Я: Ничего.
Ничего медленно заполняет мои артерии. Ничего медленно оглушает мою душу. Захваченная ничем, ничего не в силах сказать, я становлюсь ничем. Когда я обращусь в ничто, все удивятся и скажут со всегдашним изумлением: "Но с ней же ничего такого не произошло".
Ничего. Пепел к пеплу, прах к праху, любовь к любви.

Когда я была маленькой, я представляла себе, что любовь – это стеклянный колодец. Я могла перегнуться через край, погрузить в него руки и выпрямиться в бриллиантовых брызгах. Не поток, не бурный ручей, но глубина, и у самого дна — неспешное течение. Я знала это по шуму воды, перекатывавшей скрытые в глубине камушки. Были ли там корабли и порты, к которым они стремились? Гавани, в которых люди строили поселения? Я различала подводный мир лишь в его отражении. Чтобы попасть туда, нужно было спуститься в колодец, решиться разжать руки и упасть. Мама не разрешала мне плавать.
День за днем я возвращалась к колодцу, смотрела на то, что могла рассмотреть, и окунала в него руки. Позже, когда я повзрослела, мне встретился мужчина, и в руках у него были два ведра. Он погрузил их в прозрачные воды, зачерпнул, и одно ведро взял себе, а другое отдал мне. Никогда я не держала в руках столько воды. Никогда не случалось мне отыскать ничего, что могло бы ее вместить. Я позабыла о колодце, потому что теперь у меня было мое ведро.
Люди завидовали нам с Джовом. Мы были чистыми, здоровыми, правильными, сексуальными, и мы были вместе. Мы выставляли наш брак напоказ, словно трофей, и на самом деле думали, что заслужили его по праву. Мы начищали наш трофей, но забывали о нас самих. И чем ярче он сиял, тем более тусклыми делались мы. Да разве это важно, что мы чуток запылились и поизносились?
Наш брак превратился в нечто отдельное, не связанное с нами двумя. Мы оба истово верили, что его волшебная сила нас защитит, ведь какое-то время символ может перевешивать тот простой факт, что создавшие его люди уже переключились на что-то иное.
Мы построили наше убежище, нашу башню; водрузили на ее верхушку трофей и стали призывать молнию. Он хотел перекрыть пути искушению. Я хотела перекрыть пути ему. Я хотела, чтобы он искушал меня, вновь разыгрывая историю Адама и Евы. Он жаждал Рая, участка освященной земли, на которой боль прекратит его терзать. Мой отец предупреждал меня: "Никогда не поворачивайся спиной к змию". Он был прав в том, что враг рая всегда находится внутри. Джов смеялся над моими еврейскими заморочками, но не тогда ли завелся змий под фундаментом нашего дома? Раз или два я заставала его пьющим из ведер.
А потом мой муж взял остатки затхлой грязной воды и выплеснул мне в лицо.
Теперь спасения нет. Я провонялась ею. От меня разит, как от сточных вод со скотобойни.
Он сказал: "Если бы ты только попыталась понять…"

Я понимаю, что боль — понятие внеязыковое и внепространственное, ее глухие раскаты выходят за рамки самого времени. Это место, где нет ни речи, ни часов, ни смысла разделять миг и страдание. Никто не приходит и не уходит. Это место, не тронутое цивилизацией. Цивилизация еще не началась.
Взгляни на кровавые облака, окрашенные яростью солнца. Содрогнись и отшатнись от них в своих наготе и страхе. Никто тебе не поможет, нет смысла кричать и звать, здесь царит глубокая боль тысячелетий, что были прежде человечности и прежде любви.
Глупец в неизреченной глупости своей полагает, что время, бывшее до начала времен, прошло. Он думает, что первоначальная эпоха погрузилась в трясину, поглотила саму себя; мы давно осушили эти земли и сделали их пригодными для строительства. Вот мы воздвигли на них башни — чистенькие, возвышенные, залитые электрическим светом. А доисторические ужасы остались лишь в субботних вечерних развлекательных программах — до тех пор, пока я не обнаружила в собственном теле зыбкую трясину, вонь и тьму.
Куда я попала? Здесь ветер хлещет о край уступа, он колотит мои лицо и руки о безразличный камень. Никто не придет и не отведет меня домой. Дома больше нет. Но у меня, по крайней мере, осталась возможность уснуть, пусть и ненадолго.
Видеть сны. Присниться себе такой, какой я могу стать вместо той, что есть сейчас. Во сне я вижу высокое зеркало в раме. В нем женщина с незнакомым лицом. Она в печали, но из ее тела пробивается яркий свет, словно ее кожа вот-вот лопнет и наружу явится что-то живое. Я протягиваю руку, чтобы коснуться зеркала, и чувствую, что оно теплое и тонкое, как натянутая перепонка.

Доводилось ли вам просыпаться, как просыпаюсь я: позабыв, что у вас болит и где? Но лишь до тех пор, пока не пошевелишься. Секунда осознанной кристальной чистоты; секунда, в которой вы не отягощены ни памятью, ни опытом; вы — просто теплый угревшийся зверь, просыпающийся в новеньком мире. Вот солнце разгоняет тьму, и свет, чистый, словно музыка, наполняет комнату, где вы спите, и пробивается сквозь закрытые веки, изгоняя тьму, таящуюся внутри. Солнце сдержало свое обещание и взошло снова.
И частью своей или всем своим существом вы откликаетесь ему, просыпаетесь вместе с рассветом подобно земле и тому, что на ней растет. Ничто не изменит этого ритуала; как бы далеко ни зашла техника, как бы мы ни отдалились от природы, я продолжаю раскрывать глаза навстречу солнцу.
Это дает мне надежду. Соединяет меня с миром, когда мне больше всего на свете нужна эта связь. Серый город и его потерянные сердца встали между мной и моим исцелением. Я не могу тихонько сидеть и ждать ответа; единственное, что я слышу, — шум улиц и скрытые под ним горести. И я — всего лишь еще один шум, еще одна боль, обособленная и не пересекающаяся с другими.
Пусть взойдет солнце. Смысл обернулся бессмыслицей, изменчивая лунная ночь застигла меня, и я угодила в темные воды, слишком для меня глубокие. Я плыла, но поверхности не было. Когда я силилась всплыть за глотком воздуха, то поднималась лишь к новому слою воды. Куда меня занесло в той ночи, когда двое псов выли на луну, а подо мной отражалась разрушенная башня?
В мутных осколках ночи я ничего не могла разобрать. Мне открылись странные предзнаменования из другой жизни. Но в том горячечном, бессмысленном бреду их нельзя было прочесть. А может, и саму меня.
Слишком быстро. Слишком скоро. Когда в тебе раскрывается язва, когда живая ткань расходится трещиной, оттуда начинают выползать смутно знакомые твари. Разумный, вменяемый, послушный ходу времени день истекает кровью и умирает.
Здесь царят другие законы, а твои теряют силу.

Нервный срыв? Доктор, таблетки, отдых, тише, тишше... Сумасшедшая тетка, что пугает детей. А почему она пугает детей? Просто они еще способны разглядеть то, что видит она.
— Мама, мама, я видел тетеньку, за которой тащатся лужи воды!
— Не говори глупостей.
Я говорю глупости, но разве не сильнее я сглупила, когда доверилась ему?
Соберись.
Да. Ну-ка, передайте мне мою ногу, пожалуйста. Она вон там, на шкафу, куда он ее забросил. И я полагаю, это моя левая рука прислонена к стене. А голова в газовой духовке, но с ней, скорее всего, все будет в порядке, мне говорили, что зеленоватый оттенок легко вывести. К сожалению, свое сердце я выбросила к чертям собачьим, но это не страшно. Никто и не заметит, что у меня внутри его нет, правда?
Ты выглядишь лучше.
Спасибо. Я свалила разбитые части в кучу и сбрызнула сверху лаком. Неплохо вышло, правда? Теперь меня снова можно пускать в общество, поощрять обратиться в брачное агентство и даже пригласить сделать доклад о пережитом опыте в общество Трансцендентальной самолоботомии. На семинар для преждевременно разлетевшихся в клочья.
Нет. От меня осталась тонкая линия, прерывистая и слабая. Она хочет научиться языку, на котором говорят звери, вода и ночь. Все то, что есть мое "я", прячется, скрывается и не осмеливается близко подобраться к краю дымящейся расщелины. Оттуда вырываются дым и огонь, оттуда ко мне тянутся чьи-то руки.
Что там? Тонкая линия слаба, но любопытна. Мне бы запустить наружу свою храбрость, словно лунный зонд, но, боюсь, я буду не в состоянии расшифровать полученные сигналы. Нужно было сделать это заранее, неторопливо, за годы до этого. Нужно было изучить новый язык прежде, чем мне понадобится на нем заговорить. Но мне и в голову не приходило, что мне может понадобиться новый язык. Внутренняя жизнь вполне соответствовала своему названию. Она происходила внутри. Разве здоровая личность не должна смотреть вперед? Я забыла папины слова. Мой папа, в темном пальто, волосы цвета соли с перцем... предупреждавший, что я должна помнить о змие.
Пусть взойдет солнце. Мне нужно научиться проживать ночи размеренно и неторопливо. Пока что достаточно будет установить подобие ритуала и следовать ему каждый день, когда наступающее утро зовет меня по имени.

Эти мысли пришли ко мне в полусне и принесли с собой покой, но в следующую секунду я заворочалась на располовиненной кровати. И тут ласковый свет солнца погас, а в моем теле проснулась и заработала электростанция боли. Разве это я? Вышвырнутая из жизни, пропахшая горелым запахом поражения? Я читала, что те, кого казнят на электрическом стуле, крохотной долей сознания продолжают осознавать, что они убиты, мертвы, пока не наступает окончательная смерть разума и чувств.
В какой момент наступает смерть? В тот миг, когда останавливается сердце? Когда тело перестает слушаться команд мозга? Когда душа начинает выкарабкиваться наружу из своей темной башни?
Я из тех людей, для кого мир невидимый — повседневность. Из тех людей, для кого смерти нет, хотя она идет за нами по пятам сквозь историю и континенты. Я родом из тех, кто надеется вопреки надежде, чья грусть — лишь внешний покров их веселья. Радуются они или скорбят, их дух все тот же. Раньше я умела бегло болтать на идиш и иврите, но вот уже тридцать лет не говорю ни на одном из них. Что еще я утратила?

Момент смерти, момент платить по счетам, когда бы он ни настал, чем бы ни был остановивший вас образ — в этот миг все защитные накопления жизни оказываются бесполезными. Жизнь внутренняя, другой язык — вот что мне нужно. Комната пуста и тиха.
Я не могу отправиться в прошлое и изменить его, но я замечала, что изменить его может будущее. То, что я зову прошлым, на самом деле — моя память о нем. Память, обусловленная тем, кто я есть сейчас. Кем я буду. Единственный способ справиться с происходящим — переместиться вперед, сделать себя личностью, которая может с ним справиться. А пока что этой личности не существует. У нее нет нужных ресурсов. Мне придется породить ее так, как еврейские легенды рассказывают о сотворении первого человека: Бог вылепил его из куска грязи и вдохнул в него жизнь. Грязи у меня предостаточно. А жизнь мне придется выдохнуть из собственных легких, хоть они и не привыкли дышать глубоко.

Что убивает любовь? Только одно: пренебрежение.
Я знаю, что пренебрегала собой. Нет, не в том смысле, на который накладывает табу современная религия: я не доводила свои волосы до того состояния, что они начинали напоминать подстилку в кроличьей клетке; моя одежда подходила мне по размеру, вещи не выглядели так, словно начали свою карьеру в качестве лошадиной попоны, а когда я снимала макияж, то не превращалась в красноглазого упыря-оборотня. Впрочем, накладывая макияж, я тоже не превращалась в красноглазого упыря. Я хорошо питалась, в меру выпивала и регулярно упражнялась, чтобы мои бедра не расплылись и не превратились в тюленьи туши. Я читала, размышляла, много и упорно работала, и кровяное давление у меня было в пределах нормы.
А было ли что-то еще?

Было. Женщина, чье лицо накладывалось на мое в зеркале. Я знаю, что она хочет заговорить со мной, но когда она склоняется вперед, чтобы что-то прошептать, у нее не оказывается рта.
Она старше меня, невысокая и крепкая, с сильными руками. Вид у нее недобрый. Она подступает ближе и пытается схватить меня, но когда ее руки смыкаются вокруг моего тела, то оказывается, что никакого тела там нет. Я вижу, как она склоняется над потревоженным воздухом.
А еще? Еще мужчина, он моложе, чем я. Время от времени я ощущаю его присутствие — когда застегиваю ширинку на джинсах. Кажется, он хочет похвастаться своими яйцами.
Я как-то рассказала Джову о своем двойнике-мужчине, и он тут же подал все это под соусом из Фрейда. Сказал, что так проявляют себя мои чувство собственной неполноценности и тревожность.
Я: Я не чувствую себя неполноценной.
ОН: Чувствуешь. Неосознанно. Тебе необходимо скомпенсировать мою успешность.
Я: У него яйца больше, чем у тебя.
ОН: Ага, только их не существует. (Он поправляет одежду).
— Так что, когда ты мечтаешь о той надувной русалке с тугими сиськами, ты просто хочешь отыграться на мне за мою успешность?
— Черт, нет, она всего лишь стопроцентное воплощение мужских порнофантазий. Их впитываешь с молоком матери.
— Только и всего?
— Только и всего.
Вот мужчина, что открывает вам самую суть вещей. Вы бы пошли с ним в разведку?

Я отправилась с ним на рыбалку. Выходные на Бермудах, лодочный поход. Бледно-розовые скалы отражаются в блестящей, с металлическим отливом воде, лодку окружает такого же цвета прибой.
Мы затерялись в ослепительной строгости бухты; в ее тусклом жестяном блеске, похожем на листовой металл, на котором, казалось, даже волны были выштампованы под горячим прессом. Гладкие и сияющие, они ударялись о борт лодки со звоном и опадали, пузырясь и рассыпаясь по блестящей ровной поверхности. Может, наш компас отказал, завел нас к магнитному полюсу, и теперь мы бесконечно кружим и кружим в стальных волнах? В довершение ко всей этой металлической вакханалии Джов поймал серебристую рыбу, твердую, словно железный прут.
Он сказал:
— Если мы ее не съедим, то сможем использовать как фомку, чтобы вскрыть гостиничный сейф.
— А что там?
— Фальшивые бриллианты герцогини-самозванки.
— Нет. Там, внизу.
Он подошел, лег на палубу и выглянул за край лодки. В воде отражались наши головы — сами по себе, словно отделенные от тел.
— Там ты и я. В другой жизни.
— Как думаешь, мы ее когда-нибудь сможем отыскать?
— А с этой что не так? — Он перекатился на спину и раскинулся на солнце.
На носу лодки хватала воздух ртом рыба.

Я начала рассказывать о колодце, а лодка тем временем совсем перестала раскачиваться, или, может быть, вода стала более плотной, но вскоре мы замерли на месте, недвижно и спокойно, словно вмерзший в лед посреди замерзшего озера корабль. Джов меня совсем не слушал, да я и не была уверена, что смогу все внятно описать. Мир превратился во что-то вроде осознанного сновидения, и похожая на обрубок рыба билась в лодке, отмеряя для меня ход времени.
Там, внизу, где то, в чем я уверена, переворачивается вверх ногами, выворачивается наизнанку, движется задом наперед, я чувствую, как мой образ мышления постоянно и явно подвергает сомнению весь накопленный мною опыт, сравнивая его с ощущениями, чистыми и мощными, как толща воды, в которой они заключены.
То, что я здесь чувствую, там я ощущаю лишь интуитивно.
Мои воображаемые кончики пальцев немеют, и я не могу открыть глаза. То, что я вижу, чего я касаюсь, находится внутри. То ли я внутри него, то ли оно внутри меня. Но если вытащить его наверх, на воздух, от него останется лишь размытый, нечеткий след. Здесь действуют иные законы, здешний способ бытия в моем мире теряет смысл, точно так же, как мой мир теряет смысл там. Я не могу объединить их; подводный мир нельзя переместить наверх, к иссушающему яркому свету, в котором я живу, а когда я опускаю иссушающий яркий свет сюда, он сразу же теряет силу и гаснет, оставляя меня нащупывать путь во тьме.
Это продолжалось годами, и я привыкла воспринимать тот мир как пристанище для поэта, как источник вдохновения; воображаемое место, куда я никогда не смогу попасть во плоти. Но теперь он подступил ближе, и я способна в него войти. Мы видим сны. Снам снимся мы. Так кто здесь главный?
И там, на лодке посреди остекленевшего неподвижного моря, меня, пусть и отдаленно, охватило предчувствие конца. Как будто если я вскоре не отыщу способ попасть туда, то манящий водный мир занесет песком, забьет галькой, и я больше никогда не смогу проникнуть в глубину, навсегда останусь у края.

Я тряхнула головой, повернулась и посмотрела на лодку. Джов спал, а рыба издохла.
В какой момент наступает смерть? Это крючок? Леска? Грузило? В какой момент я в него влюбилась? Когда ему поверила? В какой момент он предал меня? И к какому виду отнести эту смерть?

Я лежу на искалеченной кровати и прислушиваюсь к скрежету изувеченных пружин, сопровождающих каждое мое движение. Металлические спирали размотались и тихонько трутся о пол. Дребезжат. Безумная лютня обезумевшего любовника. Я протягиваю руку и провожу по деревянным перекладинкам жалюзи. Тррр! Любовники любят музыку, правда? Они любили друг друга на этой кровати. Вот интересно, она это слышит? Где бы ты ни была, услышь меня. Я сочиняю эту музыку для тебя. Я более не способна воспринимать размеренный ритм нормальной жизни. Четыре четверти такта. Этот ритм мне не подходит. Может, он мне никогда не подходил, и я все это время танцевала, как пляшут забулдыги, шаркая и раскачиваясь, словно изображавший пьяницу с бутылкой джина Фред Астер.
Вопреки гневу, шоку, жалости к себе, я вдруг припоминаю ясное ощущение... мысль? Давно, месяцы назад... нет, даже годы. Я слышала, как что-то надвигается. Как будто по квартире катается металлический шарик.
"Что это? Что у нас поломалось?" Я тогда заставила Джова встать на четвереньки и заглянуть под шкафы, укрепить все ролики на ножках кресел, и на несколько недель звук прекратился. А потом снова — внезапно, узнаваемо — по нашим деревянным полам с характерным звуком принялся кататься металлический шарик
Мы стали шутить, что у нас завелось привидение.
Мы шутили. Я.
Это была она? Та, что ждет по ту сторону зеркала?
Та, что хватает руками воздух и плачет?
Или он — улыбающийся, дерзкий?
Была ли это другая часть меня, с которой я так и не встретилась?

Я сказала, что пренебрегала собой. Вот на фото я и Джов, много лет назад, когда мы только поженились. Он робкий, неловкий, дерзкий, вызывающий — парень из переулков, решивший завоевать проспекты. А я застыла на светочувствительной бумаге со своим тогдашним видом — загадочным и целеустремленным. Мы были новичками, новыми людьми на новом месте, и сияние наше еще не угасло.
Когда мы уничтожили то, чем должны были стать, потому что стали тем, чем мы стали? Что мы сотворили с нашими телами? Мы поступили так, как поступает большинство людей: закопали их под половицами и притерпелись к запаху.
Я прожила свою жизнь, как серийный убийца: когда часть жизни заканчивается, удуши ее и переходи к следующей. Жизнь разложена по аккуратным коробочкам, словно по чистеньким, ладно скроенным гробикам, где трупики прошлого лежат рядышком, бок о бок. И только сейчас, поздним утром сегодняшнего дня, я обнаруживаю, что мертвые все еще способны говорить.
Прошлое? Настоящее? Будущее? Это язык мертвых. Время всегда одно.

+1

5

ПАЖ МЕЧЕЙ

8 июня 1960 года. Ливерпуль, Англия. Солнце в Близнецах.
Я родилась на буксире. Моя мать произвела меня на свет в ворохе одеял, пока мой беспокойный (особенно по ночам) отец заводил в порт большие суда.
Это было его ночное дело, кораблик на маслянистых водах, его свет в ночи, его возвращение домой, домой.
Он работал в судоходной компании с пятнадцати лет. Начал в самом конце войны в качестве рассыльного, а через четырнадцать лет его назначили директором пароходства. Он отпраздновал свое достижение, занявшись любовью с моей матерью, и так была зачата я.
Днем мой отец занимался интеллектуальным трудом. Он был очень, очень умным. А по ночам, вернее будет сказать, три ночи в неделю, он управлял буксиром. Вот он, в засаленной спецовке и моряцкой балаклаве, разматывает толстый канат с лебедки и заводит в порт корабли, груженые бананами, зерном, турецким серебром; корабли, полные ирландцев со счастливым трилистником в душах и сердцах.
 
Когда я родилась, на воде еще вовсю бурлила жизнь. И в отце она тоже бурлила. Сильный, крепкий, поперек себя шире, но при этом высокий; с такими широкими плечами и грудью, что казалось, он сам может затащить грузовое судно в порт.
Папа был родом из семьи ливерпульских моряков; они все всегда работали в доках, на судах, служили в военно-морском или торговом флоте. Женщины трудились в шумных и суматошных грузовых компаниях, разбросанных вдоль причала. Папина мать, моя бабушка, занимала пост Официальной полировщицы латунных табличек, и люди поговаривали, что когда она по пятницам заканчивала свою работу, начищенные ею медяшки сияли так ярко, что их блеск скакал по гребням волн, словно запущенный камешек, и его можно было разглядеть из самой Нью-Йоркской гавани.
Папин отец, мой дед, погиб на войне под дружественным огнем, когда американская торпеда потопила не то судно. В результате бабушка получила вполне приличную пенсию и смогла отдать своего буйного и крепкого сына в частную школу. Она вкладывала в него деньги так, словно он был сундуком с сокровищами. Он хорошо учился, прилично выглядел, а если кто-нибудь спрашивал, почему это он живет в скромном домике рядовой застройки (две комнатки на нижнем этаже, две на верхнем), он просто размахивался и сшибал спрашивающего с ног. И дальше всю свою жизнь отец разбирался со сложными вопросами именно так. Бессознательное обычно проявляет себя в поступках.
 
В 1947 году симпатичный восемнадцатилетний выпускник частной школы занял скромную, но перспективную должность в "Трайдент Шиппинг" ("Прогресс, Традиции, Единство"). В его семье все с утра уходили на работу в чистой одежде и гордились этим, но никто никогда не возвращался домой чистым. Дальше начиналась работа матери семейства с корытом кипятка и пачкой мыльной стружки. Мой отец ушел на работу в чистом и вернулся в чистом. Это стало бесконечным источником удовлетворения для бабушки, которая продолжала трудиться на износ, но воистину наслаждалась сладким запахом успеха.
Отец любил море, мог бы стать настоящим моряком, но для неординарного юноши, знающего, чего он хочет, работа в офисе сулила больше перспектив. Он компенсировал тягу к морю, уговорив начальство разрешить ему работать на буксире, и поскольку в компании все еще существовал механизм производственной практики, его странное желание уважили. Да и в самом деле, вреда от этого не могло быть никакого, а наоборот, сплошной полезный опыт. Кроме того, он водил буксир в свободное от работы время, и это добавило ему популярности среди работяг.
В 1957 он женился на моей маме. Она была ирландкой, выросла в обеспеченной, почти богатой семье делового партнера отцовской фирмы в Корке. Отец увидел ее на ежегодном званом вечере и поклялся, что женится на ней. В течение двух лет они писали друг другу письма и обменивались подарками, пока романтика, настойчивость и карьерный рост все же не победили. В их брачную ночь (отель "Ra-Ra", в интерьере древнеегипетские мотивы с ливерпульским акцентом) отец снял пижаму, чтобы его жена увидела, что по мужской части у него все в порядке, а потом сообщил, что не будет заниматься с ней любовью до тех пор, пока не добьется поста директора пароходства. На этом он снова облачился в пижаму, лег в постель, пару минут поворочался и уснул.
Мама не сомкнула глаз. На следующее утро она первым делом обратилась за помощью к своему отцу. Но что тут можно было поделать? Ничего. Молодой человек лишь недавно был назначен руководителем отдела трансатлантических перевозок. Он должен был проявить себя на этом поприще. К сожалению, он отверг все попытки матери заставить его проявить себя еще как-то. Мама в отчаянии даже спросила совета у моей бабушки, и та предложила испробовать старый моряцкий способ. Отец воспринял этот приземленный и практичный совет в штыки, поскольку его традиционная респектабельность уже покрылась налетом традиционной морали.
Он ни за что бы не стал заниматься содомским грехом со своей женой. Вместо этого он уехал в Нью-Йорк. Сложенный, как Кинг-Конг, амбициозный, как Эмпайр-стейт-билдинг, глазастый, как Фэй Рэй, он был едва ли не большим воплощением мечты, находчивости и киношности, чем сама Америка. Гигантских размеров проекция на пустом фоне человеческой массы, и в этом был его успех. Он не был безжалостным человеком, но верил в себя. Это выгодно отличало его от остальных, которые вообще ни во что не верили.
 
Мечта: просеивать и промывать текучую глинистую породу, из которой состоишь, и отыскать в ней золото. Возможно, отец и был сундуком с сокровищами, поскольку сумел заложить основы собственного благополучия. За что бы он ни брался, у него все получалось. Ему бы быть венецианским купцом, расхаживающим по Риальто. Ему бы стать Марко Поло, везущим из Московии драгоценные меха. Он ли это на бревенчатых плотах в Квебеке? Сплавляется через речные пороги, убегая от наступающей зимы, запорошившей его плечи снегом? Он был лесным человеком, он был звероловом. Китобоем, охотником на медведей. Вместо этого он носил свободного кроя костюм, мягкую фетровую шляпу и учился тому, где лучше расставить сети на прибыль. Его улов, его добыча были самыми большими во всей компании, и он радовался им, как маленький мальчик радуется пойманной рыбке. В те дни его истинная природа еще сражалась с приобретенной и часто брала верх. Личность и личина, человек и его маска тогда еще отличались друг от друга, и он точно знал, где которая. Позже мужчина, за которого моя мать вышла замуж, умер раньше, чем за ним пришла смерть, а явившийся ему на смену притворщик еще долго донашивал его одежду.
 
На дворе было солнечное утро, он стоял у края пирса, облокотившись на заграждение, и смотрел, как в гавани портальные краны загружают суда. Весь мир был у него как на ладони: специи, вино, чай, зеленые бананы, кокосы, американские клюшки для гольфа и шерстяные одеяла с атласной оторочкой. Сегодня в порту грузили партию нейлоновых чулок, и картонные коробки пестрели наклейками а-ля Мерилин Монро.
Дул теплый ветер — хороший, крепкий ветер, так и звавший ставить паруса; ветер, способный домчать корабли на все четыре континента, и хотя отец был слишком молод и не застал парусные суда, ветер волновал его, как и всех моряков. Свежий ветер. Новый мир. Моряцкое безрассудство, тяга к приключениям, которые он так любил.
Это был его полуденный час, самое лучшее время дня, когда с деловыми бумагами он уже разобрался, а в воздухе стоял треск высоченной, словно церковный орган, пишущей машинки, на которой печатала его секретарь.
Он начинал работу рано утром и засиживался до позднего вечера, чтобы высвободить несколько дневных часов — своего рода зазор, в который можно ускользнуть, личное пространство между утренним кофе и ланчем, пока на пирсах вовсю кипела работа и проворачивались дела, законные и не очень.
Он лично знал многих бригадиров, грузчиков, водителей грузовиков и портовых лоцманов. И пока он стоял здесь, у края пирса, глядя вниз и периодически приподнимая руку в приветственном жесте, рядом останавливались знакомые, закуривали сигаретку, рассказывали новости и, похлопав его по плечу, шли дальше. Непринужденное братство работяг ему нравилось. Никто из них не спрашивал, какую школу он посещал.
Пока он коротал время за мужскими сплетнями, треск печатной машинки прекратился. Секретарь вышла из офиса, теснившегося в ряду других у самой воды, и окликнула его. Срочный звонок. Не соблаговолит ли он сейчас же подойти к телефону?
Он вздохнул, щелчком запустил недокуренную сигарету в воду и пошел внутрь, на ходу поправляя галстук. Выслушал короткое сообщение. Ответил: "Да. Да...", а потом швырнул трубку, схватил секретаршу в охапку и подбросил ее в воздух.
Его только что назначили директором пароходства.
 
Он поспешил прочь от своего стола с четырьмя черными телефонами и лотком для бумаг и, не заезжая домой, чтобы собрать багаж, поехал в аэропорт и купил билет на вечерний рейс. В 1959-м авиарейсы были делом необычным, шикарным, дорогущим и беззаботно-бесшабашным. Пятнадцать минут в очереди на регистрацию, и вот отец уже шагает по взлетной полосе и садится в самолет, у которого на каждом моторе по два винта. Из имущества с собой у него была только зубная щетка.
Он завоевал свое место в мире и теперь был намерен это подтвердить.
 
Он прибыл домой неожиданно для матери – его секретарь почему-то не сделала, как ей было велено, и не позвонила. Мама как раз лежала в ванне, по самую шею в пузырьках пены, а моя бабушка сидела рядом на табурете и читала Библию вслух. Это было время ее традиционного воскресного визита к невестке, а поскольку общего у них было мало и говорить было особенно не о чем, они сошлись на идее взаимного душеспасительного занятия. Мама никогда не вслушивалась в то, о чем читала бабушка, но зато чувствовала, что исполняет долг перед семьей и Господом. Заодно это избавляло ее от необходимости посещать церковь. Бабушка же, истово веровавшая в слово божие, в этот час получала больше удовольствия, чем в любой другой день и час недели, включая второй час пополудни по четвергам, когда ей приносили пенсию.
Они начали с книги Бытия и сейчас читали книгу Иова. Бабушка очень сочувствовала выпавшим на его долю несчастьям, особенно с тех пор, как у нее самой недавно выскочил чирей.
Она как раз читала: "Кто утешит меня в скорби моей?", когда дверь распахнулась, отец склонился над ванной, схватил маму в охапку и уволок в спальню.
Бабушка никогда не нервничала по пустякам. Она сказала про себя: "Должно быть, Дэвид все-таки получил повышение по службе". Кивнула, дочитала главу, выпустила воду из ванны и пошла домой.
Тем временем в лабиринте из влажных простыней и разбросанных женских журналов мой отец пронзил мою мать своим мужским достоинством.
— Надо было мне здесь прибраться сначала, — сказала она.
— Эй, на гарпуне! — ответил отец. И где-то посреди всего этого уже была я.
 
В ночь моего рождения на отца снова нашла привычная блажь, и он сказал маме, что выйдет поработать на буксире.
— Я с тобой! — ответила она. — Я хорошо себя чувствую.
В итоге отец облачился в моряцкую робу, а мама накинула норковую шубку. В то время они ездили на трехлитровом "ровере", настоящем номере-люкс на колесах с кожаной мебелью и баром. Отец сел за руль и почти на холостом ходу подкрался к докам, словно преступник, а мама на заднем сиденье тем временем смешала себе строго запрещенный коктейль из джина с тоником.
Они подъехали к причалу, отец сдал назад, припарковал машину на погрузочной площадке, и тут из темноты им навстречу шагнула моя бабушка.
— Дэвид! – окликнула она.
На ней был надет черный дождевик, когда-то принадлежавший ее покойному мужу. Она полностью утонула в нем, от макушки до пяток. Меньше всего эта одежда смахивала на защиту от дождя. Казалось, что бабушку захватило чудовище из морских глубин.
— Что-то случилось? — спросил отец.
— Жене твоей время родить.
— О, пока еще не время, — вмешалась мама.
— Это пока, — отозвался Дождевик.
И они втроем взошли на борт буксира "Удача" и упыхтели во тьму.
На корабле бабушка распаковала свой саквояж. Она вытащила стопку чистых тряпок, которыми обычно полировала латунные таблички, бутылку столового бренди, пузырек с йодом, газовую походную плитку, термос с водой, кухонный нож, пакет сэндвичей, маленькое одеяльце, больше похожее на собачью подстилку, очки и библию, раскрытую на конце "Псалмов". Покончив с приготовлениями, она сняла дождевик и нацепила его на крышку люка.
— Дэвиду это придется не по нраву, — изрекла она.
— Я совершенно уверена, что до родов еще по меньшей мере неделя, — сказала мама, и у нее немедленно начались схватки.
 
Мама. Моя мама. Мисс пятидесятые. Идеальная жена послевоенных лет. Она была симпатичной, была очаровательной; она была умной — достаточно, но не слишком; она улыбалась мужчинам и одаривала женщин загадочным, смущенным, как бы задающим вопрос взглядом: "Как, разве я здесь не одна?"
Швы на ее чулках всегда были идеально ровными, волосы завитыми, спина прямой, талия фигурной, ноги — длинными, груди — округлыми, живот плоским, бедра — нет. Черные волосы, голубые глаза, красные губы, бледная кожа, и все это было собрано воедино так ладно, так подходило друг к другу, словно комплект тарелочек для пикника.
Она получила хорошее образование и была обучена это скрывать. Выйдя замуж, она не перестала петь, играть на пианино и писать акварели. Остальную часть своего разума она вложила в брак и даже не думала спрашивать, как отец им распорядился.
А вот смекалкой она не отличалась, этого не позволяло ее происхождение; и я знаю, что моя бабушка очень переживала: ведь ее сын женился на женщине, которая не знает, как сварить суп из селедочных головок.
Но отец больше не желал селедочных голов. Он желал мехов и жемчугов, и он их получил. Как и большинство мужчин, он был чуточку трансвеститом: если жена — это его часть, то ее одежда — тоже. Она была его ребром, и таким образом он тоже носил шелковую сорочку. Он любил ее одежду, любил смотреть, как она одевается и наряжается, и это удовлетворяло ту его часть, которая была превыше тщеславия. Она была частью его, она его дополняла. Она выводила его на другой уровень. Он впитывал ее, а она его впитать не смогла. Это было настолько нормально, что никто этого не замечал. Долго, еще очень долго, до тех самых пор, пока все не начало меняться.
Муж и жена. Мужчина и его ребро. Что может быть нормальнее? А теперь у них должен был родиться ребенок. Именно так: моя мать вынашивала ребенка моего отца. Когда родились мои сестры, все было иначе, а вот я была Афиной.
​Афина родилась полностью сформировавшейся, выйдя из головы Зевса.
 
​Нет никаких сомнений, что мой отец хотел сына. Другое ему и в голову не приходило. Даже через неделю после моего рождения он продолжал спрашивать: "Как он?" Бабушка рассказывала, что он ухватил новорожденную меня своими ручищами, поднял, перевернул вниз головой, поднес к свету и развел мне ноги, чтобы убедиться, что мои гениталии не запали внутрь. Он не доверял докторам. Белый халат и стетоскоп казались ему способом отгородиться от мира. Их манера держаться с превосходством, их авторитет вызывали у него возмущение. Конечно же, сам он никогда не болел. Когда он перестал подносить меня к свету, то стал подносить к зеркалу.
Он хотел сравнить нас рядом: похожа ли я на него?
​Ему показали, как нужно поддерживать мою голову и слабенькую спинку, и мне кажется, я помню, как я тихонько полулежу на его выпрямленной ладони, пытаясь сосредоточиться на папином взгляде: тревожном, пристальном, глядящем на меня так, словно я должна и могу объяснить ему, кто он есть.
​Первые пару месяцев он ночевал в своем кабинете. Мама кормила меня около пяти утра и засыпала глубоким сном, а отец тайком входил, подхватывал меня огромными руками и забирал к себе. В кабинете горел камин. Может быть, именно там, в его объятиях, перед зеркалом, в отражении странной комнаты в блестящей глубине, я и начала грезить иными мирами – ясно различимыми, светящимися, но недостижимыми.
​"Я нарекаю это дитя…"
​Бедный ребенок, переходящий из рук в руки, словно кисет с табаком, новое лицо, своего рода свежий наркотик, сулящий надежду, перемену, по крайней мере, на текущий момент. Моя семья ударилась в сентиментальность. И если это звучит жестоко, то жестокость эта порождена слишком долгой и полной моей вовлеченностью в происходившее. Они были неспособны выражать свои чувства просто так, им обязательно нужен был некий законный предлог. Они не могли сказать: "Я люблю тебя", поэтому изрекали: "Ну разве она не куколка?" или "Умничка". Они даже могли казаться весельчаками, прожигателями жизни: не успевала закончиться нынешняя вечеринка, а они уже планировали следующую, и мама яростно угощала объевшихся родственников канапе, одновременно выдумывая новый рецепт.
Это все должно было быть весело и забавно, но родители не были счастливы. К тому времени как мне исполнилось пять, папа подсел на антидепрессанты, а мама — на джин. Думаю, что самой счастливой была я — тем самым бездумным, но полным счастьем, каким умеют быть счастливы дети, и оно притягивало обоих родителей, словно магнит. Счастье манило их, они его хотели, но вместо того чтобы принять его как должное, они принялись разбирать его на составляющие.
— Ты счастлива, Элис?
— Да, папочка.
— А почему? — И он вглядывался в меня в одному ему присущей манере, пытаясь разглядеть и определить счастье так, как привык определять направления развития бизнеса.
 
На мой шестой день рождения родители закатили вечеринку. Мне достались пирог, подарки и праздничное платье. Взрослым досталось то, что отец называл "фуа-гра". Сколько вы сможете съесть и выпить, прежде чем вас стошнит на журнальный столик?
Ни мама, ни отец так и не вписались в наступившие шестидесятые. Слишком короткие юбки. Слишком длинные волосы. В модном сочетании лилового и оранжевого цветов мама смахивала на вампирессу, а отец — на Матисса. Им не повезло еще и с местом жительства — Ливерпуль оказался на переднем крае атаки на прошлое. Тот самый Ливерпуль, от которого ожидалось, что он сонно переварит шестидесятые так же, как и предыдущие декады, внезапно породил "Битлз". Родители стали жертвой бит-музыки.
 
В один из дней мама отвозила меня в школу. В городе было странно тихо. Мы припарковались (при этом наша машина оказалась единственной на всей улице), вышли и неторопливо пошли по тротуару, держась за руки и переступая через кучи бумаги и каких-то бечевок. Издалека нам замахал полицейский, и мы помахали ему в ответ. Сзади раздался шум грузовика, и мама сказала, что это приехало телевидение. Я разволновалась, потому что в жизни своей не видела телевизора. Любой продукт, существовавший на рынке менее десяти лет, вряд ли мог впечатлить моего отца.
Грузовик подъехал ближе, и мимо нас пробежали четверо молодых людей, с ног до головы одетых в черное. Трое из них несли гитары, а у одного в руках были барабанные палочки. Мне уже случалось видеть людей в черном.
— Это что, похороны? — спросила я у мамы.
Она не ответила. Она смотрела назад. Вдруг она схватила меня и опрометью бросилась назад, к нашей машине. Я и не знала, что мама умеет бегать. Я никогда не видела, чтобы она бегала. Она швырнула меня на заднее сиденье и впрыгнула туда же сама, роняя шпильки, в вихре аромата от Диора.
В следующую секунду машину со всех сторон окружили тысячи визжащих девушек. Я видела их залитые слезами расплющенные лица, в экстазе прижимающиеся к боковым окнам и ветровому стеклу. Все закончилось почти мгновенно: они сообразили, что их жертв здесь нет, и исчезли таким же дьявольским образом, как и появились. Когда мама выбралась из машины и пошла переговорить с полицейским, единственным свидетельством произошедшего оказался сломанный плакат с надписью "HELP!"
 
"Стадный инстинкт", — сказал папа, всерьез подумывая о том, чтобы переехать в Саутгемптон.
Мне было строго запрещено слушать "Битлз". Музыка "Битлз" также была строго запрещена на проходивших теперь каждый месяц вечеринках, которые мои родители закатывали для всех, кто готов был на них прийти. Я начала бояться этих сборищ, опасаться незнакомых женщин, которые могли запросто подняться на второй этаж, чтобы поплакать в гостевой спальне; подвыпивших и вусмерть пьяных мужчин, вечно заводивших разговоры о войне и хлопавших друг друга по коленям. Я уговорила родителей разрешить мне в дни вечеринок уходить к бабушке и оставаться ночевать у нее. Мама согласилась неохотно, потому как считала, что у бабушки в доме царит антисанитария. На самом деле для этого не было никаких оснований, кроме упорного нежелания бабушки пристроить к дому теплый туалет и того, что она отказывалась посещать вместе с мамой семинары-распродажи производителей пластиковой посуды и товаров для дома.
 
Вот я уже собрана и готова идти. Мама вручает мне бутылку дезинфицирующего средства. "Это для... надворного помещения, — говорит она. — Только не рассказывай бабушке". Ага, не рассказывай бабушке. Моя бабушка с младых ногтей носила титул почетного члена тайной полиции. От нее ничего невозможно было скрыть, никогда. Едва я вошла к ней в кухню сквозь заднюю дверь, она оглядела меня с головы до ног, изъяла бутылку отбеливателя и вручила мне рабочий комбинезон.
— Поможешь мне вычистить туалет, — сказала она.
Впервые за несколько месяцев я почувствовала, как меня отпускает напряжение. Я несла себя по жизни, словно пистолет — заряженный, со взведенным курком, готовый к любым неприятностям, готовый выстрелить и боящийся этого. Родители все время скандалили, а когда не скандалили, значит, огрызались, а если не огрызались, то планировали очередную вечеринку, проводили очередную вечеринку или прибирались после очередной вечеринки. Здесь, вычищая лопатой человеческие экскременты из бабушкиного сортира, я снова чувствовала себя счастливой. Мы удобряли землю вокруг роз, и бабушка пела мне портовые песенки, периодически отхлебывая из простой оловянной фляжки — чтобы голос лучше звучал.
— Слава грогу, — сказала она и постучала себя по носу, пурпурному, словно роза.
В кухне у нее на стенах были развешаны связки лука; жирные окорока свисали с вбитых в потолок витых крючков, но это была славная пытка. Она сама коптила селедок: насаживала их попарно на вертел, сделанный из ненужных вязальных спиц, и подвешивала в дымоходе. Поэтому печку в кухне она топила дровами, а остальные камины — углем. У нее был кухонный шкаф со стеклянными дверцами, ломившийся от домашней консервации: огурцы, помидоры, груши, капуста и по центру — банка с заспиртованным крольчонком. Не для еды — это было украшение. Когда поднимался ветер и в буфете все звенело, крольчонок дрейфовал вверх-вниз в своей прозрачной тюрьме и его ушки слегка сминались, цепляясь за край запечатанной крышки.
Мебель была самой простой: скобленый деревянный стол, глубокая эмалированная раковина, несколько разномастных стульев и чадящая угольная печь марки "Рейберн", оставлявшая пятна сажи на бабушкиных булочках.
— Вреда от этого никакого, — говорила бабушка. — Погляди-ка на меня.
Да, поглядите-ка на нее: пальцы опухшие, сама круглая, словно луковка, волосы растрепаны, словно камыш, живучая, как кошка; с виду кремень, а сердце мягкое-мягкое.
Когда она ела булочки собственной выпечки, у нее над верхней губой вечно оставалась полоска сажи, похожая на след улитки. За это соседка звала ее "Черноротая". А бабуля звала соседку "Вонючка-смердючка", но в остальном они весьма дружелюбно друг к другу относились и на Рождество обменивались маленькими подарочками: носовыми платками и мылом.
 
Бабушка сняла пару копченых селедок и поджарила их на масле, потом плеснула в сковородку воды и протушила. Мы сели обедать. Она спросила меня об отце, но не стала слушать то, что я говорила, да и что я могла сказать? Я любила его и опасалась. Бабушка внимательно смотрела на мое тело и жесты. "Это я виновата, — сказала она сама себе. – Моя вина, моя вина…"
Думала ли она о школе, в которую отдала сына? Или о его первой работе, на которую он пошел в чистой сорочке и при галстуке, пока его ровесники отправились трудиться на корабли? Или об обычной девушке, что была в него влюблена? Или о собственной гордости? Она ничего мне не сказала ни тогда, ни позже. Как и отец, она неспособна была говорить о своих чувствах. Но, в отличие от него, она это осознавала и долго сидела, опустив голову на сложенные руки. Мне тогда казалось, что из нее должны, наконец, выпасть слова. Но слова не выпадали, и ее чувства так и зависли, законсервировались у нее внутри.
 
Мы закончили выгребать сортир, засыпали в него свежих опилок, чтобы новые отходы быстрее перегнивали, и тут бабушка сказала, что у нее для меня сюрприз. Она велела мне постоять в уголку кухни, за памятным дождевиком, а сама с кряхтением и шуршанием вытащила что-то из угольного подвала. Дальше раздалось шипение, потрескивание и такой звук, какой бывает, когда на иголке проигрывателя собирается пух.
— Выходи! — позвала бабушка.
На кухонном столе стоял новый, с иголочки, ярко-голубой проигрыватель "Дансет", а на нем — пластинка-сорокапятка, с которой "Битлз" заголосили: "HELP!"
Пока я осваивалась с неожиданным приобретением, бабушка принялась танцевать твист, а вернее будет сказать — пританцовывать, раскачиваясь взад и вперед, поскольку подвижных частей у нее было две: голова и пятая точка. Согнутые в локтях руки она неподвижно выставила перед собой, а ноги расставила пошире.
— Я тебя научу! — пообещала она.
И она правда научила меня, но мы так никогда ничего не рассказали об этом ни маме, ни папе. Ни о сортире, ни о булочках, ни об уроках танцев, ни о безымянном гроге, ни о переносном проигрывателе в виниловой упаковке на молнии, ни о счастье, от которого отдавало антисанитарией, ни об ощущении покоя, от которого пахло жареными на масле копчеными селедками.
— Тебе там, наверное, было скучно, — сказала мама.
 
В доме у родителей царила такая чистота, что я стала болеть. О преимуществах гигиены и дезинфекции сказано многое, рука об руку с ними следуют вещи, о которых говорят куда меньше. Экзема, вызванная стиральным порошком. Астма, причина которой — ковровые покрытия от плинтуса до плинтуса. Аллергические реакции на чистящее средство, зудящие пальцы, сжимающие бутылку отбеливателя, одуряющий запах аэрозоля для полировки металлических поверхностей. В довершение ко всему мама открыла для себя нейлон. Его было так легко стирать, что она предпочла не обращать внимания на шелушащуюся кожу у меня на подошвах и красные рубцы между ног, как раз там, где нейлоновое кружево нейлоновых трусов сражалось с моей совсем не нейлоновой кожей.
Будь я целиком из нейлона, всем было бы лучше. Можно было бы ненадолго замочить меня в прохладной воде, и с меня бы легко отошли впитанные страдания.
 
Я выросла. В свои девять я была рослой и тихой, и уже не лучилась счастьем. Отец, отказавшийся от веры, но не от присущих религии предрассудков, истолковал мою тоску как неопровержимое доказательство существования первородного греха. Поскольку у меня не было причин быть несчастной, несчастье следовало признать неотъемлемым свойством человеческой природы. Как мог он надеяться избежать того, чего не могло избежать даже невинное дитя? Он, подобно бабушке, был человеком ветхозаветного толка, но она сохранила веру в Бога и, следовательно, милосердие. Отец же милости к себе не искал, да и сам ни к кому ее не проявлял.
По мере того как в его мире сгущалась тьма, тени в нашем доме становились все длиннее. Мы жили в большом, светлом, просторном, роскошном доме с большими окнами, построенном по проекту Лаченса. Отец купил его для мамы, в великом порыве любви и гордости. Убогие типовые домики ленточной застройки с собачьей будкой и отхожим местом во дворе — это было не для нее. Наш сад был обсажен по периметру вечнозеленым кустарником, деревья в нем росли группами, а в центре ухоженной лужайки возвышались старинные солнечные часы из гранита и сланца. В нижней части циферблата была высечена фигура Времени-жнеца — в капюшоне и с косой, занесенной над цифрами. А в верхней части, над двенадцатью часами парил ангел с трубой, на которой было выгравировано "Aliquem alium internum". Я не знала тогда, что это означает, а когда смогла перевести, все равно не поняла. Позже надпись обрела смысл, да еще какой, но пока время для этого еще не настало.
 
Когда время текло в зелени и золоте, казалось, весь дом был невесомым и парил в воздухе. Отец был доволен своей работой, мама довольна своим домом и детьми. Я не помню того момента, когда настало затмение, но постепенно вокруг стало холодать, золотистый свет выцвел, превратился в желтый, бледно-желтый, блекло-желтый и совсем померк. Я точно помню, что отец чувствовал себя обманутым. Его перестал удовлетворять размер жалования, размер премий; задачи стали мелкими, достижения недостаточно оцененными. Он говорил об этом матери, я сама слышала, но мне, стоя у солнечных часов, он сказал другое: "Мне сорок один год, а море умирает". И пробежался пальцами взад и вперед по фигурке Времени в капюшоне.
С тех пор в моих ночных кошмарах Время зачерпывало своим капюшоном море и уносило его прочь. Останавливалось на краю мира и выливало море в пустоту.
Сверкающие рыбки превращались в звезды.
Воздух должен был неизбежно объявить войну морю. Грузоперевозчики, а вместе с ними и пассажиры, предпочитали перелеты, и пока стоимость морских перевозок росла, стоимость авиасообщения снижалась. Компания, в которой сызмальства работал мой отец, несла непосильные убытки. "Трайдент Шиппинг", основанная в 1809 году, медленно разорялась, шла на дно и увлекала за собой моего отца.
Денег у него было достаточно, но из него медленно уходила сама жизнь. Друзья воспринимали его негодование как нормальную реакцию на тяжелые времена. Мама придерживалась простого мнения: у каждого мужчины должна быть работа. Но отец был не настолько прост и все еще многое осознавал. Маска спала с его лица, и он вертел ее в руках так и эдак, спрашивая, что же это такое.
Он даже нанес визит бабушке, чего не делал почти никогда.
— Во что я превратил свою жизнь?
— Дэвид, ты добился всего, чего хотел.
— А чего я хотел?
— Разве ты не хотел выбиться в люди?
— А ты не хотела?
Да. Нет. Тиканье часов и запах копченых селедок. Юноша выбирается из-под материнского крыла. Донашивает отцовскую одежду. Выбиться в люди. Выбиться в люди. Вырваться из замкнутого круга. Превратить жизнь не в бесконечную жертву, а в накопление энергии, силы для прыжка. Упасть, снова накопить силы, упасть — до тех пор, пока ты прыгнешь и не упадешь. И тогда мы увидим, на что мы годны, и единственное произнесенное запинающимся голосом слово станет движущей силой повествования. Вот история скромной семьи, заработавшей себе имя. Мой сын Дэвид, чьи отец, дед и прадед в шестом поколении работали в доках. Мой сын Дэвид — богатый, уважаемый, облеченный властью. Настоящий мужчина. Мой сын Дэвид, чьи глаза горят блеском их глаз. Мой сын, принесший домой историю.
— Мама?
— Дэвид...
Больше об этом они не говорили. Отец взял шляпу и шарф и ушел в доки. Там были его приятели, такие же бездельники, как и он. При этом они завидовали его деньгам, а он, хоть и был не настолько глуп, чтобы завидовать их бедности, но что-то внутри него сожалело о том, что он натворил. Они выпили вместе. Дальше он пил один. Ему хотелось пойти с ними в вонючую забегаловку "Адмирал Армз", но какое у него было право сидеть там и надираться, если его приятелям все равно придется возвращаться домой, к скудной еде и неоплаченным счетам? Ему отчаянно хотелось сказать: "Я несчастен", но как он мог жаловаться им?
 
Он не вернулся домой, ни в ту ночь, ни в следующую. Каждый вечер около шести звонил телефон. Так прошла неделя. Мама выглядела более задумчивой, чем обычно; всю ночь у нее в комнате горел свет. Предполагалось, что мы должны ничего не замечать. Стояла зима, в доме почти весь день было темно; мороз выбелил лужайку в саду. Мы с сестрами тихонько игрались в оцепеневшем воздухе, и наше дыхание ненадолго согревало замороженное пространство вокруг нас. Мы ждали, ждали, ждали и смотрели на часы.
На шестой день его отсутствия мама вошла в столовую в накинутой на плечи норковой шубке и с небольшим чемоданчиком в руках. Мы складывали пазл, а ревущее в камине пламя пыталось растопить сосульки, длинными пиками свисавшие с потолка по всей комнате.
— Мне придется съездить к отцу, — сказала она и коснулась щеки каждой из нас холодными красными губами. — С вами побудет бабушка.
Бабушка уже была здесь, с головы до ног укутанная в шерстяные вещи. Ее лицо почти полностью закрывала моряцкая балаклава. Она приготовила нам по чашке какао, а мама укатила на такси.
— Куда она поехала?
— В Лондон, — ответила бабушка. В ее исполнении это прозвучало так, словно она сказала "в ад".
— Но там же нет моря?
У меня было такое ощущение, что отец уехал навстречу собственной смерти.
 
Я помогла бабушке разложить вещи: недельный запас селедок и Библию. Я раскрыла ее на заложенной странице и обнаружила, что мы вернулись к книге Иова. Это означало, что бабуля пребывает в скорби, но у нее и скорбь обладала такой яркой силой, что согрела оцепеневший дом и снова наполнила его жизнью. Она частенько повторяла: "Конь, что при трубном звуке издает голос: гу! гу!", а я все думала, что это за конь такой и зачем он так делает. Выяснить это не удалось, но мы начали в него играть, и вскоре вымерзший дом наполнился запахами, дымом и голосами, выкрикивающими: "гу! гу!"
Я спросила:
— А если мы всегда будем хорошими, мы будем всегда счастливыми?
— Нет, — ответила бабушка.
— Тогда я буду плохой.
— И какой в этом интерес?
Интерес. То, что было в ней. То, что было в нем. То, что я унаследовала, а мои сестры — нет. Конь, что при трубном звуке издает голос: гу! гу! Зачем всю ночь бороться с ангелом, если после схватки тебе достанется только хромота? Почему нельзя бросить все и уйти? Почему просто не лечь спать?
Я была любимицей бабушки, потому что она распознала во мне ту самую упертость, которую несла в своих генах и передала сыну. Интерес к преодолению трудностей и мечта неразделимы. Промывать живую глинистую породу, из которой состоишь, означает стоять в ледяной воде и просеивать самого себя через решето, которое ты сам изготовил. Никто не может тебя к этому принудить. Никто не может тебя от этого оторвать. Золото Рейна, золото высшей пробы, и где-то среди сокровищ — кольцо.
Позже, много позже, когда я услышала цикл Вагнера о кольце, мне вспомнилось, как отец взял меня, еще совсем малышку, посмотреть на закат над устьем реки. Ему нравилось, как золотистые отблески играют на поверхности воды. Его разум так же вольно плескался в золотых лучах. И он, и его грезы тогда были вольными, но затем текучее золото стало застывать вокруг него, а он начал его считать. Все легенды сходятся в том, что преодолевая трудности на пути к мечте, герой не должен даже задумываться о цене.
 
Раздался шум, грохот, дверь распахнулась, и в прихожую ворвались мама с папой. Она — в серебристой чернобурке, он — в новом пальто и фетровой шляпе. За ними по лестнице с трудом поднимался водитель такси с кучей коробок в руках.
Отец подхватил нас на руки, расхохотался и сказал, что мы отправляемся в путешествие с приключениями.
— Мы теперь будем жить в Лондоне! — так он сказал.
— Но почему, папочка?
— Потому что у папочки теперь новая работа.
Отец прослышал, что "Кунард", самое видное и престижное пароходство в Соединенном Королевстве, должно быть вот-вот выкуплено "Трафальгар Хауз Инвестментс". "Кунард" совсем недавно спустило на воду свой новый флагман, "Куин Элизабет 2", и прилично на нем зарабатывало. Отец присутствовал на праздничном приеме в Саутгемптоне и встретил там знакомых, которым симпатизировал, и которые симпатизировали ему. Двое из них даже побывали на одной из его вечеринок с фуа-гра. Один из этих людей предложил отцу занять ключевой пост в реорганизации всего предприятия "Кунард" с упором на трансатлантические рейсы "Куин Элизабет". Для отца это стало ожившей мечтой, новой юностью, вернуло его в те времена, когда он только-только женился. Он нашел место, где море было еще живо, и где он тоже мог быть живым. Головной офис "Кунард" располагался в Лондоне, куда мы и переехали через несколько недель.
 
А перед отъездом мы сходили к директору школы. Я тогда только перешла в средние классы и была неусидчивой и невнимательной. Директор полагал, что жизнь предоставила мне массу преимуществ, и сделал вывод, что я либо избалована, либо мне просто скучно. Он явно побаивался моего широкоплечего отца, чтобы сказать об этом напрямую, как я сейчас это понимаю. Но в то время я верила, что он именно это и имел в виду: следующие восемь лет я провела под гнетом его слов о звездах с неба и долгом ящике.
Однако в этом была и своя выгода. Теперь, когда официально выяснилось, что звезд с неба я не хватаю, отец стал брать меня с собой в командировки. Он считал, что если уж мне не на пользу дорогостоящее образование, то я смогу извлечь уроки из опыта. Моих сестер отправили на учебу в частную школу-пансионат для девочек в Бенендене, а я ходила в местную католическую школу, где немалое время уделялось вопросам благочестия, почтительного отношения к родителям и домоводству. Отец частенько отпрашивал меня с занятий, чтобы я могла поехать с ним. В 1973 году, когда мне исполнилось тринадцать, мы улетели в Нью-Йорк, чтобы сеть на борт "Куин Элизабет 2", уходившей в круиз, в течение которого пассажиры могли наблюдать за кометой. Это событие предопределило мое будущее.
 
Это была папина идея: организовать трехдневную погоню за кометой Когоутека, получившей свое имя в честь чешского астронома, который ее открыл. Ожидалось, что она станет одной из самых ярких комет двадцатого века, и в некотором роде этот круиз стал началом лихорадочной встречи нового тысячелетия. Религия может утратить свою привлекательность, но знамения всегда в цене. Бестолковое путешествие, что-то наподобие фуа-гра, но билеты раскупили мгновенно, корабль был битком набит атеистами, ищущими таинственного откровения. К сожалению, погода выдалась настолько плохой, что большинство взрослых пассажиров лучшие свои впечатления отыскали в бутылке с шампанским. Отец был очень занят, и я оказалась предоставлена сама себе.
Стояла ночь, до полуночи оставалось минут пятнадцать или около того. Небо разделилось на две половины: одна была покрыта облаками, а другая оставалась ясной. Звезды были похожи на шляпки мебельных гвоздиков, они лежали не на поверхности ночи, а были в нее глубоко вколочены. Вода, там, где ее рассекали винты, пенилась и была белой, но едва корабль проходил дальше, водная гладь затягивалась, и я уже не могла разглядеть, где чернота вод сменяется чернотой небес. Я думала о часто навещавшем меня сне, в котором Время выливало в небо море и рыбок, и они превращались в звезды, а вознесенная в воздух морская звезда, звезда морей — в Полярную. Среди моряков ходит множество баек о светящейся морской звезде, полыхающей настолько ярко, что ее видно сквозь толщу самых глубоких вод; о звезде, отпавшей от Бога и отрастившей плавники, об алхимической мистерии, единстве огня и воды, объединении противоположностей, меняющей самое себя и других. Некоторые авторы ошибочно принимают морскую звезду за прилипалу, крохотную рыбку, которая присасывается к рулю судна и лишает его подвижности вплоть до полной остановки. Так и в жизни какая-то мелочь может стать судьбоносной и полностью изменить намеченный вами курс.
Отец рассказал мне о прилипалах и о том, что греческие рыбаки на маленьких лодках до сих пор их опасаются. А мой папа не боялся никаких прилипал.
Пес. Рыба-собака. Звездные Псы, большой и малый.
Конь. Морской конек. Созвездие Пегаса.
Паук. Японский краб-паук. Созвездие Рака.
Червяк. Угорь. Созвездие Змеи.
Черт. Морской черт. Люцифер.
Я была в возрасте поиска соответствий, но те, что мне удавалось отыскать, были только наполовину истинными, они причудливо смешивали в себе землю, море и небо. Может, я так пыталась удержать в целости собственный мир, грозивший развалиться на части? А может, я хотела привнести порядок туда, где его не было и не могло быть. И пока "Куин Элизабет" уверенно рассекала водную гладь, я размышляла о "Титанике" — призрачном и опустевшем, там, внизу. А где-то над нами, в таинственной темноте среди звезд шел Корабль дураков. Может, он и был кометой?
 
Легенда гласит, что корабль, отправившийся на поиски Святого Грааля, добрался до края мира и ушел за него, в вечность. Иногда, когда время накладывается на безвременье, он снова возникает в этом мире в виде яркого света и прокладывает себе путь сквозь непостижимую вселенную в погоне за тем, чему нет ни начала, ни конца.
Что может разглядеть маленькая девочка, но не могут увидеть ни астрономы, ни телескопы? В бортовом журнале судна нет записей о наблюдении кометы. Что же это было? Что соединило обычную ночь с бесконечностью? Я видела, как надо мной проплыли серебристый бушприт и потрепанные паруса. На палубе толпились мужчины и женщины. А потом мир вздрогнул, словно само время остановилось, хотя на самом деле это наш корабль запустил двигатели на реверс. Наутро папа сказал мне, что мы запеленговали сигнал неизвестного происхождения, как будто прямо по курсу впереди нас следовало судно, хотя обнаружить ничего не удалось.
А для меня, наблюдающей во тьме за быстро удаляющейся тонкой серебристой линией, это стало посвящением в ряды несчетных пилигримов, вечных скитальцев, одержимых — называйте это искусством, алхимией, наукой или богом — одержимых отблеском однажды увиденного ускользающего света.
 
Буксир "Удача". Отец у штурвала. Мама на жесткой лежанке рожает меня.
Она лежит с задранными на голову юбками, ее идеальные чулки сползли к лодыжкам, она вскрикивает от боли, перекрывая мерный рокот двигателя.
Вот прорезалась моя головка, а вот меня целиком выталкивают из древнего, изначального, подземного мира матери в мир отца, мир трудностей и мечты. Я никогда не думала, что снова спущусь туда.
Бабушка распевала псалмы — преимущественно, с целью восславить Бога, но в то же время ее пение весьма эффективно не давало отцу расслышать, что здесь происходит. Роды были быстрыми, и когда меня благополучно приложили к материнской груди, бабушка скушала сэндвич и отправилась к отцу, сообщить, что Господь благословил его дочерью.
Он зажег все сигнальные шашки и дальше так и шел по реке в дымном облаке и красных фосфорных огнях. Нас окружили все местные буксиры и патрульные катера, но мы отнюдь не тонули, мы праздновали. Бабушка нарекла меня "Чудо с сардинками и джином". Она прихватила их с собой в количестве, достаточном для нее одной, но каким-то удивительным образом их хватило на всех желающих. Так я и родилась: в грязи и восторге, от воды и духа, с рыбами надо мной и подо мной. И под требовательной, взыскующей звездой.

0

6

ЗВЕЗДА

10 ноября 1947 года. Солнце в Скорпионе.
У папы в Вене была книжная лавка. А мама рисовала рекламные плакаты для Австрийских железных дорог. Перед Второй мировой мои родители были самыми обычными людьми, если не считать, что мама была немкой, а папа — евреем.
"Der Paß wird ungültig am 24 März 1939 wenn er nicht verlängert wird".
"В случае непродления срок действия данного паспорта истекает 24 марта 1939 года". И на первой странице, под обложкой цвета засохшей крови, ярко-алая буква "J".
У папы в Нью-Йорке были друзья. Они помогли ему выправить разрешение на выезд за границу, пока его паспорт еще был действителен, и пока у него еще были средства. Власти страны тем временем уже изготовились к броску, собираясь конфисковать у папы его имущество, его дело, его дом и его жену.
Мама была немкой, что гарантировало ей немедленный развод.
 
Странное дело: мои родители не были счастливы в браке. Если мама и любила папу, то эта влюбленность уже давно прошла. Папа с головой погрузился в свои книги. Когда он уехал, чтобы сесть на пароход до Нью-Йорка, мама могла бы запросто вычеркнуть его из жизни.
Почему она этого не сделала?
Она подала заявление на собственный паспорт и получила его. Она подала на развод, чем заслужила одобрение властей и ее католического духовника, отца Руа. И пока он просвещал ее насчет взглядов церкви на еврейский вопрос, она флиртовала с высокопоставленным нацистским офицером, с помощью которого смогла продать большую часть папиного имущества. Вырученные деньги она превратила в золото.
Сделав все возможное, мама отпросилась с работы и предупредила любовника, что хочет на несколько дней съездить к собственному отцу в Баварию. На самом деле она села на поезд, уходивший в Швейцарию, пересекла границу с Францией, а там села на пароход до Нью-Йорка. Двигалась она медленно и с трудом, потому что под платьем на ней был надет пояс с зашитыми золотыми слитками.
Если бы это обнаружилось, ее расстреляли бы на месте.
У нее была работа, она была немкой, могла снова выйти замуж, причем выйти удачно. Она никогда не интересовалась политикой. Почему же она рискнула жизнью ради мужчины, от которого жаждала освободиться?
 
Экстравагантный поступок возымел неожиданный алхимический успех. Скомканная, засохшая глина их брака неожиданно превратилась в благородный и пластичный материал. Некоторое время они процветали.
Папа открыл книжный магазинчик на углу Амстердам авеню и 75-й улицы. Он торговал старыми книгами, и именно там я начала читать литературу, поэзию и тексты Каббалы. Я частенько прихватывала книги с собой, шла домой через Сентрал-парк и пристраивалась с книжкой на пожарной лестнице многоквартирного дома, читала и слушала, как влюбленные парочки поют друг другу на идиш.
— У нее косоглазие, — сказала мама, когда я родилась.
— Она станет поэтом, — ответил папа. В свое время он изучал физиогномику.
Знаешь, как пишется слово "Нью-Йорк"?
Нож, потом вилка,
Пробка, бутылка.
Вот как мы пишем "Нью-Йорк".

Это было первое стихотворение, которое я выучила наизусть. Подхватила его у ребенка местного торговца бубликами. Мама ужаснулась и купила мне роскошное, иллюстрированное издание "Фауста". А папа сказал: "Посмотри наверх".
Не на небоскребы, в одночасье восставшие буквально из ничего на тверди манхэттенской скалы. Не на хищные силуэты строительных кранов, реющие в ночи. Он сказал: "Каждая травинка, каждый стебелек, что растет здесь, на земле, находит свое отражение в звездах. Это Мазалот".
Еще он сказал: "Чрезмерные усилия всегда связаны с желанием получить. Откройся свету, и ты сама станешь светом".
Папа делал загадочные вещи, которых я не понимала. Каждое утро он привязывал к себе тфилин, маленькие черные коробочки, внутри которых лежали изречения из Торы. Они должны были накапливать и направлять его энергию.
"Это волшебство такое?" — как-то спросила я у мамы. Она только плечами повела. В куче алюминиевых кастрюлек и сковородок с остатками пригоревшей еды, которую она терпеть не могла готовить, никаких волшебных заклинаний не водилось.
У моей тевтонской мамы, Брунгильды до мозга костей, было свое волшебство. Ее окружало огненное кольцо, сквозь которое не мог пройти ни один мужчина. Женщина, спящая волшебным сном на утесе под защитой стены огня. Ждущая героя, который будет ее достоин. Мой папа им не был, она ведь сама его спасла. Так ее мечта стала пеплом.
   
Нью-Йорк рос как на дрожжах. В те дни, сразу после войны, миксеры с бетоном просто выезжали в город наудачу, без предварительного заказа, и готовы были опорожниться по свистку первого поймавшего их бригадира. А на верхотуре, на стальных ребрах будущих гигантских зданий, мужчины с обезьяньей ловкостью вгоняли раскаленные заклепки в предназначенные для них отверстия. Мы все вместе клепали наше будущее. Богатые и бедные, мы все были заклепками, на которых держался новый мир.
Я прочла Уильяма Водсворта:
Благословен, кто сей застал рассвет!
Кто был при этом юн, воистину блажен.
 

Я прочла Уильяма Блейка:
Вам не изведать радость птиц, несущихся в полете, —
Ведь вы в тюрьме своих пяти убогих чувств живете.
(пер. Валерий Чухно)
 
Я прочла Уитмена:
Я поливаю корни всего, что взросло.
(пер. К Чуковский)
 
Улицы. Перекрестки. Река Гудзон, с пристани на которой крупный рогатый скот перегружали на товарные поезда. Запах скотобойни. Запах цемента. Нагретого металла. Горячих бубликов. Холодной воды на свежесклепанных зданиях. Дворик нашего дома. Темноволосые юноши с глубоко посаженными глазами, уютно устроившиеся возле полок в нашем книжном магазине. Мама в красном платье в белый горох у небоскреба Вулворт-билдинг. Длиннополые пальто старых русских евреев. Свежий тертый хрен. Винный магазин Шапиро: "Наши вина так густы, что их почти можно резать ножом". Папина газета "Джуиш Дейли Форвард" на желтоватой бумаге. Наше пианино. Шоферы в двубортных пиджаках и кожаных штанах в Сентрал-парке. Папа, его бесконечные прогулки по этому сказочному острову в двенадцать с половиной миль в длину и две с половиной мили в ширину, где каждому может посчастливиться отыскать волшебную лампу и стать Аладдином.
Папины друзья жили в Нижнем Ист-Сайде, среди нагромождения улочек с еврейскими магазинчиками, где тощие мужчины с древней скорбью в глазах угощали меня праздничным еврейским хлебом (он назывался "хала") и продавали папе пошедшие пятнами книги, которые он уносил в магазин в большущем саквояже.
А мамины друзья жили в Верхнем Ист-Сайде, и все они были немцами, и у них никогда не переводился горошек, вареный свиной окорок и домашняя колбаса. Мама носила костюм на пуговицах и маленькую шляпку с пером. Она втайне пообещала мне, что однажды мы вернемся в Вену, а может быть, и в Берлин.
 
Годы аккуратно сворачиваются в единичные образы, в отдельные слова, а то, что происходило между ними, превращается в подобие клея, смолы, которая удерживает важные события на месте. А потом, рано или поздно, связующее вещество разрушается, и все эти моменты оказываются разрозненными свидетельствами минувших времен.
Не должен ли меня обескуражить тот факт, что вещи, которые я считала значимыми, мой список уникальных событий и важных вех оказался бесполезным, словно скопившееся в разрушенном доме барахло? Я больше не вижу смысла в своих старых дневниках, на страницах которых подробно записано то, что когда-то было важным. Эти страницы исписаны мной, но теперь мне кажется, что их писала чужая рука. Мне не дает покоя то, что я не сказала, то, что я отложила и не сделала. Оно возвращается — поодиночке или потоком — и захлестывает меня своей новизной. Своей жизненностью. Ко мне возвращаются не выцветшие воспоминания, которые я тщательно задокументировала, но сгустки времени, ставящие на мне метку, подобно той тусклой красной букве "J", которую нес на себе папа. Я помечена собственным упрямством.
Возможно, я заранее знала, что все так и будет. Я помню, как гуляла с папой во время одной из его ночных охот за какой-то книгой; мы вышли на Таймс-сквер, и тут погасли огни. Папа, ведомый внутренним светом, даже не запнулся и продолжил шагать.
А мне после мгновенного перехода от яркого света к полной темноте показалось, что мир вокруг нас исчез. И если он мог исчезнуть с такой легкостью, то что же он такое?
"Знаки, тени, чудеса", — ответил папа.
Я прочла Уитмена:
"Если хорошенько подумать, то ощущение реальности существующего должно доказывать его нереальность".
 
Папиной Каббале, его молитвам в синагоге Эману-Эл на Пятой авеню, его странным знакомствам и визитам канторов мама противопоставила свой германский дух. Она не была склонна к мистике, и все ее негодование против все учащавшихся папиных загадочных опытов было вызвано тем, что он использовал для них ее кастрюльки и сотейники. Она не желала жарить картофельные оладьи на остатках зелья, которое папа варил, чтобы обуздать келиппот (демонов, раковины, злые скорлупы, все, что отделяет человека от Б-га).
Ее отец был мясником, католиком-расстригой, которого профессия превратила в атеиста: "Когда я рублю тушу на куски, где же там душа?" Она сбежала от его баварской брутальности в Вену, чтобы изучать рисование и живопись, зарабатывала тем, что продавала мгновенные зарисовки посетителям кофеен. Застенчивую, интеллигентную девушку папа увлек своей способностью создавать обширные построения на пустом месте. Она была слаба в вере, а свою он скрывал. Казалось, он избегал своего еврейства, и только через несколько лет после того, как они поженились, стал изучать Каббалу, по ночам, до рези в глазах. И пока он обращался к внутреннему, она обращалась к внешнему; но при этом он нес свою целеустремленность как облачение, а она в своей почивала. И каждый отрицал то, что для другого было реальным и значимым. Она считала его безумцем. Ему с ней было холодно.
Совсем недолго, уже в Нью-Йорке, они видели и воспринимали друг друга. Они были счастливы. А потом оба снова начали греться у разных огней. И в этот неверный свет пришло их дитя. Косоглазое и с поэтическим даром. Один из дефектов зрения прошел сам собой. Но другой?
Дефект зрения. Или лучше будет сказать "эффект зрения"? В начале двадцатого века, когда Пикассо, Матисс и Сезанн стали писать свет в новой манере, определенный круг искусствоведов, пинками загонявших живопись в рамки реализма, породил и стал продвигать в жизнь почти научную теорию: все это современное искусство — не более чем оптическая иллюзия, дефект зрения. Художники, дескать, страдали астигматизмом, вследствие чего световые лучи не фокусировались у них на сетчатке и все зрительные образы выходили нечеткими. Именно поэтому они были неспособны писать в реалистичной манере. Они просто не видели, что кошка это кошка это кошка.
 
Недавно я слышала тот же аргумент, выдвинутый в отношении Эль Греко. Мол, и длинные фигуры, и необычная перспектива на его полотнах не имеют ничего общего с гениальностью, а были вызваны проблемами со зрением.
Возможно, само искусство — это проблема со зрением. То, как мы видим мир. То, как мы его воспринимаем.
Знаки, тени, чудеса.
И то, что ты видишь, совсем не то, чем оно тебе кажется.
 
Папа в темной комнатке над книжным магазином. Он ждет пятнадцатого числа месяца, когда наступит полнолуние. У папы есть драгоценные камни, топазы. Каким был свет, что сиял в темноте? Каким было сияние камня, живая звездочка, превратившая комнату в источник света, в папин священный вольтов столб? Вскарабкайтесь по ступенькам, замрите у двери снаружи и прислушайтесь к тому, как он то ли поет, то ли нараспев произносит слова; к тоненькой цепочке звуков, соединяющих его с окружающим светом, с Ор Макиф, который должен быть вовлечен вовнутрь.
Вскарабкайтесь по ступенькам. Мама внизу, в магазине, приводит в порядок кучи книг, которые папа свалил как попало — измученный и взбудораженный после ночных походов к мекубалим и бдений за закрытыми дверями.
Мама стоит на маленькой деревянной стремянке, швы на чулках ровные-ровные, по радио передают Каунта Бэйси, и она слегка покачивает бедрами в такт музыке, а сквозь блузку в свете лампы видна ее комбинация.
 
Папа. Его пергаментные свитки. Драгоценные камни. Темное, но залитое внутренним светом лицо.
Мама. Светловолосая и голубоглазая. С золотыми кольцами на пальцах. Почти неподвижная.
Мне стало страшно, и я выбежала наружу.
Мама сказала: "Смотри, куда идешь!"
Папа сказал: "То, что ты видишь, совсем не то, чем оно тебе кажется.".
Дефект зрения. Или лучше будет сказать "эффект зрения"?

"Наука не может разрешить высшую загадку природы, потому что мы сами — часть природы, а следовательно, часть загадки, которую пытаемся разрешить" (Макс Планк)
 
"Представляется неизбежным, что физическая реальность должна описываться в терминах непрерывных функций точки в пространстве. Материальная точка более не может считаться основным понятием теории". (Альберт Эйнштейн)
 
"Если мы спросим, постоянно ли местонахождение электрона, придется ответить: “Нет”; если мы спросим, изменяется ли местонахождение электрона с течением времени, придется ответить: “Нет”; если мы спросим, неподвижен ли электрон, придется ответить: “Нет”; если мы спросим, движется ли он, придется ответить: “Нет”. (Роберт Оппенгеймер)
 
Так что же, выходит, истина — это то, чего мы не знаем?
Того, что мы знаем, нам мало. То, что мы знаем, постоянно оказывается лишь частью знания. То, что мы знаем, поколение за поколением отвергается ради новых знаний, которые в свою очередь постепенно перестают нас интересовать.
В Торе еврейское слово "познать" часто используется в сексуальном смысле, применительно не к фактам, но к связям. Знание — это не бесконечное накопление, это зарядка и разрядка. Высвобождение, передача энергии от одного источника к другому. Вместо кучи достоверных фактов и ряда недостоверных, с которыми можно чувствовать себя в безопасности, я могу отбросить всякую классификацию и пригласить саму себя на танец: узоры, ритмы, множества, парадоксы, обходы, объезды, потоки, встречные потоки, необычное, иррациональное, духи и демоны, соединения и стержни, проходящие над временем и внутри него. Моя цель — отыскать каналы, по которым все еще можно обмениваться мыслями.
Факты меня удручают. Я не понимаю, что с ними делать. Вот аккуратные коробочки с историей, с географией, наукой, искусством. Но какой прок в разделенных вещах, если поток, протекающий сквозь каждую из них, живой? Этой наполненности жизнью я и хочу. Не засушенной теории. Наполненности жизнью. Полагаю, именно поэтому я и влюбилась в Джова. Или, если быть точной, поэтому я знала, что влюблюсь в Джова, в тот самый день, когда впервые увидела его. В день, когда я появилась на свет.
По отношению к материи энергия первична.
 
День, когда я появилась на свет.
В Нью-Йорке стояла холодная, снежная зима. Холод был господином. Тепло превратилось в слугу. Холод царил в каждом квартале, в каждой квартире и захватывал все большее пространство, загоняя тепло по углам, выгоняя его наружу, где оно струйками пара расходилось и исчезало в морозном воздухе. Согреться было негде. Печки и бойлеры не выдерживали нагрузки и умирали. Их безжизненные тела вытаскивали из подвалов промерзшие насквозь мужчины в промерзших насквозь комбинезонах. Полицейские регулировщики, пытавшиеся поддерживать порядок в ледяном хаосе улиц, чувствовали, что их рука примерзает к жезлу и перестает слушаться тела. В те дни часто можно было видеть, как сменяющихся с дежурства регулировщиков снимают с постов, словно статуи, и штабелями укладывают в пыхтящий грузовик.
Клапаны сбивались с такта, карбюраторы замерзали, легковые машины, автофургоны и троллейбусы двигались все медленнее и медленнее, пока, наконец, с протестующим "пых!" не замирали под падающим снегом, и их темные кузова потихоньку меняли цвет на белый.
У одного мужика была большущая, еще довоенного выпуска пожарная машина-грузовик с восемнадцатью передачами, у которой двигатель располагался так высоко, что под ним спокойно мог стоять ребенок. Мужик взял лист асбеста, установил на нем крохотную печку-буржуйку и приладил эту конструкцию под двигатель. Он топил печку, та грела грузовик и поддерживала его в работоспособном состоянии, так что хозяин затеял оживленный бизнес по доставке продуктов на дом. Едва заслышав резкий звон пожарного колокола, едва завидев, как огромная хромированная решетка радиатора протискивается сквозь сугробы по их кварталу, люди выбегали наружу, кутаясь в пальто,и останавливали машину, чтобы купить молока и картошки. Двигатель располагался так высоко, что с земли было видно топку буржуйки, огненное око, полыхавшее пламенем и отбрасывавшее оранжевые отсветы на засыпанные снегом улицы и забытые под сугробами машины.
У другого парня была шестерка собак хаски, которых он приспособил ходить в упряжке самодельных саней. Он был поляком и оказался в Нью-Йорке, спасаясь от войны. Никто толком не знал, как ему удалось провезти шестерых хаски через иммиграционную службу, но ходили байки, что псы тогда были щенками, а иммиграционный офицер, типично городской парень, поверил, что они такими крохотными и останутся. И вообще, разве его жена не любила своего чихуахуа?
Все в районе рынков на Орчад-стрит и Эссекс-стрит знали Рафаэля и его собак. Он зарабатывал себе на жизнь, торгуя фруктовыми сырами, сделанными по секретному рецепту, который он унаследовал от дядюшки, работавшего поваром у самого русского царя. Может, Рафаэль и казался чудаковатым, но не более, чем все остальные, кого ветер истории сбил с намеченного курса, и теперь они учились двигаться по новым орбитам вокруг новых солнц.
Когда начался снегопад, Рафаэлю, у которого вместо матраса под спиной лежали мешки из-под овощей, набитые перьями и собачьей шерстью, пригрезилось древнее время, когда ни его самого, ни даже его отца еще не было на свете. Кто-то, до сих пор живший в его крови, держал путь через ледяные равнины и замерзшие реки, чтобы наполнить свои сани пушниной. Собаки зарычали, а снег все падал и падал — пушинками, снежинками, хлопьями, комьями, вихрями, стеной, лавиной накрывая самый цивилизованный город мира. Псы тоже начали вспоминать, и под их лапами развернулись белые скалы севера, низенькие, истрепанные ветром растения, серные гейзеры, а вдалеке – низкорослые лошадки с коротко стрижеными гривами и другие звери, невидимые, воющие в ночи. Псы были готовы.
Всю ночь Рафаэль работал, стучал молотком, пилил, строгал, гнул, смазывал, ошкуривал, подгонял, возился с деревом, веревками, металлом и кожей, а собаки приносили ему в зубах недостающие материалы.
К утру все было готово. В неверном свете промерзшего дня над пустынной Пятой авеню разнесся звук колокольчиков, лай собак, хлопок кнута, разрывающий воздух, и клич, столь же древний, как сама зима. Рафаэль несся в повозке, и волосы его были черны, словно уголь, глаза полыхали, как рдеющие угли, а из-под полозьев саней вихрями вздымался снег.
Люди столпились вокруг, а он наливал им гороховый суп с колбасками и черный чай из двух сияющих самоваров. Он продавал им бублики и свои фруктовые сыры. Он продавал плитки черного шоколада и патентованную растирку от простуды, сделанную из мятного масла. Собаки отряхивали снег с загривков, скалили сверкающие зубы и приветственно вываливали из пастей дымящиеся языки, а все детишки так и норовили их погладить.
Люди прозвали его сани, собак и самого Рафаэля "Ангельской повозкой". Он выполнял разные поручения, подвозил стариков и малышей, веселой кучкой сбивавшихся в задней части саней, за пыхтящими медными самоварами.
Нью-Йорк, город вечной спешки, не мог продвигаться вперед, но и стоять на месте ему было невыносимо. И тогда он двинулся назад. Назад, в прошлое, частное и общее, в прошлое самого этого места. Река Гудзон, трапперы, индейцы и их пегие лошади, голландские купцы, строительство, судоходство, обмен, торговля. Эти люди пришли из разных краев, но все они были борцами и первопроходцами. Они знали, как перековать трудности в мечту.
Снег превратил дома в горные цепи. Крошечные фигурки, нацепившие на себя всю имевшуюся одежду и для верности укутавшиеся в одеяла, беззвучно сновали в тени этих гор. Они рыскали в поисках еды, в поисках компании; они выменивали то, чем владели, на то, в чем нуждались.
Чтобы побороть тишину, люди начали петь. Огромные сугробы искажали звук, и прохожие на соседней улице не могли разобрать нот, но ощущали вибрацию. Пение сотрясало город до основания, да так сильно, что после того как снег стаял, выяснилось, что многие дома лишились крыш.
В те дни все, кто выбирался на улицу, неизбежно стягивались к огню больших костров, разложенных прямо на тротуарах, у которых кучки мужчин и женщин собирались, чтобы погреться и отдохнуть от стужи промерзших насквозь квартир. А потом кто-нибудь обязательно приходил с бутылкой шнапса, еще кто-то — с лотком жареных каштанов, у кого-то обнаруживалась губная гармошка, а тут и Рафаэль принимался сновать взад-вперед с пышущими жаром кувшинами и наполнять подставленные кружки, которые все мы в те дни носили с собой.
Я говорю "все мы", потому что я вот-вот должна была родиться.
Мама была уже на сносях, и ее обуревали странные желания: ей хотелось есть бриллианты. Такая гастрономическая экстравагантность вряд ли могла воплотиться в жизнь; это было что-то фантастическое, только для богачей, а папа не мог себе позволить бублик Гуггенхайма.
Мы не были богатыми, и папины друзья тоже, но кое-кто из них имел дело с бриллиантами, даже втихую ими приторговывал в задних комнатах лавок, расположенных в неприглядных домах, сгрудившихся вокруг Кэнел-стрит и Бауэри.
 
Однажды вечером, когда мне было уже шесть месяцев, а до рождения оставалось еще три, я парила и кувыркалась у мамы внутри, отталкиваясь кулачками и пятками от стенки матки, и тут услышала голоса папиных друзей, деловых людей, негромко беседовавших на нашей теплой, низенькой кухне. Мама там вообще не должна была присутствовать, но ее не особо заботили строгие правила поведения и ортодоксальные обычаи папиных верующих друзей. Она спокойно возилась в кухне, иногда проявляя открытое недружелюбие к собравшимся, а иногда подавая им стопки блинов высотой с Эмпайр-стейт. Она вела себя как ей хотелось, и никто не мог ей и слова сказать, потому что она спасла папину жизнь и рисковала своей. Они звали ее Раав.
 
Откуда-то из недр своих пальто, из глубин пиджаков, рубашек, жилеток, едва ли не из собственного нутра мужчины доставали кожаные мешочки, раскрывали их и рассыпали на столе сверкающее содержимое. Не цену обсуждали они с папой, но способность драгоценных камней вызывать к жизни глубочайшие движения души. Для евреев камни имеют смысл, что превыше их стоимости. Двенадцать камней на нагруднике первосвященника никогда не были просто сокровищем. Это была энергия. Камни были живыми.
 
Мама отвлеклась от своих затрапезных алюминиевых кастрюлек и увидела бриллианты. Я увидела их свет и как можно ближе прижалась к стенке своей уютной тюрьмы. Свет проник сквозь мамин живот и напитал меня.
Она шагнула вперед, подхватила бриллиант большим и указательным пальцами и проглотила его.
Затем она проглотила еще один, и еще один… добровольное принудительное кормление, бесценный паштет, мамин пищевод, нашпигованный светом.
Папин народ претерпел и познал много несчастий.
Они плакали на реках вавилонских. Они пересекли Чермное море. Они сидели в пустыне со своими верблюдами и наложницами. Сорок лет они скитались по глуши. Они заключили завет с Богом. Но даже Иову в скорбях своих не доводилось лицезреть, как его наследные драгоценности были съедены женщиной с ребенком внутри. Возник некоторый спор о том, что же предпринять дальше.
 
Папины друзья были терпеливыми людьми. Все сошлись на том, что папа запрет дверь единственной уборной и убедит маму воспользоваться ночным горшком.
В кухне установили круглосуточное дежурство, а один из незанятых на работе мужчин сбегал и купил хирургические перчатки.
Мама совершенно не возражала. Она ведь хотела съесть бриллианты, а не переварить их. Обо мне никто не подумал.
И я ни о чем не думала, паря в водной невесомости, зачарованная огненными вспышками света.
Наконец, все было кончено. Простоволосые мужчины с закатанными рукавами и вспотевшими бородами склонились над столом, глядя, как проделавшие долгое путешествие бриллианты снова сияют на чистой ткани.
"a'dank! mazel tov! bo'ruch ha'bo! Schnapps!"
Что? Одного недостает? Ой-ой-ой! Ой-вей! Ай-вей!
Касторовое масло. Клизмы. Суппозитории с глицерином. Орошение прямой кишки подсоленной водичкой. Капустный суп. Schnell, kroit zup!
Бесполезно. Вообще никакого эффекта. Его захватила я – или он захватил меня. Старейшины провели ночь в молитвах, и это открылось им в вещем сне. "Мы придем на роды", — сказали они на уровне маминого живота, обращаясь напрямую ко мне, захватчице сокровища, нерожденному ребенку — похитителю драгоценных камней.
Ночью, когда мама уснула, огни погасли и наступила темнота, папа тихонько встал над ней, закутавшись в шаль, и виновато приподнял ее ночную рубашку. Он никогда не видел ее обнаженной, не видел нежных изгибов маминого тела, не знал карты, которой она была и по которой он мог бы путешествовать.
Он протянул руку и испуганно ее отдернул. Мамин живот светился.
 
Снег все не унимался. Снег валил крупными хлопьями, словно кто-то там, наверху, над городом, вытряхивал перину из гагачьего пуха. Снег засыпал реку от берега до берега. Город превратился в блестящее похрустывающее белоснежное царство. И все покрыто снегом, и снег накрыл ресторанчик Россетти, самую знаменитую тратторию в городе.
"ЕДА ВКУСНЕЕ ПО-ИТАЛЬЯНСКИ". Маленький сын хозяев разносит посетителям оливки. Мы думаем, что мама держала путь именно туда в ту ночь, когда родила. Оливки на вкус были как черный янтарь.
Это произошло во время ее заточения. Парочка старейшин, чья очередь дежурить выпала на этот день, сидели с папой на кухне и толковали о Содоме и Гоморре. Мама ни в малейшей степени не была соляным столбом, поэтому, не оглядываясь назад, она сбежала из квартиры по пожарной лестнице. На ней было надето пальто с меховым воротником (еще из венской жизни) и теплые сапоги. Она чувствовала себя веселой и счастливой, она до смерти устала от торчавших в доме стариков, и ей до безумия хотелось съесть что-то яркое и твердое. А я была готова идти куда угодно.
Мама шагала и вспоминала лучшие времена, когда она слушала Штрауса и читала Ницше. Она подумала о кафе, где познакомилась с папой. О том, как все были слишком заняты болтовней и слишком поздно заметили, что происходит снаружи.
"Знаки, тени, чудеса", — говорил папа, подразумевая мир. Разве этим он не признал, что тень — субстанция достаточно материальная?
И все же... ее страна, ее прошлое, казалось, исчезли с такой легкостью, как папа и предупреждал. Что же есть реальность? Что осталось у нее в руках?
Ее отец вступил в ряды нацистов, и в итоге был повешен на крюке в собственной мясной лавке. Она не располагала никакими сведениями о матери и братьях. И никаких новостей о ее разрушенной войной родине. Теперь она оказалась в изгнании и все-таки присоединилась к папиным единоверцам. Сколько лет прошло — семь, восемь, девять? И что это значило? Теперь в ее реальности не существовало ничего, кроме этого острова в двенадцать с половиной миль в длину и полмили в ширину.
Она полагала, что идет на свет фонарей, но затерялась в собственных мыслях и сбилась с пути. Заснеженный город превратился в белый лабиринт. Где она оказалась? Она спустилась по Кристофер-стрит и вышла к реке Гудзон. Увидела громадные двери здания компании "Кунард". Первый класс. Каютный класс. Из кафе "Якорь" доносились резкие всплески шума и выкрики моряков. Где-то вдалеке виднелись противотуманные огни торгового судна, проходившего пролив Нэрроус.

И тогда над медленными стылыми водами к ней вдруг скользнул звездный блеск, вылитый драгоценный камень, а за ним еще один, и еще один. Это были отблески огней корабля? Она напрягла зрение, она попыталась представить, что сетчатка ее глаз стала телескопом и может отследить быстрые движущиеся всплески света.
Когда она была маленькой, отец водил ее гулять к морю и запускал плоские камешки так, что они прыгали по гребням волн. Он говорил, что все они улетают в заморские края и находят покой на другом берегу. Теперь ей почудилось, что эти яркие всполохи были душами, такими же, как и ее душа. Душами, что спешили вслед за телами, улетевшими вперед: в лохмотьях, в печали, в спешке; мертвыми телами, что против своей воли вынуждены были скользить над морем, оставляя свои души позади.
Мир вздыбился. Столько всего осталось позади.
Возможно, это был ее шанс? Вернется ли ее душа? Она провела руками по животу и ощутила меня. В эту кошмарную секунду она осознала, что рожает. Как же холодно. Как темно. Она снова увидела подмигивающие азбукой Морзе огоньки и лишилась чувств.
 
Ее отыскал Рафаэль.
Он как раз отвез груз сигарет в кафе "Якорь" и по привычке держал ухо востро, как и его собаки. Когда он вышел из тускло освещенного прокуренного помещения в полную темноту, то услышал, как кто-то зовет его: "Рафаил! Рафаил!"
"Вот я, Господи", — ответил он, вспомнив историю Самуила.

Кто позвал его? Моя мать лежала без сознания.
Он направил свои сани к краю пирса, перевалил через ограждение и, хоть и не отличался крепким телосложением, но сумел поднять маму вместе со мной и уложить ее на мешки в санях. Мы отправились в путь, но Рафаэль не знал, что же ему делать с неизвестной женщиной и ребенком, что вот-вот должен был появиться на свет. Он не доверял больницам.
Мы мчались по Пятой авеню, мимо величественных домов, в окнах которых мерцали свечи (героическая попытка сэкономить электричество). Когда Рафаэль только-только оказался в Нью-Йорке, он часто останавливался у дома миссис Вандербильт на углу 51-й улицы и восхищался четырьмя живыми розами, что каждый день появлялись в окне ее огромной библиотеки. Сейчас на этом участке строился Рокфеллер-центр. Рафаэль уважал прогресс, но скучал по розам.
Не сюда. Не сюда. Знать не открыла бы двери своих особняков перед странной парой людей на заснеженных санях. Собаки мчались все быстрее и быстрее, без кнута и направляющей руки, сами нащупывая путь, в надежде увидеть знак, место назначения. На улицах не было ни души.
А что же папа?
Он начал взывать. Он читал о Творении. Он призывал потомков Авраамовых. Он призывал силу и ловкость Иакова. Он поминал фараоновы сны. Он призывал посох Моисея. Он взывал голосами пророков, он выкликал со рвением Давида. Он призывал скрытый в нем свет, и Рафаэль услышал его.
"Рафаил, Рафаил!"
И снова: "Рафаил, Рафаил!"
Собаки заскользили, останавливаясь, развернулись, повинуясь ультразвуковому призыву, и рванули вперед.
Храм Эману-Эл. Папа стоял на ступенях. Сани накренились на повороте и остановились. Из них раздался крик.
Это родилась я.
Жизнь за жизнь. Она спасла его. Теперь он спас нас. Мама в это так никогда и не поверила. Конечно же нет. Чтобы папа с его шалью, его коробочками, книгами, бормотанием, бессонными годами — и мог прозреть грядущие события и направить их? Нет, это ненаучно. Противоречит здравому смыслу. Мама благодарила счастливый случай и Рафаэля, и только однажды посмотрела на папу так, словно могла бы ему поверить. Он тогда сказал: "Я сумел отыскать вас, потому что ты сияла. В ту ночь свет в тебе был особенно силен".
Она вспомнила о звездном шарике света, катившемся к ней, и как ей почудилось, что, может быть, это ее душа.
Поверила она ему или нет, но она взглянула на него, и с этого момента его долг был оплачен. Они спасли друг друга. И на этом закончился их брак, хотя мы продолжали жить под одной крышей, все втроем, до 1959 года, когда мне исполнилось двенадцать.
Поверила она ему или нет, но она нарекла меня Стеллой в честь звезды. Папа нарек меня Сарой в честь жены Авраама, родившей дитя, когда ей самой было девяносто три года.
"Для Господа, — сказал папа, — нет ничего невозможного".
 
Но вы хотите узнать, что стало с бриллиантом?
Когда весть о моем рождении разнеслась по окрестностям, в наш дом с визитом явились все торговцы драгоценностями с Кэнел-стрит. Они тщательно осмотрели плаценту, а потом мама съела ее по обычаю своих баварских предков. Она велела зажарить ее с луком на одной из алюминиевых сковородок, и с тех пор папа к этой посудине не прикасался.
Пришли врач и электрик с Таймс-сквер. В прежние времена, до неоновых ламп, Таймс-сквер освещалась лампами накаливания, и одну из этих мощных волшебных ламп электрик принес с собой.
Доктор начал меня осматривать. Торговцы бриллиантами столпились вокруг. Синьора Россетти из маминого любимого ресторанчика принесла угощение: закуску из морепродуктов и чиабатту. Это была вечеринка, ярмарочная диковинка, внутриутробное чудо, первый в мире подобный случай.
Электрик подключил лампу, вспыхнувшую ярко, словно свет при начале Творения, доктор взял меня в руки, повернул и подставил под свет.
Под моей почти прозрачной кожей, обтягивавшей мягкие косточки, вспыхнул и засветился бриллиант. Внизу, у самого основания позвоночника, в крестцово-подвздошном суставе.
Oy oy oy, nu?
Ну, и что теперь?
Доктор сказал, что достать его, не искалечив меня, невозможно. На это никто бы не пошел, пусть даже я родилась не от еврейской матери.
Папа пожал плечами.
"Ладно, ладно, давайте обговорим, что к чему."
Мужчины уселись за стол переговоров и в итоге решили скинуться и компенсировать стоимость утраченного бриллианта, чтобы его законный владелец не понес никакого ущерба, кроме морального. Дело было улажено?
И да и нет.
По сей день сын того мужчины следует за мной по пятам, поджидая момента, когда он сможет заявить права на семейную собственность. Когда я умру, мое тело отправят в еврейский морг и извлекут драгоценный камень хирургическим путем.
Я официально завещала бриллиант семейству Глинертов.
"Да разве это история?" — сказал Джов.

0

7

ДЕСЯТКА МЕЧЕЙ

14 августа 1940 года. Солнце во Льве.
Джов, крещеный как Джованни Баптиста Россетти, львенок, родившийся в семье агнцев, эмигрировавших в Нью-Йорк в 1942 году.
Собственными усилиями синьора Россетти превратила себя из крестьянки в олицетворение итальянской кухни. В 1942 году она вбухала все свои скромные сбережения в магазинчик деликатесов и тратторию, которые впоследствии разрослись до целой империи, сети ресторанов, поставлявшей продукцию на экспорт. Ее трезвый и взвешенный успех базировался не только на оливковом масле и твердой пшенице. Она оказалась отличным доморощенным психологом.
Синьора Россетти сообразила, что ее посетители-американцы в состоянии запомнить всего два итальянских слова: "Spaghetti" и "Quanto?" Столкнувшись с иностранным языком, они заказывали блюда по номерам: "Я возьму восемнадцатый". Чтобы избавить их от хлопот, синьора Россетти вообще отказалась от использования языка. Ее меню представляло собой перечень номеров, разбитый на серии, а цены указывались в долларах, лирах и фунтах, чтобы те, кто знал всего один язык, но хотел отведать национальной итальянской кухни, и вовсе ни о чем не беспокоились. Синьора Россетти и ее заведение казались настолько домашними, достойными и настоящими, что британцы и американцы выстраивались в длинную очередь у ее входной двери. Они и не замечали, что итальянцы с ирландцами заходили в ресторан с черного хода и со словами "Ciao Mama bella bella" занимали самые лучшие столики.
Номер восемнадцатый был самым востребованным в меню. Гамбургер по секретному рецепту, с чесноком и травами. И хотя это был единственный гамбургер во всем меню, входившие через переднюю дверь посетители, казалось, находили его инстинктивно. "Я возьму восемнадцатый". А если вдруг они его не обнаруживали, Mama его все равно им подавала.
"Diciotto..."
Вскоре толпившиеся у передней двери люди уверовали, что "дичотто" — это "гамбургер" на итальянском, и тогда синьора Россетти зарегистрировала торговую марку "Дичотто хаус" и стала продавать франшизу по всей Америке. В этих ресторанчиках каждый мог купить дичотто, картофель фри и тарелку теплых спагетти, увенчанных булочкой с семенами кунжута.
Конечно, с приходом шестидесятых Америка переориентировалась на внешний мир, все заговорили на итальянском, и хитрости синьоры Россетти утратили смысл. Но к тому времени это уже не имело значения. Синьора Россетти, дородная и знаменитая, украсила меню своего синдиката голубой лентой с отпечатанными словами: ЕДА ВКУСНЕЕ ПО-ИТАЛЬЯНСКИ.
По крайней мере, это история, которую рассказал мне Джов.
"История моей жизни, Элис? — переспросил он. — Одаренный мальчик, любящий Америку и ненавидящий ее. Любящий, потому что она дала ему все. И ненавидящий, потому что она дала ему все. Эти иммигранты сами не знают, чего им нужно”.
Он без конца заводил разговоры о возвращении в Италию, но так и не собрался вернуться и раствориться там, где теплые дни текут так лениво и медленно, где в воздухе стоит запах налитых спелостью томатов, а на верандах тявкают псы. Вернуться к отцовским виноградникам на крутых холмах, где пасутся ослики.
Иногда тоска по утраченным местам захлестывала его, и он начинал кричать о безумии прогресса и о том, почему лучшие умы в его области вынуждены добровольно вкалывать куда более тяжко, чем рабы на хлопковых полях в самые паршивые дни рабовладельческого строя?
Он говорил: "Если я — хозяин собственной жизни, то почему у меня такое чувство, что от меня ничего не зависит?"
 
Джов. Он был среди той первой плеяды молодых физиков, что подвергли критике Стандартную модель, всеобъемлющую теорию материи, которая, казалось, весьма точно удовлетворяла большому числу экспериментальных данных. Джов прозвал ее "ковер-самолет": большой, уродливый, полезный, покрывает все, что вам угодно, и полностью игнорирует гравитацию.
Стандартная модель хороша тем, что признает симметрию трех фундаментальных взаимодействий: слабого, сильного и электромагнитного. Сложности начинаются там, где три эти отдельные силы произвольным образом объединяются воедино.
Его жена и его любовница встретились.
 
В семидесятых Джов работал над ТВО: Теориями Великого Объединения, искавшими способ объединить сильное, слабое и электромагнитное взаимодействия во взаимно симметричную модель, включающую в себя гравитацию, и таким образом преодолеть работающие по принципу "притяни их друг к другу за уши хоть как-нибудь" методы Стандартной модели.
Намерения у ТВО были самые правильные: определить истинные взаимоотношения между тремя фундаментальными силами природы. Сейчас, на пороге двадцать первого века, как никогда важным стало понимание того, что наше место во вселенной и место вселенной в нас — это своего рода активное взаимодействие. И это больше, чем убеждения ученых. Изолированность наших жизней — чистой воды обман. Физика, математика, музыка, живопись, мои политические убеждения, моя любовь к тебе, моя работа, звездная пыль, из которой состоит мое тело, и приводящий ее в движение дух, ежедневный ход часов и вечное время, хоровод светил, грубая, нежная, затягивающая, освобождающая, дышащая, движущаяся, мыслящая природа, человеческая натура и космос переплетены воедино.
Симметрия. Красота. Возможно, вас удивит, что физики ищут красоту, но на самом деле у них нет выбора. Правило, в котором до сих пор нет ни одного исключения, гласит: очевидное решение любой проблемы неизбежно оказывается самым эстетичным решением.
"Чем сложнее проблема, тем красивее ее решение", — сказал Джов и улыбнулся мне, пока я хмурилась над математическими расчетами.
И позже, в постели, внутри меня: "Краткие и упорядоченные физические уравнения столь же прекрасны и удивительны, как и силы природы, которые они отражают".
У Джова был талант оказываться в нужное время в нужном месте. Когда энтузиазм по отношению к ТВО стал угасать (отрицательные экспериментальные данные), он перебрался в другую отрасль науки: теорию суперструн.
Согласно этой теории, любая частица при достаточном увеличении должна рассматриваться не как твердая неподвижная точка, но как крохотная вибрирующая струна. Материя может состоять из этих вибраций. Вселенная сама по себе может оказаться симфонией.
И если это кажется необычным, то не более ли необычно, что образ вселенной как музыкального инструмента, издающего божественные гармонии, был характерен для представлений эпохи Возрождения? В труде Роберта Фладда "Utriusque Cosmi Historia" (1617—19) приведена диаграмма настроек и гармоний этого инструмента применительно к небесным сферам. Постулат "Что наверху, то и внизу" может оказаться не просто вычурной алхимической аксиомой. Согласно теории суперструн, симметрия, которую мы наблюдаем в нашей вселенной, — всего лишь остаточное явление симметрии, существующей в идеальном десятимерном пространстве.
 
— Джов занимается суперструнами только потому, что они напоминают ему спагетти, — сказала синьора Россетти.
— Мама! — завопил Джов, мгновенно забывая, что он уже взрослый, почтенный, значимый, уважаемый и почти лысый.
Мама к тем порам уже давно собрала вещи и купила виллу в Позитано и квартиру в Риме. Она хотела, чтобы Джов вернулся домой и снова стал итальянцем. Но Джов, несмотря на все свои мечты о базилике, растущем в горшках на солнечном подоконнике, всем своим существом врос в Нью-Йорк. Нью-Йорк стал его родиной. Он ссорился со своей римской мамой, но обожал прозвище, которым она его наградила. Джов, Юпитер, царь богов. Он никак не мог выбросить это из головы, но и о своем настоящем имени забыть не мог. Джованни, Giovanni — как в его любимой опере Моцарта "Don Giovanni", "Дон Жуан".
 
"Кто самые известные соблазнители?" — спрашивал он.
1. Лотарио. Вымышленный персонаж, впервые появившийся на сцене в 1703-м.
2. Казанова. То ли факт, то ли вымысел. Родился в 1725-м. Мужчина, для которого шоколад и и мидии служили афродизиаками, а половинка лимона (правильно вставленная) — контрацептивом.
3. Дон Жуан, он же Giovanni. Не то вымысел, не то факт. Никому не известно, существовал он на самом деле или нет. Но все знают, как этот никогда не вкладывавший шпагу в ножны человек был низвергнут в ад за грехи.
 
"Purché porti la gonnella, Voi sapete quel che fa."
"Ни одна, что носит юбку, не минует рук его", — распевал Джов в оперном зале своего душа.
Джов, Джованни. Юпитер, дон Жуан. Мужчина, слывший властелином и бабником, и желавший защитить обе свои репутации, как власть, так и потенцию. Любовница была необходима ему, словно ускоритель элементарных частиц. У него даже была специальная шутка на этот счет.
 
Какая разница между любовницей и ускорителем элементарных частиц?
Ускоритель обойдется вам всего в 12 миллиардов долларов.
 
А какая разница между ускорителем элементарных частиц и любовницей?
Ускоритель всегда знает, когда нужно остановиться.
 
Наша любовная связь, как и любая другая, содержалась внутри гермесовой вазы: запечатанного сосуда, изолированного от мира, внутри которого нагрев и остывание происходят по своим собственным законам.
На что мы надеялись, вновь и вновь разогревая себя до абсурдно высоких температур? По мере нагрева материя становится подвержена изменениям. Вскипая внутри сосуда, наши водяные молекулы превращаются в пар, а затем начинают разрушаться, снова превращая нас в газообразные водород и кислород. Поможет ли нам это увидеть нас самих такими, какие мы есть?
Если нагрев продолжить, наша атомарная структура начнет разрушаться. Он и она вновь сделаются плазмой, самым обычным состоянием вещества во вселенной. Станем ли мы от этого ближе друг к другу?
При температуре примерно в миллиард градусов по Кельвину или около того он и она могут превратиться в подобие ядра нейтронной звезды и быстро разогреться до такой степени, что превратятся в субатомные частицы. Ты станешь кварком, а я буду лептоном.
Если нам хватит пороху разогреть себя до миллиона миллиардов градусов, то расщеплению, делению, распаду и боли настанет конец. При этих температурах слабое и электромагнитное взаимодействие объединяются. Еще чуть поддать жару, и электрослабое взаимодействие вместе с сильным сольются в одно, и себя проявят симметрии великого объединения.
А в итоге? После того как объединятся ТВО и гравитация? Послушайте: вот кто-то играет на лютне, а кто-то на арфе. Струны вибрируют, и из музыки сфер рождается идеальная вселенная. Любящий и возлюбленный переходят друг в друга, сливаясь с помощью звука.
"И увидел я новое небо и новую землю..."
 
Бабушка читает отрывки из Библии ребенку, который едва ли понимает смысл слов, но чувствует, что это что-то необычное и великое.
Мы с Джовом в Вермонте, шагаем среди роскошных водопадов листвы. Сверху над нами все оранжевое и красное, и в карманах у нас красная листва, а над головами оранжевые нимбы, и наполненные золотом вены струятся по слоновой кости наших тел.
Недоверчивый мир по колено усыпан падающими огоньками.
А после симметрии осени наступает симметрия сдержанности. Прозрачная, оголенная красота зимы, красота ребер и позвоночника. У него на спине можно нащупать хребет. Мои руки, словно большие листья, укрывают его, прослеживают острый узор. Мы занимаемся любовью на холоде, на опавшей листве.

Пойдемте со мной. Пойдемте сквозь шестеренки и колесики времени. Прогуляемся вдоль изгиба Адамова ребра. Белый цвет поглощает минимум и отражает максимум световых лучей. Экстаз света, конец года.
Пойдемте со мной. Пройдем сквозь древнюю историю его тела, записанную в квазарах, взорвавшихся вспышкой света. Целовать его означает, что я целую все его тело и пыль, из которой оно состоит. Я касаюсь его там, где он тверд, и моя рука проходит сквозь пустое пространство. Любить его... я люблю этого мужчину, это тело. Любить его означает, что я люблю звездную пыль и свет.

Пойдемте со мной. Пройдем 6 000 000 000 000 миль, которые свет преодолевает за год, годичное путешествие освещения, светящийся многомильный след под килем корабля. Когда долго стоят морозы, небо становится светлее и краешек земли пронзают острые звезды. После листопада приходит звездопад, зима изливает избыток света. Пройдем сквозь видимое и невидимое. Сквозь то, что можно сделать видимым, и сквозь то, что нельзя.
В сумерках поднимается ветер, он подхватывает и кружит вихрями листья, и птицы летят прямо среди них, так что в уходящем свете я не могу сказать, где заканчиваются листья и начинаются птицы. Я пытаюсь их различить, но в последний момент пространство между тщательно разграниченными объектами сливается, и меня против воли захватывает и кружит тот же безумный хоровод материи. Сложность в том, что каждый решительный шаг, отвоеванный мной у хаоса, — это решительный шаг к еще большему хаосу. Я перебрасываю веревочный мостик, перебираюсь через пропасть, кое-как устраиваюсь на маленьком открытом выступе и осматриваюсь. Что я вижу? Еще одну пропасть, еще одну водную преграду.
Ветер в сумерках. Я и он... Мы должны были стать наилегчайшими из вещей и возносить друг друга над тяготами жизни. Потому что мы оба знали: сила тяжести — это всегда часть уравнения, которое мы пытались решить. Мы должны были стать легче, чем свет в атмосфере нашей любви.
Это был нестабильный эксперимент, вскоре охваченный обыденностью, которой мы пытались противостоять. Наши алхимические трансформации, как и у многих алхимиков, что были прежде нас, все сильнее и сильнее отягощались низменностями обычной жизни. Враньем, секретами, замалчиванием, всегдашней валютой обмана.

Произнесите: "алхимия", и большинство людей тут же отзовутся: "А, это о том, как превратить железо в золото?"
Однако и Парацельс, и алхимики добивались того, чтобы превратить в живое золото себя. Сделаться сокровищем, которому не страшны моль и ржавчина, стать чистейшим беспримесным духом, пневмой.

Произнесите: "Теоретическая физика", и даже спустя пять столетий большинство услышавших отзовутся: "Бомба и разрушения".
Как объяснить, что то, что мы видели — смутно, кратко, — было новыми небесами и новой землей?
Неужели косность неизбежно должна победить? Жить иначе, любить иначе, думать иначе — или хотя бы попытаться. Неужели мы настолько страшимся красоты, что предпочтем вовсе жить без нее (в Стандартной модели)? Или стоит предать себя в ее руки и сгореть? Не бывает открытий без риска, а то, чем вы рискуете, выявляет то, что вы цените. Под ужасом Нагасаки и Хиросимы таится красота эйнштейновского E = MC2.
Тихий, неразговорчивый человек. В какие узоры складываются цифры, берущие начало и заканчивающиеся в безднах его духа?
А ты? Теперь, когда я отыскала и распознала тебя? Красивый, опасный, вольный. Я до сих пор пытаюсь обнять тебя, хотя уже знаю, что тело твое усеяно остриями, что режут не хуже ножа.
Когда Джов начал проявлять ко мне внимание, я была счастлива, как щенок. Подобно всем собакам, я была уверена, что мой человек, мой мужчина — самый лучший на свете, и что любовь — это все, что нам нужно.
— Пойдем, погуляем?
— Тяв!
— Хочешь пообедать?
— Тяв!
— Иди на ручки.
— Тяв!
Я опасалась его, как все брошенные и заблудившиеся звери опасаются нового дома. Я сопротивлялась ему целых два дня. Но даже когда я произносила "нет", мое сердце заходилось в счастливом лающем "да!"
Точно так же было и с моим отцом. Его отношение ко мне колебалось подобно маятнику: от горячей заинтересованности к холодному безразличию. Несколько недель вместе, а потом месяцы врозь. А затем он снова начинал меня охмурять, и всякий раз я намерена была сопротивляться. Он знал об этом. Он просто ждал. И Джов поступил так же.
Я думала, что с ним я стала настоящим человеком. Я не задумывалась о нас как о мужчине и его собаке.
Взяв меня на поводок, Джов открыл для себя новые перспективы. С собакой вы можете попасть туда, куда вас не пустят в одиночку. Я придавала ему значимость и вызывала зависть (Ух ты, какая штучка. Где ты ее отхватил?)
Рядом со мной он смотрелся моложе и сексуальнее (Ты выйдешь за него?) Он сказал мне, что они с женой разводятся. И если я превратилась в его собачку, то он всегда оставался темной лошадкой.
Когда я потребовала у него объяснений, он сказал: "Дай мне время".

Время.
Ньютон изображал время как стрелу, летящую к цели. Эйнштейн описывал время как поток — мощный, движущийся вперед, но в то же время изогнутый, иногда уходящий под землю и не заканчивающийся, а вливающийся в большое море. Река не может двигаться против течения, но может течь по кругу; встречающиеся на пути завихрения и водовороты замедляют ее неуклонное стремление вперед. А когда бег реки непостоянен, то высок шанс нарваться на поперечное течение, разрыв во времени, который без предупреждения может вышвырнуть нас в то место, которое, как мы думали, мы уже давно проплыли.
Все, с кем приключалось подобное, с надеждой глядят на часы: вот пройдет время, и мы непременно двинемся дальше. А потом мы понимаем, что часы — это не плот и не спасательный круг. Теория о том, что движение измеряется ходом времени, бесславно идет ко дну. Прошлое движется вместе с нами, словно невод, полный рыб. Мы тащим его по реке, волочим сквозь людей, сквозь слова и чувства, сквозь все, что обитает во времени; мы не можем оставить его на берегу позади, но плывем рядом с ним.
А потом нас затягивает в водоворот, и вдруг оказывается, что мы угодили в собственноручно изготовленную сеть, в накопленный жизненный опыт, скрывающийся под поверхностью. Это как рассказы о затонувших городах на дне реки. Об утраченных королевствах, маняще просвечивающихся сквозь спокойные воды. Хорошо известно, что русалки выплывают из темных морских вод, чтобы подобно лососю подниматься против течения реки, к ее истокам.
Кажется, бессознательное так просто не отдаст свои сокровища. Прошлое следует вместе с нами, иногда ворует у нас настоящее, так что границы, установленные нами ради ощущения безопасности и здравого рассудка, исчезают. Прошлое. Настоящее. Будущее. Когда это случается, мы больше не знаем, кто мы есть, а может, мы просто перестаем притворяться, что знаем, кто мы.
Если время — это река, то всех нас ждет смерть от воды.
 
ПРОПАЛИ БЕЗ ВЕСТИ, ПРЕДПОЛОЖИТЕЛЬНО ПОГИБЛИ
Яхта, вышедшая с острова Капри, в последний раз была замечена в воскресенье, 16 июня в 18 часов 00 минут. Судно терпело бедствие. Сильный шторм в течение 24 часов препятствовал проведению спасательной операции. Предположительно, судно могло унести в открытое море.
 
Мы планировали отпуск под парусами. Мы с Джовом. Три недели свободного плавания в искристом соленом море. Я хотела оказаться в заточении вместе с ним, ощутить нашу с ним весомость в неустойчивом мире, и чтобы в мире не осталось ничего, кроме моря, по которому можно плыть.
С борта судна не сбежишь. Да я и не хотела никуда сбегать. Джов захватил меня. То, что началось как взаимное признание суверенных государств, обернулось вторжением. Он вторгся в меня, но разве кто-то спорил из-за границ? Меня абсолютно не беспокоило, что то, чем я поделилась по своей воле, вот-вот объявят захваченным. Разум мой был свободен, а чувства до сих пор обитали в гареме. Я ждала появления своего принца.
С Джовом я обрела облегчение от самой себя и не стала задавать лишних вопросов. Теперь передо мной развернулся узор, в котором мне нашлось место. Мои выпуклости и впадины были пристроены. Я соединилась с ним, стала частью целого, и ощущение неловкости и одиночества прошло. Меня словно укрыла мантия-невидимка, идущая в комплекте с отношениями. Я перестала быть Элис, я стала Элис и Джовом. Нас стало двое. Двое тех, кого нужно принимать во внимание. Два имени на приглашении.
А потом появилось третье.
Его жена и его любовница встретились.

0

8

ПАЖ ЧАШ

Я встретилась со Стеллой в гостинице "Алгонкин". Отель "Алгонкин"... Дороти Паркер, Джеймс Тербер, еженедельник "Нью-Йоркер", 1957 год, мой отец. Он останавливался здесь потому, что это было очень "по-английски". Когда он впервые, еще ребенком, привез меня в Нью-Йорк, то забронировал нам номер именно в этом отеле.
Он снял свою старую комнату и даже привез с собой галстук, который носил в прежний свой приезд. Шелковый красный галстук в белый горошек — он так никогда и не рассказал, кто его ему подарил.
"Никому не говори о своей любви..."
Как и бабушка, он не просто хранил секреты, он их собирал. Это было такое хобби, забава, подспудная коллекция редкостей и диковинок. Иногда кое-что скрытое неожиданно всплывало на поверхность.
— Почему ты мне не рассказал? — спрашивала мама.
— Здесь не о чем рассказывать, — отвечал отец.
Я вся в него.
 
Мы выступили к назначенному месту с разных концов города. Я так и видела ее: гневную, самоуверенную, готовую потягаться со мной и побить меня на моем же поле. Схватка ожидалась знатная, а призом в ней станет Джов.
Она мне написала. Я сообщила об этом Джову, и он счел за лучшее уехать на выходные к друзьям.
Ее письмо жгло мне карман. Аккуратный почерк. Инструкция к исполнению.
 
Жду Вас 12 числа, в среду, в 6.30 пополудни в баре гостиницы "Алгонкин".
 
Почему она выбрала именно это место?
А вот и бар.
До встречи еще пять минут. Время — жестокая штука.
 
Я вырядилась, словно для битвы: вся в черном, от декольте до кончиков каблуков, волосы распущены, в мочках ушей тяжело покачиваются золотые полумесяцы серег, на лице боевая раскраска. Я на двадцать лет младше соперницы и намерена воспользоваться каждым месяцем своего преимущества.
 
Она придет — полная, седеющая, вся в морщинах, одетая как попало. Эдакая поэтесса в носочках и сандаликах; выпученные глаза, словно древние экспонаты за стеклом музейных витрин. Растрепа, неряха, толстуха, но при этом на что-то надеется. Я порву ее в клочья, а останки спущу в канализацию.
 
Что-то она опаздывает. Бар смахивал на шахматную доску, по которой плыли парочки с "мартини" в руках и официанты, высоко несущие блестящие подносы. Я прошлась по залу черным конем: вдоль и поперек, сворачивая под прямым углом и перескакивая с клетки на клетку. Парочка бизнесменов проводила меня одобрительными взглядами, но больше, кажется, на меня внимания никто не обратил.
 
Конечно же она не пришла. Ну конечно же она не придет. Это было психологическое противостояние, и я его выиграла. Только сейчас я заметила, как ужасно у меня ломит плечи и шею. Я заказала себе выпить и рухнула в кресло под пальмой в кадке.
 
— Разрешите присесть?
— Пожалуйста, присаживайтесь. Вы, должно быть, англичанка.
— Почему вы так решили?
— Для американки вы слишком вежливы.
— Разве американцы не способны проявить вежливость?
— Только если им хорошенько приплатить.
— Британцы не станут любезничать, сколько им ни приплати.
— Тогда мы с вами, должно быть, беженцы.
— Я, во всяком случае, точно. Мой отец любил здесь бывать. Он любил Нью-Йорк. Говорил, что это единственное место в мире, где человек может оставаться самим собой, даже когда лезет из кожи вон в попытках измениться.
— А сам он смог?
— Что?
— Измениться.
— Да. Да, смог.
Мы помолчали. Она посмотрела на дверь. Я посмотрела на нее. Тонкая, звонкая, поджарая, напряженная, словно породистый гончий пес. Она чуть подалась вперед, ее рубашка — белая, хрустящая, дорогая — натянулась на спине, обрисовывая мышцы. Ее левая рука смахивала на витрину ювелирного магазина "Тиффани". Непонятно, как женщина может нести на себе столько серебра и не согнуться под его тяжестью.
Волосы у нее были темными, с красноватым отливом, цвета красного дерева, цвета дубленой кожи, обманчиво-податливыми. Великолепны сами по себе, но только выиграли от тщательной укладки. Я поняла, что за ее безыскусным видом скрывается великое искусство.
— Вы кого-то ожидаете? — спросила я.
— Ожидала. — Она посмотрела на часы. — А вы остановились здесь?
— Нет. Я живу в Нью-Йорке. Работаю в Институте перспективных исследований. А сюда пришла, чтобы встретиться…
 
Встретиться. Сойтись лицом к лицу. Познакомиться. Быть представленной. Отыскать. Ощутить. Получить. Дождаться прибытия. Столкнуться. Схлестнуться в схватке.
— Я пришла, чтобы встретиться…
 
В комнате поднялся ветер. Он вырвал напитки из рук пьющих, разметал бутылки в баре, словно кегли; сорвал мебель с мест, закружил ее в воздухе и швырнул в оцепеневшую стену. Официанты и посетители линялыми лоскутами вылетели наружу. В комнате не осталось ничего, никого, только я и она, она и я, зачарованные друг другом, неспособные заговорить, не в силах перекричать ветер.
Она собрала вещи, и мы вместе покинули разоренное помещение. Я следовала за ней, как привязанная, асфальт плыл и змеился у нее под ногами. Я перестала понимать, где мы находимся. Пространство искривилось. Город превратился в хитроумный лабиринт, а мы — в пару крыс, и она ориентировалась в нем лучше.
Наконец, мы пришли к маленькой закусочной в каком-то мутном районе. Она свернула внутрь, мы уселись за столик, покрытый раздражающе уютной клетчатой скатертью. Две гвоздички в вазочке, хлебные палочки в корзинке. Рядом возник мальчик-официант с графином красного вина и плошкой с оливками. Он вручил нам меню, словно мы просто зашли сюда, чтобы съесть самый обычный обед. Я угодила в лапы семейству Борджиа, и теперь им не терпелось меня накормить.
Я глянула на меню. "ЕДА ВКУСНЕЕ ПО-ИТАЛЬЯНСКИ".
— Вот здесь я с ним и познакомилась, — сказала она. — В 1947-м, в день, когда появилась на свет…
 
Маленький мальчик спал, и ему снились сани, груженые кипами мехов. За ними шли дикого вида люди с закопченными лицами. Они разговаривали на языке, которого мальчик не понимал. Он услышал лай и крики, а потом внизу по замерзшим трубам с протестующим скрежетом потекла вода и зашумела газовая колонка. Он проснулся и побежал вниз по лестнице. Столы и стулья кто-то отодвинул к стене, двойные двери были распахнуты. Сквозь голубоватую дымку морозного воздуха прорвалась шестерка волков, залитая оранжевым светом фонарей. Они тащили за собой сани. Пара вожаков остановилась в двух дюймах от него. Их головы приходились ему по грудь. Волк раскрыл пасть, вывалил коричнево-розовый, словно пармская ветчина, язык, и облизал лицо мальчика.
Теперь они его съедят?
Mama! Mama! Mama! Il lupo mi mangiera!
Eccola, Romulo, — сказала синьора Россетти, подхватила сына на руки, пронесла над скалящими зубы собаками и рассказала ему, как брошенных братьев-близнецов, Ромула и Рема, нашла и вскормила волчица, и так они спаслись, а потом основали великий город Рим.
 
Старейшины не могли ударить в грязь лицом и немедленно принялись рассказывать истории о библейских героях и животных: Авраамовом агнце, Валаамовой ослице, льве Иакова и пчелах Соломона. Помянули и весь зверинец Иова, включая коня, что при трубном звуке издает голос: "гу! гу!"
— И наш Спаситель тоже, — сказала синьора Россетти, но ее слова были встречены общим неодобрительным молчанием и взглядами, еще более ледяным, чем воздух снаружи.
Но это была не та ночь, чтобы устраивать ссоры, и за полентой и шнапсом все пришли к соглашению, что Иисуса можно включить в список, потому что он еврей и потому что ему при рождении помогали ослик, овцы и собаки.
Маленький мальчик никогда до сих пор не видел младенцев. Новорожденная девочка была розовой, словно волчий язык.
 
Она рассказывала историю и совсем позабыла обо мне. Из соперницы я поначалу превратилась в слушательницу, а теперь и вовсе стала декорацией. Сцена принадлежала ей, и если она и разыгрывала представление, то перед самой собой.
И разыгрывала она его очень талантливо: сбивалась на иврит, переходила на итальянский, на немецкий, выделяла слова интонацией и жестикулировала, превращаясь то в толпу пожилых евреев, то в испуганного маленького мальчика. Я поневоле забыла о своих отчужденности и неприязни. А когда она изобразила коня, что при трубном звуке издает голос: "гу! гу!", я снова оказалась вместе с бабушкой, вернулась во времена наших еженедельных встреч: несуразные растоптанные тапочки, большущий длинный фартук, из кармана которого торчит потрепанная Библия и вываливаются мятные конфетки.
Может, именно серьезность нашей ситуации и подтолкнула нас к смеху. Крайние проявления чувств легко превращаются в собственную противоположность. И какое облегчение — обнаружить человеческое лицо за маской монстра; монстра-жены, монстра-любовницы... а что насчет монстра-мужчины?
— Он был дамским угодником уже тогда, — сказала Стелла. — Он даже с мамой флиртовал, а она питала особую слабость к темноволосым и темноглазым мужчинам, пусть это и был семилетний мальчик.
— Но Джов моложе вас...
— Это он так тебе сказал?
— Вы родились в 1940-м. А он — в 1947-м.
— С точностью до наоборот.
 
И она рассказала мне, что они с мамой приходили в эту закусочную раз в неделю, по субботам, в течение следующих одиннадцати лет. Обязательно по субботам. В еврейский шаббат. Папин исступленный восторг. Мамино презрение. Ее дочь не еврейка! Еврейство наследуется по материнской линии, и мама ни за что не отдала бы свою дочь папиной вере.
Мать и дочь. Подчеркнуто мирские, не религиозные. Обособленные. И папа, манящий ребенка, когда мама отвлеклась, забирающий дочку в уединенную комнату, показывающий ей тайные знаки и драгоценные камни.
Дочь с детской рассудительностью научилась маневрировать во враждебных водах между родителями, научилась таить от одного признания другого. Научилась скрывать любовь.
Ей было одиннадцать, когда папа умер. Через три месяца мать, одетая в маленький черный костюм, и ребенок в черном теплом пальтишке сели на корабль, отплывающий в Гамбург, а потом обосновались в Берлине. Книги и книжная лавка были проданы, и тайная комната опустела.
 
Она говорила, а я не могла взять в толк, как мог Джов захотеть меня. Я шла на эту встречу, готовая убивать, но сама пала жертвой. Моя самооценка — это пазл, который я никак не могу собрать. Едва прояснится одна часть картинки, как все остальное рассыпается в прах. Я подозреваю, что картинки-то на самом деле и нет, есть только части. Другие люди каким-то образом умудряются их склеить, и, кажется, их совсем не волнует, что они слепили вместе кусочки из нескольких разных коробок. Так где же ответ? Индивидуальность — это обман? То, без чего можно обойтись? Должны ли мы примерять на себя любую доступную личину? Или в ней есть согласованность, может быть, даже красота, если нам посчастливится ее отыскать? Я бы с удовольствием убедила себя насчет себя самой, но не могу.
В самые удачные дни пазл складывается по собственному разумению, и мне можно не беспокоиться о возникшей картинке. Под этим я подразумеваю, что не боюсь неожиданности. Меня удивляет красота. Все на свете можно исчислить, но не красоту.
Я говорила, что подозреваю: на самом деле картинки не существует. А надо было сказать, что какая бы картинка ни сложилась, она будет не той, что нарисована на коробке.
 
Я: Прости меня.
ОНА: Это происходит не впервые.
Я: Мне это известно.
ОНА: Они всегда так делают.
Я: Я думала, что окажусь единственной.
ОНА: Они всегда так делают.
Я: Ты можешь его оставить.
ОНА: Тебе?
Я: Ему самому.
ОНА: Это только в книжках все так просто.
Я: Только не в твоих книгах.
ОНА: Слова, слова... Так он говорит.
Я: Слову — вера, деньгам — счет.
ОНА: У вас же и волосы на голове все сочтены…
Я: И меня сосчитали?
ОНА: Ты — пятая.
Я: Счастливое число.
ОНА: Говорят, верное средство от дурного глаза.
Я: Я думала, дурной глаз — это ты.
ОНА: Маленькие круглые очочки?
Я: Носки и сандалии.
ОНА: Толстая, одутловатая.
Я: Противная.
ОНА: Дай мне руку.
Я: Что?
ОНА: Я тебе погадаю.
Я: Что ты видишь?
ОНА: Красоту и страх.
Я: Ты даже не посмотрела.
ОНА: Я тоже так говорила. Папе.
Я: А он что отвечал?
ОНА: То, что ты видишь, совсем не то, чем оно тебе кажется.
Я: Научный подход.
ОНА: Разве это не от ученого зависит?
Я: Я бы не полагалась на ученых.
ОНА: На моем месте?
Я: Это не предупреждение.
ОНА: Угроза?
Я: Я что, выгляжу как угроза?
ОНА: Ты выглядишь точно так же, как предыдущие четверо... угроз.
Я: И что ты будешь делать?
ОНА: А чего ты от меня хочешь?
 
Эти же слова произнес Джов — несколько месяцев назад, в ресторане. Он сидел напротив и крепко, слишком крепко сжимал мое запястье.
А сейчас она задержала мою руку в своих, и я вдруг сделала то, чего меньше всего от себя ожидала.
Я потянулась через узенький стол и поцеловала ее.
 
ОНА: Ты и женщинами занимаешься?
Я: Нет.
 
Трусость часто граничит с наглостью. Я была испугана и блефовала, чтобы вырваться отсюда. Поцелуй должен был стать дымовой завесой, внести смятение и отвлечь внимание. Я думала, она влепит мне пощечину. Я думала, она сорвется с места и поспешит прочь. На самом деле она не сделала ничего. Задала вопрос и не сделала ничего. Я снова начала пережевывать остывшие макароны. Я бы с удовольствием влезла в собственную тарелку и спряталась в устричном соусе.
 
Я: Я занимаюсь антикварками.
ОНА:
Я: Это античастицы, соответствующие кваркам.
ОНА:
Я: Их еще не открыли.
ОНА:
Я: Поэтому над ними очень трудно работать.
ОНА:
(Скажичто-нибудьпожалуйстаскажичто-нибудь)
Я: Ты знаешь, что я родилась на буксире, на реке Мерси?
ОНА:
Я: Мой отец хотел назвать меня Мерси, но мама ему не позволила. Мое настоящее имя — Аллювия. Я его сократила до Элис.
ОНА: Аллювия?
Я: Это то, что принесла с собой река.
ОНА: Можно, я тогда буду звать тебя Моисеем?
Я: Придется отрастить бороду.
ОНА: Джов зовет тебя “Rivelleto”.
Я: Речушка?
ОНА: А я зову его “mamzer”.
Я: Мамзер?
ОНА: Это еврейское слово. Примерно то же, что "ублюдок".
Я: Я знаю.
Она: Пойдем.
 
Пойдемте со мной. Сквозь изломанное прошлое, названное и нет. По растрескавшейся доске, с обеих сторон окруженной хаосом. Пройдем сквозь познанное и непознанное. Пройдем сквозь беспокойный мир, в котором мы все живем.
Пойдемте со мной, сквозь ночь, сквозь сумеречный воздух, сквозь дышащие частички иных жизней. Вдыхайте, выдыхайте, дышите ровнее, не хватите лишку отравленными легкими. Я не хотела, чтобы мои слова вас отравили. Пойдемте со мной, давайте растрясем жирок страданий и страха. Слишком много его наросло вокруг сердца. Мы выпущены на волю.
 
Она шла так быстро, что я не поспевала за ее шагами, хотя была выше ростом. Скоро мы оказались в Бэттери.
Валет кубков. Юноша тревожно смотрит на узорчатую чашу, чье содержимое скрыто под печатью. Внутри может не оказаться ничего. Тем не менее, он держит чашу крепко. Он унесет ее с собой.
Паж чаш. Юность и надежда в колоде Таро. На этой карте — я.
 
Я помню, как Стелла поцеловала меня, и я подумала: "Так же нельзя". Я радовалась туману и темноте, потому что знала: если кто-нибудь нас увидит, то все наши жизни, вместе взятые, вся наша история, сложности, национальности, разум, возраст, достижения, положение — все будет сведено к факту нашего поцелуя. Любой, кто увидит нас, скажет: "Вот парочка...", и наш поцелуй, несмелый, двойственный, станет ключом и замком.
Я видела, как это происходит с другими. Я не хотела, чтобы так случилось со мной.
И тут я поняла: глупо придавать какое-либо значение поцелую.
И тут я поняла, что целовала бы ее, не отрываясь, если бы все было не так сложно.
Так сложно. Первые серьезные чувства я испытала к женатому мужчине. А впервые по-настоящему захотела замужнюю женщину.
Понимаете, я действительно хотела ее целовать. Вот что поразило меня больше всего.
 
— Я понимаю, почему ты ему понравилась, — сказала Стелла, касаясь моей шеи пальцами.
— Так ты поэтому это делаешь?
— Я не знаю, что я делаю.
С этим я бы поспорила.
 
Она привела меня домой. Не стала зажигать свет. Разделась. Уложила меня рядом с собой на что-то вроде очень узкой кровати. Я хотела прикасаться к ней. Увидеть свое зыбкое отражение в другой женщине — это соблазн. Мне нравилось смотреть на нее, нарушая неизвестно кем установленный запрет, видеть в ней саму себя, желающую и желанную. В этом была такая открытость, о которой я раньше и помыслить не могла. Желая ее, я ощущала желанной себя. Это было проявление власти в чистом виде, но не над ней я была властна. Я завоевывала себя.
Ее груди — мои груди, ее губы — мои губы… это было куда великолепнее, чем история Нарцисса, зачарованного собственной красотой. Все знают, что произошло, когда он взбаламутил воду. Я тоже ее взбаламутила, и идеальная картинка исказилась. Понимаете, я могла бы остаться лежать рядом с ней, лежать вечно — во всяком случае, мне это казалось вечностью — в отражении тел и вздохов, неразделимо, она во мне, а я в ней, и надо мной больше не нависала бы чья-то тень. А еще я совершенно не ожидала столь сильного физического наслаждения.
Зачем же тогда я потревожила водную гладь?
Потому что я не в себя влюбилась. Я влюбилась в нее.
 
Ниже, глубже, туда, где вода не прозрачна. Какие сочетания образуют числа? Один плюс один не обязательно дадут в сумме два. Я произвожу сложение, и в ответе появляется тройка. Три комбинации пар: Джов и Стелла, Джов и Элис, Элис и Стелла, и сквозь каждую из них проглядывает третий.
Я хочу чувствовать, но чувство ведет за собой боль. Я могла бы дать себе совет: не нужно ничего усложнять. И я не стану делать вид, что у меня не было выбора. Но я заметила, что делая выбор мы заранее знаем ответ. Разрыв во времени между тем моментом, когда мы определились с желаемым, и наступлением желанного события — не более чем удобное оправдание нарушения принципа причинности.
Во времени и пространстве всегда существует зазор между предсказанием и реакцией (синхронность — явление более высокого порядка, феномен, к которому правила обычного мира неприменимы) — иногда он занимает секунды, иногда — годы, но мы программируем наступление событий в куда большей мере, чем привыкли считать. Не могу сказать, что мы делаем это осознанно, чаще всего — нет, но в этом и заключается сложность.
Я видела, как мой отец раздвигает границы мира, но при этом понятия не имеет о том, что движет им самим. Бессознательное было для него пустым звуком, всего лишь мешаниной из фантазий и полуосознанных воспоминаний, которые забавно наблюдать в снах. Мои предположения, что разум — это саморегулирующаяся система, в которой сознательное и бессознательное работают как выравнивающие нагрузку блоки, вызывали у отца прилив раздражения, достаточный, чтобы дать мне понять: я затронула что-то важное. И я продолжала изучать труды Парацельса, Юнга, Эйнштейна, Фрейда, Капра. И хотя я до сих пор знаю, что ничего не знаю, я более не верю в Судьбу.
 
Судьба. Поворот колеса Фортуны — и меня выбрасывает под ноги Джову. Еще один головокружительный оборот — и вот уже Стелла ждет, чтобы помочь мне выбраться. Но кто вращает колесо? Дяденька, это не я, у меня руки за спиной связаны.
Отец говорил, что у меня комплекс осьминога. "Зачем ты пытаешься одновременно делать восемь дел?" А я представляла себе осьминожку — древний кожаный мешок со щупальцами, он плывет в липких водах моего тела и хочет вырваться. Он темный и слепой, он тянет свои отростки, чтобы узнать, что там, снаружи. Сравнения хромают, но я вполне способна вести себя как восьмирукий головоногий моллюск, когда пытаюсь защитить две свои руки, невинно лежащие на столе.
Я ношу белый халат, завязываю волосы в хвост и проявляю правильное отношение к тому, что называю своей жизнью. Я пробую ее на вкус, но там, в глубине, ворочается что-то мрачное. Что произойдет, если я сойдусь лицом к лицу с тем, что я есть? Я думаю, что это уже происходит, но поскольку я себя не узнаю, то говорю, что это кто-то другой: он, она, они, те, кто за все в ответе. В ответе за мой ужас. Вся мебель в этой комнате кем-то раскурочена.
 
Я проснулась в безумном месте. Рядом со мной на зверски изуродованной кровати — красота и упорядоченность ее тела. На прикроватном столике — ампутированная лампа. У противоположной стены — зеркало в раме, зеркало Снежной Королевы, в отчаянии разбитое на осколки. Я тихонько выбралась из-под изрезанных одеял и прокралась в ванную. Хром и белизна, святилище Шанель. Всему нашлось место и все на своих местах. Мир.
Я перенюхала бутылочки. Вот они, секреты манящей кожи, перед которой невозможно устоять, солоноватые запахи жемчуга и устриц. Лимон, морская вода, водоросли, сандаловое дерево, мускус, горьковатая скальная роза, ладан и мирра. Ни единой цветочной ноты, ничего резкого и вычурного. Я люблю певиц-сопрано, но не женщин с визгливыми голосами. Такие голоса подобны туфлям на высоком каблуке. Но вечером туфли можно сбросить, а голос нет.
Это мои слова? Нет, ее. Иногда мне кажется, что моя личность — это атолл при виде боевого корабля. Так и ждет, чтобы ее оккупировали.
Но историю нужно рассказывать по порядку.
Аллювия: то, что собрала и упокоила на дне река.
Мы приготовили завтрак на руинах сковородки и поели стоя, глядя в окно на парк.
— Когда папа был жив, — сказала она, — он каждый день водил меня гулять. Через парк и до Амстердам авеню. Когда я смотрю в это окно, я вижу прошлое. Это одна из тех кротовых нор, червоточин, о которых толкуют твои физики, тонкая пленка между "сейчас" и "тогда". Энергетический тоннель. Здесь, у этого окна, я работаю. Вытаскиваю прошлое в настоящее, словно косы Рапунцель.
Я собиралась сказать, что наука пока что допускает лишь теоретическую возможность существования червоточин, но Стелла меня не слушала.
— Хочешь, расскажу, откуда у меня Джексон Поллок?
(Она об этом большом холсте диких расцветок, что висит на стене в грубой деревянной раме?)
— Расскажи, — попросила я.
 
Центральный парк. Нью-Йорк. Каждое утро папа шел своим маршрутом, а навстречу ему своим маршрутом ехала машина мисс Пегги Гугенхайм. Папа был привлекательным мужчиной и снимал шляпу, чтобы приветствовать замечательную даму, настолько же проницательную, насколько богатую, покровительницу художников, наследницу и растратчицу огромных состояний.
Вполне возможно, что папа был в нее влюблен наподобие того, как некоторые люди влюбляются в кинозвезд. Он любил поболтать о ней с дворниками и мусорщиками, которые знают о людях все, поскольку имеют дело с самыми интимными остатками человеческой жизнедеятельности.
Один из этих людей, Мейси, худющий, как лопата, и крепкий, как кайло, коллекционировал современное искусство. Закончив дневную работу, он спускался к Вашингтон-сквер, по периметру которой располагались студии бесчисленного количества художников, и предлагал хозяевам выполнить мелкие хозяйственные работы в обмен на рисунок или небольшую картину. Там всегда находились трубы, которые нужно было прочистить, крыши, которые нужно было залатать, и скоро он стал тамошней частью пейзажа: с сумкой инструментов в одной руке и папкой с рисунками в другой. Он и стал тем человеком, который познакомил папу с Джейсоном Поллоком.
— Перевод продукта, — прошептал Мейси, пока Поллок расплескивал краску над пришпиленным к полу холстом и катался по нему от края до края. А папа подумал о ликовании царя Давида, что танцевал перед Господом.
— Его картины дорого стоят?
— Да ни фига они не стоят, — ответил Мейси. — Просто заплати ему за краски.
 
1947-й. Год моего рождения. Год, когда чудаковатый уроженец Вайоминга Джейсон Поллок выставил свою "живопись действия" в Нью-Йорке. Папа взял меня на открытие, и мне совершенно не мешала младенческая несфокусированность взгляда. Папа был одет в длинное черное пальто и шляпу с высокой тульей. Он поднял меня над толпой, придерживая голову, а мое тельце осталось болтаться внизу. И мы угодили в праздник, в неистовое буйство света. Поллок погиб в автомобильной катастрофе в 1956-м, но к этим порам успел прославиться.
Мама хотела, чтобы папа продал картину (она так и осталась свернутой в рулон и не вставленной в раму), но он отказался и спрятал ее от мамы. Когда я вернулась в Нью-Йорк в 1970-м, картина, вместе с остальной папиной собственностью, дожидалась меня в бесцветном кабинете его поверенного. Когда мы с ним развернули ее, засияла даже покрывавшая холст пыль.
 
"Знаешь, она даже не застрахована. У меня не хватает денег на страховые взносы, — она улыбнулась. — Джов не разрешал мне повесить ее на стену до тех пор, пока он не выяснит, сколько она стоит. А когда он это выяснил, то сказал, что вешать ее нельзя".
Джов. Имя повисло между нами в воздухе.
ОНА: Ты в него влюблена?
Я: Да. Нет. Влюблена?
ОНА: Я тебе не мать, хотя он достаточно стар, чтобы годиться тебе в отцы.
Я: Я думала, вы с ним заключили сделку.
ОНА: Так и есть. Он обделывает свои делишки и ставит меня в известность потом.
Я: Я не понимаю.
ОНА: Ты его не знаешь.
Я: Не знаю? Я?
ОНА: Мужчина — это больше, чем его пенис. Ненамного. Чуть-чуть.
Я: Я это чуть-чуть упустила?
ОНА: Я была замужем за ним двадцать четыре года.
Я: Чуть дольше, чем чуть-чуть.
ОНА: Так мне и надо.
Я: Ты хочешь, чтобы я ушла?
ОНА: Нет. Нет, по правде говоря, я хочу, чтобы ты осталась.
Я: С кем?
ОНА: Иногда я думаю, кто из нас кто. Где начинаюсь я... Где заканчивается он.
Я: Ты его любишь.
ОНА: Это упрощение.
Я: Насчет прошлой ночи...
ОНА: А она уже прошла?
Я: Я не то хотела сказать.
ОНА: Мы говорили о Джове.
Я: Расскажи мне.
 
Мы с мамой уезжали в Берлин, а Джов как раз собирался отправиться на учебу в Чикаго. Ему исполнилось девятнадцать, и для девочки в старомодной одежке, грезившей о Джеймсе Дине, он казался юным темноволосым принцем. Мы зашли в закусочную, чтобы попрощаться. Мама выглядела печальной, но не скрывала окрыленности предстоящим путешествием. А я ничем не была окрылена и прятала тоскующее сердце.
Мы устроили вечеринку, на нее пришел Рафаэль с двумя оставшимися в живых псами. Синьора Россетти разлилась в слезах, словно Тибр в половодье, и сказала, что добрая счастливая жизнь вся вышла, а вместо нее настали горести и грязь. Многие чувствовали то же самое: несмотря на войну и предшествовавшую ей Великую депрессию, раньше дела шли лучше, чем в пятидесятые. Возможно, руку к этому приложил сенатор Маккарти. В пятидесятые все, кто хоть чем-то выделялся из общей массы, научились опасаться эти отличия проявлять. Это десятилетие угодило в зазор между прежней невинностью и грядущей толерантностью. Мама говорила, что рискнула собственной жизнью не для того, чтобы избежать одной тирании и угодить в удушающие объятия другой. Многие европейцы начали задумываться о возвращении домой. У каждого был знакомый, потерявший работу или попавший в заключение по обвинению в антиамериканской деятельности.
К Джову, Джованни, как его тогда звали, в его бытность студентом дважды обращался незнакомый мужчина, предлагавший ему деньги в обмен на информацию о его однокашниках, которые могли бы оказаться коммунистами.
— Мы не доносчики, — сказала синьора Россетти, когда ее популярные вечеринки с полентой попали под наблюдение.
А я, за которой с рождения не переставали следить, не могла взять в толк, что здесь не так.
Я поцеловала Джованни, а он вручил мне доллар и зверского вида охотничий нож, похожий на тесак.
— Береги свою невинность, — сказал он, словно мафиози, но я расслышала только "винность" и подумала, что это имеет отношение к Сухому закону.
"Alla Vostra Salute!" — гости вечеринки выпили за наше здоровье, и мы ушли. Уехали.
 
Стелла повернулась ко мне, сжала руку в кулак, и у меня сердце зашлось, словно это его она смяла.
— Ты часто влюбляешься?
Да, часто. В пейзаж, в книгу, в собаку, в кота, в цифры, в друзей, в полностью незнакомых людей, на ровном месте. Бывают дети вроде меня, что росли, подавляя в себе любовь. Потом они вообще не способны любить. Бывают другие, выставляющие себя на посмешище: они любят отчаянно, напоказ, забывая, что с помощью любви пытаются вернуться в лучший мир.
Я любила отца кровосмесительной любовью. Если бы мораль позволила, я бы стала его парой. Он желал моей любви, но едва я чуть подросла, проявления обожания стали его смущать. Нет, так было не всегда, но, возможно, это даже хуже, когда свободно струившаяся любовь однажды оказывается проклятой. Когда он изменился, вместе с ним изменилась и я. Я носила ошейник и поводок, прежде чем поняла, что любовь — это не щенок.
Некоторым людям снятся цветные сны. А у меня — цветные ощущения, которые я намеренно приглушаю до пастельных тонов. Бежевый, кремовый, нотка розового — вот какие цвета носит утонченное сердце; кому сдались моя красная кровь и голубые вены?
Не лги.
Не лги. Ты знаешь, что тебе нравится прицениваться, но не покупать. Я давно выяснила, что не являюсь тем местечком, где люди хотят обосноваться. По крайней мере, без предварительного ремонта. А я человек упрямый: я абсолютно не хочу быть чьим-то миленьким маленьким домиком. Я обвела глазами разрушенную квартиру. Ничего не ответила Стелле. А потом сказала: "Я в тебя не влюблена".
Как это — любить? Это поля под дождем, изумрудный цвет травы? Это восходящий поток, который находят птицы? Окоп и тот, кто в нем окопался? Так вообще бывает? Это счастливая находка или волшебный фокус? Спрятанное сокровище или ловкость рук? Колдун или заколдованный? Заклинание или песня, что я пою?
Если я — это рана, станет ли любовь исцеляющим бальзамом?
Если я нема, станет ли любовь моим голосом?
Я не желаю во всеуслышание объявлять, что люблю тебя со вчерашней полуночи. Я не хочу угодить в ловушку сама и не хочу расставлять сладкие силки на тебя. Не желаю провести остаток жизни, добровольно превратившись в сыщика. Где ты была, с кем виделась, чем сегодня занималась, дорогая? Я буду любить тебя, как птица любит полет, как мясо любит соль, как пес любит погоню, как вода, что всегда находит свой уровень. Или же я вообще не буду любить тебя.
Так вообще бывает? Ты мне не родня, мы не одной крови, нет никакой биологической необходимости в том, чтобы желать тебя. Инстинкт выживания племени здесь неприменим. Я не хочу от тебя детей, мне не нужны твои деньги. Ты не дашь мне никакого статуса в обществе. С тобой жизнь моя не станет легче.
Способность к любви в высших ее проявлениях кажется странно человеческим свойством, но даже от людей ее странно ожидать. Эта любовь предполагает наличие чего-то, что превыше личных интересов. Здесь генетики начнут меня высмеивать, и, раз уж я не могу доказать их неправоту, а они не в состоянии убедить меня в своей правоте, мне остается лишь заметить, что высмеивание не является очень уж научным подходом.
Это я так подготавливаю свои аргументы? Да. Мой обвинитель уже на подходе.
 
ОН: Ты переспала с моей женой?
Я: Со Стеллой. Да.
ОН: Что за игру ты затеяла?
Я: Во всяком случае, не шахматы точно.
ОН: Я не верю.
Я: Это был просто секс, а не чудо господне. (Это было чудо.)
ОН: Как ты могла?
Я: Да как-то само собой вышло.
 
Джов шагнул ко мне, отшатнулся, ушел, вернулся и принялся нарезать вокруг меня круги, как акула, учуявшая кровь. Потом позвонил Стелле и принялся орать в трубку на итальянском. Он орал два часа и шестнадцать минут, без перерыва. В следующие три месяца он вел себя как помесь Синей бороды и клоуна Коко. Если он не злился и не угрожал, то отпускал шуточки о человеке, который хотел остаться холостяком, но в итоге заполучил целых две жены. Мы с Джовом продолжали работать вместе, мы со Стеллой вместе занимались любовью, а раз в неделю Джов и Стелла вместе обедали. Оба они от природы были склонны к фигурному раскатыванию чувств, и теперь вдвоем практиковались в сложных прыжках: с вращением, с наружного внешнего ребра одного конька с приземлением на заднее внешнее ребро другого. А катком, на котором они исполняли свои танцы, служило мое сердце.
И раз уж мы жили эдакой богемной жизнью, то договорились собираться втроем раз в месяц. Заседание возглавлял Джов. Предполагалось, что за готовой едой из китайского ресторанчика мы будем обсуждать деликатные тонкости нашего тройного романа.
 
На деле произошло следующее: Джов разорвал счета, которые ему предъявила Стелла. Я вернула Джову тридцать любовных писем (по одному в день), которые он написал мне со времени нашего предыдущего собрания, а Джов заорал (в этот раз на меня): "Какого черта ты молчишь?"
 
Джов был итальянцем по крови и вырос в Нью-Йорке. Стелла была еврейкой. Не просто еврейкой из старинного рода, но еврейкой из дома Давидова. Она была еврейской царицей, еврейкой в библейском понимании: вся в серебре и глаза подведены сурьмой. И, как и у Джова, у нее был язык без костей. Их нельзя было обвинить в двурушничестве, просто, когда им становилось скучно искать доводы, они могли переметнуться на противоположную сторону быстрее, чем наемник, которому предложили двойное жалование. Пока я внимательнейше выслушивала каждое их заявление и решала, кому же отдать свой голос, они оба проделывали сальто, приземлялись на другой стороне баррикад и начинали свирепо взирать на меня. А я, в полнейшем расстройстве, машинально спрашивала: "Сделать кому-нибудь чашечку кофе?"
Я должна прекратить задавать этот вопрос. Здесь, того и гляди, разразится Третья мировая война, а я так и встречу ее, толкая сервировочный столик.
 
Стелла отвернулась, сцепила пальцы, браслеты со звоном заскользили по ее руке. Она глядела сквозь пустыни своей родословной, прозревала упорство, сделавшее ее народ великим. Тело ее — ливанский кедр, украшенный драгоценными камнями... Какое ей дело до легких закусок?
 
Джов уставился в пустоту: голова запрокинута, ноги вытянуты под столом, на них — выходные туфли английской работы. Он скрестил руки на груди и, похоже, взирал на меня как на разновидность споры: одноклеточную, бесполую единицу размножения. Так ли он был неправ? Каждый месяц я выступала с предложением все той же чашечки кофе и теперь утратила даже намек на какую бы то ни было сексуальность, которой ранее, наверное, обладала. Мужчина. Его жена. Их любовница. И если я чувствовала себя связанной по рукам и ногам, то веревками были Стелла и Джов.
 
ЗАСЕДАНИЕ. ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Протокол заседания велся мной собственноручно и гласит следующее:
1. Джов требует соблюдения прав своего пениса, а именно: поскольку он трахал как Стеллу, так и Элис, то ему должно быть позволено продолжать свои действия.
2. Стелла отмечает, что все супружеские права утратили силу ввиду наличия любовной связи на стороне.
3. Джов заявляет, что не у него одного любовная связь на стороне.
4. Стелла возражает:
а) У Джова больше нет любовной связи на стороне. (Я киваю.)
б) У нее, Стеллы, тоже нет любовной связи на стороне. Она просто исследует возможности альтернативных отношений.
(Здесь обычно наступает пауза, в течение которой они вымакивают последним яичным рулетиком оставшийся сливовый соус.)
5. Джов заявляет, что наши отношения не несут для него угрозы.
Стелла звенит браслетами.
Джов заявляет, что желал бы вернуться назад с вещами. Это же его дом.
Стелла подталкивает через стол множество неоплаченных счетов.
Джов спрашивает:
— Так что, я могу идти собирать вещи?
— Нет, — отвечает Стелла.
Джов рвет счета.
Стелла произносит:
— А почему ты не спрашиваешь у Элис, что она по этому поводу думает?
— Что ты думаешь, Элис? — спрашивает Джов.
И здесь начинается мой кошмар. Как будто я снова очутилась в школе, и директор — твидовая фигура с торчащими из носа волосками — обращается к классу: "А отвечать пойдет... Элис".
Проходит пять минут, и Джов спрашивает:
— Какого черта ты молчишь?
А Стелла говорит:
— А с чего бы ей тебе отвечать, хамло ты эдакое!
 
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Джов рыщет по квартире и сгребает вещи в полотняную сумку. Стелла барражирует рядом и вытаскивает их назад. Это символический ритуал. Джов хочет доказать ей, что все здесь — его, а она хочет втемяшить ему, что все принадлежит ей. В итоге звучит фраза: "Нам нужно развестись".
Либо он, либо она использует эту фразу-уловку ровно в 9 часов вечера. Еда съедена, содержимое квартиры упаковано и снова распаковано.
— Я — разумный человек, — произносит Джов.
— Я достаточно настрадалась, — говорит Стелла.
Кто из судей мог бы вынести обвинительное решение против нее? Когда у нее за спиной толпятся верблюды и виднеются шатры ее предков?
 
И тут Джов объявляет себя совершенным числом, иначе говоря, числом, равным сумме собственных делителей, иначе говоря, он достаточно велик, чтобы вместить нас обеих. Произнося это, он глядит на собственный пах и не может сдержать самодовольной усмешки. Как и большинство мужчин, он одержим размером своего члена. Я не то чтобы возражала против подобного тщеславия, но искренне полагаю, что ему стоит воспользоваться линейкой. Его приапический оптимизм сподвигает Стелу пуститься в достаточно жесткие физиологические воспоминания. Нет, он не самый одаренный в этом смысле мужчина из тех, кого она знала. Более того, он даже не второй в списке. Ужас, ужас – они поворачиваются ко мне, и мужественность Джова повисает на волоске. И в этот кошмарный момент я хватаю одноразовые тарелки, прижимаю их к себе, как защитный амулет, и бегу на кухню. У меня там бомбоубежище.
"Сделать кому-нибудь чашечку кофе?"
 
И тут раздается боевой клич Джова, перечисляющего имена своих любовниц. Джов, которому более пристало бы быть олимпийцем, оказался гондольером. Те, кто бывал в Венеции, могут припомнить добродушную мужскую удаль, с которой тенора/баритоны перекликаются через каналы. "Кого ты поимел прошлой ночью?" Ходит байка, что яркие красно-белые полосатые столбики на причалах Большого канала, к которым привязывают лодки, служат также измерителями: того гондольера, кто сунул свой нос дальше всех, в конце сезона товарищи угощают ужином.
Я не возражала против того, чтобы оказаться одним из каналов Джова, но мне совсем не нравится, когда мне перемывают кости в течение всего плавания. Он выкрикивал имена так, словно отдавал приказы. Что ж, возможно, мы для него были всего лишь тщательно проработанным, мудреным способом обрести самого себя.
Когда список заканчивался, а невидимые красотки наводняли квартиру, чтобы поддержать своего божка, Джов наугад выдергивал парочку имен и начинал сообщать нам подробности любовной связи с ними. Интимные подробности. Колышущиеся груди, летучие задницы, кукольные вздохи, выдающиеся эрекции. Он изображал их руки, ноги и носы с серьезностью передвижной фото-порно-кабинки. Он заводился и превращал себя в кукольный театр одного актера под знаком ширинки. Может быть, это комедия дель арте просыпалась в его крови. Нам приходилось позволять ему эти представления, потому что это был единственный способ его угомонить. И пока он распинался, я мыла посуду, а Стела решала кроссворд.
В один из месяцев Стелла оторвалась от "один по горизонтали, два по вертикали" и сказала Джову:
— Пока я не познакомилась с тобой, я каждую ночь спала с новым мужиком.
— А теперь, когда я с тобой покончил, я могу каждую ночь спать с новой бабой!
 
Я стояла в кухне без дверей, смотрела на них обоих, и в ту секунду на меня накатило тошнотворное ощущение: а ведь я не более, чем перекладина, балка, соединяющая нижние концы стропил, чтобы не дать им разойтись.
 
(В паузе я представлю вам их ежемесячную словесную игру. Джов нападает, Стелла защищается и отбивает удары.)
ОН: Язык что помело!
ОНА: Сказочница.
ОН: Лгунья!
ОНА: Выдумщица.
ОН: Обманщица.
ОНА: Фантазерка.
ОН: Безумная.
ОНА: Поэт.
ОН: Ты с ума сошла!
ОНА: Я сама кого хочешь с ума сведу!
ОН: Притворщица!
ОНА: Фокусница.
ОН: Дешевка!
ОНА: Талант.
ОН: Шизофреничка!
ОНА: Гений.
ОН: Змеиное жало!
ОНА: Мудрость змеи.
ОН: Ты несешь чушь!
ОНА: Исполненную скрытого смысла.
ОН: Ты играешь нечестно.
ОНА: Разве что со словами.
ОН: Фальстаф.
ОНА: Просперо.
ОН: Дешевая певичка.
ОНА: Оперная дива.
ОН: Ведьмино зелье.
ОНА: Алхимик.
Джов повернулся ко мне.
— Это ты во всем виновата!
Стелла – Джову:
— Естественно, Элис ни в чем не виновата. Это твоя вина.
Джов – мне:
— Не слушай ее, она тебя развращает. Что бы она тебе ни сказала, это все неправда. Что она тебе наговорила?
Элис – Джову:
— Она рассказала мне, как вы встретились…
Джов – Элис:
— А, весь этот бред, я его уже слышать не могу… как мы росли вместе, как она уехала в Берлин, как вернулась в закусочную, а я сидел там, глядел в окошко – с разбитым сердцем, такой симпатичный, одинокий, и думал, сулит ли мне жизнь хоть что-то, и как она…
   
Вернулась в Нью-Йорк с чемоданом, полным надежд, и с куда меньшим количеством денег. Еще одна беженка, высадившаяся на крохотный остров, чьих длины и ширины, однако, оказалось достаточно, чтобы вместить весь мир. Она знала, что Нью-Йорка не существует; это выдуманный город, живущий в умах его обитателей, вознесенная мечта.
Она так расчувствовалась, что поднялась на лифте на вершину Эмпайр-стейт-билдинг и оттуда окинула взглядом город, который ее родители видели сквозь дым судов.
За год я в разных местах побывала, но в каждом
Я тосковала о месте ином.
Мама читала ей эти стихи и мечтала о Берлине. А в Берлине девочка читала эти стихи и грезила о Нью-Йорке.
А среди комнат, что мне на пути попадались,
Только в одну я вошла, и она была красной.
Их старый дом снесли, но железная пожарная лестница все еще высилась на прежнем месте: безумная, изогнутая, ведущая в никуда. Она поднялась по ней и открыла несуществующую дверь в воображаемую комнату, в мамину красную кухню, где когда-то лежали бриллианты. Это было здесь? Здесь, откуда они вдвоем, неразрывно связанные, сбежали от ужаса содомской клизмы и прошли сквозь угольно-черную ночь, настолько же беспросветную, насколько сияющим был бриллиант у нее внутри. Углерод: основной четырехвалентный элемент, прародитель как угля, так и алмаза.
Ветер раскачивал плохо закрепленные пролеты, а когда она начала осторожно спускаться, то заметила, что на углу стройплощадки, на привычно уважительном расстоянии ее поджидает одетая в темное фигура.
 
ЕДА ВКУСНЕЕ ПО-ИТАЛЬЯНСКИ
Но не для Джованни, выпендрежника Джованни, которому уже исполнилось тридцать. Он гонял по тарелке спагетти с моллюсками и раздумывал, какой способ покончить с собой будет наиболее безболезненным и наиболее драматическим одновременно. Не стоит его винить. Он был рожден Львом.
Разведенный безработный Лев, чья борьба за ядерное разоружение в итоге обернулась для него потерей жены, ребенка и работы.
В 1961-м он был гневным и целеустремленным, одним из тех, кто устроил забастовку в парке Сити Холл, когда в городе проходили обязательные учения по отработке действий в случае ядерной атаки. Он еще в 50-х угодил в списки неблагонадежных, потому что отказался стучать на коллег. В 60-х ядерное безумие и вьетнамская война превратили его в изгоя. Только масштаб его работы и спас его от тюремного заключения и призыва. Он был нужен стране. Его жена считала его трусом.
Зал с клетчатыми скатертями. Симпатичная женщина с чемоданом. Свободных столиков было полно, но она уселась напротив Джованни, улыбнулась и вытащила нож. Он уставился на нее с усталым удивлением и чем-то вроде облегчения. Если его здесь зарежут, ему не придется беспокоиться о самоубийстве.
ОНА: Я это сделала.
ОН: Что?
ОНА: Сохранила невинность.
 
Они поженились через пару недель, в соборе Святого Патрика. Разведенный католик не может заново венчаться, но святые отцы годами бесплатно столовались в закусочной. Господь милосерден, особенно, на сытый желудок.
Это было счастливое время, и никто не заметил, что среди собравшихся присутствовал человек в темной одежде, пришедший без приглашения.
 
ОНА: А помнишь, это было, наверное, в 1958-м, еще до того, как я уехала в Берлин, и ты повел меня в Музей современного искусства, чтобы повидаться с папой, а там случился пожар и сгорело одно из полотен Моне, из цикла "Кувшинки"? Я так боялась, мне почудилось, что я вижу папу, объятого языками пламени, а ты вытащил меня оттуда и пообещал, что никакое пламя больше не опалит меня. Ты и сейчас можешь это пообещать?
— Конечно, — ответил Джов-громовержец.
 
Я смотрела на них: глаза блестят, оба снова проживают ту давнюю историю... Кто-то говорил мне: "Джов и Стелла неразделимы". Я тогда только тихонько улыбнулась, полагая себя объектом желания, а не жертвой.
Как там говорят алхимики? "Tertium non datur". Третьего не дано, что бы ни примирило две противоположности. И если предполагалось, что я их примирю, планировали ли они выбросить меня за борт, когда моя работа будет завершена? Стелла-пиратка? Джов-буканьер? И Элис под черепом и скрещенными костями их любви?
Отпуск на яхте, изначально запланированный для Джова и меня, теперь должен был включать и меня, и Стеллу.
"Нет, — подумала я, — нет", — но, как всегда с Джовом, "нет" превратилось в "да".
Я обладала достаточными навыками, чтобы справиться с яхтой без экипажа, хотя предпочла бы нанять юнгу. Джов этому воспротивился.
"Нет, нет, нет. Мы уплывем, чтобы принять решение о нашем будущем. Зачем нам на борту пара чужих блудливых глаз?"
За день до отбытия мне позвонила мама. Отец был при смерти. Мне нужно немедленно выезжать. Она уже заказала мне билет на вечерний рейс.
Я собиралась на скорую руку и пыталась судорожно всем дозвониться, Стеле и Джову в том числе. И не могла пробиться ни к ней, ни к нему. Ну почему мир безразличнее всего именно тогда, когда ситуация самая безвыходная? В итоге я совсем разнервничалась и отправила Джову факс – на работу, в Институт. Я объяснила, что произошло, и оставила свой номер телефона, по которому со мной можно было связаться в Англии. Но что я могла сказать Стеле в те тридцать секунд, которые отводились на сообщение ее автоответчиком?
 
Два дня назад я снова попыталась связаться с ними обоими. Оказалось, они отбыли в запланированный день, взяли яхту и ушли в море.
Я сообразила, что они могли воспользоваться моим удостоверением на право управления судном, просто выдав Джова за меня. Я намеренно подписываюсь как "доктор", чтобы избежать титула "мисс" или "миссис" и не посвящать весь мир в тонкости своего семейного положения. Если других доказательств не требуется, я предпочитаю, чтобы меня воспринимали как человека. И вот они, последствия.
 
Стелла и Джов уже не впервые путали, где начинаюсь я и где заканчиваются они. Мне нравилось, когда любящие игриво пререкаются: "Кто ты и кто я?" и "Кто из нас кто?" Куда меньше мне понравилось, что это парное эротическое самоотождествление превратилось в фальшивые письма и поддельные подписи.
Все началось как игра. Посторгазмическая расслабленность, сдобренная шампанским. Пузырясь от любви, я научила Джова подписываться моей подписью. Если он сумеет изогнуть запястье так же, как я, то сумеет стать мной, сумеет меня освободить. Если он сможет заполнить меня, то я смогу заполнить кого-то другого. Он сумеет вытеснить меня из меня подобно тому, как плотное тело вытесняет воду.
В то время эта аналогия не показалась мне зловещей.

 
***
Жили-были двое друзей, которые нашли третьего. И стали они друг другу милее всех на свете, поэтому они дали клятву жить в одном дворце, ходить под одним парусом и сражаться в битве вместе, все втроем.
Прошло три месяца, и они решили отправиться на поиски приключений.
— Но что мы будем искать? – спросили они друг у друга.
И первый сказал:
— Золото.
А второй сказал:
— Жен.
А третий сказал:
— То, что нельзя отыскать.
И все они согласились, что последняя цель – достойнее всех, и выступили в славный поход.
Долго ли, коротко ли, но пришли они в дом, где были одни потолки, а полов не было. Едва они вошли в парадную дверь, как чуть не упали в глубокую яму. В ужасе вцепились они в стенную обшивку, поглядели наверх и увидели там светильники, яркие, словно мечи. Они свисали с потолка, сияли и переливались, освещая огромный зал, по которому взад и вперед сновали гости. В зале все было готово для ужина: столы и стулья подвешены к потолку на толстых цепях, запасен целый склад ножей и вилок на тот случай, если обедающие нечаянно смахнут столовые приборы в пропасть.
Затрубили трубы, и гости начали входить в зал через люк в потолке. Некоторые спускались по веревкам, другие шли по канатам, тоненьким, словно юность. Так они добрались до своих мест, а когда все уселись, вновь затрубили трубы и сидевшая во главе стола посмотрела вниз и спросила у троих друзей:
— Что вы ищете?
— То, что нельзя отыскать.
— Такого здесь нет, — ответила она, — но возьмите это золото. — И каждый из гостей бросил вниз по тяжелой золотой тарелке – примерно так, как один венецианский дож швырял столовое серебро в канал, чтобы показать, насколько он презирает мирское богатство.
Наши трое друзей не презирали мирское богатство и подхватили столько тарелок, сколько смогли. Нагруженные драгоценной ношей, они продолжили свой путь, хотя и не так быстро, как раньше.
Так они добрались до самой Турции и оказались в гареме Мустафы CIXX Благословенного. Настолько благословен он был, что его едва было видно из-под груды прекрасных дам – собственно говоря, наружу торчал только его указательный палец. Палец согнулся и поманил троих друзей, чтобы они подошли поближе, а потом едва слышный голос спросил:
— Что вы ищете?
— То, чего нельзя отыскать.
— Такого здесь нет, — отозвался бесплотный, задушенный голос, — но возьмите себе сколько угодно жен.
Друзьям понравились эти слова, но, поглядев на судьбу Мустафы, они не стали жадничать. Каждый взял себе шестерых и нагрузил их золотыми тарелками.
Так они шли, сами не зная куда, через моря, континенты, историю и географию, собирая то, что попадалось им на пути, так, чтобы ничего не упустить.
Наконец они пришли к башне, что высилась посреди моря. И человек с голосом ветра, с лицом, на котором отпечатался ход веков, распахнул узенькое оконце и спросил:
— Что вы ищете?
— То, чего нельзя отыскать… искать… искать… — ветер подхватил и развеял в воздухе их голоса.
— Оно само отыскало вас, — сказал человек.
За их спинами послышался шум, как будто острие косы рассекало волны, и когда они оглянулись, то увидели корабль, узкий, словно лезвие. Он приближался. На корме стояла фигура гребца с веслом, только это было не весло. Они увидели, как сверкнул металл, сначала с одного борта, потом с другого. Они увидели, как гребец откинул капюшон. Они увидели, как он призывно машет им, и мир накренился, и море хлынуло через край.
Кто они теперь, с рыбками и морскими звездами в волосах?

***

Отредактировано Вместе (09.04.18 12:14:23)

0

9

СМЕРТЬ

8 июня 1960 года. Ливерпуль, Англия. Солнце в Близнецах.
Отец за штурвалом буксира "Удача". Я — только что родившаяся, вся в крови, укутана в мамину норковую шубку. Пропахшая креозотом рубка, керосиновая лампа. Запах масла, смолы, сардинок и джина.
Я прилетела в Лондон, и когда сотрудник таможни спросил, хочу ли я что-нибудь задекларировать, я ответила: "У меня отец умирает".
Я пересела на стыковочный рейс до Ливерпуля, а там взяла такси и поехала к бабушке, в старенький домик рядовой застройки (две комнатки на нижнем этаже, две на верхнем) неподалеку от заброшенных доков.
Бабушка всегда казалась мне старухой из сказки, древней, как единорог, странной фигурой, живущей вне времени. Сейчас она была древней в библейском смысле, прямой и высокой, словно пророк, и острой на язык, как сам Змий из книги Бытия. Она распахнула входную дверь так, будто та вела в зал суда. Возможно, так оно и было.
— Дэвид уснул, — сказала она. — А мать твоя напилась.
Я вошла в дом и прошла на кухню. Ковровое покрытие, кафель, пластик, стекло, а рядом с угольной печью — встроенная газовая плита. Я огляделась в поисках кролика. Он исчез.
— Социальные службы, — сказала бабушка, выговаривая это слово как "КГБ". — Так и сказали: либо вы тут все приводите в порядок, либо едете в дом престарелых. Условия непригодны для нормального проживания. Я им ответила, что я как раз нормальная и прожила в этих условиях больше шести десятков лет.
Мы присели рядом с предметом обстановки, который мебельные салоны называют "стойка для завтраков".
— Лучше бы мне было умереть, — сказала бабушка. — Это я должна умереть, а не Дэвид.
Я слушала ее рассказ и отматывала события в памяти к тому моменту, где все началось. Я видела, как отец отрекся от собственной самобытности и облачился в одежды мертвецов, в герметичный скафандр нормальной жизни. И когда он, наконец, стал полностью соответствовать ожиданиям мира, он накачал скафандр напыщенной респектабельностью. Так он защитил себя от самого себя. Давление снаружи уберегало его от прорыва разрушительных глубинных сил.
Но с того момента он стал разрушаться изнутри. Первый кризис грянул, когда мне было девять и нам пришлось перебраться в Лондон, сбежать с тонущего корабля, оставить позади гибнущие доки. Это побудило его к действиям. Он превратился в карикатуру на самого себя, сделавшись преувеличенно живым и веселым. Когда все готово рухнуть, приходится бежать с опережением. Он выволок себя из тени в круглосуточный яркий день. Успешно перешел от старомодных ценностей послевоенного мира к остроте современной жизни. Он был замечательным, мой отец, замечательным и храбрым, но так и не понял, что тень, которой он так страшился, отбрасывает он сам.
Казалось, что дни его наполнены светом. Они складывались в годы, а тем временем его тень удлинялась. Отец упорно смотрел только вперед и предпочитал ее не замечать. Он не замечал, что солнечные часы показывают совсем не то, что он хотел бы видеть. При любых обстоятельствах он должен был оставаться героем, а свет не имел права дрогнуть или померкнуть. Он позабыл то, что знал о ходе времени: иногда оно образует петлю и может менять направление движения. Мой отец одновременно старел и молодел. И пока он приобретал черты почтенного, богатого и уважаемого человека, внутри него поднимали бунт непослушный пацан, молодой докер и капитан буксира — правда, под толстым слоем рационального мышления.
Он начал жаловаться на судороги. Доктор прописал ему таблетки. На заседании совета директоров, в присутствии самых влиятельных начальников в серых костюмах, его передернуло. Одна его половина оставалась прямой и почтенной, а другая принялась судорожно отплясывать. Ему посоветовали взять отпуск по состоянию здоровья. Он отказался.
На праздновании годовщины "Кунард" отец нечаянно окатил элитным шампанским его королевское высочество герцога Эдинбургского — выплеснул на него полную бутылку из-за не вовремя начавшейся судороги.
Этого грека... — произнесла бабушка таким тоном, словно спрашивала: "Да кто он такой вообще?"
Совет директоров отправил его на пенсию. Это была почетная отставка: отцу было уже за шестьдесят, и он вполне мог бы уйти по своей воле. В последний рабочий день личный водитель усадил его в машину и спросил, как обычно:
— Куда прикажете, сэр?
— В Ливерпуль, — ответил отец.
 
Когда под колесами "ягуара" развернулась автострада, отец задумался: почему бы этой дороге не длиться вечно? Куда он хочет приехать? И кто управляет машиной? Над рулевым колесом маячил знакомый силуэт. А он, сидя на заднем сиденье, полагал, что это он командует парадом. Он сам себя сделал пассажиром в собственной жизни.
Он наклонился вперед, чтобы постучать в прозрачную перегородку. Хотел велеть водителю остановиться, хотел сказать, что желает выйти и пройтись пешком. И откинулся назад, одернув себя. Выйти и пройтись пешком? Он же едет в Ливерпуль. Да что с ним такое?
"Выбиться в люди. Стать кем-то..." — слова матери отпечатались на его теле, стали его тайной кожей, скрытой под дорогим костюмом.
"Кем-то я стал, — произнес он вслух. – Но кем?"
 
Как же он ненавидел их домик рядовой застройки, две комнатки на нижнем этаже, две на верхнем. Как же он ненавидел собственного отца, грубого и недоверчивого. С каким виноватым облегчением узнал, что отец погиб, когда его судно подбила торпеда.
За год до гибели отец приехал домой на побывку после того, как на его подводной лодке произошла авария. То, что должно было находиться внутри кислородного баллона, превратило его легкие в кашу из слизи и крови. Он оправился, но левая сторона его тела пострадала необратимо. Нервы и кожа выглядели на нем подделкой, нарочито симулирующей жизнь там, где ее не было. Вечно отекший глаз, перекошенный книзу угол рта, усохшая, подергивающаяся рука и нога в очень туго зашнурованном ботинке — казалось, только он и удерживал ступню на месте.
Дэвид помнил, как сидел у отца на коленях и тягал сладости из потайного кармана.
Отца признали полностью годным к несению военной службы: военврачу нужно было укомплектовать подлодку. В ночь перед отъездом он тихонько вошел в комнату, где спал Дэвид, и склонился над его кроватью. Лицо у отца было обмотано косынкой, и он шептал: "Оно в воздухе, парень, оно в воздухе... Ты чуешь? Оно в воздухе..."
Дэвид чуял. Грубая военная форма пропахла кровью и мочой. Затхлой водой. Запахом смерти и разрушения. Запахом носилок и заскорузлых бурых одеял. Если ужас угнездился внутри тебя, то как выпустить его наружу?
Там, в маленьком домике рядовой застройки, Дэвид научился не дышать.
 
Когда отца убили, Дэвид почувствовал, как в его легкие возвращается воздух. Он задышал, глубоко и часто, и забоялся, что втянет в себя гардероб и стулья. В нижней части легких открылись такие пространства, что его ноздри не успевали втягивать воздух, чтобы их заполнить. Если он вдохнет всю мебель в доме, она забьет его дыхательные пути, и он умрет? Он высунулся из окна и попытался вдохнуть все небо целиком. Наутро все мамины цветы, что росли в палисаднике, валялись на земле, с корнем вырванные буйным ветром.
Он любил маму. Он обязательно выбьется в люди.
 
Дэвид вышел из лениво урчащего "ягуара" и вручил своему водителю тысячу фунтов наличными. Пожал ему руку, поблагодарил, отвернулся – прямой, ровный, без намека на нервный тик – и зашагал к зданию, в котором раньше располагалась "Трайдент Шиппинг". Водитель быстренько сдал задним ходом, развернулся и уехал. Ему нужно было успеть вымыть и вычистить машину: вечером она должна быть готова для преемника Дэвида.
Дэвид вошел в старое здание, которое его мать убирала с 1928 по 1978 и где он сам начал работать в 1947-м. Эллинги, склады, причалы и офисы были переоборудованы в художественную галерею, театральный зал и кафе здорового питания. Дэвид прошелся по сияющему полу и озадаченно замер у инсталляции, представлявшей собой проволочную сеть и весьма реалистично выглядящую пластмассовую треску. Мужчина в пальто, пошитом на заказ у дорогого портного на Савил Роу, выглядящий неуместно среди джинсовой одежды и бейсболок, заказал ломтик морковного пирога и чашку крепкого чая. Группа студентов пристально на него поглядывала.
"Кто, они думают, я такой? — подумалось ему. — Богатый и старый дурак", — и он рассмеялся, потому что в свое время был куда беднее, чем каждый из них. И умнее тоже.
— Вот здесь раньше была контора, — сказал он громко. (Студенты поглядели на него и отвернулись.) — Нас здесь работало двенадцать человек. Нас прозвали "Апостольская смена". Каждую неделю компания вычитала шиллинг из нашего жалования в счет оплаты за костюмы, в которых мы приходили на работу. — Он помолчал. — Шиллинг. Все равно что сказать "дублон". Все в прошлом. Все стало историей, я полагаю.
Он задумался. Старение... он его совсем не ожидал. Он хотел спросить: "Почему я стал старым?" — и, хотя знал, что вопрос не имеет смысла, для него в нем смысл был. Его тело и разум, так долго действовавшие заодно, начали ссориться. А его дух? Где среди этих расходящихся путей был его дух? Он не верил в Бога, но иногда его охватывало тревожное чувство, ощущение, что Бог верит в него.
"Старый я дурак", — подумалось ему.
Он вытащил книгу. "Другие люди: Загадочная история".
Его привлекло название, потому что другие люди казались ему загадочными и непознаваемыми. Он занимался тем, что строил догадки о них, а они занимались тем, что строили предположения в отношении него. Но какая часть этого была правдой? Студенты снова на него поглядели и отвернулись. Они полагают, что знают, что он из себя представляет — насколько он вообще мог хоть что-то для них представлять. У него о них тоже сложилось мнение: ленивые, поверхностные, неряшливые и скучные. Он университетов не заканчивал — а посмотрите на него сейчас!
"Да, — подумал он. — Посмотрите на меня сейчас. Почему нет? Все равно ничего не увидите".
Ему хотелось подойти и заговорить с ними. Хотелось сказать: "Я — не тот человек, что сидит там, в углу. Меня зовут Дэвид".
Он опустил глаза и поглядел на собственные ноги. И не увидел начищенных модельных туфель и темных шерстяных носков — он увидел грубые ботинки на толстой подошве со стальными накладками на носах. Каблуками ботинки зацепились за перекладину высокого конторского табурета. И тут пушистая веревочная швабра подтолкнула его ноги назад в реальность.
— Ноги подвигаем, пожалуйста.
— Мама?!
— Дэвид...
Он нахмурился и уставился на нее. Она здесь не работает вот уже двадцать лет. Что с ним происходит?
Но это была его мать. В обтягивающем розовом комбинезоне она походила на запеченную в беконе черносливину.
— Я здесь прибираюсь.
Она села напротив, и в голосе ее прорезался металл.
— Сделай вид, что ты меня не знаешь.
Студенты принялись пихать друг друга локтями, какая-то девушка хихикнула.
— Ты здесь как оказался? — спросила она. — Только этого мне не хватало.
— Я сегодня вышел на пенсию, — ответил он, и эти слова прозвучали откуда-то издалека. Будто их произнес кто-то другой.
— А вот я еще работаю, и если начальство прознает, что ты мой сын, меня выгонят.
— Но почему? — не мог понять он.
— Ты глянь на себя. Сколько тебе лет? Я им сказала, что мне стукнул шестьдесят один.
Шестьдесят один. Шестьдесят один. А ведь ей было почти девяносто. Кто угодно мог заметить, что ей почти девяносто. У нее живот отвис до колен. Груди отвисли до пупка. Шея сползла в декольте, подбородок занял место шеи, а глаза так запали в глазницы, что, казалось, она должна быть способна разглядеть то, что происходит у нее за спиной, пусть и сквозь завесу жиденьких волос.
— Ты не выглядишь на шестьдесят один.
Она глуповато улыбнулась и покраснела.
— Ты всегда был мне хорошим сыном.
— Давай-ка я отведу тебя домой.
— Если ты не против подождать. Я шабашу в шесть вечера.
 
Шесть вечера. Он стоял в полутемной раздевалке, пока мама вешала свой розовый комбинезон в серый металлический шкафчик. Она надела шляпку, пальто и взяла его под руку. Вместе они вышли на улицу и пошли к воде. Она решила идти домой вдоль пристани. Свет уличного фонаря отражался в мутных водах реки оранжевым бликом. Он вспомнил, как она начищала латунные таблички и как он однажды вообразил, что видит их отблеск — давным-давно, в Нью-Йоркской гавани. Его секретарь, Ута, рассказала ему историю о ее собственной душе, что, сверкая, приближалась к ней по воде. Он тогда удивился. Это было совсем не в ее духе: она производила впечатление очень практичной и самодостаточной женщины. Очень участливой к молодому человеку, оказавшемуся вдали от дома. Он дарил ей подарки, одежду, духи. А потом настала та ночь, когда...
Он отбросил воспоминания прочь. После того, как он уехал из Нью-Йорка, она прислала ему галстук. Красный. Красный галстук в белый горошек. Он очень долго носил его, и галстук совсем изветшал. Тем не менее, он его не выбросил, а положил в ящик комода вместе с носовыми платками. Кусочек насквозь ветхого времени.
 
Рука об руку Дэвид и его мама шли вместе, как ходили в те времена, когда он ждал, пока она отработает смену и приготовит ему селедок, что коптились в дымоходе. Их позабытый вкус и вкус тогдашнего счастья наполнили его рот приятной теплотой.
— Ты где ночуешь? — спросила она.
— У тебя?
Они шли. Медленно шли мимо ржавых колец, к которым когда-то привязывали швартовочные канаты кораблей. Шли мимо паковочных складов, пустых и гулких, как соборы. Прошли мимо паба, в котором играла пианола. Мимо новомодных сувенирных магазинов, торгующих подсвечниками, выплавленными из старого леерного ограждения. "Людей на переработку не отправишь, — подумалось ему. — А вот мне бы, наверное, понравилось быть переплавленным во что-то новое". На крохотную долю секунды его разум озарился и рванулся вперед. А потом он прислушался к себе, как делал всегда. Ничего. Ничего. Ничего. Только темная ночь.
Они вошли в дом. Его охватило чувство облегчения, словно с его плеч свалилась вся ответственность. Это был дом его детства. Дом его матери. Его рыбацкие сапоги до сих пор стояли в шкафу. Повидавшая виды резина истончилась и больше напоминала кожу. Его матросская куртка висела за дверью. Здесь его никто не станет искать.
Он нашел свой синий свитер-водолазку и, хотя тот абсолютно не сочетался с его модельными брюками, все равно его натянул. Мама поглядывала на него и готовила картофельное пюре.
Он поел, опираясь локтями на стол. Поел, держа вилку в правой руке. Мама налила ему стакан "гиннесса".
Она пережевывала свою порцию и безмолвно отвечала на собственный вопрос: "Ты бы не стал счастливее, Дэвид, если бы остался здесь с другими ребятами".
 
Она рассказала мне об этом, позже, почти пытаясь себя оправдать. Я взяла ее за руку. Если бы моего отца не преследовало воображаемое прошлое, его бы преследовало воображаемое будущее. Стоя неподвижно, он бы завидовал движению. Двигаясь, он жаждал стоять на месте. Не то чтобы он сам не знал, чего хочет, нет. Он был человеком, неспособным до конца вжиться в роль, которую сам для себя написал. С каким бы энтузиазмом он ни бросался ее исполнять, какая-то часть его не могла забыть, что это всего лишь роль. Он не знал, как погрузиться в нее полностью. Чуть больше самоосознания (или чуть меньше) — и с ним все, скорее всего, было бы в порядке. А так ему приходилось страдать.
Он этого стыдился. Богатым людям страдать не полагалось. Иначе это превращалось во что-то вроде публичной казни через повешение, когда зачарованная зрелищем толпа вопит: "Так его! Так ему и надо!"
Иногда он лениво задумывался, должны ли существовать какие-то правила, установленные правительством и определяющие, сколько денег человеку разрешается иметь на счету в банке и при этом сохранять право невозбранно маяться.
Он всего в жизни добился сам. Он был работягой, синим воротничком, который в итоге смог позволить себе личного портного. Он считал себя рабочим классом, но окружающие находили это абсурдным. Компания, на которую он работал, относилась к разряду элитных. Ею заправляли по-настоящему влиятельные люди. Те, кто наследовал власть так же, как аристократы наследовали титулы. Правильные семьи, правильные школы, правильные связи, оправданные ожидания. Все это вознаграждалось, и когда парень вроде него вламывался в этот мир через окно и занимал свое место у общего стола, ему приходилось быть на порядок лучше, чем присутствующие, да и то они так и норовили обесценить его достижения.
Они так до конца и не поверили, что он был уличным мальчишкой, у которого за душой не было ничего, кроме стипендии и желания выбиться в люди — такого сильного, с каким они за всю свою жизнь не сталкивались. Они вели себя так, будто только по досадному недоразумению подобные ему люди не могли достичь того, чего с легкостью достигали они. Иногда они намекали, что ему слишком легко все досталось. А иногда весьма открыто называли его проходимцем. В нем было столько силы — этого никто не мог отрицать; у него была цель, которую, честно говоря, они находили вульгарной. Им бы хотелось относиться к нему с симпатией, но он совсем не походил на симпатичного человека. Слишком неловкий, слишком резкий, слишком высокомерный, слишком гордый. Даже странно, что он так хорошо ладил с подчиненными.
Он был одинок. Никто из его друзей, никто из людей его круга не добился того, чего добился он. Он ушел из прежней жизни и сжег за собой мосты. Если ему случалось встретить старых знакомых, то те, кого жизнь потрепала, замирали перед ним в немом благоговении, а неудачники, прозябавшие в рамках среднего класса, относились к нему снисходительно. Ну конечно же, ему просто повезло. Конечно. А теперь он был островом, сам по себе, к берегам которого причаливали, чтобы пополнить запасы пищи и воды.
Его жена превратилась в алкоголичку. По его вине, он это понимал. Его дети получили достойное воспитание, достойное образование и росли в достойном кругу. Теперь почти не приезжали к родителям. А Элис, его любимица Элис, оказалась в три раза лучше их, но возненавидела его (как он полагал) за то, во что он превратился.
Теперь пришел конец и страданиям, и стремлениям. Он переписал завещание, оставил жене дом и деньги — даже больше, чем нужно. А остальное — свои акции, капиталовложения, сам капитал поместил в доверительный фонд, который будет предоставлять образовательные стипендии детям из небогатых семей. Возможно, кто-то из них сумеет совершить то, что ему так и не удалось, и примирить противоречия.
 
Он вымыл тарелку, поцеловал мать и поднялся наверх, в маленькую комнатку, служившую ему спальней. Там было холодно, но холод его не беспокоил. Он лег на кровать. Внизу мама гремела кастрюлями и сковородками. Правая сторона его тела налилась тяжестью и будто онемела. А левая была легче и, казалось, свободнее. Он обычно напрягал ее, стремясь избежать судорог. Как будто это был пес, которого нужно держать в наморднике.
Он задремал, и ему привиделось, что он снова за штурвалом "Удачи", а его жена только что родила ему дочь, и он осветил всю реку огнями сигнальных ракет. Шаг назад — и он в Нью-Йорке, везет свою секретаршу на пароме на Статен-Айленд. Он тогда держал ее за руку, а потом они занимались любовью в детском сафари-парке. Еще назад — и он ухаживает за своей будущей женой, у нее черные волосы, голубые глаза и мягкое очарование Ирландии в каждом жесте и слове. Он ли это? Лихой, живой, не очень опрятный и полный обещаний? Он обещал... он солгал.
 
"Трайдент шиппинг". Молодой человек с румянцем на щеках, все время чувствовавший себя не на месте в офисном кресле. Молодой парень, вместе с товарищами проводивший летние вечера за разгрузкой кораблей. Сэм! Тед! Он позвал их, но они не услышали. Дэвид! Тот, что был им самим, не обернулся. Он пошел следом за Дэвидом домой, но теперь это был не он сам, а паренек лет одиннадцати или двенадцати, в школьной форме, и шел он в частную школу. Дэвид прождал его целый день, и тот, наконец, показался: понурый, расхристанный, с синяком под глазом. Он забежал в дом, чмокнул мать в щеку, зашвырнул ранец в угол и побежал на улицу, гулять. "Дэвид, форму переодень!" — голос матери замер вдали. Теперь паренек лежал в кровати и размеренно дышал: вдох, выдох... сквозь его легкие протекало время.
Той ночью у Дэвида случился инсульт. Утром правая сторона его тела оказалась парализованной. Он не мог позвать на помощь. У него отнялась речь.
 
Я сидела у постели отца, держала его за руку, думала о нем, чувствовала его и не знала, как еще до него достучаться. Он был не мертв, но жизни в нем не осталось. Это была та самая комната, в которой я ночевала в те годы, когда родители закатывали долгие вечеринки. Я не ожидала, что увижу отца на этой же самой узенькой кровати.
"Он тебя не узнает", — сказала бабушка. Не узнает? Его мозг и тело теперь говорили на разных языках и между ними не осталось переводчиков. Если я заговорю с ним, поймет ли он?
Я принялась рассказывать ему историю. Историю о зеркалах и носовых платках, о зиме и Нью-Йорке. О мужчине, за которого я хотела выйти замуж, и о его жене, которую я полюбила. О спагетти и числах, картинах и гостинице "Алгонкин". О корабле дураков, на котором плыли он и я.
Хотела бы я уметь рассказывать ладно, складно, чтобы от моей истории нельзя было оторваться, как от детектива, чтобы в нее хотелось погрузиться, как в любовный роман. Но у меня в руках только кусочки цветных стеклышек, сквозь которые можно смотреть на свет... Это мой вспыхивающий и гаснущий сигнал, который я посылаю в вашем направлении.
Странное это было место для исповеди. Отец был так же невидим и отстранен, как священник. И то, что я не смогла сказать ему при жизни, я поведала ему в ее отсутствие. Я излила свое переполнившееся до краев сердце в огромное пространство, которым он стал. Слезы выскользнули из-под его закрытых век и заполнили борозды на его щеках. Его слезы, его текучая сущность. Мой отец утекал в реку, которая его создала. Ее воды, наконец, захватили его. Золото Рейна. Его золото, текучее, как отблеск солнца на воде. И я подумала, что вот, мы снова вместе, рука в руке, подбираем то, что принес и оставил на берегу прилив, и мы способны говорить — мой отец и я. Чтобы дать имя тому, что было, и чтобы простить.
Он умер среди хрустальной россыпи своих слез.
 
Мама настояла на том, чтобы устроить поминки в отеле "Ra-Ra" (в интерьере древнеегипетские мотивы с ливерпульским акцентом). Отель, в свои лучшие дни обслуживавший международные судоходные компании, теперь перебивался с хлеба на воду, сдавая залы и номера под поощрительные корпоративы выходного дня для торговых представителей и маркетинговые мероприятия для торговцев мороженой рыбой. Невысказанная печаль затаилась в великолепных мраморных ступенях и французских хрустальных люстрах ручной работы. В фойе лежал совсем затосковавший от массовой культуры Анубис, а уменьшенная копия знаменитого обелиска, иглы Клеопатры, теперь была залатана алюминиевой фольгой. Поминальные столы для нас накрыли в "Фараоновом зале", напитки подавали в баре "Пирамида".
 
"Когда-то здесь было лучшее место на свете, — сказала мама. — Нигде не было так, как здесь".
Когда-то? Она с тех пор останавливалась в достаточном количестве отелей, чтобы понять: нигде и никогда не может быть так, как здесь.
Стараясь выжать максимум из хороших отношений с индустрией мороженой рыбы, отель предлагал в качестве угощения мумифицированных креветок, к чьим панцирям все еще прилипал лед, словно они ждали, пока новые технологии воскресят их где-нибудь в будущем столетии. После креветок настал черед сэндвичей. Поминальные сэндвичи на черном ржаном хлебе, изготовленном по спецзаказу. Я прочла меню. Сэндвич с яйцом. Сэндвич с яйцом и помидорами. Сэндвич с яйцом и кресс-салатом. Сэндвич с яйцом "Мерси". Когда я поинтересовалась у официантки, что такое яйцо "Мерси", она с надменностью Нефертити поведала мне, что это яйцо без желтка.
— Сэндвич с белком сваренного вкрутую яйца?
— Пожалуйста, угощайтесь.
Я прошлась вдоль столов и обнаружила сбежавшие желтки. Все они были разрезаны пополам и холмиками возвышались на блюде. Это называлось "Яичные горы".
— Какая прорва яиц, — проговорила я, ни к кому не обращаясь.
— Накладка вышла, — сказала Нефертити. — Нам сказали, что вы — "Веселая несушка".
— Веселая несушка?
— "Лучшие яйца Британии". Производители яиц. У них здесь завтра конференция.
— А сегодня похороны моего отца.
Я оставила ее, растерянную и готовую обороняться, и подошла к бабушке. Она в одиночестве сидела под чахнущей пальмой с тарелкой поминальных сэндвичей и бокалом хереса.
— Ты уж меня прости, — сказала я.
— Да ничего. Неважно.
Нет. Это как раз было важно. Похороны — для живых, а не для мертвых. Отца бы позабавило, увидь он, как скорбного вида мужчины в сером плотным роем вьются вокруг моей матери в баре "Пирамида".
— Худшее еще впереди, — сказала бабушка.
Она имела в виду папино завещание. Она рассказала мне, какое решение он принял. Мои сестры, вышедшие замуж за богачей, ожидали, что станут еще богаче. Подобно героиням Джейн Остен они были надушены любовью, но шли на запах денег. Завтра мы все едем в Лондон, чтобы присутствовать на оглашении завещания.
— Давай пойдем домой.
 
Мы прокрались через пожарный выход за бабушкиным стулом. Снаружи улицы были заполнены покупателями, и мы удалились от бряцания стеклянных блюд и предельной абсурдности отеля "Ра-Ра", от которых мне становилось не по себе. Но зато мы угодили в пространство между, в засасывающую воронку между землей плоской и землей накренившейся. В пространство, где я могла упасть и дрейфовать между их жизнями и своей.
Смерть бесстыдна. Когда она отбрасывает свой капюшон, то что она обнажает? Свое лицо или наши? Обычно мы прячем лица под маской притворства и самодовольства. Наши лица отвернуты в сторону, даже когда тела ближе некуда. Захочу ли я взглянуть на вас, опасаясь того, что могу увидеть? Я предпочту смотреть сквозь вас, мимо вас, вместе с вами – все, что угодно, лишь бы избежать невыносимой глубины одного-единственного лица. Взглянете ли вы на меня, отбросившую капюшон и уязвимую? Они посмотрели – нервно, с любопытством – и быстро отвели взгляды. С этой женщиной что-то не так. Они увидели меня обнаженной, без кожи, без прикрас, – и натянули свои капюшоны поглубже. В моем текучем взгляде – Смерть-бесстыдница.
Пойдемте со мной. Рука об руку, сквозь кошмарное сновидение повествования. Надо рассказать историю там, где никакой истории рассказать нельзя. Пройдем по ободряюще ровному полу к открытому люку. Доска за доской — туда, где начинается море. Это морская история, история волн, история, что разбивается и утекает прочь, выбрасывает лодку на берег и снова утаскивает в море, так что она превращается в едва видимую точку. Жизнь болтается на плаву в море собственных слез.
Пройдем по доске. По шершавому, пружинящему подножию моих чувств. То самое "Я", которое я и есть: пристрастное, нерешительное, вечно кем-то понукаемое, боящееся того, что открывается впереди — провала, пространства, разрыва между другими людьми и мной.
Выслушайте меня. Говорите со мной. Посмотрите на меня.
— Погляди на меня, — сказала бабушка. Да, только поглядите на нее. Колючая, как  чапыжник, сладкая, как джулеп, мозг гибкий, как тело дзюдоиста, и сердце, вечно открытое к радости. Энергия, работа, тепло — никакими джоулями не измеришь. А вдруг повернет голову — и станет похожа на птичку вертишейку из семейства дятловых. Маленький дятлик с крепким клювом на вечнозеленом ясене, мировом древе.
   
Мы шли домой. Все вокруг выглядели страшно хозяйственными и что-то несли, словно ослики с корзинами по бокам, нагруженными овощами и мясом. На автобусных остановках собирались очереди, неоновые вывески гасли, откуда-то доносился рев мусорных машин, сгребающих заросли картонных коробок. Все такое знакомое — и такое чужое. Мне захотелось что-нибудь купить — рефлекторное желание, вроде того, как мы быстро сжимаем и разжимаем кулак, чтобы разогнать кровь в замерзших пальцах. На месте? Все еще на месте? Да, все в порядке, и я — часть этого мира. Если все вокруг живет, как и прежде, то почему бы и мне не жить?
Я остановилась и купила пару батончиков "Марс" на газетном лотке.
— Бабулька проголодалась, да? — спросил продавец. Я подумала, что он говорит о батончиках, и глянула на бабушку, шагавшую рядом со мной, как вопросительный знак. Я держала ее за руку, а в другой она держала тарелку с поминальными сэндвичами из отеля "Ра-Ра". Я аккуратно поставила их на тротуар, и мы пошли дальше.
 
Мой отец раньше любил показывать фокусы. Его коронным номером было набросить красный шелковый платок на высокий стакан с водой и швырнуть его одному из собравшихся. Все испуганно отшатывались, ожидая, что сейчас их окатит водой, но красный платок небрежно опускался к их ногам, а вода, казалось, растворялась в воздухе без следа.
Как он это делал? Отец выполнял этот трюк, только если ему удавалось расположиться за стойкой или столом, к которому он заранее прикрепил "помощника" — спрятанный от посторонних взглядов глубокий мешочек, предназначенный для хранения остатков предыдущего фокуса и реквизита для следующего. Пока отец разыгрывал целое представление, накрывая стакан платком, он сдвигал его к краю стола и ронял в "помощника". Зрителям казалось, что стакан по-прежнему стоит на столе, потому что платок был двухслойным, а между слоями в него было вшито металлическое кольцо. Наблюдатель воспринимал кольцо как ободок стакана, и когда платок взмывал в воздух, казалось, что стакан исчез.
Он замучал маму, настаивая на том, чтобы она позволяла ему выдергивать скатерть из-под посуды, расставленной на накрытом к ужину столе. Мы, дети, обожали такие мефистофельские забавы, отрицание правил, вечеринку Сумасшедшего Шляпника, когда оторопевшие тарелки и чашки подскакивали вопреки гравитации. Иногда отец заявлял, что стол был похищен, и что блюдца, ножи, вилки и кувшины держатся на местах только благодаря усилиям скатерти.
Возможно, он был прав. Возможно, никакого стола и нет. Возможно, твердая поверхность упорядоченности и стабильности – это такая же иллюзия, как и шелковый платок, наброшенный на несуществующий стакан. Стакан и стол уже давно исчезли, но форма сохранилась и выглядит вполне убедительно. По крайней мере до тех пор, пока мы не узнаем сути фокуса.
Если теория суперструн верна, то никакого стола не существует. Не существует элементарных блоков, из которых строится все, не существует стабильного изначального принципа, на котором можно воздвигнуть остальные. Чашки и блюдца витают в воздухе, скатерть под ними левитирует, сам по себе стол является чистой условностью, просто без него нам как-то не по себе ужинать, а на самом деле это вибрация, такая же эфемерная, как и мы сами.
Где мой отец? Он бы сказал, что это бессмысленный вопрос, но этот вопрос имеет смысл для меня, только что похоронившей свое представление о нем, его материальное "я". Твердую поверхность моего отца, на которой он воздвиг все остальное. Это как в старинной загадке: статуя Атласа держит на плечах мир, но что держит самого Атласа?
Отец сам с собой проделал занимательный трюк с исчезновением: он производил впечатление чего-то материального, когда то материальное, что в нем было, на самом деле исчезло без следа. Он превратился в собственную одежду. Он стал своей работой. Казалось, он телепортировался в другую жизнь, никого (включая самого себя) не предупредив. Я представляю его – сильного, бодрого, беззаботного, в каких-то диких просторах, – а здесь он просто морочит нам голову лакированным видом респектабельности, и пока его раскрашенную посмертную маску везут по здешним улицам, он уже заново собрал себя по ту сторону стены. Вы полагаете, это что-то из области научной фантастики? Если параллельные вселенные существуют, то мой изначальный отец вполне мог обустроиться в любой из них, оставив нам свою искаженную копию.
 
Бесконечное милосердие. Бесконечный потенциал. Вселенская благодать распространяется по собственным законам. Согласно квантовой теории, существуют не только вторые шансы – существует множественность выбора. Пространство не линейно. История не безальтернативна. Сама Вселенная разветвляется. Если бы мы понимали, как обращаться с пространством и временем так же, как пространство-время управляется с собой, иллюзия линейности и одиночности наших жизней перестала бы существовать. И если наши жизни не полностью принадлежат здешнему пространству, то и смерть наша не окончательна.
Я играю с этими понятиями, чтобы освободиться от здравого смысла, который упорно твердит мне, что земля под моими ногами плоская, а мой отец мертв. Хотя теперь он может быть менее мертвым, чем в последние тридцать лет. Старомодные утешения о загробной жизни, предлагаемые религией моей бабушки, могут оказаться не такими дурацкими, как принято считать. Я доморощенный атеист, но стоит мне выйти из дома, как я натыкаюсь на Бога. Я не знаю, что такое Бог, но использую это понятие как обозначение ценности.
Бог есть высшая ценность. Сила и свобода мыслящей вселенной. Механическая модель вселенной ни на чем не зиждется. В квантовой вселенной рай и ад – всего лишь параллельные возможности. В нашем иудео-христианском мифологическом мире Ева съела яблоко. В симметричном мифологическом мире Ева его не ела. Утраченный рай. Не утраченный рай. Возражения против этой теории логичны, но квантовую механику ваша логика не интересует. Каждый квантовый эксперимент снова и снова с обескураживающим постоянством показывает, что частицы могут одновременно находиться везде и нигде.
 
"Если мы спросим, постоянно ли местонахождение электрона, придется ответить: “Нет”; если мы спросим, изменяется ли местонахождение электрона с течением времени, придется ответить: “Нет”; если мы спросим, неподвижен ли электрон, придется ответить: “Нет”; если мы спросим, движется ли он, придется ответить: “Нет”. (Роберт Оппенгеймер)

Так где же мой отец? Его бренные останки похоронены. Невозможно, чтобы он был жив и мертв одновременно. Квантовая теория утверждает, что для каждого объекта существует волновая функция, которая определяет вероятность нахождения этого объекта в определенной точке пространства и времени. До тех пор, пока измерение не произведено, объект (частица) существует в виде суммы всех его возможных состояний. Разница между привычной логикой мира здравого смысла и сложной, необычной, квантовой вселенной заключается в том, что на субатомном уровне определенная материя не существует в определенных местах. Она, скорее, имеет тенденцию к существованию. На субатомном уровне наш кажущийся прочным материальный мир распадается на волнообразные узоры вероятностей, и узоры эти отображают не вероятность существования самой вещи, но вероятность связи. Атлас 0 Ариадна 1. Твердые кирпичики материи с закругленными краями, которыми оперирует классическая физика, теперь должны преобразиться в бесконечную сеть взаимных связей. Но какая вероятность будет реализована и почему – нам до сих пор не известно.
 
Волновая функция распространяется неограниченно, хотя на самом большом удалении становится бесконечно неустойчивой. Теоретически всегда было возможно (хоть и маловероятно) отыскать моего отца вне пределов солнечной системы, обнаружить его сконцентрированную энергию где угодно. Более того, отец может оказаться даже здесь, подобно вам и мне, и мы тоже можем быть описаны как волновые функции, не ограниченные рамками наших тел. То, что физики называют присущей нам волновой функцией, вполне может оказаться тем, что в более традиционных терминах зовется душой. Мой отец в момент смерти мог просто переместиться в другую точку своей волновой функции. И тогда то, во что верит моя бабушка, и то, о чем строю догадки я, может оказаться одним и тем же, только под разными названиями. Она верит и надеется, что он на небесах. Я надеюсь, что он обладал достаточным запасом энергии, чтобы продолжить вероятность своего существования.
Не очень-то верится?
Но законы физики занимаются тем, что возможно, а не тем, что применимо на практике.
 
Свойства материи и света очень необычны. Как мы можем принять, что все вокруг может быть сущностью, ограниченной объемом (то есть, частицей), и одновременно волной, распространяющейся по необозримым областям пространства? Это один из парадоксов квантовой теории или, как века назад сформулировали индуистские мистики, "то, что меньше меньшего и больше большего". Мы суть наши тела. Мы не суть наши тела.
Если мы примем идею Хокинга, что всю вселенную следует рассматривать в качестве волновой функции в обеих ее проявлениях: как определенным образом ограниченную, так и бесконечную, тогда функция эта представляет собой сумму всех возможных вселенных — живых, мертвых, множественных, одновременных, взаимозависимых и сосуществующих. Более того, "мы" и эта суммарная вселенная не можем быть разделены так, как это принято в старой картезианской диалектике. Не существует деления на "Я" и "Мир". Наблюдатель и наблюдаемое — части одного и того же процесса. Как там говорил Парацельс? "Млечный путь проходит сквозь чрево".
Так что же у вас внутри? Мертвые, время, световые узоры тысячелетий, расширяющаяся вселенная открываются в вашем нутре. Неужто двадцать три фута вашего кишечника набиты звездами? Более не ограниченный физическими рамками, мой отец волен сам выбирать свою меру. Он ли это, среди звезд и морских звезд, под иными небесами?
Вот как я это объясняю. Моя мать пьет. Моя бабушка читает Библию, мои сестры оглушают себя донельзя благополучной семейной жизнью. У каждого своя анестезия. Она действительно облегчает боль, но та не утихает полностью — тупая, отдаленная боль, словно я когда-то сломала позвоночник, да так до конца и не вылечилась. Может быть, лучше было залечь на его могиле, как собака. Провыть всему свету тот простой факт, что ни утешения, ни облегчения нет, что горе придется терпеть и переживать, пока оно не истощится само. Мой разум прокручивает одно и то же, словно упражнения из учебника. Снова и снова топчется на месте: воспоминания, счастье, сказанное и несказанное, последние часы, беспомощность живых, отрешенность мертвых.
— Он не умер, — говорю я себе. Нет, не то. Это неправильное, неточное слово.
— Дэвид мертв, — говорит бабушка, повторяет это снова и снова, с окончательностью церковного колокола.
 
Мы смотрели друг на дружку и боялись заговорить, боялись облечь свои чувства в слова, потому что слова могут растрескаться и расколоться. Я прижала язык к нёбу. Молчи, молчи, всего одна трещина — и падет вся стена. Мне нужно быть сдержанной, самодостаточной, чтобы остановить горе, размножающееся и множащееся подобно бактериям, иначе оно скоро заполонит весь мир. Бактерии: возбудители гниения. То, что подтачивало отца, перебросилось на меня. Оно пирует, иссушая все живое. Боль поднимается от живота к голове. Какие слова найти? Каким словам я смогу довериться, чтобы излить это хрупкое сердце?
Заткнуть, закупорить сердце и слова, чтобы не дать боли пировать. Бейся тише, мое тихое сердце. Я притворюсь мертвой, как мой отец притворялся живым. На этом поле мы и встретимся.
 
Мы с бабушкой сидели друг напротив друга над пластиковой столешницей, напоминавшей могильную плиту. Самое обычное дело — сидеть вот так. И такое редкое. Люди часто это проделывают, но куда реже они понимают друг друга. Каждый говорит на своем языке и полагает, что другие его понимают. Иногда слова стыкуются, и тогда оказывается, что вот он, порт, и тебя здесь приветствуют, и груз будет доставлен по месту назначения, и путешествие себя окупило, и тогда вас охватывает облегчение: "Ты же меня понимаешь?"
Мне нужно было, чтобы она меня поняла. Я хотела найти слово, пусть всего лишь одно, которое для нас обеих значило бы одно и то же. Слово, не запутавшееся и не похороненное в наших собственных словарях. "Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею..."
— Я люблю тебя.
Она кивнула.
— Как думаешь, можем мы избавиться от всего этого барахла?
Она имела в виду кухню. Со стойкой для завтраков справиться оказалось легко. Я разобрала все эти миленькие шкафчики из ДСП и пластика и сложила их штабелем во дворе. Потом пошла и купила несколько мешков угля, и мы снова растопили печь — чадящую, дымящую, черную и антисанитарную, и красный глазок топки снова нам подмигнул. Мы внесли выскобленный деревянный стол и большой буфет. Под акриловым покрытием пола обнаружилась гладкая каменная плитка.
— Они упекут тебя в дом престарелых, — сказала я.
— Это мой дом. Это был дом Дэвида, и он будет твоим, когда я умру.
Когда я умру. Слова упорхнули в будущее. Но сейчас это был ее дом и ее привычная жизнь. У нее и так уже многое отняли.
— Хочу, чтобы все было так, — сказала она. — Чтобы я могла помнить.
Она с кряхтением полезла под раковину и достала банку с заспиртованным крольчонком.
— Это его Дэвид заспиртовал.
Мы вернули кролика на полку в буфет, и его ушки слегка смялись, прикоснувшись к краю крышки.
Любовь все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит. Любовь никогда не перестает.

0

10

ЛУНА

ПРОПАЛИ БЕЗ ВЕСТИ, ПРЕДПОЛОЖИТЕЛЬНО ПОГИБЛИ
Яхта, вышедшая с острова Капри, в последний раз была замечена в воскресенье, 16 июня в 18 часов 00 минут. Судно терпело бедствие. Сильный шторм в течение 24 часов препятствовал проведению спасательной операции. Предположительно, судно могло унести в открытое море.

Я мертва? Приказала долго жить. Протянула ноги. Склеила ласты. Дала дуба. Сыграла в ящик, окочурилась, накрылась медным тазом, отправилась к праотцам?

Мы услышали сводку, когда коротковолновая рация на борту внезапно ожила. Сквозь треск и помехи до нас дошли новости о нашей смерти. Джов нацепил наушники и попытался отверткой отстучать ответное сообщение, но волну забило помехами. Рация работала на прием, а на передачу — нет. Сегодня утром я услышала обрывок из Моцарта: "Madamina, il catalogo e questo/Delle belle che amo il padron mio". ("Мадам, вот перечень красавиц, что возлюбил мой господин".)
Осталось только скончаться у него на руках. Перед самым отъездом я получила записку от Элис: она писала, что присоединится к нам через несколько дней в порту. Когда она не приехала, Джов убедил меня, что мы можем справиться с яхтой сами. "Там делать нечего, — сказал он. — Подумаешь, руль да движок".
Сначала мы просто плыли. Яхта раскачивалась на волнах. Голубая лагуна. Рыбалка, кофе, спокойные очертания берега. Нас приветствовали встречные корабли. Когда море приобрело цвет запекшейся крови, вытекшей из опускавшегося в него солнца, мы заметили, что рыбы, плававшие на мелководье, поспешно уходят на глубину. Мы тогда не поняли, что они прячутся. А море стало похожим на озеро, до того плоским, что по нему можно было пройтись пешком. Волшебное море и два пилигрима на нашем крохотном суденышке.
"Вояж самопознания", — сказал Джов. Но мне довелось познать другое. Когда яхту швыряло по волнам, точно щепку, а гравитация отказалась нам служить, я узнала, что записку от Элис написал Джов. Мы укрылись в каюте. Он вцепился в прикрученную к палубе печку и стал умолять меня о прощении. Он вдруг припомнил, что является католиком, и ему стало страшно встречать смерть с камнем предательства на шее.
"Ублюдок! — выкрикнула я, отряхиваясь от посуды. — Тупой, эгоистичный выродок!"
Так я узнала, что Элис уехала, потому что ее отец был при смерти. У меня чуть сердце не разорвалось.
 
Вот так все и заканчивается? Когда папа умер, у мамы был в разгаре роман с ее начальником. Предполагалось, что я о нем не знаю. И папа о нем не должен был знать. Мама не верила в жизнь после смерти, она хотела пожить до нее. Она ненавидела замкнутое пространство, по которому бродила, словно зверь на привязи. Ее гнев. Папина печаль. Его смерть, когда его сердце устало поддерживать тело.
— Отыщи меня, — сказал он. — Так, как ты делала раньше. И не дай себя обмануть чужим теням.
— Мне нужна свобода, — ответила мама. Но ей не пришлось уходить. Он сделал это за нее.
 
— Как он умер? — спросила Элис, когда мы выкладывали друг перед другом истории своих жизней, отгораживаясь ими от мира. Вот то, что мы разделили с ней. Ты об этом не знаешь.
— Он сам выпустил из себя всю кровь.
 
Папа сходил к кардиологу и выяснил, что у него редкое заболевание. В большинстве случаев отказывающее сердце утолщается. А кровь течет медленно, поток ее недостаточен, питающие, обменные и очистительные процессы в организме замедляются, и тогда сердце начинает биться чаще. Со временем нагрузка становится слишком большой. В папином случае сердечный ритм, в норме составляющий семьдесят четыре сокращения в минуту, удвоился. Его кровь, текучая и быстрая, неслась сквозь тело со скоростью водопада. Сердечные и сосудистые клапаны открываются и закрываются в соответствии с сокращениями сердечных желудочков. Папа должен был взорваться. Его сердце работало на износ, но по совершенно непонятным причинам его кровеносная система приспособилась к этому нечеловеческому напряжению. Его кровяное давление, сила, с которой кровь билась о стенки его кровеносных сосудов, была такой, что мы могли видеть, как кровь толчками заполняет папины артерии и вены, а потом спадает, как волна.
Пульс определяют как толчкообразные колебания стенок артерий, связанные с сокращением левого желудочка, выбрасывающего около 90 миллилитров крови в и без того полную аорту. Когда я прикасалась к папиному запястью, чтобы измерить пульс, то чувствовала, будто кто-то бьет мне в руку молотком. Ритм его сердечных сокращений был таким бешеным, что мне приходилось прижимать пальцы своей правой руки указательным пальцем левой, чтобы их не отбросило мне в лицо.
"Нибелунг", — сказала мама, вспоминая вагнеровских гномов, кующих под землей Кольцо.
Вместе с папой мы поднялись в его комнату, к шалям, коробкам и драгоценным камням. Он рассказал мне, что проводил эксперименты, пытаясь ускорить протекающие в его теле процессы. Он хотел преодолеть иллюзию материальности. В 20-30 годах, еще до отъезда из Австрии, папа вел переписку с многими учеными, которые посредством квантовой теории пытались понять, как на самом деле устроен мир. Он был довольно близок с Вернером Гейзенбергом, чьи странные представления об одновременном отсутствии и существовании материи сподвигли папу заняться собственными исследованиями. В парадоксах Каббалы он обнаружил парадоксы современной физики.
Когда Гейзенберг объяснил ему, что любой объект может рассматриваться как точка (конечная, ограниченная, конкретная) и как волна (распространяющаяся бесконечно, хотя и с различной скоростью), папа захотел исследовать, сможет ли он перемещаться вместе с собственной волновой функцией, по своей воле и оставаясь в собственном теле. Если грубая материя расщепляется на атомы, а атомы сами подвержены бесконечному делению, то реальность материи можно рассматривать как условную. Задача Каббалы — освободить индивида от условных рамок, которые всегда являются временными. Сможет ли папа самостоятельно выйти за пределы себя? Сможет ли он стать сам для себя выходом?
Так начались годы заклинаний и песнопений, молитв и медитаций, драгоценных камней и пыльных книг, маминых сковородок и ночных бесед. Да и где этим было заниматься, как не в Нью-Йорке, городе открытий и преобразований, городе, состоящем из автобиографий эмигрантов, переписывающем себя, будто книгу? Книгу, в которой выдумка проходит сквозь тонкие стены реальности и порождает другой род истины. Нью-Йорк, идеальный парадокс. Стабильный и подвижный, в упадке и славе. Шахерезада всех городов, полная сказок, рассказанных и еще не рассказанных, город бетона и стекла, живущий своими мечтами.
Доктор сказал папе, что вскоре он умрет. По идее он уже должен был умереть. Его тело пошло вразнос. Слишком высокое давление, с таким не живут. По всем показателям, согласно всем предсказаниям, он уже был мертв. Единственное возражение, которое папа мог противопоставить этим заключениям, был он сам.
И пока мы говорили — о снежной зиме, о моем рождении, о его экспериментах, о маме — я поняла, что он прощается со мной. Я была ребенком и не знала, как остановить его, как с ним говорить. Я ничего не могла сделать, точно так же, как когда мама использовала меня в качестве прикрытия для встреч со своим любовником. Взрослый мир уже затянул меня, но я ему еще не принадлежала.
Потом папа отправил меня домой, отослал из книжного магазина назад, в квартиру. Мама сердилась, потому что я опоздала к ужину и потому, что сама она хотела уйти.
Всю ночь меня терзали видения, обрывки видений; мне казалось, что мы с папой вместе, бродим в его ночных поисках. Мы были одни, и город был красным.
Утром, когда мама пришла в книжный магазин, она нашла папу там. Он истек кровью до смерти в цинковой ванне, которую держал в своей комнатке. Он был бледным, как выцветшая фреска, его пульсирующее тело выбелила неподвижность. Он читал, пока жизнь, какой мы ее понимаем, утекала из него. Мама подобрала книгу. Это был новый сборник поэтессы, которой он восхищался: Мюриэль Ракисер, "Тело пробуждения" (1958). Она посмотрела на разворот.
 
КОРОЛЕВСКАЯ ГОРА
За год я в разных местах побывала, но в каждом
Я тосковала о месте ином.
А среди комнат, что мне на пути попадались,
Только в одну я вошла, и она была красной.
Что бы мне жизнь впереди ни сулила, куда бы ни шла я,
Вижу в грядущем одно, и не знаю названья ему.
В этот момент та дорога, которой мы едем,
Делает вдруг поворот, устремляясь к новой земле.
Вижу теперь я — страна начинается белым,
Медленно море колышет бескрайнею гладью,
Медленно горы вздымает земля, словно в танце,
Место молочных туманов. Здесь время живет.
Вижу растерзанный цвет, вижу грозные волны,
Вижу просвет посреди бесконечных вершин.
Вижу, как мечутся гребни в бушующем море,
Вижу, как быстро несется туман над туманом.
Горы под толщей воды, цвет, течение. Вижу прибой.
Смыслы, значенья и все, к чему шла я годами,
Здесь обернутся зеленым листом на скале.
Он поднимается – тонкий, зеленый, резной,
Он серебрится на крае утеса в сверкающих брызгах,
Он позабыл о границах и рамках любви.
Дюны, пещеры и все, на чем горы держались,
Медленно лижет волна, и они исчезают, меняясь,
Чтобы стать будущим, сделаться чем-то иным.
 
И тогда мама расплакалась, тяжко и горько. Она прижалась спиной к отяжелевшей от крови ванне и сжала папину руку в своих. Это был он, ее смуглый, опаленный огнем мужчина, и она любила его, она вспомнила, что любила его, и любовь, сильная, как воспоминание о ней, текла в его и ее венах. То, что разъединила жизнь, для них объединила смерть. Пелена спала, и границы их любви исчезли. Она вспомнила, что любила его, и тем искупила часть себя.
 
Мы с Джовом лежим на досках палубы и слушаем финал оперы. Нераскаявшийся дон Жуан ввергнут в ад. Восхищения он достоин или презрения? Лжец, обманщик, убийца, соблазнитель. Насколько мне известно, Джов никогда никого не убивал. Хотя...
Я: Джов, ведь Элис жива?
ОН: Жива, как мы с тобой, и в лучшем положении.
Я: Ты же не убил ее, нет?
ОН: С чего бы мне убивать Элис?
Я: Чтобы покарать ее. Покарать меня. Покарать себя.
ОН: Я не верю в кару.
Я: Конечно, веришь. Ты же католик.
ОН: Был когда-то.
Я: Я заметила, как на тебя вчера ночью накатил приступ веры.
ОН: Я хотел умереть, очистившись.
Я: Письмо было твоим покаянием?
ОН: Мне больше не в чем каяться.
Я: А все эти остальные женщины?
ОН: А зачем, как ты думаешь, я это делаю?
Я: Потому что ты навязчивый, инфантильный, эгоистичный невротик.
ОН: Потому что я одинок.
Я: Ты женат на мне.
Он перевернулся и сел. Он выглядел старым и побитым.
ОН: Я хочу оставаться женатым на тебе.
Я: Слишком поздно.
ОН: Неужели? Если мы не можем жить вместе, то, по крайней мере, сможем вместе умереть.
Я: В этом и заключался твой план?
ОН: Нет. Нет. Я пошутил.
Я: Замогильные у моего мужа шуточки.
Он нацепил наушники и снова начал возиться с рацией. Я пошла в каюту, чтобы прибраться и выяснить, сколько у нас осталось еды. Руль и двигатель были повреждены во время шторма, и хотя яхта была парусной, никто из нас не знал, как ставят паруса, не говоря уже о том, как под ними идти. Мы дрейфовали, море захватило нас, и единственной надеждой оставались спасатели. Еды нам должно было хватить на четыре дня, воды — на неделю, если мы прекратим мыться. А потом? Я силой заставила себя не думать о "потом".
Я взяла лист бумаги и начала писать Элис. Меня охватило странное ощущение: казалось, что я обращаюсь к покойнице. Ну, или покойница обращается к Элис. Кто из нас жив?
 
"Моя дорогая Элис, я не знаю, когда ты получишь это письмо и получишь ли его вообще..." Сверху, прямо у меня над головой Джов на все лады костерил бездушную запчасть рации. Если мы официально считаемся мертвыми, то есть ли смысл в том, что сами мы считаем себя живыми? Перед кем можно обжаловать эту неожиданную формулировку? И когда мы будем вынуждены ее принять? Джов и Стелла. Причина смерти: официально признаны мертвыми.
 
"...Поймешь ли ты? Я не уверена, что сама себя понимаю. Дай мне руку. Приложи ее к моим губам. Я поцелую тебя: языком, зубами, словами. Мои слова рождаются в дыхании под твоими пальцами. Вода и воздух. Надежда. Я хочу сказать тебе... и потому ныряю за словами, вытаскиваю их на поверхность в серебристых, переливающихся сетях, и вытряхиваю к твоим ногам, и мы зачарованно стоим у моря. Я хочу сказать тебе, как... я загарпунила эти слова для тебя, приготовила их для тебя, я отдам их тебе, одно за другим, я напитаю тебя ими. Когда свежих слов не достать, их хранят солеными. Когда чистых слов не найти, их сохраняют свежими. Слова уходят на глубину, до них не донырнешь, кровеносные сосуды лопаются, в висках пульсирует шум... Отыскать слова — недосягаемые, недостижимые, коралловые слова, жемчужные слова, слова-рыбки.

Я — ловец жемчуга? Попытка вырваться из немоты с помощью красноречия. Возьми их, раствори в вине, выпей и говори со мной. Это развяжет тебе язык? Какие чудесные вещи мы бы поведали друг другу, если бы могли. Сколько еще историй остались нерассказанными? В глазах твоих сказки тысячи и одной ночи. Если мы в пустыне, говори со мной языком высохших рек. Если мы угодили в землетрясение, говори со мной языком камня. Приложи руку к моим губам. Поцелуй меня. Языком, зубами, словами. Зачерпни слова и омойся ими. Если мы посреди воды, говори языком соленых слез.

Я хочу сказать тебе, как сильно...
Вот наше пространство, ничем не стесненное, вольный размах крыльев морской птицы и звезда над бортом. Звезды в твоих глазах, твоя бесконечность, вселенная моей женщины, которую я открываю. Твоя глубина превосходит все, о чем я когда-либо осмеливалась мечтать. Сокровища обитают в легендах. В тебе скрыто золото. Ты — мое золото. Ты — украшенная драгоценными камнями птица, подобная тем, что держали в своих садах византийские императоры. Редкая, сказочная, все говорят о тебе, но никто тебя не видел. Какими словами описать твою красоту? Твои крылья даровали нам любовь. Мы воистину вырвались из оков гравитации. И если я взлетела слишком высоко, слишком близко к солнцу, то прости меня за это. Вода, наконец, заявила свои права и притягивает меня. Ты единственная понимала, как нужно летать. Ты стала той, кто научил меня аэродинамике риска. Мне нужно было довериться тебе. Я оплошала, Элис. Мне больно не оттого, что я говорила, но ничего не сказала. Больно не оттого, что слова застряли у меня в горле, словно заноза. Каждая частица меня — твоя по праву. Положи на меня печать свою. Я произношу твое имя, как заклинание, и оставляю свои последние слова тебе. Я хочу сказать, как сильно я люблю тебя. Тебя."

 
Я опустила письмо в пустую канистру, плотно закрыла ее и положила к своим вещам. Угольным карандашом я написала на металлическом боку ее имя. Вот и все, больше ничего не поделать. Я начала механически готовить спагетти. Еда вкуснее по...

Когда мы с Джовом только поженились, мы жили над закусочной и занимались любовью, подстраивая наш ритм под постоянный свист и жужжание автоматической кофеварки и негромкий рокот машинки для нарезки пармской ветчины. Кроватью нам служил деревянный щит, лежавший на шести большущих емкостях с оливковым маслом. Пространство между ними было забито картонными упаковками с готовыми макаронами синьоры Россетти, предназначавшимися для продажи. Иногда она сама или кто-то из ее подручных впопыхах взлетали по наклонной лестнице с криком: "Pasta pronto!" Спали мы или бодрствовали, были в постели или нет — это не имело никакого значения, пачки с тальятелли и лингвини выхватывались из-под нашего дрожащего матраса и через брезентовый рукав сбрасывались из окна прямо в кузов поджидающего грузовика.
   
По крайней мере, я была избавлена от готовки. Мы ели вместе со всей немаленькой семьей: восемнадцать человек плюс двое захожих священников. За длинным столом в задней комнате закусочной помещались все.
У Джова не было ни денег, ни работы, а все его сбережения достались бывшей жене и ребенку. На жизнь нам обоим зарабатывала я: обучала бизнесменов немецкому и читала курс английской литературы студентам, которые не особо знали, с какой стороны правильно раскрыть книгу. По вечерам мы с Джовом работали в закусочной. Синьора Россетти страшно ругалась со своим непослушным сыном, потому что он так и норовил написать на доске для заказов свои уравнения, и когда повар смотрел туда, пытаясь определить, что заказали посетители, номера блюд перепутывались с рядами цифр, и выходило, что кто-то желает сардинки с яичницей под соусом из клубничного молочного коктейля.
В конце концов папин адвокат — старенький и вечно какой-то помятый — сумел завершить формальности, связанные с моим совершеннолетием. Папино наследство не превратило меня в богачку, но его оказалось достаточно, чтобы мы переехали в собственную квартиру. Да, и еще оно избавило нас от бесконечной череды спагетти.
Джов устроился на работу в университете. У меня появилось время, чтобы писать стихи. Мы были счастливы. Я не понимала, что уже тогда он начал ходить налево. Позже он сказал, что я целыми днями работала и меня никогда не было дома. Еще позже синьора Россетти сказала мне, что счастлива иметь такого сына, но в жизни не хотела бы иметь такого мужа.
"Он изменится", — ответила я.
 
После того как шторм выбил яхту из горизонтального измерения, а меня временно лишила сознания прилетевшая мне в голову керосиновая лампа, я очнулась, ожидая смерти. Судно могло в любую минуту получить пробоину, и тогда я бы утонула. Странным образом, я чувствовала себя спокойно. Не было ни малейшей возможности взять ситуацию под контроль или совершить что-то жертвенное или героическое. Я снова превратилась в ребенка, отданного на волю могучих сил.
Я вцепилась в койку и позволила себе уплыть на волнах воспоминаний и образов, заполонивших мой разум, а Джов тем временем держался за печку. Я не отвечала ему, не слушала его, хотя он говорил без умолку — до тех пор, пока не прозвучало имя Элис. И тогда я вернулась в свое тело, восстала из мертвых, ненавидя его и желая прожить так долго, чтобы смочь покарать его за то, что он натворил.
Прошло еще много долгих часов, шторм разделился надвое и с ревом унесся к западу и востоку, оставив нас между. Море успокоилось, качка прекратилась. У меня руки свело болезненной судорогой. Когда я попыталась отпустить перекладину койки, то не смогла разжать пальцы. Джову пришлось силой разгибать каждый палец, а когда он, наконец, усадил меня ровно, мои руки все равно торчали вперед, как у сомнамбулы.
Едва мы осознали, что получили отсрочку, едва снова почувствовали себя теплыми, облеченными плотью и дышащими, как услышали по рации сводку. Казалось, что прошли дни, пока шторм играл с нами, как кошка с добычей, и мы были ни живы, ни мертвы. Какая ирония! Теперь мы ощутили себя живыми, но официально считались мертвыми.
— Ну, не совсем, — сказал Джов. — "Предположительно" — это еще не конец. Они пошлют вертолеты на поиски, когда облачность рассеется.
 
...Когда ж светило дня взошло,
Светло, как Божие чело...

Я выучила "Старого морехода" Кольриджа наизусть, когда мы с мамой возвращались в Гамбург на корабле. Я нафантазировала, что папа следовал за нами, как альбатрос, друг мореходов и хорошее предзнаменование, а его подстрелил жестокий моряк. Я винила маму в его смерти. Только позднее я смогла немного лучше понять их непростую любовь. На корабле я все время бродила по палубе и выглядывала папу, как он мне велел.
Облачность рассеялась. Взошло солнце — яркое, умытое волнами. Сегодня или завтра нас, должно быть, спасут.
 
Спаси меня. Я прислонилась к тому, что раньше было мачтой — теперь она напоминала зонтик с загнутой ручкой. Кажется, удел человека в том, чтобы ожидать спасения. Будешь ли это ты? Произойдет ли это сегодня? И мир распахнется, и окрасится в великолепные цвета: светло-голубой, насыщенно-голубой, глубокий синий, словно безоблачное небо? Скажи, что так и будет. Наш самый великий страх. Наша единственная надежда. Я протягиваю руку и в то же время ее отдергиваю. Какие у меня шансы сделать правильный выбор? Мы ухаживаем друг за другом в мудреных масках и бальных платьях. Я облекаю себя в разговоры, деньги, остроумие. Я стану всем, чтобы завоевать тебя. Я прикинусь твоим спасением, только бы ты стала моей.
Самодостаточность? Или, как говорится, "где двое дерутся, третий не мешай"? Я хотела отойти в сторону. Как и ты. Джов, Элис. Вставьте нужное имя, пожалуйста. Вечный побег. Новое начало. Спасение от малости, заключенной в слове "мы". Моя перепутанная жизнь.
 
Возможно, Джов способен посмотреть правде в глаза лучше, чем я: спасения нет. И не будет. Корабль выходит в море, чтобы возвратиться или потерпеть кораблекрушение. Он говорит, что одинок. Он не верит, что его спасут. Но, подобно азартному игроку, все равно делает ставки, не надеясь выиграть. Он лжет со всей возможной честностью. Я бы могла его за это уважать, если бы он когда-то на мне не женился.
— Я должен был попытаться, — сказал он. — И хочу этого сейчас.
Я ясно вижу — он в отчаянии и, несмотря на свою браваду, не верит, что кто-то придет нам на выручку. Мое спокойствие ему претит и в то же время очаровывает его. Он все время то возится с рацией, то ловит рыбу, то пытается соорудить из подручных материалов импровизированный руль. Потом он бухается на палубу и просит принести ему кофе. Я приношу — с каждым разом все меньшую порцию.
"У меня с головой не все в порядке", — говорю ему я в качестве объяснения. Когда меня ударила падающая лампа, мне показалось, что она повредила косточки в моем среднем ухе. Я легко теряю равновесие и слышу голоса. Он боится, что я сошла с ума, но я не сошла с ума. Мне больно, и боль эту причинил мне он. Я повреждена, и повреждения эти нанес он. Ему проще опасаться, что я сумасшедшая.
Винить? Нет, я его не виню. Я оказалась здесь по своей воле. И все эти годы прожила во лжи по своей воле. Чем бы она ни была.
 
Вечер, небо потемнело и стало серо-синим. Утро началось с синеватого оттенка цвета обезжиренного молока. Прочная мембрана, отделявшая меня от чересчур полной осознанности, начала растворяться. По жизни нужно идти чуть приглушенно, украдкой, иначе и одного дня не протянуть. Ужас и величие бытия сокрушат меня. Папа часто рассказывал историю о неопалимой купине, горящем кусте, в котором Господь явился Моисею в реве пламени. Моисей попросил, чтобы Господь явил ему лицо свое, но Господь ответил, что если сделает это хотя бы на мгновение, хотя бы частично, то Моисей падет замертво, не выдержав вида красоты и славы божией. "...лица Моего не можно тебе увидеть, потому что человек не может увидеть Меня и остаться в живых". Для папы это стало центральным парадоксом его веры: без Господа нет жизни, но приблизиться к Господу означает неминуемо погибнуть. Папа хотел расширить границы восприятия. Увидеть как можно больше, оставаясь внутри ограничений, налагаемых сознанием.
Как все мистики, он использовал пост и физические ограничения, обуздывал смертную плоть, чтобы выпустить на волю дух. Кто-то может сказать, что его видения и озарения были всего лишь последствиями плохого физиологического состояния. Об этом я судить не могу, но могу сказать, что иногда мне случалось поглядеться в его чистоту и увидеть живую радость вселенной. Сейчас, когда мои щиты опущены, а защитные барьеры разрушены, я вижу что-то подобное. Я бы перепугалась, если бы пыталась спастись, но попытки спасти себя уже в прошлом. Если это мои последние дни здесь, я предпочту узреть ужас и величие такими, какие они есть.
 
"Мне страшно", — сказал Джов в ночи.
По странному стечению обстоятельств мы оказались недалеко от побережья, но не могли до него добраться. Без руля и двигателя мы не могли управлять нашим перемещением, и прилив сначала вынес нас к земле — мы ясно видели береговую линию, череду бухт и узких проливов, — а через несколько часов уволок назад, в водянистую дымку.
Близость земли не давала Джову покоя. Он предложил, чтобы мы добрались до нее вплавь. Но что, если она окажется бесплодной и мы останемся там без пищи и воды? Тогда он предложил дойти до земли под парусом. Но что, если ветер унесет нас совсем в другую сторону?
Я: Я так далеко не доплыву.
ОН: Тогда я поплыву. Я приведу помощь.
Я: Хорошо. Плыви.
Тут он как-то замялся и принялся вычислять расстояние до берега с помощью высоты солнца над горизонтом и мачты.
ОН: Нас скоро должен кто-нибудь заметить.
Но никто нас не заметил. Было такое ощущение, что нас унесло на самый край какого-то книжного моря. Мы не видели ни других судов, ни самолетов, ни малейшего движения на жестоких вершинах скал. Наше путешествие начиналось как элегантная морская прогулка вдоль череды рыбацких деревушек, с избытком еды и выпивки, а потом шторм забросил нас в пустынное море.
— Да как мы могли угодить в никуда? — вопросил Джов. — На карте больше не осталось таких мест!
— Может, мы прошли сквозь одну из твоих "кротовых нор" и вышли в параллельную вселенную. Она идентична нашей за одним исключением: здесь нет людей.
Он в ярости повернулся ко мне.
— Чушь, чушь, чушь! Вероятность этого даже не поддается исчислению! Квантовый переход для таких массивных объектов невозможен даже теоретически.
— Теоретически?
ОН: Мы в море, в Италии, в нашем мире, мы существуем здесь и сейчас, мы оба живы и нас скоро спасут.
Он пнул рацию. От нее отвалилась ручка настройки.
— Да и пофиг, — сказал Джов. — Все равно от нее, кроме треска, никакого толка.
Мы вполовину уменьшили дневное потребление воды. Наши тела обветрились и просолились. Нас жгло солнце и мучила жажда.
Мы по очереди дежурили на палубе. Я сидела у мачты. Джов целенаправленно взбирался повыше, на крышу рубки, и усаживался там по-турецки. Нам обоим начинало что-то мерещиться.
 
Я: Если бы это был фильм, нас бы в финале спасли.
ОН: Это не фильм.
Я: Нет.
И снова тяжелая тишина.
Я: Джов, если я умру, а ты выживешь, выполнишь мою просьбу?
ОН: Какую?
Я: У меня в основании позвоночника бриллиант. Он принадлежит еврею, которого ты видел в порту.
ОН: Какой еще еврей?
Я:Ашкенази в длинном пальто.
ОН: Ты о том мужчине в черном?
Я: Если я умру, ты должен вырезать бриллиант из моего тела и отдать ему.
ОН: Стелла...
Он умолк. Он смотрел на меня так, словно у него с языка готово было сорваться: приляг, полежи / сделать тебе чаю / тебе нужно отдохнуть / сумасшедший дом / ладно, ладно... Но в итоге он так ничего и не сказал. Джов считает меня сумасшедшей. Делает ли это меня сумасшедшей? Власти официально объявили меня мертвой. Делает ли это меня мертвой? Где здесь архимедова точка опоры? Внутри? Снаружи? Где объективное восприятие моего существования?
ОН: Поможешь мне рыбу ловить?
Я кивнула и забросила удочку с грацией садового гнома. Кажется, я страдаю неким видом апраксии: неспособности осознанно совершать целенаправленные движения. Подобно папе я сижу и смотрюсь в миры, видимые и нет.
 
Золоченый диск солнца и кривая волны. Солнце, словно дисковая пила, разрезает голубую поверхность моря. Разрезанное солнцем море несет на себе наш кораблик. Безмятежный кораблик с командой оборванцев.
Рыбы выпрыгивают из воды и сопровождают нас, а над нашими головами раздаются крики птиц. Ночью наша белая палуба посреди окружающей черноты превращается в посадочную площадку для луны. Лунный свет проникает сквозь иллюминаторы и заливает наши койки. Мы лежим в нем, и глаза наши подобны провалам, наполненным лунным светом.
Луна. Восемнадцатая карта в колоде Таро. Таинственный свет над пустынным пейзажем и две собаки с задранными в вое мордами. А под ними рак — древний, в панцире, вздымает клешни из голубой воды.
 
— Мы погибли, Джов.
— Еще нет. Не говори так. Пока еще нет.
ОН: Ты помнишь высадку первого человека на Луну?
Я: Мы были в Вермонте.
ОН: Никаких часов, только ветви огромного дуба в темноте.
Я: Этому дубу, наверное, было лет двести.
ОН: Ты сказала: "И он еще двести проживет. Так куда нам торопиться?"
Я: Мы занимались любовью в грязи со времен провозглашения Декларации независимости.
ОН: Войны, восходы и закаты империй нас не тревожили.
Я: Это было так, словно мы занимались любовью всегда — и всегда будем.
ОН: Мы повернулись, чтобы посмотреть, как астронавт неловко шагает в своем дурацком скафандре и собирает лунные камни для НАСА.
Я: Это была история.
ОН: Ты была голой, а ночь выдалась холодной.
Я: Далеко же им пришлось лететь за камнями.
Мы лежали на разных койках, но он протянул руку ко мне — знакомую руку, крепкую и надежную, как якорь. В его голосе было убежище.
ОН: У истории нет запаха.
Я: Поэтому мы испытываем тоску по ушедшим временам?
ОН: Вдохни, выдохни. Прошлое не воняет так, как настоящее.
Я: Мы тогда были счастливее или делаем вид?
ОН: Делаем вид.
Я: Ты говорил, что полюбил меня за то, как я пахну.
ОН: Это чтобы не употреблять слово "феромоны"
Я: Подмышка-соблазнительница?
ОН: Дон Жуан-подкаблучник.
Я: Твоя мама заказывала трюфели из лесов, что растут вокруг Рима. Они пахли землей, кореньями и потом.
ОН: Сейчас трюфели выкапывают с помощью машин.
Я: Свинья — это свинина.
ОН: Сейчас людей знакомят и сводят в пары с помощью машин.
Я: Любовь — это деньги.
ОН: Я не знаю, что такое любовь.
Я: Тебе никогда не хватало терпения, чтобы подождать и выяснить.
ОН: Терпеливость не входит в число моих добродетелей.
Я: Не все эксперименты приводят к результатам за одну ночь.
ОН: Зачем ты смешиваешь любовь и секс?
Я: А зачем ты их постоянно разделяешь?
ОН: Мы что, проведем нашу последнюю ночь в ругани?
Я: Да.
Он рассмеялся, скатился с койки и встал на колени у моей головы. В лунном свете я могла бы принять его за рыцаря в сияющих доспехах. Его футболка сияла неоновым светом. Он отрастил бороду, вернее, борода сама отросла. В его глазах, в его зубах было что-то волчье. Он воплощал собой безопасность и угрозу, как все рыцари в сияющих доспехах. Героическое спасение таит в себе последствия.
ОН: Нам больше нечего есть.
Я: Нечего.
ОН: Ты хотела бы съесть меня?
Я: Что?
ОН: Я уверен, что некоторые части меня ты бы с удовольствием откусила начисто.
Я: Прекрати.
ОН: Нет, серьезно, что нас ждет? Умереть с двумя ногами или выжить с одной? Какую часть меня мы могли бы съесть, чтобы я при этом все еще считался живым? Руки. Ноги. Куски задницы. Твой дед был мясником. Попробуй меня.
Он вытащил изогнутый нож для разделки филе, протянул его мне и выставил зад. Один вид его откляченной задницы в лучах луны заставил меня рассмеяться — сначала тихонько, а потом, когда боль в голове усилилась, громче и резче. Он тоже начал смеяться, и мы стали парой шакалов, припавших к земле, воющих на луну.
Был штиль, яхта почти не раскачивалась на волнах. В обнимку, спотыкаясь и падая, мы вылезли на палубу. Он схватил меня и сразу загнал в меня свой член — набухший, соленый, грязный — прямо в мою грязь. В меня — сухую, потрескавшуюся, немытую, закрытую. Несколько дней назад у меня на внутренней поверхности бедер появилась мокнущая экзема.
Я вцепилась в него, вцепилась в годы между нами, в годы, узлами выступившие на его спине, на его позвоночнике, в двадцать четыре отдельных, движущихся, разных по величине позвонка, в годы нашей совместной жизни.
Когда его толчки угасли, мы оба замерли. Он опустил голову мне на плечо, и я почувствовала, как он плачет. Не соленые воды моря, но эти несколько капель слез уничтожили всю остававшуюся надежду. Я вспомнила руку Элис, ее длинные тонкие пальцы, похожие на прожилки листа. Я вспомнила, как мне на спину падали листья, когда я занималась любовью в Вермонте. Или это было с Элис? Или с Джовом?
 
Осколки цветного стекла разлетаются веером, и веером разлетаются чувства в моем разуме — теперь, когда спасательный жилет снят. Успокаивающий плавучий материал, державший на плаву и оберегавший меня, сорван. Я открыта и обнажена, и моя способность распознавать и различать стала бесполезной в этом безбрежном море. Где здесь начало? Где конец? Где горизонт, где земля? Луна раскачивается надо мной, словно крюк. Корабль стал лезвием, острой гранью осознанного, что покачивается в море бессознательного. Каким бы оно ни было, оно бездонно. Чем бы оно ни было, оно непостижимо. Я — точка, определенная ограниченная во времени вещь, и я начинаю разрушаться. Я рассеиваюсь в известном прошлом и неизвестном будущем. Настоящее не имеет смысла.
Оно живое? Все вокруг живое? Я знаю, что иные миры потеряны для меня точно так же, как я потеряна для иных миров. Я знаю, что то, что есть я, туманно, неподатливо и распадается на частицы. Для световой волны я уже мертва, мой маленький цикл времени целиком охвачен его... Его? Должна ли я звать его Люцифером, властелином световых волн? Скорей, скорей, на твердый божий путь?
Подводя итог своему телу, я вижу собственное долгое прошлое отпечатанным в камне. Что это было? Что двигалось столь целенаправленно и в итоге обернулось барельефом? Папоротник сохранится, но больше не будет расти. Существо внутри раковины находится в безопасности, но там оно и останется. А как же риск? И какой риск без движения? Лучше уж сбросить свои кости в волны, чем недвижно лежать в этом каменном теле. Оно стало для меня слишком тяжелым. То, что имеет значение, находится снаружи. Я не могу по своей воле пошевелить ни рукой, ни ногой. Терпеливый предохранитель моей боли выгорел дотла. В моей голове взрываются фейерверки. Ощущение себя усиливается и ослабевает одновременно. Папа говорил: "Научись помнить свое истинное лицо". Он никогда не смотрелся в зеркало. Он ли это плывет ко мне? Это его темная фигура с веслом в руках на залитой лунным светом лодке?
Папа! Папа! Да, он меня увидел. Через мгновение он окажется здесь.
 
Элис. Мой голос летит над водами, огибая искрящиеся волны, прямо к ней. Что есть расстояние? Чем его измерить? Ничто не разделяет нас, кроме быстрокрылой мысли. Дорогая моя девочка, мне так много нужно тебе сказать. Слова вырвались на свободу и плещутся у наших ног. Ты получила мое послание, брошенное в море? Предназначенную тебе весть о том, что мы — это единое, чистое, сплошное счастье?
Как все просто теперь. Кажется, я кувыркаюсь и переворачиваюсь, готовясь выйти из утробы мира, и мои руки и ноги стучатся в его мягкую пружинящую стену.
В ночь моего рождения небо было усеяно звездами. Бриллианты скрыты в глубине земной коры. Бриллианты впечатаны в небесную высь. Что наверху, то и внизу. Углерод, из которого построено мое тело. Углерод, из которого состоит драгоценный камень, который оно украло. Когда дитя рождается, его лобный и затылочный роднички открыты и имеют форму бриллианта. Это последний костный шов, который нужно зарастить. Это сопротивление окостенелости, это приметная рана. То, что было, то, что будет, звездная пыль, которая есть мы. Уникальный носитель истории, уязвимая человеческая клетка, устремленная в космос.

Отредактировано Вместе (09.04.18 12:24:12)

0

11

ВАЛЕТ МОНЕТ

Я вынужден был так поступить. Она умерла. Она почти умерла, иначе я бы ни за что этого не сделал. Если бы я это не сделал, она бы все равно умерла. Я поступил так потому, что был вынужден. Что мне еще оставалось?
Сразу после шторма она начала жаловаться на головную боль и головокружение. Неестественное спокойствие моря, наша водная тюрьма, казалось, сфокусировались и усилились в ее поведении. Пока я делал все, что мог, чтобы нас спасти, она в буддийском спокойствии восседала под мачтой. Психологи называют это abaissement du niveau mental. Со стороны это выглядело так, словно она превратилась в одержимую.

Одержимую чем? Семейная история моей жены отмечена склонностью к психозам. Ее отец был чокнутым. Он выстроил собственный закрытый мир, не имевший ни малейшей связи с реальностью, в опасном отрыве от пути остального человечества. В молодости, как и все молодые люди, я посещал бордели в окрестностях Таймс-сквер. Девочки там были здоровыми и дешевыми, и это был своего рода процесс вхождения во взрослую жизнь. Мы с приятелями болтали о политике, пока ждали своей очереди. Это было в середине пятидесятых. Тогда было много интересного. По крайней мере, ночные перепихоны не считались антиамериканской деятельностью.

Я тогда часто видел отца своей жены — он брел по Таймс-сквер в ночи, а в руках у него был саквояж, как у торгового агента. Он разговаривал сам с собой, иногда без причины замирал на месте и никого вокруг не замечал. И обычно он таскал с собой маленькую девочку.
Они с ее матерью жили в одной квартире, но в разных комнатах. Большую часть времени он проводил в книжном магазинчике — это был его бизнес. Даже окна его книжной лавки, казалось, отталкивали свет.

У матери моей жены была любовная связь с англичанином, который приехал сюда управлять пароходством. Кажется, его звали Пинкертон. А может, и нет. Когда он укатил назад, к своей настоящей жене, Ута свалилась с нервным срывом. А еще чуть позже этот еврей, этот безумец, ее муж Ишмаэль, покончил с собой. Я так и не выяснил, как именно. А может, уже забыл.
Мать с дочерью вернулись в Берлин. А через девять лет Стелла вернулась в Нью-Йорк и заявилась в наш семейный ресторан, и в руках у нее был зверского вида охотничий нож. Мне пришлось ее разоружить. Она была хрупкой, нежной и живой, неспящей посреди оцепеневшего мира. Меня захватила и привлекла ее энергия. Я тогда не понимал, что это своего рода сумасшествие. Ее отец тоже притягивал к себе людей. Я иногда шел за ним следом в ночи. Почему я это делал?
Я думал, что если Стелла будет жить со мной и моей семьей, будет жить нормальной жизнью, то сможет обрести равновесие, которого ей не хватало. В конце концов, она появилась на свет в санях.

У всех нас есть фантазии и мечты. Здоровое общество переплавляет их в спорт, в поклонение героям, в безвредные адюльтеры, в скалолазание, в кино. Но нездоровые индивидуумы воспринимают свои мечты и фантазии как нечто реальное. Как параллельный мир. И они не знают, как подчинить свои разрушительные стихии существующему порядку. Моя жена верила, что у нее есть что-то вроде внутренней вселенной, которая столь же ценна и необходима, как ее ежедневное пребывание в реальности. Неспособность вписаться в иерархию, неспособность распознать первичность факта привела к тому, что ее реакции становились все более взбалмошными. Она отказывалась проводить четкое различие между внешним и внутренним. Она не могла совладать ни с собой, ни со своими реакциями. Вначале я ошибочно принял эту патологию как свойственную всем женщинам.

Я вынужден был так поступить. Она умерла. Она почти умерла, иначе я бы ни за что этого не сделал. Если бы я это не сделал, она бы все равно умерла. Я поступил так потому, что был вынужден. Что мне еще оставалось?

Я рассматриваю природу как нечто живое, симбиотическую взаимодействующую структуру, никоим образом не напоминающую Ньютоновскую механику. Моя работа — источник ежедневного удивления, и я скептически отношусь к теориям, которые с виду похожи на правду, но не подтверждаются фактами. Физика не может заниматься подтасовкой доказательств, наука либо истинна, либо это не наука вовсе. Называйте ее алхимией, астрологией, сгибанием ложек, попытками выдать желаемое за действительное. Среди всего этого моя жена чувствовала себя как рыба в воде. К тому же у нее была склонность к мистике, которую, к сожалению, проявляют и некоторые мои коллеги. Нет во вселенной ничего мистического. Есть вещи, которые мы пока не можем объяснить. Вот и все.
Материя есть энергия. Это не подлежит сомнению. Но в практических целях материю удобнее считать материей. Не принимайте мои слова на веру. Треснитесь любом о кирпичную стену. Изменчивые множественные реалии квантовой физики вполне реальны, но не на том уровне, чтобы воздействовать на наши жизни. Я имею с ними дело каждый день, но, как и вам, мне до сих пор приходится стирать свои подштанники. Где-нибудь в параллельной вселенной, которая может располагаться совсем рядом с нашей, мне, возможно, никогда не пришлось бы стирать подштанники, но поскольку мы здесь, а не там, никакой мистический союз с Единым не перебьет вонь грязного белья.
ОНА: Почему бы нам не примкнуть к сторонникам теории плоской Земли?
ОН: Потому что Земля не плоская.
ОНА: В любых практических целях удобнее считать ее плоской.
ОН: Не в любых.
ОНА: Для моих целей единственно существующей объективной реальности недостаточно.
ОН: Тебе все равно придется стирать подштанники.
ОНА: Почему бы тебе не вступить в общество прямых извилин?
Стелла, неспящая посреди оцепеневшего мира, так и не смогла уразуметь, что лучше не дразнить спящего пса. Мир еще не готов пробудиться. Мир дремлет под своим звездным покрывалом. Я коснулся ее лица, и ее веки затрепетали, под ними плескались слезы, под ними затаилась боль. Больно больше не будет. Я буду нежен, словно ночь, что укрывает твое и мое безрассудство. Мир реален, и он причинил нам боль. Знаки, тени, чудеса — ты все еще веришь в них, даже сейчас, когда твой населенный множественными сущностями мир обернулся вот этой кирпичной стеной?
Она... ударилась головой. Удар ее оглушил. Мы потерялись посреди бескрайних морских просторов, и она не позволила мне поплыть за помощью. Она даже рыбу ловить не пыталась. Когда у нас закончилась вода, я выжил, потому что слил водяной контур двигателя. Несколько пинт маслянистой жидкости. Как раз достаточно, чтобы едва не отравить меня, но спасти мне жизнь. Если бы она была чуть покрепче... Ее не хватило всего на пару дней.

Я вынужден был так поступить. Она умерла. Она почти умерла, иначе я бы ни за что этого не сделал. Если бы я это не сделал, она бы все равно умерла. Я поступил так потому, что был вынужден. Что мне еще оставалось?

Она постоянно говорила о бриллианте. Когда мы только поженились, она рассказала мне историю о своей матери, опьяненной блеском драгоценных камней, во что я могу поверить, потому что Ута любила украшения. Я даже могу поверить в историю с их проглатыванием и последующими поисками, но никак не в то, что у Стеллы в тазобедренном суставе спрятан бриллиант. Она показала мне рентгеновский снимок, на нем действительно было видно нечто размером с горошину, но для меня это скорее походило на пульку от пневматической винтовки, результат неосторожного выстрела какого-нибудь пацана. Я переговорил с парой докторов, и они оба подтвердили, что это возможно. Я не против, чтобы моя жена рассказывала мне сказки. Я просто беспокоюсь, что она больше не может отличить факт от вымысла.
Может, и не стоило писать ей об Элис. То есть, писать от имени Элис. Ставить ее в известность о нашей связи. Я хотел выбить почву у нее из-под ног. Я хотел привести ее в чувство.
Когда она влилась в игру — хотя я полагаю, для нее это была не игра, — я удивился. Я был взволнован. Я дождаться не мог, что же будет дальше?
Секс втроем? Я думал, что так и будет. Я хотел увидеть их вместе, но при этом остаться незамеченным. Я наблюдал за ними в баре, я последовал за ними в закусочную, тенью шел за ними в Бэттери, видел их в моей собственной квартире. Представлял, чем они там займутся. Странно то, что я никогда не предполагал, что они на самом деле чем-то займутся. Их секс стал для меня неожиданностью. Я допустил ошибку, когда думал, что смогу контролировать эксперимент. Больше я такой ошибки не допущу. На этот раз она едва не стоила мне жизни.
Моей жизни. А как же? Ты есть то, что ты ешь. А есть было нечего. Я все время проваливался в воспоминания о том вечере с Элис, когда она призналась, что хотела бы попробовать это с женщиной. Мы тогда ели печенку. Печень. Не могу выбросить это слово из головы. Когда мы со Стеллой доели последнее сырное печенье, я слюнями исходил при мысли о печени. Я уверен, вы в курсе, что это самый большой внутренний орган в человеческом теле. Его вес достигает от двух до пяти фунтов. Когда я смотрел на Стеллу, все, что я видел, — это ее печень.

Я вынужден был так поступить. Она умерла. Она почти умерла, иначе я бы ни за что этого не сделал. Если бы я это не сделал, она бы все равно умерла. Я поступил так потому, что был вынужден. Что мне еще оставалось?

Мы занимались любовью. Мы были близки той ночью. Мы разговаривали и спорили — все как всегда. Пререкаться — это у ее народа в крови. Даже их бог, Иегова, большую часть Ветхого завета с кем-то пререкается. Часто с самим Собой. А мой народ так же многочислен, как наши виноградные лозы. У нас на все есть свое собственное мнение, и мы меняем его так часто, как сами хотим. Что сегодня в цвету, то завтра может быть срезано. Но до тех пор все идет как идет. Так что мы со Стеллой спорили. Это у нас такие любовные игры.
Мы занялись любовью. Я с ней шутил. Ее прежняя личность вспышками пробивалась на поверхность, а потом море забрало ее, и она снова ускользнула от меня. Она попросила меня отдать бриллиант тому еврею. Мне хотелось заставить ее замолчать. От таких разговоров мне стало не по себе, а я и без того уже был порядком напуган. Когда она сказала, что мы могли провалиться в дыру во времени, я чуть было, чуть было ей не поверил. Мы не просто потерялись, в этом было что-то жуткое. Казалось, что мы покинули море и оказались среди звезд. Чтобы сохранить трезвость рассудка, я резал себе руку ножом для разделки филе. Много неглубоких надрезов. Пока я испытываю боль, я настоящий, я живу. Выражение "мыслю – следовательно, существую" утратило свой смысл. Довольно часто у меня возникало неприятное ощущение, что это меня кто-то измыслил. Обычное дело, когда организм истощен.
Ночь выдалась прохладной и тихой. Над морем плыла холодная луна. Шум моря напоминал звук машинки для нарезки ветчины в мамином ресторане. Шшух, шшух — острые края легко проходят сквозь розовую мякоть. Я задремал, а может, это было подобие голодного транса — но мне привиделось, что я снова стал ребенком и мама кормит меня. Тарелка свежих оливок, хлеб и шшух! шшух! – она нарезала ветчину и клала мне на тарелку. Ута любила ветчину. Она приходила к нам по субботам, в еврейский шаббат, и поедала запретную свинину целыми тарелками. Стелла всегда отказывалась, и маме приходилось покупать для нее спагетти. Маленькая Стелла ест бледные струнки спагетти одну за другой. Ута с распахнутым ртом, который так контрастировал с ее красотой и утонченностью — но деликатные чувства часто отходят на задний план в угоду идолу. Когда она доедала блюдо пармской ветчины, то заказывала печенку с луком.
Я очнулся. Я чуял запах печенки. Я приподнялся над телом Стеллы. Она что-то бормотала, что она там бормочет? Снова о бриллиантах. Я сказал: "Хватит, хватит", но она будто не слышала меня, будто мой голос, высокий и надтреснутый, улетел куда-то вверх, а она лежала и бормотала, и каждое ее слово было как удар, нацеленный в мой пустой живот.
Я хотел, чтобы она замолчала, больше ничего, ради нас обоих, и я, должно быть, поднял ее —  она заболталась у меня в руках, как дохлая кукла —и я, должно быть, уронил ее так, что ее голова ударилась о набухшие растрескавшиеся доски… или это ее голова опухла и треснула? Я сказал: "Хватит, хватит".
И она затихла.
 
Я сделал надрез очень аккуратно. Выполнил его как хирург, а не как мясник. Нож мой был острым, как луч лазера. Я проделал это с достоинством, хоть и был голоден. Я сделал это так, чтобы никто из нас двоих не испытал отвращения. Она была моей женой. Я был ее мужем. Мы были одна плоть. Отдаю себя на милость твою. В болезни и здравии. В богатстве и бедности. Пока смерть не разделит нас. Я отделил плоть от кости и ел ее.

Я вынужден был так поступить. Она умерла. Она почти умерла, иначе я бы ни за что этого не сделал. Если бы я это не сделал, она бы все равно умерла. Я поступил так потому, что был вынужден. Что мне еще оставалось?

Отредактировано Вместе (09.04.18 12:26:22)

0

12

ВЛЮБЛЕННЫЕ

Мы с мамой взошли на борт "Куин Элизабет 2". Весенний круиз веселья и фантазии, где каждый день был расписан по минутам и слегка омрачен заявленным в рекламе "наличием похоронного бюро". На борту действительно присутствовал гробовщик, но обычно в его услугах не было нужды.
Мама с папой собирались в путешествие в Гонконг, полагавшееся ему как бонус при выходе на пенсию. Теперь его привилегия будет виновато тащиться за всеми нами через морские мили и календарные месяцы.
Я согласилась сопроводить маму через Шербур, Капри и до Нью-Йорка. Когда мы оказались на борту, я напоила ее снотворным, уложила спать, а сама поднялась на мостик, чтобы поприветствовать капитана Ахава, старого друга отца и героя моего детства. Я ожидала его и лениво листала морские бюллетени.
 
ПРОПАЛИ БЕЗ ВЕСТИ, ПРЕДПОЛОЖИТЕЛЬНО ПОГИБЛИ
Яхта, вышедшая с острова Капри, в последний раз была замечена в воскресенье, 16 июня в 18 часов 00 минут. Судно терпело бедствие. Сильный шторм в течение 24 часов препятствовал проведению спасательной операции. Предположительно, судно могло унести в открытое море.
 
Это такая шутка? Это, должно быть, розыгрыш. Мои мысли, моя паника, мои подозрения, моя ненависть взметнулись и полетели к востоку, источая яд. Где бы они ни были, они сейчас должны быть в безопасности, надежно укрытые своей любовью. Они знали, что мой отец умирает, и они бросили меня.
ПРОПАЛИ БЕЗ ВЕСТИ, ПРЕДПОЛОЖИТЕЛЬНО ПОГИБЛИ... Неправда. Неправда. Не может быть, чтобы она умерла. Я ее чувствую, я ее нутром чувствую. Прошлое нельзя отсечь от будущего, иначе оно истечет кровью. Это не Стелла умерла, нет, Стелла и Джов живы и продолжают свои игрища. Умер мой отец, это же мой отец умер. Умер мой отец. Повтори. Повтори еще раз. Что это за груда мертвецов в незарытой могиле?
Вот капитан. Он скажет мне правду. Капитан, ровесник моего отца, такого же телосложения, настолько же добрый и надежный, насколько ненадежны и не добры морские глубины под нами. Больше никаких шуток. Никакой лжи. Он ведь скажет мне правду?
Я обняла его, и тут меня поразила догадка: групповое самоубийство? Джов, обожавший яркие финалы. Стелла, что никак не могла выбрать кого-то одного. Джов, нестабильный, как уран. Стелла, цепная реакция во плоти.
А я? Оставлена у закрытых свинцовых ворот, и тяжелое, мягкое, серо-синее горе окутывает меня.
Я рассказала капитану Ахаву о своих отношениях с Джовом. И ничего не сказала ему о том, что для меня Стелла.

В Лондоне, перед тем как мы с матерью уехали в Саутгемптон, чтобы сесть на корабль, я зашла в комнату отца и открыла верхний ящик его комода. Носовые платки были на месте: пестрые, цветастые, крикливые, ждущие своего выхода. А среди них лежали его умолкшие карманные часы — в них больше не осталось четвертей часа.
Я сидела на полу, перебирала платки, пропускала сквозь пальцы гладкий, тяжелый, струящийся шелк и думала о нем. В глубине ящика, так, что сразу и не достанешь, лежала связка писем, и на каждом был берлинский почтовый штамп. Пачка была перевязана донельзя изношенным красным шелковым галстуком. Я прочла подпись.
Любящая тебя Ута
"Никому не говори о своей любви..."
Мой отец в гостинице "Алгонкин" повязывает вокруг ворота своей сорочки шелково-красное воспоминание о женщине.
Я вся в него.
 
Капитан пообещал мне выяснить все возможное. Я вернулась к себе в каюту со слабым чувством обреченности и надежды. Слабым, потому что сквозь охватившее меня оцепенение, казалось, не могло пробиться ничто. Я превратилась в переполненное вместилище боли. Она не находила себе выхода, она не помещалась во мне. Казалось, хуже стать уже не может, но боль все прибывала и прибывала, всюду была сплошная боль, и я под ней, и мне нечем было дышать.
Мысли мои все время возвращались в гостиницу "Алгонкин". Я и папа в галстуке, я и Стелла, разодевшиеся в пух и прах, чтобы не чувствовать боли. Я задремала и уже не могла различить, была это я или мой отец, Стелла или Ута, или же само расстояние, которое, как нам кажется, отделяет одно событие от другого, схлопнулось, заставляя циферблаты часов совпасть, заставляя пласты времени наложиться друг на друга.

Поднимите глаза к солнцу. То, что вы видите, — это прошлое, это солнце, каким оно было восемь минут назад — столько времени требуется свету, чтобы преодолеть расстояние от светила до ваших глаз.
Поднимите глаза к ночному небу. То, что вы видите, отстоит от вас на тысячи, а иногда десятки тысяч лет, и драма вспыхнувшей сверхновой становится видимой только тогда, когда ее принесет свет, со скоростью 186 000 миль в секунду пересекающий века все еще скрытой от нас истории. Расстояния огромны. Пространство и время сливаются, образуя пространственно-временной континуум.
Сколько времени понадобится, чтобы событие достигло меня? Я полагала, что пребываю в настоящем, думала, что все уже поняла, но только позднее, в ослепительном свете истины (что за избитая фраза!) я воистину осознаю смысл и значение того, что произошло. Только в настоящем я воистину начинаю распознавать свое прошлое.
"Посмотри на меня", — Джов стоит за мной, мы на корабле, я вижу его отражение в зеркале, и его рот, его губы — это ножницы, вспарывающие мою решимость. Я отвернулась от его отражения, чтобы посмотреть на него самого, и он поцеловал меня. Я закрыла глаза (ведь так делают все), и может быть, именно поэтому мне понадобилось так много времени, чтобы свет этого события дошел до меня. Я начинаю осознавать, что же это было, я начинаю понимать, что я сделала.
 
А пока я ждала, а вестей все не было, я начала разыгрывать зловещую лотерею. Если выжить суждено только одному из них, то кого бы хотела видеть в живых я? Триумфатора Джова? Победительницу Стеллу? Кого из них я любила любовью превыше той жадной страсти, что мы разделили на троих? К ставкам в этой мерзопакостной игре примешивалась горькая догадка: никто из них не выбрал меня.
В прошлом месяце, после нашего очередного совместного заседания, Стелла показала мне шестнадцатую карту колоды Таро – L'amoureux, Влюбленные. На ней юноша пытается выбрать между двумя женщинами, а над его головой парит дитя воздуха Купидон.
ОНА: Извечный треугольник.
Я: Три – мужское число. Нечетные числа – мужские.
ОНА: Или мужские числа – нечетные?
Я: Это я во всем виновата.
ОНА: Мы все виноваты во всем.
Она посмотрела на картинку. "Думаю, женщины пытаются решить все между собой, а мужчина ничего не замечает".
Я: А что ты чувствуешь?
ОНА: Прекрати думать о чувствах как о чем-то, что нужно заарканить.
Я: Мне гораздо легче описать свои чувства словами, когда я больше их не испытываю.
ОНА: Мертвые хоронят своих мертвецов?
Я: Я не хотела…
ОНА: Я знаю. Я приняла решение.
Я: Какое?
ОНА: Это мое личное решение. Не ради Джова и не ради тебя. Ради меня самой. Единственный верный способ начать все заново.
Я так и не узнала, что же она решила. Мы с ней договорились встретиться на следующий день, но потом мне позвонила мама, и с тех пор я Стеллу не видела.

Ночью, взбаламученная сном, я плыла в черном чернильном небе, и вокруг не было ни единого пятнышка света. Я перевернулась на спину, забила ногами, чтобы удержаться на поверхности, и увидела, как из перевернутого ковша на меня сыплются звезды. Я подняла руку, чтобы прикрыть лицо.
"Стелла! Стелла!"
Кто коснулся меня? Я проснулась на притихшем корабле. Две тысячи и пять сотен душ. И я. Совсем одна.

Ранним утром, когда небо испещрили птицы, капитан сообщил мне, что пропавшая яхта — это наша яхта и что тщательные поиски ни к чему не привели: ни обломков, ни тел, ни вещей, ни сигналов. В этом районе ни шагу нельзя проплыть, чтобы не наткнуться на рыболовецкое или круизное судно. Яхта никак не могла исчезнуть, но исчезла.
 
Когда звезда претерпевает коллапс, сила гравитации под ее оболочкой возрастает, световые лучи искривляются под ее воздействием, и пространство с временем становятся все более искривленными. В итоге наступает момент, когда ничто, даже свет не может покинуть поверхность звезды. Вокруг нее формируется горизонт событий, не пропускающий во внешний мир никакие сигналы. Мы можем определить его местонахождение, но увидеть не можем. Свет просто оказывается запертым в ловушке.
Я отправилась к капитану Ахаву и попросила его доставить меня прямо на Капри на одном из катеров. Это была безумная просьба, но он согласился, хотя ему пришлось немного отклониться от проложенного курса, чтобы высадить меня в небольшом порту. Так, посреди моря, на рассвете, я сыграла роль рыбы-прилипалы в человеческом обличии — меньшей меньшего, большей большего, — что присосалась к рулю самого большого пассажирского лайнера в мире и изменила его курс.
С тех пор, как Джов и Стелла пропали, прошло восемь дней.
 
На стойке регистрации в гостинице меня ожидала записка.
— Вы, должно быть, ошиблись. Меня здесь никто не ждет.
— No, no, Signora, questo e il vostro nome.
Я открыла выцветший конверт. Написанные чернилами распоряжения были ясными и четкими. Нанять яхту. Ожидать написавшего на причале, когда начнется прилив.
Почему я послушалась? Потому что другого пути не было, а поворачивать назад было поздно.

Корабль дураков отправляется в плавание сегодня вечером.
На борту находятся: капитан Аллювия Фэрфакс. Юнга, который не говорит по-английски и носит на шее жетон с выгравированной надписью "Пятница". И третий — джентльмен, что встал позади меня, пока я швартовала яхту, и произнес: "Зови меня Ишмаэль".
Я резко обернулась. Его кожа выглядела так, словно ее натягивали на его тело клещами. Он весь был натянут и напряжен, словно струна, от него исходила сосредоточенная, острая вибрация. Спокойствие и беспокойство. Он звенел, как ля-бемоль. Когда он говорил, его голос плыл странным тремоло.
Он был одет в черное. Пыльные туфли. Брюки свисают так, словно давным-давно поглотили его ноги и с тех пор снова успели проголодаться. Белая рубашка, пожелтевшая до оттенка цвета слоновой кости. Жилет из некогда дорогой ткани – с высоким вырезом, в стиле Георга Третьего, теперь забыл о своем предназначении и стал сам себе черной дырой. Галстука Ишмаэль не носил. Зато на нем было длинное, до земли, пальто, в большом кармане которого лежал пакет с булочками. Шляпа его выглядела так, будто всю жизнь принимала на себя удары судьбы. Он снимал ее, когда говорил со мной. В его волосах, спадавших на лицо, не было ни одной нити седины. Как-то раз мне довелось заглянуть в кратер вулкана и увидеть там, далеко, в глубине, горячую лаву. Такими были его глаза.
Он вел себя очень вежливо. Шляпу держал, как щит, на уровне живота. Голос его звучал негромко и внятно. Пятница уселся на покачивающуюся палубу и принялся не отводя глаз глядеть на эту прямую и высокую фигуру, воплощение настойчивости.
— Я отведу тебя к ним, к моей liebling и этому живодеру.
— Почему вы никому не сообщили, что знаете, где они?
— Я ждал тебя.
— Вы же не знали, что я здесь появлюсь!
Он пожал плечами и указал на яхту.
Ich eil zich.
Мы отчалили, и путь наш изогнулся над водами, в которых отражались звезды.
 
Я молилась о том, чтобы Джов и Стелла выжили. Зачем я согласилась на эту поездку? Я ведь не хотела этого делать. Меня убедил Джов — он настойчиво повторял, что это путешествие будет очень много значить для Стеллы. Я хотела, чтобы она была счастлива. Мне не хотелось, чтобы мои собственные чувства перевесили и затопили нас.
Мои чувства меня пугают. Я так редко их контролирую. У них там свое королевство, слишком примитивное, чтобы эволюционировать в республику. Едва им захочется, они высылают армии, чтобы сокрушить меня. Мое "я" в целом должно включать и мои чувства, но я не знаю, как заключить перемирие с этим воинственным государством. Когда я росла и взрослела, я восставала против чувств, а теперь мои чувства восстают против меня.
Я пыталась отстраниться от сильной боли. Даже сейчас для меня чувства и боль тесно взаимосвязаны. Умом я осознаю, что чаще всего чувство — это удовольствие и наслаждение. Тем не менее, на инстинктивном уровне, там, где логика не работает, чувство для меня — это боль.
Я не умею любить. Это означает, что я люблю либо слишком слабо, либо слишком сильно. Храбро бросаюсь грудью на неприступный утес, но в ужасе бегу от обычного вида из окна. Переживания детства обернулись тем, что теперь я делю возлюбленных на героев и злодеев. На тех, кто любит меня, и тех, кто нет. Соблазнительно закрученные усики, бесполый лоб святого — мои любовники разделены на притягательных хищников и безвкусную добычу.
И в этом подгулявшем сумеречном мире, где недостаток естественного света компенсируется искусственным, мои чувства поднимают бунт и срываются в садизм, мазохизм, безжалостность и причинение увечий. Как раз то, чего следует ожидать от варварского государства. Я — человек цивилизованный. Мои чувства — нет.

Я хочу научиться любить. Видеть и воспринимать другого таким, какой он есть, а не как персонажа моего личного кино в стиле нуар. Я хочу непознаваемости и близости другого человеческого существа.
Я говорю, что стою перед тобой обнаженная и беззащитная, но как же часто я свистом подзывала свою невидимую вооруженную охрану — скалящую зубы, глумливую, дубинноголовую толпу, у которой уже вошло в привычку заявлять свои права на меня.
Специально для родительских вечеринок с фуа-гра я выдумала себе тролля с широким плоским лицом. У него была дубинка с железными шипами, которой он гвоздил ненавистных гостей, превращая их в фарш. Тролля звали Гнев, и еще у него была закадычная подружка Боль. Этих двоих было легко призвать и очень трудно от них избавиться. Когда я подросла, их союз породил целый отряд приспешников. У Белоснежки было семь гномов, а у меня были Гнев, Боль, Страх, Неуверенность, Черствость, Кошмар и Жестокость. Они охраняли мое нежное сердце, но им же и питались. И как мне теперь уговорить их бросить привычную пищу и поднять подслеповатые мигающие глазенки наверх, к свету?

Встреча с Джовом принесла мне недолгое освобождение. А потом мои оголтелые хранители отвоевали утраченную территорию. Старые привычки прорастают сквозь новые шансы. И если у меня был мой отряд, то у него таких был целый батальон. Правда, была у него и одна добродетель: он никогда не называл секс любовью.
Когда я встретила Стеллу, меня так взволновала и потрясла любовь к женщине, что Горестям понадобилось намного больше времени для перегруппировки. Старые, привычные шаблоны не срабатывали, потому что ничего подобного я прежде не испытывала. Новизна вызвала шок и сработала.
Временно. Потом тролли стерли изумленное выражение со своих недоразвитых лиц и снова пришли по мою душу, возглавляемые Неуверенностью и Страхом.
И тут я совершила из ряда вон выходящее — по крайней мере, таким оно было для меня. Когда они набросились на Стеллу с пинками, подталкивая ее к смерти, разговаривая моим голосом, используя мои доводы, бесстыдно пользуясь моими знаниями в своих целях, я отстранила ее и встала у них на пути. Моя возлюбленная — не враг мне. А они — враги.
Если повезет, на это уйдут годы. Но мне придется их найти, потому что я хочу встать пред тобой обнаженной и беззащитной. Я хочу научиться любить тебя.
 
А теперь в настоящее, в податливые воды. Сумма всех возможных вселенных находится здесь и сейчас, на этом судне, под этой мачтой. Наши морские координаты определяют наше местоположение, точку на карте. Наша волновая функция описывает то, где мы есть и где мы отсутствуем. Глядя на Ишмаэля, жующего тушеное мясо, я ни за что не дала бы письменного показания под присягой, что он находится именно здесь, а не где-то еще. Его тело меняет свои очертания. Он больше походит на созвездие, чем на человека. Вот его пояс, его рука, его нога, его разум и что там еще? Его части разлетаются, как звезды.
Мы с Джовом часто спорили о волновых функциях. То, что он называл подтасовкой фактов, для меня было творческой абстракцией. Эксперименты не оставляют сомнений: электрон — это одновременно частица и волна. Но что из этого следует для нас? Что это говорит о нашей реальности? Неизведанное, сложное, неясное влечет меня.
Мы больше не можем говорить об атомах, потому что "атом" в переводе с греческого означает "неделимый", а мы его расщепили.
И можем ли мы говорить о реальности? Согласно определению, реальность это "...существующее вообще; объективно существующие явления, факты, то есть существующие действительно..." Но о чем можно сказать, что оно действительно существует? Вселенная превратилась в ребус.
Я касаюсь тебя, и ты исчезаешь. Ты всегда ускользаешь от меня. Чем ближе я подхожу к тебе, тем дальше ты оказываешься. Чем лучше я тебя узнаю, тем ты загадочнее. Cogito ergo sum или все же Amo ergo sum? Мыслю, следовательно, существую? Люблю, следовательно, существую? Тем, что определило меня в самый истинный момент моей расползшейся во все стороны жизни, стала моя любовь к тебе. Не спасательный плот и не спасательный круг. Твердая земля посреди бурных вод.
Материя условна и непостоянна, как и я. Материя в лучшем случае имеет тенденцию к существованию и, похоже, будет делиться до бесконечности, потому что как таковой ее здесь нет. Вибрации, связи, возможности — вот из чего состоит наша настоящая жизнь.
Материя находится в состоянии покоя и в то же время в постоянном движении. Парадокс непрекращающегося движения и застывшей формы. Если физика нам не врет, то мы ни живы, ни мертвы в том смысле, как обычно это понимаем. Мы находимся в разных состояниях одного и того же потенциала.
 
Абсурд? Да. Я понимаю, что это звучит нелепо. Я похоронила отца. Когда мы стояли у его могилы, слушая священника, бабушка все время твердила шепотом: "Дэвид теперь в раю, Дэвид теперь в раю", а у меня в голове эхом отдавалось: "кот Шредингера, кот Шредингера".
Эксперимент с котом Шредингера. Отрыжка нового направления физики за изысканно накрытым столом здравого смысла. Воображаемый кот помещен в ящик, к его голове приставлено ружье. Курок ружья связан со счетчиком Гейгера. Счетчик настроен на кусочек урана. Молекулы урана нестабильны. Если происходит их радиоактивный распад, они активируют счетчик, который, в свою очередь, дает ружью команду выстрелить. Так много случайностей, что могут решить судьбу виртуального кота. Чтобы выяснить его судьбу, нам придется открыть ящик. Но вот вопрос: в каком состоянии находится кот до того момента, как мы его откроем? Согласно данным его волновой функции он не жив, но и не мертв. Волновая функция описывает сумму всех возможных состояний кота. Пока измерение не произведено, мы не можем узнать состояние частицы. Кот, хотите вы того или нет, представляет собой совокупность частиц. У него те же свойства, что и у всей вселенной. Он конечен и бесконечен, мертв и жив. Это квантовый кот.
Абсурдно? Да. Эйнштейн не смог опровергнуть математические расчеты, не мог отрицать результаты экспериментов, но возненавидел следующий из них вывод. Каков же этот вывод? Истина в том, что мы не знаем. Пока что коту удается нас перехитрить.
Открыть ящик? Только не я. Я увижу там то, что ожидаю увидеть: кота, либо живого, либо мертвого. Я не могу увидеть ничего, что не укладывается в мою трехмерную концепцию реальности, где все неизбежно либо хорошее, либо плохое, либо черное, либо белое, либо реальное, либо воображаемое, либо живое, либо мертвое. Математика с физикой подобно тому, как это раньше делала религия, открывают переход к альтернативам более высокого порядка, к реальности, которую можно осознать, но нельзя пощупать. К реальности, которая противоречит здравому смыслу. В которой земля все-таки не плоская.

— То, что ты видишь, совсем не то, чем оно тебе кажется.
— Простите?
— Знаки, тени, чудеса.
— Кто вы?
Ответа не последовало. А если он и собирался что-то ответить, слова его утонули в крике нашего юнги, завопившего: "Пятница! Пятница! Пятница!" К этому времени мы провели в море около девяти часов. Настало утро следующего дня.
Пятница заметил яхту в получасе хода от нас. Она сильно накренилась на борт и не отзывалась на попытки установить радиосвязь. Я переложила штурвал с такой силой, что сломала палец на руке и даже не сразу заметила это. Я не виделась с отцом два года, а потом он надумал умирать. И пока я не оказалась у его кровати, между нами сохранялась дистанция в эти самые два года, долгий путь, который нужно было пройти, и новости о его состоянии напоминали треск и звон стекла, бьющегося где-то в отдалении. Теперь стекло раскололось прямо над моей головой. Его смерть. Их смерть.
Мы подошли к ним борт к борту, я крикнула Пятнице, чтобы он держал яхту ровно, и перепрыгнула через зазор. Стелла лежала на палубе в луже крови, глаза ее были закрыты. Очень осторожно и нежно я перевернула ее тяжелое тело. Внутри у меня все сжалось, меня тут же стошнило. Ее ягодица и боковая поверхность бедра были срезаны.
Снизу послышался шум. Я не знала, чего ожидать. Из каюты выполз Джов, его верхняя губа и подбородок были испачканы кровью. В руке он сжимал нож для разделки филе. Он увидел меня, в его глазах промелькнули испуг, ужас, недоверие, облегчение, и он потерял сознание.
Словно во сне, я вызвала по рации спасательный вертолет. Ишмаэль стоял на коленях возле Стеллы, он склонился к ее лицу и причитал, а может, призывал, потому что голос его был подобен звуку рога посреди пустыни его горя. Он положил руку на ее изуродованное бедро, а сверху лег солнечный луч. Он поднял что-то, сунул себе в рот, облизал, чтобы очистить, а потом вытащил и провел им по лицу и глазам Стеллы. В его пальцах полыхал яркий свет. Он разжал губы Стеллы и положил бриллиант ей на язык.
— Папа?
Она была жива.
 
Яхта была повреждена, поэтому Джова и Стеллу увез вертолет. А мне ничего не оставалось, кроме как направить свое судно назад, в порт, с Ишмаэлем и Пятницей на борту. Небо закруглилось и спустилось совсем низко. Казалось, что наша мачта задевает светящиеся электрическим светом звезды, словно токоприемник троллейбуса. Мы набирали ход.
Я: Кто ты?
ОН: Мимолетный оттиск в эфемерном пространстве... С самого начала времен мы с тобой сидим здесь и ведем беседу. Слушаем, передаем друг другу бутылку. Или это были не мы, или это были другие мы, отмеченные, обретшие на мгновение форму, затухающие, исчезающие, заменяющие самих себя.
В воздухе не продохнуть от мертвых. Вдыхаешь или выдыхаешь — ты дышишь ими. Каждодневный крематорий, твои легкие забиты мертвецами. Внутри твоей грудной клетки нашли пристанище миллионы — высокие, как и ты, неуверенные, как и ты, мать, отец, сестра, друг, обитающие во вращающихся частицах, бывшие совершенным творением, но распавшиеся на вдохи.
Ты живешь по законам физики элементарных частиц. Ты сама себе научный музей.
Что бы они поведали, сжатые до микроскопических размеров, те, кого ни звонкое имя, ни власть, ни драгоценности не уберегут от безжалостного вакуума твоих ноздрей? Ты не ведаешь о том, кто сейчас пребывает в тебе — Цезарь, Рафаэль, слеза Моцарта или Наполеон, которого под Ватерлоо доконал приступ геморроя? Сделай вдох — и втяни в себя всех сильных мира сего, все победоносные королевства. Твой дурацкий нос только что засосал Древний Рим. Твой распахнутый рот изверг Темзу.
Да что там Рим, что Темза? Раскрошившиеся камни, хлебные крошки, грязь с ног святого Петра, патина на куполе Базилики, лепестки цветов из пасхального воскресенья 1603 года, дрейфующие баржи, смола с военных кораблей, завитки овечьей шерсти, стремительность угря. Жир, войлок, масло, пища, кишечная отрыжка материи распадаются, разрушаются, пролетают мимо, залетают в тебя, в звездную пыль, которая и есть ты. Пыль к пыли, прах к праху.
Мертвые смеются последними. Зажми нос, и ты станешь мертвой, соскользнешь в вакуум могилы. Но наполни легкие свежим, чистым воздухом, и вместе с ним ты вдохнешь их, подобно тому, как кит поглощает планктон.
Назвать тебя великаном-обжорой? Какое там заклинание подходит великанам? Можешь ли ты называть себя леди, если вдыхаешь чужие сущности, словно нюхательный табак? Кругооборот воздуха вокруг тебя — худший из кошмаров Босха. Могущественные правители и фермерские свиньи оседают у тебя в носоглотке. Можешь ли ты назвать себя чистой и праведной, если сама жизнь твоя зависит от компоста истории?
Чихаешь? После всего, что я тебе поведал, ты всего навсего собралась чихнуть? Что ж, зови себя Везувием. Это твои лав(р)овые извержения расколошматили комнату и превратили ее в Помпеи на обломках времени. Это ты усеяла вершину холма дворцами.
Пепел к пеплу, прах к праху, вдох к вдоху.
И взял Господь Бог прах от земли, и вылепил образ человеческий, и вдохнул в него дыхание Свое…
Вдохни. Выдохни.
Ветер дует, куда пожелает, швыряя тебе в лицо урожай, сжатый украинскими крестьянками. Разразившиеся зимой 1947 года страшные снегопады. Кусок стекла с Эмпайр-стейт-билдинг. Ты есть то, чем ты дышишь.
Ты грезишь тем, чем дышишь. Образы, беспорядочные и странные при свете дня, естественным образом сливаются в ночи, когда мир частиц становится твоим миром.
И мертвые оживают снова. Разрушенное восстанавливается. Это музыка, танец, пища, рецепты которой не найти ни в одной из кулинарных книг. Твое тело вновь заполняет воздух. Ты все та же идеальная глина: податливая, полная энергии, способная вместить дыхание жизни и принять его как свое собственное.
Запахи — это образы. Парфюмерное искусство отдано тебе. Ты расшифровываешь, что говорит воздух на своем собственном языке. Тебе принадлежат пирамиды и ковчег на больших водах. Мужчины и женщины собираются в толпы по слову твоему. Случайно подобранный листок клевера уносит тебя назад, в то лето, когда...
Вдохни, выдохни. Ты дышишь временем и его распадом. Материей, заключенной внутри себя, которую все еще сопровождает ее эхо; формой, которую она приняла, недолговечными очертаниями ее энергии.
Средневековые схоласты полагали, что место обитания проклятых — в утробе Сатаны, в горячем мешке, где происходит пищеварение. Но прокляты мы или спасены, мы продолжаемся в легких друг у друга. Азот, кислород и углерод (в качестве средства обнаружения).
Не пойми меня превратно. Я говорю не о загробной жизни, ее не существует. Существует жизнь, постоянно вырывающаяся за рамки, которые она унаследовала, оставляющая за собой пустую скорлупу. Пепел к пеплу, прах к праху. Ты познаешь историю на нюх, когда делаешь вдох.
Я: Кто ты?
ОН: Посмотри в зеркало, Элис, и скажи, кто ты? Мы с тобой столовращатели, дополняющие друг друга через эфирные пространства здравого смысла.
Я: Мы с тобой никогда до сих пор не виделись.
ОН: То, что мы делаем, не существует.
Я: Но такое ощущение, что знали друг друга всегда.
ОН: В это так трудно поверить?
Я: Истина обнаруживается в неожиданных местах.
ОН: Все, во что можно поверить, — отражение истины.
Я: Кто ты?
 
Порт. Суматоха, рыба, сети, из грузовика выгружают ящики с aqua minérale и vino frizzante, хлебные палочки навалены на уличных столиках портовой закусочной, широкие красные и белые полосы полотняных навесов, яхонтовые и янтарные рыбки в декоративном аквариуме, задумчивая синева омаров со связанными клешнями на колотом льду.
Дети и мужчины орали, прыгали, выкрикивая команды через лес мачт и мокрых камней. То там, то здесь слышался звук запускаемого мотора, нетерпеливый гудок, пропитанный тестостероном, стремление протолкнуться к выходу из переполненной гавани.
Женщины стояли группами и проверяли товар, выгруженный из трюмов и доставленный на грузовиках. Мужчины — ноги врастопырку, руки на поясе, шумно отрицали любую возможность недостачи или повреждения, в то время как женщины размахивали бланками накладных и пронзительными голосами перечисляли претензии к размеренно гудящим "No, no, no" экспедиторам. Над кучами мусора пререкались чайки и коты.
Ласковое солнце. Чистое небо. Море, невинное, как младенческая купель. Острый запах соли, аромат розмарина, артишоков и грибов смешались с запахом гнили. За будками цвели герани, красные и терракотовые вспышки раннего лета. По причалу прошел мальчик, жующий пиццу. Меня пронзило простое и ясное ощущение. Мне захотелось есть.
Я направила яхту к причалу и увидела карабинеров. Ну конечно же. Пятница уже спрыгнул на берег и умело швартовал судно к кнехту. Я повернулась к Ишмаэлю. Он исчез.
Придется мне объяснять свои странствия и странности в одиночку.
Поскольку правде все равно никто бы не поверил, я решила врать. Наиболее правдоподобные объяснения чаще всего оказываются ложью. Что вы рассказываете другим о себе? В любом случае, в камере полицейского участка земля по-прежнему плоская.

+1

13

СУД

Пойдемте со мной.
В этой части истории я могу рассказать лишь о том, что было дальше. О том, что Стелле пришлось пережить пластическую операцию. И что теперь она до конца своих дней будет прихрамывать.
И что Джову удалось избежать уголовной ответственности по причине временного помешательства.
— Он всю жизнь на чем-то временно помешан, — сказала Стелла.
Я навестила их обоих в больнице. Вокруг него толпились итальянские медсестрички, взахлеб слушающие невероятную историю его выживания. Подробности о съедении собственной жены он в рассказ не включил. А она задумчиво лежала в палате без зеркал, и солнце играло в ее волосах.
ОНА: Я решила развестись с Джовом еще до того, как он отхватил от меня кусок.
Я: Прекрати, а? Он мог тебя убить.
ОНА: Пострадавшая или добровольная жертва?
Я: Он солгал тебе.
ОНА: Он лжец.
Я: И что, это его извиняет?
ОНА: Я его извиняю.
Я: Что?
ОНА: И тебя я извиняю тоже.
Я: Я не понимаю.
ОНА: Разве не должна я простить женщину, что сначала увела моего мужа, а потом увела его жену?
Я: Это вы меня увели. Оба.
ОНА: Пострадавшая или добровольная жертва?
Я: Соучастница?
ОНА: Права начинаются там, где любовь заканчивается. Стоит ли нам пререкаться о том, чья вина больше?
Я: Он мог тебя убить.
ОНА: В этом году, в прошлом, в любом. Я и только я должна была сказать "Стоп".
Я: Это значит, я?
ОНА: Значит?
Она приложила палец к моим губам.
ОНА: Сейчас не время.
 
Лето перетекло в осень, и Стелла вернулась в Нью-Йорк. Мы вместе повидались с Абелем Глинертом, чье семейство преследовало Стеллу с детства. В порту его не было. Он потерял след фамильного наследства, когда она уехала в Италию. Мы принесли ему бриллиант, он поднял его, и тот засверкал на свету. Мне подумалось, что я тоже была в красной кухоньке в ту снежную ночь, когда Ута сбежала и увидела, как ее душа скользит к ней над спокойным морем.
Ее? Или то была душа Стеллы? Евреи верят, что душа вселяется в тело в момент рождения. А до тех пор, до тех пор, пока образ не станет плотью, он вольно скользит вдоль своего кристального пути. Волновая функция жизни свелась к одному дорогому лицу. Как еще я узнаю тебя, если не через тело, в котором ты обитаешь? Прости меня, если я люблю его слишком сильно.
И что же тогда увидела Ута? Там, внизу, у воды, первый класс, каютный класс, громадные двери здания компании "Кунард"? Может, это моя бабушка так отполировала латунные таблички, что ее отблеск преодолел морские мили и здравый смысл.
Отец любил Уту. Стелла вспомнила его на пароме к Статен-Айленд, и как он подарил ей игрушку: пластиковый экранчик, внутри которого были металлические опилки. С помощью магнитной ручки на нем можно было рисовать узоры и лица. Она нарисовала, как мой отец и ее мать занимаются любовью в детском сафари-парке. Папа увидел рисунок и замкнулся в себе еще сильнее.
Я — дочь своего отца. Я на него похожа. А у Стеллы глаза ее матери. Я не знаю, что это символизирует и символизирует ли вообще. Может, некоторым вещам для завершения требуется больше, чем одна жизнь. А может, я тоже начала воображать, что вижу то, что невозможно разглядеть с помощью имеющихся у нас чувств, приборов и средств.
— Знаки, тени, чудеса, — Абель раскачивался в кресле, слушал нашу историю и перекатывал бриллиант в пальцах. — Диббук, — произнес он.
— Папа, — отозвалась Стелла.
Абель одновременно пожал плечами и кивнул, а потом опустил бриллиант Стелле на ладонь.
— Он твой.
 
Пойдемте со мной. По улицам и перекресткам, к реке Гудзон, где когда-то скот поднимался к скотобойне. Стелла разбирает по камешку и заново возводит выдуманный город, показывает мне то, что было, и то, чего не было, показывает, как в поту и мастерстве медленно возводилась мечта.
Преодоление трудностей. Мечта. Просеивать и промывать текучую реку, которая и есть ты, и найти в ней золото. Но река движется, ты никогда не войдешь в те же самые воды дважды, а время стремится вперед, но иногда закручивается в вихре, и его полуоборот против течения может обмануть часы.
Мое время. Время моего отца. Время бабушки. То отдельное, то сливающееся в одно, то объединяющееся с потоками и голосами мужчин и женщин, которых я никогда не встречала, с местами и годами, что налетели на меня, зацепились, и теперь мы какое-то время будем двигаться вместе, как осознанное хранилище истории.
Так что же у вас внутри? Мертвые, время, световые узоры тысячелетий открываются в вашем нутре. Что законсервировано в вашей памяти? Память прошлая и память будущая. Если вселенная есть движение, то она не может двигаться только в одном направлении. Мы полагаем, что наши жизни линейны, но вращение земли позволяет нам наблюдать за временем.
Пойдемте со мной.
 
Два воробья с упоением клюют булку. Туфли женщины забрызганы грязью. Малыш в гольфах заглядывает в ведерко с угрями возле китайской бакалейной лавки. Над его макушкой нависает пузо его отца. Сквозь витрину парикмахерской белеют свежие полотенца, повязанные вокруг обветренных шей. По улице бредет старик, на груди и спине у него плакаты: “КОНЕЦ БЛИЗОК”.
Товарный поезд. Сад с розами. Лоток с хот-догами и вечерними газетами. Распродажа в связи с закрытием. Полная окончательная распродажа.
Из комнаты наверху доносится запах чего-то жареного. А еще выше кто-то бренчит на пианино Моцарта: "...Purché porti la gonnella..."
В открытом окне чердака над улицей свисает клетка с кенаром, ее пернатый обитатель заходится в песне.
На соседнем здании монтируют крышу. Балки на крюках строительных кранов, металлические вскрики стальных птиц, защитные каски с фонариками; строители поворачивают головы, и пятнышки света вспыхивают и мечутся, выхватывая фигуры мужчин, балансирующих на грани того, что построено и того, что еще нет.
А еще выше, вдалеке, красное цифровое табло высвечивает дату и время: 10 ноября, 19:47 (Солнце в Скорпионе. Город Нью-Йорк).
Голубое небо становится черным, мост рассекают красные огоньки автомобилей, габаритные огни отблескивают в отражателях, красное на красном.
Вселенная здесь, она нависает над этим узким проливом, бесконечность и сжатие заключены в рамках часа. Время и пространство неразделимы. История и будущность творятся здесь и сейчас. То, что ты помнишь. То, что ты создаешь. Вселенная повторяет изгибы твоего кишечника. Протяни руку. Поцелуй меня. Это город-искра, свет к свету, кварцевое и неоновое сияние Бруклинского моста и белое свечение звезд.
Кто-то на набережной запустил фейерверк, и небо взорвалось цветными вспышками. И кто бы ни выдернул чеку — если это вышвыривает вас из привычных границ жизни к полной и всеобъемлющей красоте, пусть даже на короткий миг, — этого достаточно.
 
КОНЕЦ

+3

14

Огромное спасибо за новую достойную книгу! За ваш труд и самоотдачу девочки.
Пошла знакомиться с произведением)

+3

15

Титанический труд переводчика. Снимаю шляпу! Такая глыбища слов)))
И читалось тяжело.
Хорошо, что не с этой книги началось мое личное знакомство с автором...
И хорошо, что я не гуманитарий)))

+2

16

Gray! Преклоняюсь перед твоим талантом и трудолюбием!

+3

17

Респект переводчику и редактору. Снимаю шляпу...

с уважением

+3

18

Marusya,
спасибо на добром слове.
   

velvet_season|0011/7a/32/3541-1456678147.jpg написал(а):

И читалось тяжело.
И хорошо, что я не гуманитарий)))

Неужто прочли уже?
Тогда это  еще не тяжело)
Знали бы вы, как тяжело это переводилось, ууу... Все скудные знания в физике, астрономии и прочих естественных науках пришлось мобилизовать.
Кстати, было бы интересно дождаться комментариев от гуманитариев, если кто-то из них рискнет погрузиться в эту книгу.
 

Кроха,
спасибо. Уж ты-то знаешь, что такое перевести книгу, поэтому твоя похвала особо весомая.
 

dhope|0011/7a/32/14-1360263915.jpg написал(а):

Респект переводчику и редактору.

Спасибо!

+2

19

Gray|0011/7a/32/886-1515708498.jpg написал(а):

Неужто прочли уже?
Тогда это  еще не тяжело)

Я быстро читаю))  очень быстро, даже слишком
Но вот честно - главное впечатление, это ваш труд, господа переводчики-редакторы! Это просто титаническая была работа, я представляю!
А сама вещь немного разочаровала. Слишком много зауми ИМХО... Сюжет перегружен научными отступлениями. В этом, конечно, есть своя прелесть, но больше авторского кокетства))
Хотя если это более ранняя вещь, чем остальное, то простительно.
Но это я так, придираюсь... На самом деле мне понравилось ))

+2

20

Читаю и грущу, что книга заканчивается) Она прекрасна, по-моему: умная и ироничная, реальная и фантастическая, мудрая и наивная одновременно. Я наслаждаюсь и восторгаюсь. Спасибо огромное!

+5


Вы здесь » Тематический форум ВМЕСТЕ » Золотой фонд » Джанетт Уинтерсон "Симметрии"